Жизнь Николая Лескова
ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Лесков Андрей / Жизнь Николая Лескова - Чтение
(стр. 45)
Автор:
|
Лесков Андрей |
Жанр:
|
Биографии и мемуары |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(759 Кб)
- Скачать в формате doc
(728 Кб)
- Скачать в формате txt
(708 Кб)
- Скачать в формате html
(760 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55
|
|
]. В первой из них горячо опровергается пущенный кем-то из добрых соседей в мае месяце ложный слух, будто на Эзеле свирепствует оспа. Далее рисуется ряд бытовых удобств. Говорится, что “обнаруживать свое знакомство с русским языком здесь теперь в такой же моде, как прежде было в моде притворяться не понимающим по-русски”. Перечисляются весьма именитые приезжие, видные местные деятели. Правда, тут же упоминается, как два местных мясника “мастерски взрезали возле самого парка живого русского солдата и тот умер”, но в общем сердца домовладельцев, кормящихся от приезжих, исполнялись глубокой признательностью. Но вот, ближе к концу июля, приходит в Аренсбург номер петербургской газеты с новой корреспонденцией, в которой нежданно-негаданно говорится об имеющихся на Эзеле, даже невдалеке от самого курорта, прокаженных [“Аренсбург на Эзеле”. — “Новое время”, 1888, № 4451, 21 июля.]. Происходит переполох. Многие не знают, что предпринять, как быть с Лесковым! А восемь дней спустя получается еще одна, уже пятая корреспонденция, задевающая аренсбургского герихтсфохта Гольмана, держащего почему-то у себя паспорта всех приезжих, как, к великому негодованию Лескова, в свое время учинял фурштатский его домовладелец. “Не то ли это и есть, — колко спрашивает Лесков, — что на русском языке ревельского ландгерихта называется “законные вреды”? [Там же, № 4459, 29 июля. ] Это еще куда ни шло, а вот что тут же вторично помянута и проказа — невыносимо для городка, живущего приезжими больными и дачниками. Положение накаляется. Раздражение Лескова пошло расти по линии срыва вспышки на чем случится. А раз начавшись, взрывная реакция улеглась трудно. В частности, здесь же Лесков приводил явно проверенные бальнеологические данные об Аренсбурге, как нельзя более противоречивые его прежним заключениям. Оказывалось, что при легочной болезни “самое пребывание с ней здесь неблагоприятно или, прямо сказать, очень вредно”. Вот как изменилось суждение, казавшееся самому в марте самым “многосторонним”, опровержение которого принималось за глупость, вздор, чепуху и затеи. Лесков покидает Аренсбург 7 августа, на две недели ранее прошлого года. Приехав, он всерьез берется за мимоходом тронутую было. тему. Гроза разражается ошеломительной в своем заглавии, уже полностью подписанной статьей “Культ прокаженных (Кустарные курорты на Эзеле)” [“Аренсбург на Эзеле”.— “Новое время”, 1888, № 4492, 31 авг.]. Озилия потрясена. Лесков не дает передышки. Он собирает интересные общие данные о проказе и борцах с нею и публикует новую статью — “О прокаженных” [Там же, № 4498, 6 сент., без подписи. ] и вскоре еще раз возвращается к проказе и комбинированной статье “О проказе, о пирате, о мщении одичалых, о Бироновом носе” [“Аренсбург на Эзеле”. — “Новое время”, 1888, № 4521, 29 сент.]. Военные действия открывает и другая сторона. Местный листок “Arensburger Wochenblatt” от 4 октября 1888 года, № 40, отводит первое место и треть всего своего текста довольно бойко составленной статье “Herrn Leskow!” [“Господину Лескову!” (нем.).]. Подпись N. S. Экземпляр был выслан Лескову бандеролью [Арх. А. Н. Лескова.]. Ополчился и недавний милый человек и друг Роман Флис, приславший в “Новое время” статью в четверть листа: “Еще о проказе” [“Новое время”, 1888, № 4541, 19 окт. ], представлявшую собою разбор всего писавшегося об эзельской лепре (проказа) в лесковских статьях и общее резюме по поднятой ими шумихе. Суворин дал статью Флиса Лескову на просмотр. 