Через пять лет в одном из своих фельетонов он уже запальчиво пишет: “Начни глаголать разными языками г. Достоевский после своего Идиота или даже г. Писемский после Людей сороковых годов, это, конечно, еще можно бы, пожалуй, объяснять тем, что на своем языке им некоторое время конфузно изъясняться; но г. Тургенев никакой капитальной глупости не написал, и ни краснеть, ни гневаться ему нечего” [“Русские общественные заметки”. — “Биржевые ведомости”, 1869, № 340, 14 дек. Без подписи.].
Достоевский, живший в это время за границей, вероятно, этих строк не видал. Через год, оттуда же, сам он пишет А. Н. Майкову: “Читаете ли вы роман Лескова в “Русском вестнике”? [“На ножах”. — А. Л.] Много вранья, много черт знает чего, точно на луне происходит. Нигилисты искажены до бездельничества, — но зато — отдельные типы! Какова Ванскок! Ничего и никогда у Гоголя не было типичнее и вернее. Ведь я эту Ванскок видел, слышал сам, ведь я точно осязал ее! Удивительнейшее лицо! Если вымрет нигилизм начала шестидесятых годов, — то эта фигура останется на вековечную память. Это гениально! А какой мастер он рисовать наших попиков! Каков отец Евангел! Это другого попика я уже у него читаю. Удивительная судьба этого Стебницкого в нашей литературе. Ведь такое явление, как Стебницкий, стоило бы разобрать критически, да и посерьезнее” [Письмо от 18/30 января 1871 г. — Достоевский Ф. М. Письма, т. II, 1930, с. 320–321.].
Прочитав эти строки уже только после смерти пожизненного недруга, Лесков писал Щебальскому: “В изданном томе писем Ф. Достоевского он говорит даже о какой-то моей “гениальности” и упоминает о “странном моем положении в русской литературе”, а печатно и он лукавил и старался затенять меня” [Письмо от 16 октября 1884 г. — “Шестидесятые годы”, с. 343–344.].
Какой же суд нашел себе любовно вычеканенный Лесковым “Ангел” в сердце собиравшегося “посерьезнее” заняться Стебницким Достоевского?
Уничижительная снисходительность, сухое наставительство, даже прямое обвинение в “неловкостях”, к которым, мол, “г. Лесков способен”. Двусмысленно взято в заглавие критической статьи Лесковское же выражение из рецензируемого рассказа — “Смятенный вид” [“Дневник писателя”. — “Гражданин”, 1873, № 8, 19 февр.].
Ужаленный в самую глубь авторского самолюбия, Лесков торопится расквитаться с обидчиком не очень серьезными, но достаточно досадительными указаниями на мелкие ошибки последнего. Названия выпадам придумываются колкие: “О певческой ливрее” и “Холостые понятия о женатом монахе”. Злосчастно к заметкам, обличающим церковное невежество врага, ставятся не свои подписи, а прикровенно-анонимные — “Псаломщик”, “Св. П. Касторский” [“Русский мир”, 1873, № 87, 103 от 4 и 23 апр.].
Взбешенный Достоевский разражается жестокою отповедью, беспощадно выявляя “ряженого” автора обоих выступлений [“Дневник писателя. Ряженый”. — “Гражданин”, 1873, № 18, 30 aпp.].
Казалось, разочлись на весь век.
Но… не истек и год, как Лескова “подмывает” уже на новую “загвоздочку”: “Достоевский обидел их [“редстокистов”, великосветских последователей апостола модного “нововерия” лорда Редстока. — А. Л.] в “Гражданине” и назвал “светскою беспоповщиною”. Что делать? Простите. Он не сообразил, что людей, крещенных в церкви и исполняющих ее таинства и обряды, нельзя назвать беспоповщиной. Это с ним хроническое: всякий раз, когда он заговорит о чем-нибудь касающемся религии, он непременно всегда выскажется так, что за него только остается молиться: “Отче, отпусти ему!” [“Дневник Меркула Праотцева”. — “Русский мир”, 1874, № 70, 14 марта. Без подписи. ]
Спасибо, на этот раз “отпустил” и сам оплошавший.
