Жизнь Николая Лескова
ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Лесков Андрей / Жизнь Николая Лескова - Чтение
(стр. 34)
Автор:
|
Лесков Андрей |
Жанр:
|
Биографии и мемуары |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(759 Кб)
- Скачать в формате doc
(728 Кб)
- Скачать в формате txt
(708 Кб)
- Скачать в формате html
(760 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55
|
|
Я совсем потерял нити общения с Киевом и боюсь отыскивать их концы и начала, чтобы не усиливать в себе тяжелых ощущений. На сих днях меня просили дать рекомендацию к брату Алексею, и я — грешный человек — отказался, ибо боялся, что причиню этим человеку не пользу, а скорее вред” [Письмо от 30 августа 1889 г. — Арх. А. Н. Лескова]. В середине сентября Алексей Семенович приезжает в Петербург и останавливается у брата. Цель приезда и течение дел явствуют из нового письма Лескова в Витебск: “Теперь справляю Алексеево поручение, состоящее в моем отречении от наследства по оставшемуся имуществу брата Михаила… Денег осталось что-то около 4 1/2 т/ысяч/, и не все в наличности. Впрочем, я и не осведомлялся и, как ты знаешь, ранее решал это для себя в том смысле, как оно делается. Унаследовав все, брат Алексей с тем вместе принимает на себя уплату Геннадии той самой суммы, какую давал ей покойный Миша… У брата Ал/ексея/ Сем/еновича/ есть какая-то записочка руки покойн/ого/ Миши, что он желает, чтобы “все” принадлежало Алексею. Стало быть, “все” и надо вручить ему. Геннадия, б/ыть/ м/ожет/, этим обидится, но я не мог и не должен был поступить иначе, т/ак/ к/ак/ у Миши сказано: “все Алексею”. С моей стороны всякое самомалейшее вмешательство было бы неуместно, и притом Геннадия будет получать столько же, сколько получала, — стало быть, никакой денежной потери она не претерпевает” [Письмо от 19 сентября 1889 г. — Арх. А. Н. Лескова.]. В этот приезд Алексей Семенович пробыл четыре дня как бы на ходу. В Москве его ждала жена, предпочевшая остановиться там у каких-то друзей. Со стороны создавалось впечатление, что братья боятся сбиться с тона. Темы для бесед подыскивались опасливо, ощупью. Все говорило о том, что оба они жаждут как можно скорее, и может быть, и прочнее прежнего, разобщиться. Мне, двадцатитрехлетнему человеку, посвященному обеими сторонами во все тайны их взаимных неудовольствий, выпадала невеселая и нелегкая задача рассеивать тяготу. * * * Жила еще под Киевом сестра Наталия Семеновна, в монашестве Геннадия, родившаяся в Орле 7 июня 1836 года и скончавшаяся 28 апреля 1920 года в Ржищевском монастыре. Как мы уже знаем, Семен Дмитриевич, не слишком бесповоротно собравшись как-то умирать, внушал старшему своему сыну, Николаю Семеновичу: “Нет жалчее существа, как в сиротстве девица”. Для дочери слова его оказались вещими: жалчее ее в родстве не было — ее невзлюбила мать. Жилось постылому ребенку горше горького. Не обошлось и без такого толчка девочки о кованый сундук разгневанною чем-то матерью, после которого она почти перестала расти и сгорбилась. Защита не игравшего большой роли в доме отца не смягчала положения. Со смертью его стало и того хуже. По достижению пятнадцати лет забитая девочка видит единственное спасение в послушничестве. С трудом устраивается в Орловский монастырь. После подвизается в Киевском и, наконец, в Ржищевском, где и кончает свои безрадостные дни, на четверть века пережив своего именитого и “сурьезного” брата. Какую образованность дали ей родители и какою грамотеей пустили ее на свет божий — убедительно скажут строки из письма ее к Николаю Семеновичу, писанного ею двадцати шести лет. Это уже прямое обвинение не только светски воспитанной матери, но и переводившему Ювенала и Флакка отцу. Завершается оно, буква в букву, так: “если взтумаеш ко мне писат то пиши на почту переяславскую а атуда на ржищевская станцию с пиридачию игумени марий она пиридаст мне ево. я буду утешана твоими писмыми и глядет как на тепе прощай брат чалую тепе крепко и прошу незабыват ничтожную систру тваю послушничу многа грешную наталию Лескову” [Письмо без даты. — Арх. А. Н. Лескова.]