17 октября последний, заканчивая одно из своих писем к Суворину, бросил: “Печатаете ли вы ст[атью] Флиса? Я пришлю ответную заметку. Из Киева профес[сор] Мейн и Подвысоцкий мне прислали целую литературу и благодарности [Не сохранились.]. “Никогда, говорят, это дело не было так возбудительно поставлено”. — Мы “опрокажены” до центральных губерний, и все это идет, и ничего против этого не делается” [Пушкинский дом.]. Суворину, однако, эта лепровая полемика стала, вероятно, прискучать, а тут грохнул гром среди ясного неба — “чудесное крушение” царского поезда у станции Борки Курско-Харьковско-Азовской железной дороги, и многое временно отодвинулось, а потом и завяло [Проказа затрагивалась еще Лесковым в статьях и заметках: “Grand mersi”. — “Новое время”, 1889, № 4819, 30 июля; “Проказа лезет к локтю”. — “Неделя”, 1892, № 22, 31 мая.]. Корабли для Аренсбурга были сожжены. Любовь была радостной, разлука горька, но неустранима. Надо было найти утешение. Отчасти оно пришло в уверениях доктора Мержеевского, что он и некоторые другие не разделяют узости взглядов Флиса, Гольмана, Керстнера и многих других на “проказные”, как говорилось, статьи “Нового времени”. Но слишком многочисленны оказывались эти “многие другие”, возмущался и злобился весь город и значительное число лиц муниципального положения в других городах Остзеи. Нельзя было иногда обойтись без объяснений внезапной измене Аренсбургу и вообще всей Озилии. “К немцам своим не поеду, — пишется в ночь на 9 апреля 1889 года В. Г. Черткову, — п[отому] ч[то] их теперь “руссифицируют”, а я терпеть не могу быть при таких операциях” [Архив Черткова, Москва.]. “Тому, что Ольга застряла в Риге, надо радоваться, т[ак] к[ак] это место привольнее, — указывается Н. П. Крохину в письме от 9 июня, — море лучше и жизнь шире. Жаль только, что она наняла в Дубельне, где очень пыльно… Впрочем — все-таки радуйся, что жена твоя там, около Риги, а не за морем, в Аренсбурге, что было [бы] совсем безрассудно” [Арх. А. Н. Лескова.]. И наконец, через две недели в письме к сестре Ольге Семеновне, 24 июня, поясняются причины нежелания приехать погостить у нее в Дубельне: “Мне все надоело и никуда не манится, особенно в тот край, где производятся мероприятия, делающие нас неприятными туземным обывателям” [Арх. А. Н. Лескова.]. Три года “всех многостороннее” изученное и непререкаемо превозносившееся “прекрасное место” становится отверженным, посещать его уже “совсем безрассудно”. Что делать: по нужде и закону перемена бывает.
ГЛАВА 10. ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ПРОПОВЕДЬ
Лесков ценил в писателе искренность литературной и идеологической направленности, не считаясь с другими его свойствами. Прочитав в октябрьской книжке “Северного вестника” 1893 года новый шеллеровский рассказ “Конец Бирюковой дачи”, он взволнованно пишет Фаресову: “Каковы бы ни были свойства его личного характера, это — его дело, а для прояснения общественного сознания он служит превосходно, обнаруживая здравые понятия и любовь к тому, что оскорблено и унижено. Нехорошо играть на понижение репутации человека, который с таким мастерством ведет полезную работу в нынешнее преглупое и преподлое время. Всех, которые занимаются тем же делом, как и он, я с радостью отдал бы за него одного. А подумаем лучше вот о чем: отчего это мы все ведь знали то же самое, что и ему известно, а вот мы начнем говорить и затянем “антимонию” чорт знает про какие ненасущные явления, а он что ни долбанет, то прямо в жилу, и сейчас оттуда руда мечется наружу, и хочется плакать, и хочется помогать, и становится стыдно и гадко о себе думать? Это и есть несомненный признак присутствия ума, чувства и таланта, и притом в превосходном их, гармоническом, сочетании. И если кто этого в нем не видит и не чувствует, то я буду думать, что я Шеллера знаю более, чем другой его знает, хотя лично я с Шеллером и мало знаком, и мне это не нужно: я знаю “лучшую его часть” [Фаресов А. И. Алексей Константинович Шеллер (А. Михайлов). Биография и мои о нем воспоминания. Спб., 1901, с. 13. Дата письма не указана. Автограф неизвестен.]