В полной взаимной отчужденности протекают три года, почти раззнакомились.
И вдруг, прочитав в “Дневнике писателя” статью Достоевского о романе Л. Толстого “Анна Каренина”, Лесков, отметая все личное, пишет восхищенное письмо ее автору [Достоевский Ф. М. Письма, т. II, 1930, с. 466.].
Горячее движение, видимо, осталось без отклика. Может быть, даже было встречено не без пренебрежительного недоумения. Невольно встает в памяти, как три года назад на полях рукописи “Подростка” творец этого романа, вспомянув Лескова, почувствовал потребность написать:
Описывать все сплошь одних попов,
По-моему, и скучно и не в моде;
Теперь ты пишешь в захудалом роде;
Не провались, Л-в
[“Шестидесятые годы”, с. 354. Роман Лескова “Захудалый род” шел в “Русском вестнике”, 1874, № 7, 8, 10.].
С 1877 года выдерживается последняя, обоюдно-спасительная пауза.
Достоевский умирает.
В канун похорон появляется крайне неловкая и злонастроенная по отношению к покойному бесподписная статья — “Ф. М. Достоевский” [“Петербургская газ.”, 1881, № 25, 30 янв. Лесков говорил, что Лейкин называл ему действительного автора статьи.].
Не разобравшись в явно нелесковском ее строении и языке, в нововременской редакции “шмели загудели” — это Лесков!
Возмущенный быстро долетевшей до него вестью, он гневно пишет Суворину: “Значит, вы считали возможным, что я, написав статью против покойного, потом пришел к нему в дом и шел за его гробом… Это ужасно! Зачем вы сочли меня способным на этакую низость?.. О Достоевском я имею свои понятия, м[ожет] б[ыть] не совсем согласные с вашими (то есть не во всем), но я его уважал и имею тому доказательства. Я бывал в критических обстоятельствах (о которых и вы частию знаете), но у меня никогда не хватило духу напомнить ему о некотором долге, для меня не совсем пустом (весь гонорар за “Леди Макбет”). Вексель этот так и завалялся. Я знал. что требование денег его огорчит и встревожит, и не требовал. И вот, едва он умирает, как мне приписывают статью против него” [Письмо “в ночь на 3 февраля 1881 г.” — Пушкинский дом.].
Широкая известность вражды двух “жестоких талантов” благоприятствовала смелым домыслам.
Достоевского схоронили. Неприязненность в живом не умирала.
В беседах, письмах, статьях и заметках Лескова о Достоевском. под тем или другим впечатлением или настроением, говорится то с признанием, почитанием, даже заступничеством [“Граф Л. Н. Толстой и Ф. М. Достоевский как ересиархи”. — “Новости и биржевая газ.”, 1883, № 1, 1 апр., изд. 1-е. ] как о прозорливом, полнодумном и любимом писателе, о его многострастном пере, то — правду говоря, чаще — едко [“О куфельном мужике и о прочем”. — Там же, 1886, № 151, 4 июня, изд. 1-е.].
Собеседнику или читателю неизбежно въедаются в память выражения: “вещал”, “великие учителя”, перед которыми “кадили” и “приседали”, а теперь “втихомолку смеются над юродствами, до которых ими были доведены люди действительно даровитые, но исковеркавшиеся в “экстазах” [“Литературное бешенство”. — “Исторический вестник”, 1883, апр.].
Незадолго до собственной смерти, тяжело больной, он дает убежденное заключение о вредности и опасности политической настроенности Достоевского. Вспомнив, как “часто путались, а иные и совсем запутались (напр. Писемский, Достоевский, Всев. Крестовский и еще кое-кто)”, Лесков завершает мысль: “Но если бы Ф. М. Достоевский пережил событие, случившееся вскоре после его смерти [1 марта 1881 года, смерть Александра II. — А. Л.], то этот, в своем попятном движении, был бы злее и наделал бы огромный вред по своему значению на умы, покорные авторитету и несостоятельные в понимании “веяний” [Письмо к М. О. Меньшикову от 27 мая 1893 г. — Пушкинский дом.].
Так судил Лесков на ущербе лет, не слишком примиренным, но все же временно охлажденным.