. Удивляться ли, что весь интерес, смысл и вкус жизни свелся у нее к кипению в котле монастырских дрязг, борьбе мелкого честолюбия, зависти, интриг, поклепов, доносов друг на друга и т. д. Киевские братья вообще терпели от сестры немалую докуку. Какая-нибудь беседность с нею не на ржищевские темы — исключалась. Общению в сущности держаться было не на чем. Отношения с всесторонне далеким петербургским братом давно отмерли, переписка не велась. Но вот, раннею весною 1886 года, по зову жившей тогда в Петербурге Ольги Семеновны Крохиной, сестра Геннадия, конечно с келейницею Феоною, приезжает повидаться, погостить, посмотреть столицу. По первым вестям в Киев об ее встречах со старшим братом Марья Петровна приходит к безошибочному выводу: “а матя, вижу, плохо сошлась с Николаем Семеновичем” [Письмо к О. С. Крохиной от 10 марта 1886 г. — Арх. А. Н. Лескова.]. А последний вскоре же пишет брату Алексею: “Сестра Геннадия, как я вижу ее, — крайне недалека и бестолкова, но при этом упряма и глупо надменна. Убеждения на нее не действуют. Чего нечем понять, того и не поймешь. Лучшего и более достойного, чем соревнование в монастырской сваре, она не видит в жизни” [Письмо от 17 апреля 1886 г. — Там же.]. Личное свидание в 1886 году не только не сблизило, но скорее еще внятнее раскрыло полное разобщение рживщевской сестры с петербургским ее братом. О переписке вопрос и не возникал. Расстались отчужденнее, чем свиделись. Через два года, услыхав об угрозе нового свидания сестер, Лесков желчно пишет мужу Ольги Семеновны: “Не знаю, для чего они желают развозить свои особы! Что такое они друг другу могут сказать в совет, в поддержку или во вразумление?.. Надоедят друг другу с рыбкой да с маслом [Имеются в виду заботы о постном, монашеском столе. ] — только и всего удовольствия. Пора и сестре Ольге стать посерьезнее и отказаться от привычки “родственную жвачку жевать”. Есть дочери, — они тоже сродни ей приходятся. Надо следить за раскрытием их душевных способностей. И за этим трудно уследить, а не то чтобы монашеское паскудство слушать или родственные пересуды разводить. Всего этого уже было довольно и принесло плод обилен… Хороша беседа с тем, расставшись с кем человек чувствует себя хоть несколько успокоенным в своих сомнениях и вразумленным в своем неведении, но искать беседы, с кем и говорить-то не о чем, — это дело достойное сумасшедшего дома, а не семейного дома. Если уж оч/ень/ скучно, — возьми резинку, напиши на ней имена, да и жуй… Вот и все равно, что “родственная жвачка”, с тем преимуществом, что не выйдет новой сплетни и нового ожесточения бабьих сердец, которым Фетюки — мужья с одной и с другой стороны не умеют сказать мудрое и спасительное “цыц!” [Письмо к Н. П. Крохину от 29 октября 1888 г. — Арх. А. Н. Лескова. ] * * * Приговор, вынесенный сестрам, строг. Не мягче он и в отношении братьев. Надежды преодолеть родственный квит — никакой.
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ. НА ПУТИ К МАСТИТОСТИ
1881–1889
Думы окрепли, созрели
В опыте, в бденье, в борьбе;
Новые грани и цели
Жизнь призывала к себе.