. Так говорил он о “лучшей части” своего давнего литературного собрата умудренный жизнью, на седьмом десятке лет. Несомненно однако, что дар находить “лучшую часть” в каждом человеке, имеющем какое-нибудь духовное содержание, и от всего сердца любоваться ею жил в нем с отроческих лет. “У нас на орловской монастырской слободке жил один мой гимназический товарищ, сын этапного офицера, семья которого мне в детстве представлялась семьею тех трех праведников, ради которых господь терпел на земле орловские “проломленные головы” [“Мелочи архиерейской жизни”. Собр. соч., т. XXXV, 1902–1903, с. 72.], — писал Лесков в 1878 году. К концу 1879 года, в предпосылке к рассказу “Однодум”, повествовалось о трагикомическом, сорок восьмом умирании А. Ф. Писемского, а затем возвещалось: “и пошел я искать праведных… но куда я ни обращался, кого ни спрашивал — все отвечали мне в том роде, что праведных людей не видывали, потому что все люди грешные, а так, кое-каких хороших людей и тот и другой знавали. Я и стал это записывать” [Там же, т. III, с. 75.]. Так как бы оформлялось открытие галереи лесковских “праведников”. Однако, как видим из сказанного выше, в действительности наблюдение, запоминание и собирание их началось с детских, орловских лет писателя. “Однодум” шел первым уже под иконописным титлом, сравнительно поздно придуманным, но многие просто “хорошие люди”, совершавшие раньше или позже кое-какие незаметные подвиги, то попадали в эти святцы, то оставались без канонизации. В произведениях Лескова все они, в порядке появления в печати, располагаются примерно так: правдолюбивый Овцебык; непримиримо революционные Райнер, Лиза Бахарева и Помада; младопитательный и всеприимный Пизонский, Котин Доилец и всепрощающая Платонида; нигилисты чистой расы — Бертольди, майор Форов и Ванскок; полный патриотизма землепроходец Иван Флягин; беззавистный и безгневный Памва и чудный отрок Левонтий; несокрушимый в своей первобытности благородный дикарь зырянин и не понуждающий никого к крещению Кириак; сострадательный Пигмей; бескорыстный эконом Бобров и ревностный лекарь Зеленский; мужественный Голован; уповательные обнищеванцы; кроткий штопальщик; трогательный в дружбе со зверем Храпошка; пленительный мельник дедушка Илья и непреклонного духа Селиван, безгранично добрый Карнович; прекраснодушный художный муж Никита Рачейсков; самоотверженный рядовой Постпиков; великодушный Вигура; прачка, сердобольно растящая на трудовые свои гроши чью-то сироту, как бы прототип Фефелы и т. д. Во сколько тяблов (ярусов) потребовался бы иконостас для размещения всех помянутых или позабытых здесь неколебимых служителей тому, во что они верили и в исполнении чего видели долг жизни своей? Горький, не всегда безоговорочно принимая все в рисунке лесковских праведников, удовлетворенно отмечал неизменную устремленность всех их к добру, человеколюбие и безграничную, до самозабвения, любовь к родине. “Я видел в жизни десятки ярких, богато одаренных, отлично талантливых людей, а в литературе — “зеркале жизни” — они не отражались или отражались настолько тускло, что я не замечал их. Но у Лескова, неутомимого охотника за своеобразным, оригинальным человеком, такие люди были, хотя они и не так одеты, как — на мой взгляд — следовало бы одеть их” [Горький М. О литературе. Статьи и речи. 1928–1936. Изд. 3-е. М., 1937, с. 274.]