Возвращаюсь к “Ангелу”. В 1872 году он, как в свое время и “Божедомы”, первому предлагался С. А. Юрьеву, и снова, не без опасностей для идеологической независимости, попадает в “Русский вестник”. Уступки становятся неизбежными.
Должно быть, в 1884 году, в беседе с издательницею журнала “Собрание иностранных романов”, Е. Н. Ахматовой, Лесков сказал, что иначе кончил бы теперь рассказ [Неизданная статья Ахматовой “Мое знакомство с Н. С. Лесковым”. — Пушкинский дом.].
И. А. Шляпкин, посетив Лескова 19 марта 1892 года, записал за ним: “Долго-де я был под влиянием Каткова: в окончании “Запечатленного ангела” и в “Расточителе”. Много-де глупостей написал… “На краю света” мне и теперь нравится, только бы причину поездки выставил бы я не ту. “Соборян” бы не написал” [“К биографии Н. С. Лескова”. — “Русская старина”, 1895, дек., с. 214–215.]. По совести — скуповато и не язычно записано.
Может быть, по не остывавшей никогда досаде на делившиеся когда-то уступки, достаточно неожиданно приметывается к “Печерским антикам” не очень требовавшееся “последнее сказание”. Начинается оно с нарочитого упоминания, что “Запечатленный ангел” был напечатан в “Русском вестнике” М. Н. Каткова. Далее утверждается, что “такого происшествия, какое передано в рассказе, в Киеве никогда не происходило, то есть никакой иконы старовер не крал и по цепям через Днепр не переносил”. Было, мол, лишь то, что “один калужский каменщик… сходил во время пасхальной заутрени с киевского берега на черниговский по цепям, но не за иконою, а за водкою, которая на той стороне Днепра продавалась тогда много дешевле” [Собр. соч., т. XXXI, 1902–1903, с. 88.].
Созданная писателем англичанка не посягнула запечатлеть сургучом ангельский лик Севастьянова письма.
“Последнее сказание” к “Печерским антикам” бестрепетно упраздняло самого ангела. Бесшабашная и беспредельная удаль подтверждалась со всею бесспорностью. Духовный подвиг смывался с литературной иконописи… водкой.
Лесков восьмидесятых годов был уже неукротимым “ерисиархом”.
Когда возник вопрос о переиздании рассказа в “Дешевой библиотеке” Суворина, автор писал заведовавшему этой издательской серией: “По моему мнению, “Запечатленный ангел” есть такой рассказ, в котором не должно быть никаких исключений… Сделанные вымарки глупы, беспричинны и портят рассказ” [Письмо к С. Н. Шубинскому от 3 ноября 1887 г. — Гос. Публичная б-ка им. Салтыкова-Щедрина.].
Простосердечные читатели всегда восхищались рассказом. Более искушенные и требовательные частию умилялись, частию оставались холодны, но всех без изъятия поражало писательское мастерство.
Не остался равнодушным и сам Зимний дворец. Внимание голштинского русского царя и его гессенской супруги выразилось в приезде к Лескову генерал-адъютанта С. Е. Кушелева с выражением удовольствия, вынесенного от прослушания рассказа в умелом чтении Б. М. Маркевича.
Искательному по натуре человеку это открывало величайшие возможности. Намекалось на благорасположение императрицы Марии Александровны прослушать “Ангела” в чтении самого автора. Последний сумел во всем этом ничем не воспользоваться, может быть даже не без некоторой неловкости в области этикета. Великолепный Болеслав Маркевич находил это непростительною беззаботностью к известного рода карьере.
Непосредственно с благовестником Кушелевым и его семьей создаются сразу же самые дружеские отношения. Сергей Егорович был прекрасный миниатюрист и человек с настоящею художественною жилкой, чарующе мягкий и сердечный.
В тысяча восемьсот восьмидесятых годах Лесков писал Шубинскому: “Мои “Соборяне” переведены [на немецкий язык. — А. Л.] и вышли в “Универсальной библиотеке”. Это был мне совершенный сюрприз… Ахилла открывает мне двери в европейскую литературу” [Письма от 14 и 17 июня 1886 г. Фаресов, с. 179, 181.].
