Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь Николая Лескова

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Лесков Андрей / Жизнь Николая Лескова - Чтение (стр. 8)
Автор: Лесков Андрей
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Сам он, уже писателем, не раз дает картины грандиозных кутежей в трактире Рязанова на Трухановом острове, за Днепром, или у Круга, Бурхарда и Каткова или гомерических боев студентов, в рядах которых сражался и он сам, с саперными юнкерами в нескромных пансионах, ютившихся по Андреевскому спуску [“Маленькие шалости крупного человека”. — “Русский мир”, 1877, № 4, 5 янв.; “Бибиковские меры”. — “Неделя”, 1888, № 6, 7 февр.].
      К чуть более поздним годам должны быть отнесены и другие, с библейской простотой и совершенной “неприкровенностью” дважды печатно поведанные подробности о том, как степенные “добрые люди” хаживали на Печерск [“Печерские антики”, гл. 2. Собр. соч., т. XXXI, 1902–1903.] в укромные закоулки этой глуховатой части города, где “мешкали бессоромни дивчата”, со своею “горилкою, с ковбасами, с салом и рыбицею”, причем наиболее богомольные из этих “дивчат” позволяли гостям пребывать у себя не позднее “благодатной”, то есть до второго утреннего звона в лавре.
      Если в Орле проблеском гласности являлись лишь символические чучела козла и петуха в окне серенького домика на Полешской площади, то в Киеве она, казалось, била ключом. Чего стоили в ее распространении одни “цукерни” с их газетами, непрерывной сменой посетителей, картами, бильярдами, неумолчной болтовней, обменом новостями, слухами, сплетнями; а уличная, уже почти южная, оживленность, особенно яркая на Крещатике или, в другом роде, на Александровской улице Подола; ярмарочная горячка в февральские “контракты”, как назывались грандиозные съезды представителей торгово-промышленного и сельскохозяйственного мира всей “золотой Украины”, сопровождавшиеся широкой ярмарочной торговлей в зоне “Контрактового дома” в глубине Подола?
      Сколько оригинальных, иногда карикатурных фигур! Вот каков, например, обычно гордо выступавший по Крещатику чиновник, без тени смущения выставивший на своих визитных карточках: “Статский советник Блюм. Киевский почтовый люстратор” [“Нескладица о Гоголе и Костомарове. (Историческая поправка)”. — “Петербургская газ.”, 1891, № 192.]. При встрече с знакомыми он имел милое обыкновение говорить: “А… вы еще живы!” Привычку эту он бросил только после того, как, по словам Лескова, один болезненный и мнительный человек на такое приветствие тут же, на Крещатике, около самой почты, ответил ему несколькими ударами своей увесистой трости.
      Отношения и знакомства завязывались и поддерживались тут легко, народ был по преимуществу приветливый и общительный. Служивший у самого Д. Г. Бибикова, “непобедимодерзкий” и развязный В. И. Аскоченский рьяно разносил из Липок самые последние новости и распоряжения генерал-губернаторского “двора” и высшего административного круга.
      Жизнь в доме комиссариатского секретаря Запорожского вела к знакомству с родственными Гоголю Чернышами, немало рассказывавшими о великом писателе. В частности, это дало Лескову тему для “апокрифического” сказания “Путимец” [“Газ. А. Гатцука”, 1883, N” 39–42.], городские беседы породили заметку “Кто выгнал на улицу Гоголя” [“Петербургская газ.”, 1887, № 74.].
      Тут же своеобычно подвизался в иерейском служении почти легендарный по доброте, самоотверженности и беззаботности “поп Юхвим” Ботвиновский, великолепный танцор, бильярдный игрок, охотник с гончими и вообще “такой человек, каких родится немного и которых грешно и стыдно забывать”. Лесков и не забыл его “многократно и многообразно” [“Печерские антики”, гл. 35–37. Собр. соч., т. XXXI, 1902–1903. “Церковно-общественный вестник”, 1883, № 52, 53, 55.], вместе с его разучившимся грамоте дьячком Константином Ломоносовым, прототипом Котина Доильца [“Печерские антики”, гл. 35.].