. В другой раз выполнение писателем взятой на себя задачи находит широкое признание исследователя: “Его огромные люди. Их основная черта — самопожертвование, но жертвуют они собой ради какой-либо правды или дела не из соображений идейных, а бессознательно, потому что их тянет к правде, к жертве. Лесков изображает своих героев праведниками, людьми крепкими, ищущими упрямо некоей всесветной правды, но он относится к ним не с истерическими слезами Дос[тоевского], а с иронией добродушного и вдумчивого человека” [Горький М. История русской литературы. М., 1939, с. 275.]. Особенно Горький ценил в Лескове — что это был писатель, “все силы, всю жизнь потративший на то, чтобы создать положительный тип русского человека” [См.: “О русском искусстве”. — “Литературная газ.”, 1938, 26 марта.]. Заключения шли одно другого шире, глубже, величавее: “Он любил Русь, всю какова она есть, со всеми нелепостями ее древнего быта, любил затрепанный чиновниками полуголодный, полупьяный народ и вполне искренно считал его “способным ко всем добродетелям”, но он любил все это не закрывая глаз… В душе этого человека странно соединялись уверенность и сомнение, идеализм и скептицизм” [Горький М. Несобранные литературно-критические статьи. М., 1941, с. 90.]. “Он писал не о мужике, не о нигилисте, не о помещике, а всегда о русском человеке, о человеке данной страны. Каждый его герой — звено в цепи людей, в цепи поколений, и в каждом рассказе Лес[кова] вы чувствуете, что его основная дума — дума не о судьбе лица, а о судьбе России” [Горький М. История русской литературы. М., 1939, с. 276.]. Так судил великий литературолюб о второй, “большей и лучшей части деятельности Лескова” [Горький М. История русской литературы. М., 1939, с. 276.]. Характерно, что шедшие с перелома восьмидесятых годов, как писал Лесков, “Пустынные картины (древнее христианство в Сирии и Египте)” [Письма Лескова от 16 и 17 мая 1888 г. — “Письма русских писателей к А. С. Суворину”, с. 81 и сл. ], то есть повести на сюжеты, черпавшиеся из “Пролога”, не вызвали отклика Горького. В некоторых из них было много красоты, картинности, изящества в рисунке, обогащенности темы. Многие из них требовали изучения исторических и этнографических данных. Но ни одна из этих цветистых новелл не трогала и не волновала так, как сравнительно простосюжетные, “из самой жизни вывороченные”, отражавшие подлинную русскую жизнь, бытовые повести Лескова. “Прологи”, с их декоративностью, условностью фабул и наборной языковой узорчатостью, насквозь русской натуре Лескова приелись, а легенды и совсем “опротивели”. Почему-то, может быть и бесправно, вспоминаются более поздние, но не менее выразительные колебания в восхищении изготовлявшимся уже к художественной проповеди Львом Львовичем Толстым. В недатированном письме к А. С. Суворину, видимо от 20 января 1893 года, не без теплой шутливости сообщалось: “Посетил недостоинство наше “младый Лев” (отцов любимец и любви достойник)… Что за юноша!.. Хочется плакать от радости!” [Пушкинский дом.]. В этот же день он заинтересованно и устроительно писал и Л. И. Веселитской: “Вчера был у меня сын Льва Николаевича, Лев Львович, только что приехавший из Москвы, и рассказывал о том, как было принято мое извещение [См.: письмо Лескова к Л. Н. Толстому от 12 января 1893 г. — “Письма Толстого и к Толстому”, с. 132.] о встрече с вами. Льву второму очень хочется свидеться с вами перед отъездом. Он придет ко мне проститься завтра, в два часа. Я ему сказал, что извещу вас о его желании с вами встретиться, чтобы еще ближе познакомить с вами отца по собственным, личным впечатлениям. Думаю, что вы не найдете ничего неудобного в том, чтобы познакомиться с сыном любимого вами великого человека и нашего общего друга” [Микулич В. Встречи с писателями. Л., 1929, с. 168–169.]