Вяземский
ГЛАВА 1. ПОКОЙ ПРИ “ЖЕНСТВЕННОМ РАВНОВЕСИИ”
Возвратясь в июле 1881 года из Киева, снова зажили мы у “Тавриды”. Ценя ее тишину и свежесть, Лесков уже никогда не изменял ей. Настроение отца поднялось, как только поезд помчал его от Киева к “милому северу”, давно вытеснившему из его сердца “сторону южную”. Меня, школьно замуштрованного, как говорили военные — “зацуканного”, дичившегося юношу, поражала общительность отца, легкость, с которой он находил неисчерпаемые темы для бесед со спутниками любых общественных положений, званий, профессий, лет. Убеленные сединами, строгие обликом, длиннобородые купцы, корректные сановники в бакенбардах, петушливые военные генералы, духовенные всех иерархических степеней и исповеданий, мелкая приказная сошка и даже начавшие подсаживаться от Москвы армейские лихие юнкера Тверской кавалерийской сморгонской академии, попросту “сморгондии” [В местечке Сморгонь Виленской губернии долго существовала, учрежденная князьями Радзивиллами, школа для обучения медведей, прозванная Сморгонской академией. В шестидесятых годах так же окрестили и вновь учрежденные юнкерские училища, куда принимались полковые вольноопределяющиеся из недоучившихся в среднеучебных заведениях. Такие училища были в каждом военном округе по одному для пехоты, а для кавалерии два на всю Россию — в Твери и Елисаветграде. ], — все быстро очаровывались богатством опыта и знаний блестящего собеседника. Так протекло двое с половиной суток тогдашнего пути в почтовом поезде от Киева до Петербурга с пересадками в Курске и Москве. На Сергиевской нас ожидал безупречный порядок, тишина и ровность домашнего ритма. Мельчайшие требования отца выполнялись, вкусы учитывались, желания угадывались. В сумме — воплощалось “женственное равновесие”, о котором позже грустно писалось одному родственному лицу со знаменательным заключением: “тогда я становлюсь благодарен за мой покой и предан душою без раздела” [Письмо Лескова к В. М. Бубновой от 2 января 1883 г. — Арх. А. Н. Лескова.]. Мелковатая, щуплая, узкогрудая, должно быть чахоточная, с бледным непримечательным, но неглупым лицом, Паша говорила негромко, двигалась бесшумно, работала умело и неустанно. Оценка ее достоинств росла, положение укреплялось. Она это знала. И все-таки в ее лице не виделось удовлетворенности, с него не сходило месяц от месяца становившееся более заметным приглушенное раздумье. К концу 1881 года она начала часто проситься “со двора”. Это было ново. Замкнутая замкнулась еще крепче. В первых числах января следующего года она, не без смущения, коротко, но твердо заявила: не взыщите, ухожу, иду замуж. Декларация была принята как бедствие. Женственное, а с тем и рабочее равновесие шло прахом. Трудно перенося какую бы то ни было неприятность в самом себе, Лесков делился происшедшим почти со всеми без разбора. В адресной его книжке появилась собственноручно сделанная им запись: “/Паша/ Пр. Анд. Игнатьева, Фонтанка, № 132, кв. 281” [Арх. А. Н. Лескова.]. Будущий ее муж служил или работал в знаменитой “Экспедиции заготовления государственных бумаг”, где печатались государственные кредитные билеты, то есть бумажные деньги, гербовая и вексельная бумага и т. д. Служащие и квалифицированные рабочие имели там квартиры, неплохо оплачивались, получали медали “За усердие”, при большой выслуге — почетные звания, а то “выходили” даже и на “классный чин”. В новой жизни все, начиная с служилого положения мужа и казенной квартиры, — устойчиво, складно да ладно. “Со двора” отпрашиваться уже не придется: сама хозяйка! Чего краше. С годами я отвык вспоминать, по правде сказать, не лишенную замечательных достоинств Пашу. Но вот, почти в канун смерти отца, появился боевой его рассказ с едким и вызывающим заглавием — “Дама и Фефела” [“Русская мысль”, 1894, № 12.]