      Водились в Киеве и знаменитые богатыри, в числе которых значился опять-таки “приснопамятный” Аскоченский и особенно отличался торговый человек, Голиаф — “Ваничка” Кассель, чистый, “беспримесный” хохол, “наказанный за какой-то родительский грех иноземною кличкою”. Я лично прекрасно помню эту великолепную фигуру, когда ее обладатель был уже владельцем магазина “офицерских вещей” в Петербурге, в Гостином дворе по Невской линии, и я у него по указанию моего отца не раз “экипировался” [“Печерские антики”, гл. 39 и указания в примечании к боям студентов с юнкерами.].
      Происходит сближение Лескова и с художественным миром, — в лице И. В. Гудовского [См.: там же, гл. 15, 16.] и М. М. Сажина [См.: “Мелочи архиерейской жизни”, гл. 2. Собр. соч., т. XXXV. 1902–1903; “Путимец”. — “Газ. А. Гатцука”. 1883, № 39–42.], — особенно благоприятствующее близкому ознакомлению его с “потаенным” творчеством Шевченко и зарождению в нем глубокого почитания великого поэта украинского народа [“Последняя встреча и последняя разлука с Шевченко”. — “Русская речь”, 1861, №№ 19–20.].
      Произведения опального поэта прививают юному орловцу интерес к украинской литературе, порождают стремление овладеть языком Украины, ознакомиться с ее историей и судьбой. Мечтается когда-нибудь увидеть и самого “батьку Тараса”, о котором столько нарассказано киевлянами.
      В Орле, подростком, Лесков следил за росписью иконостаса церкви Никития. Здесь осматриваются такие исторические памятники зодчества и искусства, как Софийский собор, лавра и другие сооружения. Они ширят знания, укрепляют вкус, интерес к иконографии [См.: “Адописные иконы”. — “Русский мир”, 1873, № 192; “О русской иконописи”. — Там же, № 254; “Благоразумный разбойник”. — “Художественный журнал”, 1883, № 3; “Христос младенец и благоразумный разбойник”. — “Газ. А. Гатцука”, 1884, № 18; “Расточители русского искусства”. — “Новости и биржевая газ.”, 1884, № 305; “Дива не будет”, — “Петербургская газ.”, 1884, № 305.]. Это — семена дальнейшего развития страсти ко всем видам творчества и художества, от древних фресок и икон к полотнам Эрмитажа, а позже и зарубежным галереям. Здесь слагался будущий непременный посетитель всех художественных выставок, ценитель, а иногда и истолкователь появлявшихся на них картин.
      Город пленителен везде, во всем…
      С восхищением прислушивается он к своеобразию новой для него речи. Позднее вспоминает и записывает образец прелестного юмора и острой находчивости, при великолепном сохранении собственного достоинства со стороны простого старого “дида”, в кратком диалоге его с высокомерным привилегированным юнцом. Чисто фехтовальный “парад” украинца на дерзкий выпад хлыща писатель приводит в опровержение уверений “благотворительной дамы”, что на русском языке чего-то нельзя сказать так, как это удается ей на иностранном. Вот часть едкого, слегка в архаическом стиле построенного наброска Лескова:
      “Одна из дам, торговавших “с воза” в зале дворянского собрания, беспрестанно говорила по-французски, меж тем как сама она была русского происхождения, имела очень русскую фамилию, торговала произведениями русских кустарей и отлично владела родным русским языком.
      Некто колкого ума, будучи той даме слегка знаком, указал ей на эту несколько смешную несообразность.
      — Я знаю, — отвечала она, — но как вы хотите…
      — Привычка! — перебил тот.
      — Нет, не то, но какие бы вы комплименты ни расточали нашему русскому языку, а вы должны признать тот факт, что по-русски невозможно кратким словом характеризовать лицо или положение так же сильно и метко, как на языке французском.
      — Не согласен, — отвечал собеседник и привел два примера из простонародных разговоров в языке малороссийском и чисто русском.