. Полгода спустя, 27 июня 1893 года, поговорив в письме к М. О. Меньшикову о Льве Николаевиче, Лесков делает уже некоторый поворот: “О молодом Льве согласен с вами, как и о старом. К молодому Льву надо бы применить советы Нила Сорского: “аще млад выспрь скачет”, — “подерни его за ноги и поставь на землю”. Я ему сказал, что он очень поддается теориям, к[ото]р[ые] не выдержат пробы. Мож[ет] б[ыть], это ему неприятно” [Пушкинский дом.]. Четырнадцать лет назад, ведя усердные вероисповедные “дискурсы” с великосветскими редстокистками, безнадежно пытавшимися приобщить его к своему “разноверию”, Лесков писал наиболее молодой и убежденной из них: “Исправляли меня и раскольники, и католики, и другие, — их же имена сам господи веси, — включительно до лорда Редстока, и всякий из этих “справщиков” смело уверял и нагло доказывал, что истина во всей ее полноте ужилась только с ним и лежит в его жилетном кармане, а я этому не верил и не поверю, п[отому] ч[то] имею большее почтение к истине” [Письмо к А. И. Пейкер, “ночь на 21 декабря 1878 года”. — ЦГЛА.]. Под старость oн не сомневается, что истина при нем. Умеряя чужую чрезмерную увлеченность чем-нибудь, Лесков иногда заключал свои советы ритмичным чтением поэтической восточной аллегории: Настрой же скорее гитару для танцев: Не строй ее низко, не строй высоко! Покидая не всегда выдержанных в таком правиле Памфалонов, Данил и Зенонов, Лесков переходил к созданию новых, современных героинь. Соблюдалось ли тут указание о строе гитары? Л. Я. Гуревич в эти же годы записала неудержимо вырвавшуюся, почти мучительную исповедь Лескова: “Он [Л. Н. Толстой. — А. Л.] хочет, и сын его, и толстовцы, и другие, — говорил он [Лесков. — А. Л.] один раз, — он хочет того, что выше человеческой натуры, то невозможно, потому что таково естество наше… Я знаю сам… Всю жизнь свою я был аггелом. Я творил такое, что… никто не знает этого. И теперь — я старик, я больной, и все-таки — такое во мне кипит, что я и сам сказать не умею, как и что. Сны мне снятся — сны страшные, которых нельзя словами описать. И кто знает, что это? И зачем, почему и откуда? Назвать ли это чувственностью? Но ведь я сам не знаю, зачем она мне! Ничего мне не надо, ничего я разумом своим не хочу, — ищу покоя души своей, а что-то мучит и мучит меня…” И он замолк, прислушиваясь к нежно звенящему бою часов, на который другие часы откликнулись коротким музыкальным напевом. Это было месяца за три до его смерти” [Л. Г. Из дневника журналиста. — “Северный вестник”, 1895, № 4, с. 68]. Лескова сильнее, чем прежде, влекло рисовать неотразимо красивую, духовно познавшую самую неопровержимую истину и свет, купеческую Клавдию или совсем обольстительную светски-интеллигентную Лидию, сложенную как Диана из Танагры, и с таким контральто, от которого, как он, бывало, говорил, “душа мрет”. Однако есть ли в них чарующая прелесть искренности, жизненной простоты гостомельской Насти, нигилистической Бертольди, Катерины Измайловой, Доры и Анны Михайловны, Мани Норк, Ванскок, киевлянки Хариты, Любови Анисимовны, Шибаенки и многих иных из прежних лесковских героинь? Не манекены ли это, книжно и надуманно говорящие с напетых автором пластинок? Единственный раз Клавдия — в разговоре с нежно любящей ее и, надо верить, нежно любимою ею матерью — обмолвилась простым искренним словом: “Со мною, мама, жить очень трудно”. Куда труднее! Второй раз превосходно заговорила Лидия: “Полноте, ma tante, что это еще за характеры! Характеры идут, характеры зреют, — они впереди, и мы им в подметки не годимся. Н они придут, придут! “Придет весенний шум, веселый шум!” Здоровый ум придет, ma tante! Придет! Мы живы этою верой!” Само по себе пророчество великолепно, но опять это говорит не Лида, а сам Лесков. Говорит убежденно, полный несокрушимой веры в непременный приход настоящих характеров, в весенний веселый шум. Придет то, чем сам он жил с перехода из Савлов в Павлы. Это уже не проповедь, а исповедание духа, полное веры в ни с чем не сравнимую, воспитывающую и просвещающую силу неустанно любимой им литературы. Вере этой оставлены и другие свидетельства. 