. Дан был ему и подзаголовок — “Из литературных воспоминаний”. Последний оказался далеко не отвечающим действительному содержанию этого частию полемического, частию беллетристического и всего менее мемуарного произведения. В писателе-критике, терпевшем семейные невзгоды, с которых начинается повествование, между строк предлагается видеть Н. И. Соловьева. Но он умер 4 января 1874 года в Москве, куда переселился за несколько лет до своей кончины. Ни о какой “фефеле”, оставшейся с ребенком от него, у нас никогда не поминалось. Во всяком случае, если она и существовала, все противоречило ее появлению в Петербурге. Это надо было обойти. Воспоминания невольно перестроились в свободное творчество. Так было удобнее и для завязки, и для гибкости композиции, и для умножения лиц, положений, событий. В основе была задача противопоставить зловредной “даме” добросердечную, пусть и апокрифичную, “фефелу”. В лепке последней неожиданно я узнал кое-что, взятое от полузабытой уже Паши. Героине дается памятное имя — Праша. Ей присваивается Пашин говор: “слов нет, я примеров воспитания не получала”. Как та — она рассудительна: “во все вдумывалась”, и т. д. До сильно поспешившей старости жил образ, звучала речь. Захотелось литературно их сберечь, хотя бы придав и другому лицу. Дальше почти автобиографично рассказывается фактически о собственной болезни по весне 1880 года, о том, как при заботливом уходе сам автор “пошел на поправку”. Отсюда шла глухая благодарность, легко переходившая в преданность душою без раздела. Воспоминания претворялись в трактат на острую и живую тему, поставленную в первых строках рассказа: “какие подруги жизни лучше для литератора — образованные или необразованные”. Любопытно, что почему-то завершается он неожиданным полуисповедным предположением: “Если бы писатель жил долго, я думаю, что он бы ею (Прашею. — А. Л.) наскучил и oнa окончила бы свою жизнь гораздо хуже”. Так писалось на краю жизни, когда давно прошедшее виделось яснее, освобожденное от отмерших уже личных счетов, когда движения прошлого оценивались шире и мягче. “Ступает старость осторожно”, — любил цитировать Лесков. И сам он уже иногда пытался “ступать” осторожнее. “Фефела” — Паша, конечно, не знала концовки рассказа, но в свое время могла “презирать” возможность для себя и такого оборота. Творческая производительность лет “равновесия” достаточно велика и ценна. Сюда входят: “Несмертельный Голован”, “Белый орел”, неувядаемый “Левша”, “Штопальщик” и другие, менее значительные рассказы. Кроме того, помещена масса газетных статей, статеек и совсем мелких заметок. Поработано. Без хозяйки, говорит народ, дом сирота. С уходом Паши у нас наступило смутное время. Горничных — домохозяек, экономок в русских городах не было. Напасть на толкового или хорошо подготовленного человека было трудно. Шла непрерывная смена самых разнородных типов, один другого малонадежнее. Вопрос оставался неразрешенным, дом необслуженным, беспризорным. Как тут было работать! И опять шли жалобы, просьбы ко всем знакомым опытным хозяйкам помочь. Только к весне 1882 года появилась некая эстонка Кетти Кукк, о которой не избежать говорить, но подальше. Здесь достаточно сказать, что так или иначе она продержалась до октября 1885 года, когда было признано необходимым ее удалить. Сообщение об этом, полученное мною от отца в Киеве, в своем конце вылилось в полное драматизма воспоминание. “В доме у меня все продолжаются нестроения… Здоровье мое неважно, усталость — безмерная, радости в жизни никакой; в доме все кое-как и нет даже отдыха. Найти подходящего человека вести дом — даже отчаиваюсь. Что ни перемена — все хуже, и о Паше вспоминаю как о моем ангеле-хранителе. Ничего равного ей не вижу и не знаю — как мне жить в доме моем” [Письмо от 24 декабря 1885 г. — Арх. А. Н. Лескова.]. Давняя утрата была так тяжела, что с упоминания о ней начиналась впервые задуманная автобиографическая документация всей жизни, увы, не развернувшаяся. Во всю эту жизнь от “дам” шли одни “Liebesfieber' ы” [Любовные лихорадки, передряги (нем.). ], оставившие воспоминания, полные отравы. Умиротворяющее, благотворное “женственное равновесие”, к несчастию обидно краткое, пришло раз — с “Фефелой”. Память о ней жила не увядая и как будто “без раздела” с другими образами и представлениями.