      — Однажды, — сказал он, — во время университетского курса в Киеве мы отправились в свободное время за город в Слободку, где была достославная наливка, которую и желали пить, но съедомого при себе не имели. Проходя же по окраине шоссе близ Чертороя, увидели престарелого хохла мужика, который, лежа на животе, держал в одной руке трубочку, а в другой нетолстую веревку, на которой был привязан за ногу живой поросенок, повизгивавший и щипавший травку.
      Увидя это употребительное в пищу животное и охранявшего его стража, один из студентов воскликнул:
      — Купим, товарищи, этого поросенка, отнесем его и, сварив в укропе, съедим.
      Все остальные охотно пристали к этому преднамеренно и спросили у сельчанина, сколько он хочет за своего поросенка.
      — Пять злотых, мои добродии, — отвечал крестьянин /zloty польский — 15 копеек/.
      Цена поистине была сказана с умеренностью и добросовестностию, к которой малороссийские простолюдины до сих пор сохраняют способность, но один из наших товарищей, родовитый поляк, с презрением взглянул на хохла, оторвав ему:
      — Лжешь, хлоп: мой коллега вчера такого же поросенка за три злота.
      — Может быть, — отвечал хлоп, — но и я вчера за шесть злотых продал его коллегу, — и при сем он указал на своего привязанного поросенка” [ЦГЛА. Ср.: также другой, более ранний вариант этого анекдота в очерке “Русское общество в Париже” (“Повести, очерки и рассказы М. Стебницкого”, 1867, или “Сборник мелких беллетристических произведений Н. С. Лескова-Стебницкого”, 1873, с. 459).].
      Набросок сделан уже стареющим Лесковым, когда любовно встают милые воспоминания молодости. Он безыскусствен, дышит правдой истинного киевского случая.
      Но это шутки, а в серьезные моменты приходили воспоминания, полные строгих признаний.
      Случилось что-то тревожное в семье В. Г. Черткова. Лесков пишет ему: “Мы все знаем, что “таков удел всего живого — расставаться”, но “молчание” прилично скорби, вызываемой всяким страхом большого горя, — чем вы и были встревожены, уезжая отсюда. Я видел когда-то какую-то малороссийскую пьесу, в конце которой человека хотят утешать, а он берет утешителя за руку и говорит: “Мовчи, — бо скорбь велыка”. Тем кончается пьеса, и мне кажется, что это верно природе скорби и в высшей степени художественно” [Письмо к В. Г. Черткову от 29 января 1892 г. — Толстовский музей, Москва.].
      Крепко запомнилась и к месту пришлась сцена из украинской драмы.
      По неукротимой живости темперамента, Лесков, случалось, поддавался соблазну подтрунить над претившей ему в определенные годы сентиментальностью и провинциализмом некоторых украинских произведений или подшутить над чрезмерной гордостью особо неистовых украинофильских фанатиков, превыше всего ставивших своих, хотя бы и не слишком известных, писателей.
      Так, в одном из позднейших своих, полных “сеничкина яда”, рассказов к воспоминанию о финале той же украинской драмы он дал ему не лишенное озорства развитие “мовчи, бо скорбь велыка!” И после этих слов настала пауза, и театр замер, а потом из райка кто-то рыдающим голосом крикнул: “Эге! Це не ваш Шекспыр!” И мнение о Шекспире было понижено до бесконечности” [См.: “Импровизаторы”. Собр. соч., т. XXXVI, 1902–1903, с. 49.].
      Но это уже была беллетристика, в которой не разберешь, где кончается память и начинается творческое ее обогащение. Иное дело “острые моменты”, у которых “никогда не отъемлется их жало” и в которые все вспоминалось и приводилось во всей серьезности и мудрости простоты.
      Любовь к Украине Лесков донес до конца дней своих. На рубеже старости, почти тридцать лет как покинув солнечный юг, он примиряюще и заключительно указывает служившему почти весь свой век под Киевом и заскучавшему на новой должности в Витебске мужу своей сестры: “После Украины уже нет равного уголка в России” [Письмо к Н. П. Крохину от 15 декабря 1888 г. — Арх. А. Н. Лескова.].