В 1873 году “Ангел” настежь открывал ему двери самых головокружительных аристократических гостиных. Им заинтересовывается не совсем отвыкшая читать по-русски часть петербургского beau monde'a [Высшего света (франц.).].
Приглашения на обеды, вечерние собрания, чтения, рауты и прочее сыплются без конца. Писатель превращается в светского человека. Все это делают “Ангел” и его верный чтитель Сергей Кушелев.
Такое обновление знакомств щедро обогащает наблюдения, впечатления, палитру писателя, дает осведомленность, приходящую с недоступных для простых смертных вершин.
Очень вскоре Кушелев возвращает Лескову какие-то “листы” последнего, “которые залетели так высоко” [Письмо Кушелева к Лескову от 20 февраля 1873 г. — ЦГЛА.], а в конце года пишет ему с неослабным горением: “Начал день с вами, и как хорошо начал, и кончил день с вами же, и тоже хорошо. — Сейчас уехали от нас Степановы, которым я читал вашего “Ангела”. Вот третий раз мне приходится читать… его не только с большим удовольствием, но, могу сказать, все с большим наслаждением. В особенности сцены англичан и Памвы производят на слушателей самое отрадное действие — и мне приятно становится за автора, который может в наш век возбуждать самые лучшие движения души в людях… Скажу вам откровенно, вы напишите еще много хороших книг, — но вряд ли что-нибудь лучше “Ангела” и дневника Протопопа, это две жемчужины ваши… Это потому мастерские вещи, что чем более в них всматриваешься (как в картины мастеров), тем более наслаждаешься ими… Пишу вам сегодня же, чтобы всецело принадлежал вам один из лучших дней моей тревожной жизни” [Письмо от 21 ноября 1873 г. — ЦГЛА.] Не оставался в долгу и Лесков. Прошлым еще летом он совершил небольшую прогулку по Ладожскому озеру, посетив Карелу, Коневец и Валаам. Результатом поездки явились, очень нелюбимый им потом, очерк “Монашеские острова на Ладожском озере” и, до последних лет ценившийся им, широко эпопейный рассказ “Черноземный Телемак”. Тот и другой были посланы в Москву. С “Островами” дело затянулось, отлагаясь на несколько месяцев печатанием, а о рассказе “правая рука Каткова”, Н. А. Любимов, писал автору:
“Многоуважаемый Николай Семенович, Михаил Никифорович прочел “Черноземного Телемака” и после колебаний пришел к заключению, что печатать эту вещь будет неудобно. Не говоря о некоторых эпизодах, как, наприм[ер], о Филарете и св. Сергии, вся вещь кажется ему скорее сырым материалом для выделки фигур, теперь весьма туманных, чем выделанным описанием чего-либо в действительности возможного и происходящего. Передаю вам, конечно, не в полной точности, что говорил Михаил Никифорович, а в самых общих выражениях. Он советует вам подождать печатать эту вещь, самый мотив которой может, по его мнению, выделаться во что-либо хорошее” [Письмо от 8 мая 1873 г. — ЦГЛА.].
Задетый таким отзывом, Лесков делает на этом письме сопоставительную мету: “Получено 10 мая 873 г. Спб. Отзыв о Телемаке, сделанный редакциею “Русского вестника” через месяц после напечатания там Ваала”.
Хозяина журнала коробило раскрытие в самом начале произведения черствости и жестокосердия прославленного ритора и иерарха, митрополита московского Филарета Дроздова, как бы призывавшегося к милосердию преподобным Сергием, а также и невыгодное освещение дворянских фигур по сравнению с нравственным обликом крепостного землепроходца Ивана Флягина, он же Голован. Деть повесть было некуда. Пришлось пустить в газету “Русский мир”, где она и прошла с 15 октября по 23 ноября с посвящением ее С. Е. Кушелеву.
“Острова” проходят еще раньше в той же газете, с 8 августа по 19 сентября того же года.
Великосветские восторги немножко льстят сердцу, ласкают самолюбие, согревают, но и очень отрывают от работы, от “вытачивания ангелов”, которые “достаются кровью и нервами, а оплачиваются, как мочала” [Письмо Лескова к С. Н. Шубинскому от 7 октября 1887 г. — Пушкинский дом].