ГЛАВА 2. ОТСТАВКА
Нам по службе нет счастья в роду [Из письма Н. С. Лескова к А. Н. Лескову от 29 августа 1887 г. — Арх. А. Н. Лескова.]. Служебный путь Лескова, случайный и прерывистый вначале, в последней его фазе был полон прямого трагикомизма, разрешившегося в конце концов беспримерным апофеозом. Оппозиционность Лескова год от года росла. Его статьи, как и беллетристические произведения, вызывали негодование властительного Победоносцева [См.: напр., переписку Победоносцева с Н. И. Субботиным (“Чтения императорского Общества истории и древностей российских при Московском университете”, 1915, кн. 2) и с Е. М. Феоктистовым (“Литературное наследство”, 1935, № 22–24). ], “смиренных” членов “святейшего правительствующего синода”, величайшего лицемера и ханжи государственного контролера Т. И. Филиппова и многих других, вроде “картинно пламеневшего” [Письмо Лескова к В. Г. Черткову, без даты, видимо, начала 1887 г. — Арх. В. Г. Черткова, Москва. ] в славянофильстве московского публициста И. С. Аксакова, не говоря уже о всем лагере “львояростного кормчего” влиятельных “Московских ведомостей” и “Русского вестника” М. Н. Каткова. Почему-то сам он, как это ни странно, точно не задумывался над тем — совместимо ли с занимаемым им служебным положением, год от года становившееся все менее “благонамеренным”, если не “потрясовательным”, направление всей писательской его деятельности? Почему-то не собрался пересмотреть вопрос — нужна ли ему вообще нa что-нибудь эта нудная служба с ее жалким окладом, отнимающая так много рабочего времени от писательства, со всеми ее досаждениями! Что могла она сулить в будущем, если до сих пор приносила только одни уязвления, недвижимо держа его на самой низшей оплаченности в восемьдесят рублей в месяц, не повышая в чинах даже “за выслугу лет”! Шел планомерный измор. Как можно было его не замечать и терпеть! Положение тем более удивительное, что, как уже упоминалось раньше, весь этот “Комитет мерзил” Лескову еще с 1875 года, а ученого председателя его Лесков, опасаясь своей вспыльчивости, почитал за счастье “не видеть” вовсе. Он хорошо помнил, что при определении его на службу министр обещал просившим за него дать ему должность чиновника особых поручений с окладом в две тысячи рублей в год. Помнил и то, что “по радению” того же председателя, Георгиевского, место это “было передано Авсеенке, жена которого умеет вести дела своего мужа” [Письмо Лескова к П. К. Щебальскому от 15 января 1876 г. — “Шестидесятые годы”, с. 339.]. Авсеенко, несравнимо превосходя Лескова в области дипломов, далеко не был сравним с ним в одаренности, знании России и ее народа. Ни “Соборян”, ни “Запечатленного ангела”, ни “Очарованного странника” за ним не числилось, и ничего равного им не ожидалось. Не вызывали его произведения и ничьего восхищения и благодарности за них. Но Георгиевский безошибочно понимал, что никто из слишком “высоких”, а с тем и далеких, не станет следить, сколь он фактически ублагоустроит служебно навязанного ему сотрудника с большим литературным именем. Чиновному сердцу безукоризненно выдрессированный и почтительный Авсеенко был, конечно, неизмеримо любезнее журналиста, позволившего себе, кстати сказать, не так давно вышутить внешность будущего председателя Ученого комитета. Сделано это было в статье, посвященной разносу В. П. Авенариуса, под заглавием “Литератор красавец”, где походя был упомянут “недавний случай с сотрудником Московских ведомостей г-м Георгиевским, которого туркофил Лонгворт нарочно поставил лицом к лицу против хорошо сложенного турка и сделал между ними двумя сравнение, довольно невыгодное для России, имевшей, к несчастью, на этот раз своим представителем не бойкого г. Авенариуса, а скромного г. Георгиевского” [“Литературная б-ка”, 1867, сент., кн. 1, с. 93.]