      А сколько тепла и веселости в таких, полных киевскими воспоминаниями и ощущениями строках его к редактору журнала “Киевская старина” Ф. Г. Лебединцеву:
      “Прошу вас покорно сделать Суворину услугу, чтобы и мне иногда было удобно услужить у него вам. Они купили прекрасные доски, изображающие “казнь Кочубея в Борщаговке”, и просят меня сделать “пояснительные подписи борщаговской местности”. А я там был назад тому лет 25, молодой, влюбленный, та ще може и с хересом — без чего Юхвим не ездил, и потому ничего не тямлю: яка там icть Борщаговка [Лесков ошибся: он был с Юхвимом Ботвиновским в киевской подгородней Борщаговке, а Кочубей был казнен в сквирской, близ Белой Церкви.]. Сделайте милость, напишите писемцо: что это за место и какой там “пэозаж природы” [Письмо от 25 февраля 1883 г. — “Исторический вестник”, 1908, № 10, с. 169.].
      Жилось Лескову на Украине, видать, в свое время молодо, радостно, “та ще и с хересом”!

ГЛАВА 6. ПЕРВАЯ СЕМЬЯ

      Итак, жадно слушавший еще в Орле увлекательные рассказы “о красоте Киева и о поэтических прелестях малороссийской жизни” и ни в чем не разочаровавшийся, а напротив, всем упоенный, Лесков становится заправским киевлянином, преданным его сыном, а в будущем и таким его хроникером и бытописателем, каких мало найдется во всей нашей литературе.
      В общем, даже при грозном “Бибике” жилось во многих отношениях достаточно привольно. Лескову же здесь судьба улыбалась, как он и гадать не мог. Для “общества” он был прежде всего племянник известного профессора и популярнейшего практикующего терапевта. Это ставило молодого человека в общем мнении очень выигрышно. Незначительность личного служебного положения этим заслонялась. К тому же он был уже чиновник, а гимназический крах и писцовая захудалость остались в Орле.
      Знакомства шли и по кругу блестяще поставленного дяди, и по служебно-чиновному, и по студенчеству. Ширились они быстро, вовлекали в самые разновидные слои, множили впечатления, наблюдения, разнообразили развлечения.
      Жизненный пульс получался не только полный, но зачастую приобретал даже рискованную разнузданность.
      “Бесцеремонного” и “властного” Бибикова, по свидетельству Лескова, ненавидели все. Полон был “органической ненавистью к его нахальству” и сам юный Лесков, сохранивший эту ненависть на всю жизнь.
      По натуре грубый, “Бибик” в киевское свое царствование был холост и не проявлял особых забот по “объединению общества”. Вечера и приемы в генерал-губернаторских хоромах приурочивались лишь к определенным высокоторжественным дням или случаям, протекали без оживления, в атмосфере принужденности и даже некоторой опасливости. На них ездили не по охоте, а заневолю. Хозяин воплощал собою образ неусыпного блюстителя великодержавной внутриполитической напряженности. Говорить на его раутах допускалось только на государственном или на дипломатическом, то есть французском, языках. Случайное произнесение польского или украинского слова каралось тут же беспощадно и глумливо. В неизданной еще заметке Лесков приводит тому два примера.
      Однажды некая польская графиня перелистывала в бибиковской гостиной акварельный кипсек художника Михаила Макаровича Сажина. Рисунки изображали древности юго-западной Руси. Каждая акварель была вклеена в альбом с каллиграфическими подписями, сделанными так искусно, что их нельзя было отличить от печатных [Альбомы эти сохраняются в Музее изящных искусств УССР, в Киеве.].
      Mon g?n?ral, est — ce que c'est drouqu?? [Генерал, это печатано? (польское слово употреблено на французский манер). ] — спросила титулованная гостья проходившего мимо властительного хозяина.
      Non, madame, c'est piss? [Нет, мадам, это писано!] — не моргнув глазом, отпарировал последний.