27 января 1893 года на несколько обиженное письмо редактора “Исторического вестника” С. Н. Шубинского Лесков отвечал: “Относительно “разномыслия” пора бы перестать разномыслить: вы смотрите на дело главным образом с коммерческой стороны, а есть полное основание смотреть на это иначе, — именно не считая коммерческой стороны главною. Что этого очевиднее и проще?” [Гос. Публичная б-ка им. Салтыкова-Щедрина. ] Редактор при случае попробовал еще раз поразномыслить, а писатель накрепко подтвердил ему: “Я отдал литературе всю жизнь и передал ей все, что мог получить приятного в этой жизни, а потому я не в силах трактовать о ней с точки зрения поставщичьей. По мне пусть наши журналы хоть вовсе не выходят, но пусть не печатают того, что портит ясность понятий. Я не то что не понимаю современного положения печати, а я его знаю, понимаю, но не хочу им стеснять себя в том, что для меня всего дороже: я не должен “соблазнить” ни одного из меньших меня и должен не прятать под стол, а нести на виду до могилы тот светоч разумения, который дан мне тем, перед очами которого я себя чувствую и непреложно верю, что я от него пришел и к нему опять уйду. Не дивитесь тому, что я так говорю, и не смейтесь: я верую так, как говорю, и этой верою жив я и крепок во всех утеснениях. Из этого я не уступлю никому и ничего, — и лгать не стану и дурное назову дурным кому угодно. Некоторые лица все это приписывают во мне “непониманию”. Они ошибаются: я все достаточно понимаю, я не хочу со всем мириться, и как я сторонюсь от дел с приказными и злодеями, то мне не надо ни изучать их ближайшие привычки, ни мириться с ними. Я уже старик, — мне жить остается немного, и я желаю дожить дни мои, делая, что могу, и не мирясь с “соблазнителями смысла”. У меня есть свои святые люди, которые пробудили во мне сознание человеческого родства со всем миром. До чтения их я был “барчук”, а потом “око мое просветлело”, и я их считаю очень дорогими людями, и вот их-то именно теперь и принято похабить и предавать шельмованию рукою ничтожных лиц, ведомых всем по их злобе, лжи, клеветничеству и сплетничеству” [Фаресов.с.410–411.]. Собеседникам он говорил: “Весь мой одиннадцатый том: Клавдия в “Полунощниках”, квакерша-англичанка Гильдегарда и тетя Полли в “Юдоли”, “Дурачок и т[ак] д[алее] опять воспроизводят светлые явления русской жизни и снимают с меня упрек в том, что я проглядел устои русской жизни и благородные характеры. Я их видел, но я видел также и многое другое… Мои последние произведения о русском обществе весьма жестоки. “Загон”, “Зимний день”, “Дама и Фефела”… Эти вещи не нравятся публике за цинизм и простоту. Да я и не хочу нравиться публике. Пусть она хоть давится моими рассказами, да читает. Я знаю, чем понравиться ей, но я больше не хочу нравиться. Я хочу бичевать ее и мучить. Роман становится обвинительным актом над жизнью” [Фаресов, с. 382.]. “Зимний день” мне самому нравится, — говорил Лесков, горячась и увлекаясь, — Это просто дерзость — написать так его… “Содом” — говорят о нем. Правильно. Каково общество, таков и “Зимний день” [Фаресов А. Парадоксы Н. С. Лескова. — “Слово”, 1905, приложение к № 147, 11 мая.]. Шла, пусть и художественная, но — проповедь.