А писать по-базарному не позволяет искренность “служения литературе”, искренность, с которою в России даже и при несомненном таланте будешь жить только впроголодь. Базарных же предложений, сулящих полную сытость, сколько угодно.
Нет! Уж лучше запрячь себя в служебный хомут и, при сносном окладе, несколько спокойнее отдаваться литературному труду. Но как и где найти эту хотя бы отчасти обеспечивающую службу?
Доброжелательный Кушелев быстро постигает бытовые затруднения творца “Соборян” и “Ангела”. Ободряя почитаемого литературного “изографа”, он пишет ему на первых же порах: “деньга будут”, будет служба, и принимается за хлопоты.
Мобилизуются все средства, связи и возможности. Положение близкого царю генерал-адъютанта, только что выполнившего исключительное поручение царицы в отношении писателя, позволяет играть на этом. Широкий резонанс события облегчает маневрирование. Лишается возможности остаться безучастным к просьбам властный министр народного просвещения, граф Д. А. Толстой, которого просит о том же даже Катков! Энергично вовлекается в кампанию только что назначенный товарищ министра этого же министерства князь А. П. Ширинский-Шихматов. Приобщаются к ней поэт А. К. Толстой, которому были посвящены “Соборяне”, и все могущие быть полезными.
Сергей Егорович — хотя и простой души человек, но и хорошо вышколенный смолоду царедворец. Он знает ходы и нити, к кому, с кем и как подойти. Устраивается вечерний прием Шихматовым Лескова на дому сановника. Упоминается уже и председатель Ученого комитета министерства А. И. Георгиевский. Несомненно плохую услугу оказывают здесь недочеты в вопросе об “учености” кандидата в члены “ученого” подразделения просветительного министерства.
Высокодипломированные сановники морщатся… Но, как-никак, приходится считаться с литературным именем и, всего больше, с “всемилостивейшим” вниманием, оказанным свыше.
В результате — 1 января 1874 года отдается приказ министра за № 1 о причислении Лескова к министерству — “с назначением членом Особого отдела Ученого комитета сего Министерства по рассмотрению книг, издаваемых для народного чтения”. Оклад убогий — тысяча рублей в год. Будущего — никакого. Не повышается заметно даже прожиточный бюджет. В общем, опять почти что — nic!
— Ну-с, Николай Семенович, — руководительно говорит превосходительный Маркевич, когда дело близится к своему концу, — поезжайте на Васильевский остров к Досу и заказывайте вицмундир. Он в этом великий художник. Сами себя не узнаете, какой он даст вам вид! [См.: Собр. соч., т. XIX, 1902–1903, с. 125.]
— И не подумаю, — озадачивает ответом своенравный писатель, — я не в департментские чиновники иду, а в члены Ученого комитета.
— Знаю, знаю, но представиться-то министру придется?
— Ну и представлюсь, по вольности писательской, в том, что дома есть: в обыкновенном фраке.
— Воля ваша, — несколько обиженно отвечает камергер, — но мой совет — сделайте, как учу.
— Спасибо, но только я уж отвык от ливреи и снова рядиться в нее не собираюсь. Обойдемся авось и без нее!
Маркевича покоробило.
— Как знаете… Только я предупреждаю вас не зря — это вам может дорого обойтись: граф Дмитрий Андреевич приметлив и памятлив…
Совет обсуждался со многими, и почти все, начиная с Данилевского до наших милых друзей Матавкиных, соглашались со всеми указаниями Маркевича. Переубеждать Лескова была задача тяжелая, вернее безнадежная. Он не послушался. Друзья огорченно пожимали плечами.
В своевременно указанный день Лесков вошел в своем черном фраке в кишевшую уже вицмундирами приемную министра.
Дежурный чиновник, услыхав фамилию, искоса взглянул на новичка и холодно спросил:
— По случаю причисления к министерству?
— Да.
— И назначения на должность?
— В Ученый комитет! Все?
— Не совсем. Ваш чин?
— Губернский секретарь, — не без нотки раздражения отвечал Лесков.