      В другой раз какой-то очень светский польский граф, в качестве “души общества” развеселив всех рассказанными им пустячками, при прощании жеманно начал извиняться в том, что слишком много “напшикшал” /“naprzykrzac si?” по-польски значит надоесть/ [“Бибиковские каламбуры”. — ЦГЛА.].
      — Ничего, — казарменно срезал старого болтуна “Бибик”, — здесь сейчас окна откроют.
      Но всему бывает конец. 30 августа 1852 года пятнадцать лет властвовавший над Украиной Бибиков призывается Николаем I на пост министра внутренних дел.
      На смену приезжает мягкий князь И. И. Васильчиков со своей “всевластною” супругой, поставившей себе задачу “объединить” и оживить заскучавшее при холостом предместнике ее мужа киевское общество. Создается “двор” со всеми очарованиями и увлекательностями придворных развлечений, благотворительных концертов, балов, маскарадов, лотерей, любительских — тоже благотворительных — спектаклей… Для последних нужны актеры из общества же, нужны люди сколько-нибудь литературные. Их не так много. Их надо подобрать, приручить.
      Хорошо начитанный, энергичный и к этому времени уже замеченный в местном “свете”, Лесков, признается достойным и желательным.
      Какие именно роли и в каких пьесах, ставившихся “киевской княгиней”, как называли в Петербурге Васильчикову, играл Лесков? Об этом сбереглось его личное указание: “Я тоже всегда читал, по общему мнению, довольно недурно и был удовлетворительным актером, а потому при смете сценических сил, которые должен был сгруппировать и распределить Друкарт (чиновник для поручений при генерал-губернаторе. — А. Л.), явился и я на счету” [“Владычный суд”. Собр. соч., т. XXII, 1902–1903, с. 83.]. Исполнять Лескову на этот раз предстояло в “Ревизоре” роль Добчинского или Бобчинского.
      Открыв таким путем себе доступ в высшие “сферы” украинской столицы, Лесков не порывает сложившихся ранее дружественных отношений с людьми, ведущими почти буйную жизнь с “запорожской заправкой”, с “крестовыми дивчатами” и т. д. Словом, живет во всю ширь своей кипучей натуры.
      Не было сомнений, что при такой “заправке” он до большой устали и пресыщения еще долго не изменит своим сподвижникам, долго еще “не перебесится”, как говорилось тогда.
      И вдруг, на удивление родных и близких, противно всем навыкам и прочно сложившейся репутации пылкого участника многих похождений, — решение остепениться, стать добродетельным семьянином. Все были поражены и озадачены. Советы повременить, оглядеться, проверить себя, лучше узнать избранницу, прочнее устроиться служебно, житейски-впустую.
      Избранница была не то однолеткой, не то на год младше или старше. Событие свершилось “на Красную горку”, в апреле 1853 года. Она была дочерью весьма состоятельного, скорее даже богатого, киевского коммерсанта, владельца нескольких домов, городского деятеля. Звали ее Ольгою Васильевною Смирновой.
      По дружным отзывам, жившим потом в нашем родстве, в ней не было ума, сердца, выдержки, красоты… Обилие ничем не возмещаемых “не”. При условии, что в дарования Лескова не входили мягкость и уживчивость, удачи ждать было неоткуда. Ее и не было…
      На чем же созидался этот для всех сторонних “очезримо” непрочный, в корне необдуманный союз?
      Семен Дмитриевич не на ветер завещал первенцу наблюсти осторожность в выборе себе подруги, “ибо от нее зависит все твое благополучие”. Но кто же живет по заветам отцов, а не по восточной пословице, что “каждая голова свой камень ищет”.
      Через десятка два с лишком лет сам Лесков, уже во всеоружии личного жизненного опыта, убедительно расскажет о том, как подчас в этой области поступают “самые умные люди”:
      “Как иногда люди женятся и выходят замуж? — писал он в одном своем рассказе. — Хорошие наблюдатели утверждают, что едва ли в чем-нибудь другом человеческое легкомыслие чаще проглядывает в такой ужасающей мере, как в устройстве супружеских союзов. Говорят, что самые умные люди покупают себе сапоги с гораздо большим вниманием, чем выбирают подругу жизни. И вправду: не в редкость, что этим выбором как будто не руководствует ничто, кроме слепого и насмешливого случая” [“Павлин” гл. 9. Первоначально печатался в журнале “Нива”, 1874, №№ 17–21, 23, 24.].