ГЛАВА 11. ВЗЫСКУЮЩИЕ ИЗ ОТРИЦАВШИХСЯ
Прозрение, неустанный труд и могучее дарование делают свое дело. Долго тяготевшая над Лесковым осужденность постепенно рассеивается его новыми произведениями и год от году меркнет. Запоздалые “отомщевания” непримиримых врагов — не страшны. Талант и несокрушимое мужество превозмогают. “На днях, — пишет он Суворину, — я виделся случайно с критиком, который говорил много обо мне и о вас, что мы, дескать, могли бы быть так-то и так-то поставлены, но нам “сбавляют успешный балл за поведение”. Я отвечал, что мы оба “люди конченные” и нам искать расположения уже поздно, но что, по моему мнению, в нашем положении есть та выгода, что оно создано органически публикою, а не критиками, и что критики нам ничего не могут сделать ни к добру, ни к худу” [Письмо от 11 февраля 1888 г. — Пушкинский дом.]. Итак, все сложилось органически: критики уже ничего не могут сделать ни к добру, ни к худу! Но Лесков это знал и в это верил еще со времен “Овцебыка” и “Леди Макбет нашего уезда”, не говоря уже о “Соборянах”, “Запечатленном ангеле”, “Очарованном страннике”, “На краю света” и т. д. Знал, терпел и ждал… “Конечно, — дружески пояснял он А. Е. Разоренову в 1884 году, — в литературе нашей нет трезвенных слов. Вместо руководящей критики то и дело приходится наталкиваться на полемические статьи бравурно-развязного тона с потугами и недомолвками, берущими через край. Одно время у нас совсем не было критики, даже газетные рецензии встречались редко. Оно и лучше было. Разве может быть теперь такая здравая критика, которая руководила бы не одних начинающих писателей, а освещала бы путь, давала бы добрые советы и тем, кто достаточно окреп на литературной дороге? В наше время разгильдяйства и шатаний отошли в вечность такие имена, как Белинский, Добролюбов, Писарев. Теперь люди, которым нет места на поприще изящной словесности, взялись за картонные мечи и давай размахивать ими направо и налево: берегись — расшибу! Это люди. озлобленные собственной неудачей. Вот почему я не советую вам слушаться и прислушиваться к мнению таких горе-критиков. Работайте по-прежнему, не обращая ни на кого внимания” [Письмо Н. С. Лескова к А. Е. Разоренову. — А. И. Яцимирский. Друзья русских самородков. — “Русская мысль”, 1902, № 2, с. 152–153.]. Здесь исключительно ценны искренность признания Лесковым критического авторитета когда-то нанесшего ему жестокий удар Писарева и совет работать так, как работал он сам с тех пор, как бросил чужие помочи и пошел на своих ногах. С 1886 года его ищет и никогда уже больше не отпускает либерально-эклектическая “Русская мысль”, за нею — народнически-либеральная “Неделя”, с конца 1891 года помещает на своих страницах его произведения “Вестник Европы”, где для начала появляются “Полунощники”, до дерзости смело по своему времени и обстановке разоблачавшие лжу, убожество и пошлость пресловутого чудотвора “отца Иоанна Кронштадтского”, чтившегося тогда в различных слоях русского общества с “царем миротворцем” Александром III “во челе”. Лескову давно претит сотрудничать у “каптенармуса XVIII века” — С. Н. Шубинского в его безликом и неустанно выцветающем “Историческом вестнике”. Личные отношения переходят со стороны Лескова в суровые осуждения идеологической скудости журнала и завершаются полным разобщением с этим суворинским изданием, да в сущности и с его твердокаменным редактором. Постепенно создается прелюбопытная перемена позиций с удивительной иногда перестановкой фигур. Редакционный триумвират, или, как язвил нередко Лесков, “семибоярщина” “Русской мысли”, оробевает с “Зеноном златокузнецом”, прозревает в выведенном там хитроумном древнем епископе аллегорическую близость с покойным московским митрополитом Филаретом Дроздовым, суетливо домогается благоприятного заключения цензуры, погребает этим новеллу и старается оправдаться во всем перед автором. Лесков негодует. Пишет Бирюкову, Черткову, Суворину, засыпает письмами Гольцева и Лаврова, посылает открытое письмо в “Русские ведомости” [1889, № 12, 12 янв. — Письмо от 10 января 1889 г. ], опровергающее распускаемые кем-то догадки и проводимые аналогии. Просит Л. Н. Толстого посодействовать опубликованию этого письма [Письмо от 10 января 1889 г. — “Письма Толстого и к Толстому”, с. 72.]