. В свое время профессиональный фельетонист, критик и полемист едва ли помнил, когда, где, кого и чем задел под горячую руку. Это случалось часто и не казалось сколько-нибудь значительным. Напротив, мнивший себя уже совсем значительной персоной Георгиевский едва ли забыл оцарапавшее его перо. Обход Лескова обещанным министром местом и окладом знаменовал явное нерасположение к нему Георгиевского. Сразу же ни в чем не оправдывались ожидания, связывавшиеся с возобновлением государственной службы: вместо сколько-нибудь ощутительного укрепления бюджета и выполнения иногда любопытных, живых служебных заданий предстояло полустариковское сидение за рассмотрением книг, издаваемых для народа под нестерпимым гнетом “благочестивого вельможи”, — он же “верующий мирянин”, — явно относившегося к Лескову более чем “странно приимно”. Вот, например, как он приглашал к себе достаточно известного уже писателя на литературное чтение: “Милостивый государь, Николай Семенович! По странной забывчивости, которая объясняется до некоторой степени вчерашним болезненным моим состоянием, я не просил вас сделать мне честь пожаловать ко мне сегодня часов около девяти: А. Н. Майков обещал прочитать свой перевод Эсхилова Агамемнона. Искренно преданный А. Георгиевский Воскресенье. 3-го марта 1874 г.” [Пушкинский дом]. Почти официальное вступительное обращение, напряженно-изощрённая формула “сделать мне честь пожаловать”, весь тон и стиль записки нарочито сух. Невольно начинает казаться, что хозяин первоначально “не просил” к себе приглашаемого не по одной “забывчивости”. Возможно, что А. Н. Майков, ценивший большую литературность Лескова, обмолвился желанием иметь его своим слушателем, после чего пришлось исправлять “забывчивость”. Кого искренно хотели видеть у себя по какому-нибудь случаю, того приглашали за несколько дней. Так почиталось и радушнее и… вежливее. Оказывалось, что на то же самое чтение и в тот же самый вечер, но, по обычаям дома видимо, в более ранние часы, Лесков был зван и И. А. Гончаровым. Здесь с ним познакомился А. В. Никитенко [Никитенко А. В. Моя повесть о самом себе. Т. II. Спб., 1905, с. 506.]. Майков, следовательно, читал 3 марта 1874 года свой перевод сперва у Гончарова, а затем и у Георгиевского. Присутствовал ли на втором чтении Лесков — не знаю. Вероятно, да. У Гончарова не засиживались. С конца 1885 года Лесков стал дарить известному коллекционеру рукописей и документов П.Я. Дашкову кое-какие автографы. В их числе оказалось и приведенное выше письмо, на котором даритель сделал красными чернилами пояснение: “Георгиевский Александр Иванович. Экс-либерал из Одессы. “Рука Каткова” и “подобие Бисмарка в России” по определению Делянова”. 12 июля 1875 года Лесков писал из Парижа киевской старушке А. Р. Сотничевской о своих знакомых аристократах, через которых надеялся пристроить ее на службу в Петербурге: “Люди, опять повторяю, несравненно приятнейшие, чем всякая провинциальная шушера и чиновная шишмара, взросшая в пресмыкательстве и добивающаяся его от других” [Арх. А. Н. Лескова.]. Какую надутую “чиновную шишмару” мысленно видел писавший — ясно. В связи с крушением в 1877 году семьи знакомство его с Георгиевским сходит на нет. Видаются они теперь исключительно в Комитете, в строго служебной обстановке. Это продолжает ухудшать достаточно сухие отношения. В марте 1878 года каким-то образом в “Русском вестнике” — после четырехлетней мертвенной паузы — проскальзывает “Ракушанский меламед” Лескова. Затем наступает уже окончательное разобщение с Катковым, закономерно переходящее вскоре в непримиримую вражду. Георгиевский по-прежнему неизменно близок с “трибуном Страстного бульвара”. Хорошо помня значительность роли последнего в принятии Лескова на службу в Министерство народного просвещения, “рука Каткова” всесторонне учитывает свершившееся