      Так называвшиеся “медовые месяцы” оказались кратче возможного. Среди родных и близких знакомых пошли тревожные слухи, начали слагаться почти легенды.
      23 декабря 1854 года рождается первенец. В честь мудрого и уважаемого за твердость нрава деда он нарекается Дмитрием.
      На втором или третьем году супружества Лесков везет Ольгу Васильевну на показ и поклон к своей матери в Панино. Как молодайка повела себя у свекрови и какою драмой завершилось это злосчастное путешествие, обрисовано, во многом, видимо, очень близко к действительности, в незаконченном рассказе “Явление духа”:
      “В К. /Кромах. — А. Л./ меня ожидал сюрприз: у мутного, никогда не мытого и засиженного мухами окна, которым заканчивался коридор длинного каменного дома, занятого почтою, я увидел странную, несколько поразившую меня группу, в которой одна фигура показалась мне очень знакомою.
      Группа состояла из взрослого человека и больного ребенка. Так, лет около шести. Оба эти существа помещались на подоконнике: взрослый человек сидел поперек окна совсем с ногами, а на коленях у него лежало покрытое пледом дитя и, казалось, не спало, а как будто томилось в каком-то недуге. По крайней мере, когда я проходил в номерок, отведенный мне близ этого окна, мне как будто послышался слабый стон и какой-то болезненный лепет ребенка. Тут же я заметил возле взрослого полоскательную чашку, из которой взрослый вынул смоченный в воде компресс и положил его на головку дитяти.
      — Что это за господин? — спросил я проводившего меня в комнату пожилого слугу из крепостных, которые тогда расползлись повсюду и встречались в наших дворянских краях в большом изобилии.
      Слуга махнул рукою на соседнюю дверь и отдал шепотом, что это проезжающий, с которым случилось несчастие.
      — Вроде вас, — говорит, — тоже здешнего края, к родителям заезжали с супругою и с двумя детьми, да, верно, что-нибудь молодая барыня со старою не поладили, потому что прибыли сюда вдруг с больными детьми и хотели ехать дальше, да вот барчук очень разболелся — и того гляди как бы не помер. Я сейчас в аптеку ходил, там сказали, что лекарь прописал уже последнее средство. Очень жаль, — барин хороший, я его еще барчуком знал, а этакая ему недоля и в жене и в детях.
      Чтобы что-нибудь сказать, я спросил:
      — Чем же жена плоха?
      — А бесчувственная, — говорит, — и капризница. Даже девушка их, и та над этим барином, над Игнатием Ивановичем, изжалелась, а она супруга, — только свою амбицию наблюдает. Как приехала чем-то обиженная, так и слегла и вот третьи сутки спит, а проснется, отдохнет, и опять заплачет, пока сон придет.
      — Да чего же, — говорю, — она плачет?
      — Кто ее знает: заломит руки да стонет: “Ах, боже мой! Ах, разбойник! Ах, куда он меня завез!” Хозяин даже посылал просить тише, чтобы другие это насчет критики заведению не приняли. Что говорить, разумеется, гостиница не из величественных — в Петербурге и в Москве есть гораздо ликатней, ну а все же: всякий хозяин свое бережет. А у нас такое устройство, что из номера в номер, как труба, — все слышно. Вчера, вот, в этом самом номерке проездом какие-то важные господа остановились, — а эта капризница и разголосилась: “Кто меня избавит из этого вертепа?” Неприятно; а с другой стороны барыня была, так та так взволновалась, что на выручку ей хочет идти, или, говорит, за полициею сейчас пошлите, или я ей гомеопатию дам, чтобы успокоилась. А чего ей гомеопатию, — довольно бы и одного подзагривка было; а барина бедного жаль, так жаль: тут ребенок томится, и он за ним ухаживает, а тут эта досадительная глупость через такую баловную жену.