. П. А. Гайдебуров в 1868 году враждебно, хотя, может быть, и не слишком проницательно отозвавшийся о “Расточителе”, более чем своеобразно ведет себя в отношении “Зенона”. По счастью, этот колоритный эпизод сбережен дышащей достоверностью записью А. И. Фаресова: “Н. С. Лесков был недоволен редакцией “Русской мысли” за то, что она посылала его повесть “Зенон златокузнец” в рукописи на предварительный просмотр к цензору и последний не пропустил ее к печати. Тогда Лесков передал повесть П. А. Гайдебурову в “Неделю”, но тот приехал к автору просить “пожертвовать тенденцией”. — Такое прекрасное описание египетской жизни, — говорил он. — Обстановка, природа, обычаи — удивительно художественно воспроизведены; но для сохранения повести необходимо пожертвовать тенденцией. Мне хочется напечатать ее, но в этом виде, как возьму я ее в руку, она жжет мне пальцы. — Отымите от рассказа тенденцию, — отвечал Лесков, — от него ничего не останется. Выйдет глупая басня. Я именно и писал его затем, чтобы человек своей верой мог увлекать людей, двигать горами, как Зенон готовностью умереть за веру тронул и сдвинул чужое сердце… Мне только это и мило в моем рассказе, а вы меня просите пожертвовать тенденцией и оставить только рамки рассказа и краски. Так они и разошлись. По уходе Гайдебурова Лесков сказал: — Настоящий литератор никогда не посоветовал бы сохранить художественность без идеи. Попробую дать прочесть своего кузнеца Александру Константиновичу Шеллеру. По прошествии нескольких месяцев Лесков, потирая от удовольствия руками свой нос, радостно сказал: — Заглавие переделано, и рассказ назван “Гора”. Шеллер провел его даже у себя в “Живописном обозрении”. Вот настоящий литератор как поступает” [Фаресов А. И. Александр Константинович Шеллер (А. Михайлов). Биография и мои о нем воспоминания. Спб., 1901, с. 135–136.]. Остается прибавить, что Шеллер же устроил и немедленный выпуск “Горы” отдельной книжечкой с цензурным разрешением ее на обратной стороне титульного листа: “Спб., 29-го марта 1890 г.”. 5 октября 1889 года в небольшом письме Лескова к В. А. Гольцеву об “Аскалонском злодее” как бы мимоходом, но едва ли без “шпилечки”, вставляется: “Кстати прибавлю, что “Зенон” под иным заглавием пропущен к печати предварительною цензурою, весь и без всяких сокращений. Вот что делается в нашем благоустроенном государстве!..” [“Голос минувшего”, 1916, № 7–8, с. 403.] Фактическое двукратное его появление затем в печати, в первозданной полноте и неизменности, вызвало и в мнительной московской “Русской мысли” и в перепугавшейся петербургской “Неделе” немалое смущение. Не смелее, чем с “Зеноном”, повел себя через два года Гайдебуров и с Сютаевым, возвратив “бывшему Стебницкому” некролог, написанный им об этом “черносошном мужике”, при записке: “31 октября 1892. Я совсем не мог пустить Сютаева, многоуважаемый Николай Семенович. Вы сами знаете, какой это щекотливый сюжет, а цензура и без того точит на нас зубы за последние статьи” [ЦГЛА.]. Не примиряясь, Лесков в тот же день обращается к Суворину: “Алексей Сергеевич! Говорите вы, что любите хороших “русских людей”. Был на свете удивительно хороший русский человек, крестьянин В. Сютаев (друг Л. Н. Т.) — и он умер. Я его знал и любил, и хотел бы сказать о нем несколько слов, не для прославления его или кого иного, а для того, чтобы дать восприимчивым душам то, что у Сютаева взять можно (его разумность, здравомыслие, умеренность, бодрость, прямоту, милосердие и бесстрашие). Я мог бы написать его некролог или воспоминания, но лучше некролог. О мужиках еще не бывало некрологов, и с Сютаева это хорошо бы начать. Но где его напечатать?.. У вас бы хорошо, да боюсь, что вы не только не напечатаете, но еще захотите меня оборвать, а я болен… Вы ведь не скажете: “это мне неудобно”, а напишете: “что такое Сютаев, и что такое вы сами и ваши сочувствия!.. Есть церковь и призванные и памятники Христу” и т[ак] д[алее]. И буду я за мое незлое желание отработан, как вор на ярмарке… Как думаете?.. Если это вам неудобно, то пренебрегите мною просто оставлением моих строк без ответа” [Пушкинский дом.].
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55
|
|