изменение расположения фигур на шахматной доске. Сообразуясь с ним, Георгиевский усугубляет холодность к Лескову. Никогда не дышавшие искренностью встречи становятся едва выносимыми. Выгода в создавшемся положении, несомненно, на стороне начальствующего. Легко представить себе, с каким усердием принялась дальше эта “чиновная шишмара” отравлять жизнь пылкому подчиненному! Забывая повышать оклад Лескова, Георгиевский не забывал “всучать” ему многотрудные “работки” или щекотливые в разрешении “щетинки”. Довольно упомянуть хотя бы один доклад Лескова, потребовавший для его заслушания нескольких заседаний: четыре вторника подряд [13, 20, 27 ноября и 4 дек. 1879 г.]. Тут разбирался всесторонне острый вопрос о допущении к преподаванию в народных школах “закона божия” недуховными лицами. Один такой труд, в шесть печатных листов, изданный по распоряжению министра [“Министерство народного просвещения. Выписка из журнала Особого отдела Ученого комитета Министерства народного просвещения. 4 Декабря 1879 г № 387. О преподавании закона божия в народных школах. СПб., 1880. Напечатано в количестве 200 экз. по распоряжению г. министра народного просвещения”.], казалось бы, мог вызвать внимание к работнику, упорно выдерживаемому в “черном теле”. Но у Георгиевского не могло лежать сердце к человеку, чуждому раболепия. Случалось, и не один раз, что министр, через директора Департамента народного просвещения Э. Г. Брадке, просил Лескова дать свое заключение о какой-нибудь лично заинтересовавшей его книге или по какому-нибудь вопросу, даже выходящему за пределы ведения Министерства народного просвещения. Это тоже не повышало благорасположения ревнивого Георгиевского. Лесков задыхался. Его возмущало в этом человеке все: напускная церковная религиозность, упоенность своим положением, торжественность его появления на заседаниях Комитета непременно последним, дабы иметь возможность благосклонно принять почтительное приветствие всего состава возглавляемого им органа и, первым опустясь в председательское кресло, милостиво пригласить всех занять свои места. Это пышное “сретание”, повторявшееся каждый вторник, мутило дух уже отвыкшего от многого литератора. Чтобы не вставать при появлении его превосходительства в распахивавшихся курьером дверях, Лесков никогда не садился до появления последнего. Мелочь? Пожалуй. Но ценная для постижения болезненности самолюбие одного и опьяненности своим величием другого. С своей стороны Лесков точно торопился, чем был в силах, вызывать неудовольствие и самого министра. На исходе первого же года службы под началом Д. А. Толстого, занимавшего одновременно и “пост” обер-прокурора святейшего Синода, в газете князя В. П. Мещерского появилась бесподписная статья Лескова “Об обращениях и совращениях” [“Гражданин”, 4874, № 49, 9 дек. ], явно сочувственная противному церкви штундизму и даже раскольничеству, заканчивавшаяся едким указанием на мертвенность работы синодальной книжной лавки. Это не могло нравиться Синоду. В иерархической последовательности чувствует себя задетым и сам обер-прокурор, он же министр просвещения. По его требованию в княжьей газете помещается синодское “опровержение” [“Гражданин”, 1875, № 3, 19 янв.]. Сиятельный редактор и сиятельный же министр, встретясь в “свете”, вероятно одинаково улыбаясь, обменялись несколькими словами о не совсем благоправной статье, но, несомненно, неодинаково отпустили этот грех ее автору. Лесков собирался было возражать на “опровержение”, но увидал, что затею эту надо оставить [“Заметка на официальное опровержение, напечатанное в № 3 Гражданина, по требованию обер-прокурора святейшего Синода”. Было набросано два пункта и едва начат третий. — ЦГЛА.]