      — Что же он ее не может унять? Лакей понизил голос и отвечал:
      — Он ее вчера с отчаяния в подушку бросил, так она ведь на весь дом так зашлась; а потом взвыла, что он ее будто задушить хотел. Ведь даже городничий сюда приходил.
      — Это ужасно! — сказал я и по тогдашнему моему малоопытному настроению начал сдаваться на сторону угнетенной женщины.
      Но рассказывавший мне все это слуга был других мыслей: он держал сторону барина и сообщил, что за свой собственный двугривенный нанял мужика сходить в Парамоново, чтобы известить о всем старую барыню — Игнатия Ивановича старушку.
      “Игнатий Иванович” и “село Парамоново” в общем сочетании склали мне, что я недаром признавал в фигуре сидевшего на коридорном подоконнике человека что-то знакомое.
      Я спросил фамилию несчастного путника и получил подтверждение, что это был милый, но злополучный друг моего детства.
      Без всяких дальнейших размышлений я оставил слугу и бросился в коридор, чтобы обнять своего приятеля.
      Игнатий сидел все в том же положении, только небольшая немножко женственная голова его с прекрасными вьющимися белокурыми волосами опустилась на грудь.
      Заметив это еще издали, я удержал свой порыв, с которым хотел его обнять, несмотря на то, что немножко негодовал на него: зачем он бросил в подушку свою капризную жену. Очевидно, он был очень утомлен и заснул, чему, конечно, способствовало забытье лежавшего у него на руках ребенка и хотя неспокойное, но опористое положение, которое он занял в амбразуре окна, упираясь в одну стенку спиною, а в другую ногами.
      — Оба уходились и спят, сердечные, — и на каком месте. Эх, жаль, сейчас же их кто-нибудь дверью хлопнет и разбудит, — прошептал появившийся за моей спиною слуга, но опасения его были напрасны: мужичьей работы дверь, на кирпичном блоке, в эту минуту хлопнула, но измученный отец, склонившийся над больным ребенком, не просыпался.
      Что же касается до самого мальчика, то он совсем не спал. Когда я подошел к нему ближе, то при слабом свете сгущающихся сумерек увидел, что дитя глядело глазами.
      И боже мой, что это был за прекрасный ребенок — больной и истомленный, но очаровательный, как бледный ангел Скиавонэ, с отцовскими светлыми кудрями и с большими темными глазами во впалых орбитах, завешенных длинными и густыми ресницами.
      Я боялся, чтобы появление незнакомого лица не испугало его — особенно в его расстроенном горячечном состоянии, но он смотрел тихо, спокойно и, не сводя с меня своих прекрасных глаз, шевелил похуделыми пальчиками своей ручки у запекшихся губок.
      — Обирает ротик, это смертное, — прошептал мне на ухо слуга, народная примета которого так и кольнула меня в сердце. — А вот он хочет что-то сказать. Что вам, барчук?
      — Апельсин.
      — Вот, с утра все апельсина просит, а апельсина нет в городе. — Нет, барчук, апельсина.
      — Ну, возьми прочь…
      Слуга меня только молча дернул, — я вспомнил, что когда больной что-нибудь отдает, это тоже считается дурною приметою, и он с беспокойством спросил:
      — Что барин, взять?
      — Мушку.
      — Какую мушку?
      — Жужжит… чтобы она пап? не разбудила.
      Но при звуке слабого голоса, произнесшего слово “пап?”, отец встрепенулся и несколько раз неуверенно сжал руками ребенка, как будто желал удостовериться: не уронил ли его на пол.
      — Я спал, — прошептал Игнатий и, посмотрев на нас без всякого внимания, взял из полоскательницы мокрую тряпочку и переменил компресс.
      — Я спал, — повторил он ребенку, — а ты?
      — И я… Я видел… апельсин.
      Игнатий обеспокоился и повелнанас глазами.
      — Неужто нигде невозможно достать апельсинов? — спросил он слугу.
      Тот отвечал, что невозможно. Это действительно было такое время, когда апельсины редки даже в больших городах, где есть люди, готовые платить за редкий фрукт дорогую цену; в К. же о них нечего было и думать. Но дитя этого не понимало, и ему, очевидно, очень хотелось освежить приятною кислотою свой смягчущий ротик.
      — Видел апельсин, — простонал он, — где же апельсины?
      — Нет апельсина, Саша. Ты знаешь, как я люблю тебя, — неужели бы я не купил тебе апельсина, если бы он был здесь?
      — Нас нарочно привезли сюда, чтобы всех уморить в этой трущобе, — произнес в эту минуту молодой, но неприятный женский голос.
      Я обернулся и увидел молодую блондинку с косым пробором и институтским выражением молодого, но испорченного капризами лица. Трудно было сказать, что ее привело сюда: потребность ли видеть ребенка или потребность сделать сцену мужу. Но дитя при первых звуках материного голоса отворотилось от нее и прошептало:
      — Я больше не хочу… апельсина… Только пусть… мама… уйдет. И та действительно ушла, очевидно еще более рассерженная. Мне становилось и тяжело и неловко: по какому праву я делаюсь свидетелем семейного несчастия моего приятеля; я не выдержал и
      сказал громко:
      — Неужели ты не узнаешь меня, Игнатий?
      Он вспыхнул, окинул меня острым взглядом — и быстро встав с места, прижал к груди дитя и назвал меня по имени.
      — Да, это я, — отозвался я на его слова.
      — Боже мой! Где и когда и при каких обстоятельствах мы встретились! Пойдем ко мне… или…
      Я перебил его суетливую путаницу и отвечал:
      — Нет, я прежде всего побегу достать для твоего мальчика апельсин; а ты, чтобы не стеснять меня необходимостью входить в квартиру, где твоя жена, — будь добр, перейди с дитятею в мой номер.
      Он поблагодарил меня взглядом и сделал, как я просил; но, к сожалению, хлопоты мои были безуспешны, я обыскал весь город и не нашел апельсина.
      Когда я возвратился в гостиницу, дитя спало на моей кровати, у которой стоял на коленях, склонясь головою к груди ребенка, Игнатий. Дитя лежало, обвив ручкою отцову шею, и он не шевелился, боясь разбудить сына.
      Мы всю ночь не говорили. Дитя спало, но несколько раз просыпалось и всегда с одним вопросом:
      — Еще нет апельсина?.. не прислали?
      — Еще нет, — отвечал отец.
      — Ничего… я подожду, скоро привезут. Игнатий вздыхал и смотрел на меня, а я на него — и все мы снова погружались в дремоту.
      Так прошла ночь — и в окне стало сереть, у подъезда гостиницы шел говор. Очевидно, кому-то запрягали лошадей в не совсем обыкновенную упряжь.
      Я встал — и перед тем, чтобы задуть догоравшую в тазу свечку, взглянул на спящих; дитя точно почувствовало это и прошептало во сне:
      — Посмотрите: не привезли ли апельсин?
      Это было очень тяжело слышать, и я поскорее вышел на воздух, чтобы освежиться от тяжелой атмосферы спертого номера.
      Утро было морозное, на востоке алела заря, час был седьмой. У подъезда стоял тяжелый дормез, в который был запряжен почтовый восьмерик. Лошади были уже готовы, кучер и форейторы на местах, и лакей с солидными бакенбардами лез в свою заднюю кибитку. Пассажиры экипажа, вероятно, спали: стекла кареты были подняты и даже задвинуты нутреными маркизами; но в ту самую минуту, как выносные натянули постромки и карета уже трогалась, в одном окне опустилась маркиза, потом рама, и чья-то рука выбросила на землю свежую, очевидно только что сейчас сорванную, кожицу с апельсина.
      Я, нимало не рассуждая, подскочил к дверце и сказал:
      — Бога ради, один апельсин умирающему ребенку. В карете было темно, но мне показалось, что там как будто лежал вдоль всего экипажа больной человек, а с моей стороны сидела молодая женщина, лицо которой я не рассмотрел, но которая в то же мгновение протянула мне руку с очищенным апельсином и сказала одно только слово:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55