. “Уважаемый Иван Сергеевич, — пишет он через несколько лег Аксакову. — …Есть в моей жизни такой анекдот: Катков, в заботах обо мне, просил принять меня чиновником особых поручений /2000 р[ублей]/, но у меня оказался “мал чин”, т[ак] как я был тогда губернский секретарь в 40 лет. Можно было это обойти назначением к исправлению должности, но решили, что довольно с меня и меньшего жалованья, — назначили членом Уч[еного] комитета /1000 р[ублей]/, и с тех пор я здесь 8 лет “в забытьи”, хотя Толстой знал меня хорошо, считая по его словам /Кушелеву и Щербатову/ “самым трудолюбивым и способным”, и лично интересовался моими мнениями по делам сторонним /напр[имер], церковным/. Наконец, им стало стыдно не давать мне ничего, и Георгиевский лет через пять после моего поступления сделал представление о награде меня за многие полезные труды и “за прекрасное направление, выраженное в романе Некуда…” — чем бы вы думали? — чином надворного советника, т. е. тем, что дается каждому столоначальнику и его помощникам. Мне это испрашивалось в числе 20 человек, назначаемых к особым наградам к новому году. И что, вы думаете, последовало? Толстой на обширном и убедительном докладе Георгиевского надписал “отклонить”, а из числа 20 чиновников одного меня вычеркнул… И это всякий чиновничек Д[епартамен]та видел и хохотал над тем, “что значит быть автором Некуда”. “После того и деться некуда”, — острил в сатире Минаев… Чем же эта молодежь напоевалась, видя такое усердие меня обидеть, признаться сказать, в таком деле, которое мне и не интересно, п[отому] ч[то] быть или не быть “надв[орным] советником” уже конечно — все равно. — Мне кажется, что это стоит рассказать, и если придет к слову, я против того ничего иметь не буду” [Письмо от 25 ноября 1881 г. — Пушкинский дом.]. В чем же разгадка такого упорного отклонения даже по существу смехотворного служебного повышения Толстым? Кара за своевольную явку при определении на службу не в ведомственном вицмундире, а в черном фраке? За неприятную статью в “Гражданине”? Допустимо. Лесков не раз рассказывал о таком случае. На каком-то аристократическом рауте [Вечер без танцев (анг.). ] несколько особенно расположенных к нему дам засыпали Толстого упреками за невнимание его к талантливому подчиненному, автору стольких превосходных художественных произведений. Дав им полностью разрядиться, граф с непревзойденной предупредительностью ответил: “О, mesdames, вы несправедливы в ваших обвинениях меня. Как раз напротив: я чрезвычайно ценю ум, опыт, глубину знаний и исключительную даровитость вашего рrоt?g? [Покровительствуемого (франц.). ] и широко пользуюсь ими для разрешения многих неясных мне вопросов. Этим я перед всеми отличаю исключительную ценность этого удивительного работника. Чего же больше? И, смею вас уверить, пока я министр, это так и останется, без малейшего изменения”. М. И. Кушелева, Мокринские и другие великосветские болтуньи передавали этот “дискурс” Лескову как нечто очень веселое и грациозное, видимо не постигая цинизма толстовского решения. Но это из области гостиных causeries [Светской болтовни, разговоров (франц.). ], по-нашему, пустомельства, а есть ключ к объяснению поразительных незадач Лескова в Министерстве народного просвещения повернее. “А. Толстой со мною был превосходен… — раскрывал положение дела И. С. Аксакову Лесков, — он меня больного просил, напр[имер]” пробежать вовсе не касавшиеся М[инистерства] н[ародного] п/росвещения/ доносы по Синоду, желая моего чутья, “где тут правда”, но он не любил людей с своим мнением” [Письмо от 9 декабря 1881 г. — Пушкинский дом.]. Высокомерие не прощало самобытности в подчиненных. Успех снискивала “умеренность и аккуратность”, искательная почтительность, прекрасно уживавшаяся в Георгиевских, Марковичах (“Лакевичах”), Авсеенках и “совоспитанных им” с надменностью по отношению к младшим по рангу.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55
|
|