Чиновник подтянул губы, занес все, что следовало, в подаваемую министру памятную записку и определил мелкочиновному литератору и человеку не молодых уже лет очередь почти в самом хвосте представлявшихся.
Внутренне надменнейший и черствейший сердцем, но утонченно светский Толстой, как говорится, глазом не повел… Он уделил своеобычному новому своему подчиненному довольно времени для приветливой беседы и отпустил его с безупречно любезным пожеланием.
Дежурный чиновник, который, вероятно, успел что-то уловить в замкнутом лице министра, простился с новым своим сослуживцем по министерству с ни в чем не смягченною сухостью. Несомненно, он постигал расположение или предубежденность своего шефа вернее Лескова, которому казалось, что прием был почти тепел, как бы благожелателен и что во всяком случае все протекало благополучно и беспоследственно.
Время дало возможность не раз усомниться потом в безошибочности такого предположения.
Два зимних “сезона” проходят в изучении столичного “большого света”. Меняется состав знакомых и посетителей. Скромная по натуре мать моя невольно становится хозяйкой “салона”, в который приходят и из которого исходят животрепещущие новости, сведения о политическом, внешнем и внутреннем, курсе правительства, слухи, анекдоты…
Все это доставляется приезжающими иногда прямо с “высочайших выходов” или “приемов” и “эрмитажных” балов “метрдотельски наглым” Маркевичем, тихим Корфом, уютным Кушелевым.
Не обходится дело и без собственных анекдотов, и однажды даже довольно скверного. В разгар вечера и оживленной беседы довольно большого общества входит, во всем камергерском великолепии, “с ключом” и в белого сукна брюках, Болеслав Маркевич. Целует руки дамам, благосклонно приветствует мужчин и, как бы случайно, не здоровается с стоявшим несколько в стороне в скромном сюртуке генерального штаба генерал-майором А. П. Щербатовым. “А вы разве не знакомы? — Александр Петрович Щербатов — Болеслав Михайлович Маркевич!” — произносит моя мать общеустановленную для таких случаев формулу.
“Ах князь, простите, я вас было не заметил”, — рассеянно бросил упоенный своей блистательностью царедворец и, полуоборотясь, милостиво протянул Щербатову два пальца.
Заведомо бывший у царя Александра II в большой опале, материально захудалый “рюрикович” побледнел. Почтительно склонясь и приняв двумя же пальцами у самого ногтя только один палец Марковича, он приподнял всю его пухлую руку и, слегка покачивая ее в воздухе, самоуничижительно произнес: “О, вы слишком щедры! Такому маленькому человеку, как я, и одного вашего пальца слишком достаточно!” С этим он полубрезгливо отстранился, оставив опешившего “шамбеляна” с все еще висевшей в воздухе пустой рукою.
Через два десятка лет писатель, никогда не забывавший этот “пассаж” у Таврического сада, вложил в уста дошлого петербургского иерея твердое научение, даваемое им его собеседнику:
“Есть чем стесняться? Суньте два пальца вместо руки, — вот и сановник. Неужели у вас на это образования не достанет?..” [“Мелочи архиерейской жизни”. Собр. соч., т. XXXVI, 1902–1903, с. 34. В иерее подразумевается настоятель храма Спаса на Сенной, священник Иоанн Образцов. ]
Чтобы кончить с Маркевичем, приходится немножко забежать вперед.
В начале 1875 года над ним стряслась беда: он был уличен во взятке, или, как острили некоторые, “в братке”, с арендатора “С.-Петербургских ведомостей” Ф. П. Баймакова, молниеносно лишен придворного звания и вынужден подать в отставку как член Совета министра народного просвещения [Об увольнении “по прошению” объявлено в “Правительственном вестнике” № 40 от 18 февр. 1875 г.]. Все рухнуло сразу, погиб камергерский “ключ”, белые брюки, шляпа с плюмажем… Отказался принимать его, пока он не “обчистится”, и Катков. Величие с заносчивого хлыща сошло. Опешив, он в первые дни трескуче разыгравшегося скандала бегал к нам и вел взволнованные самооправдательные беседы с моим отцом, запираясь в его кабинете.
Полгода спустя, в статьях по поводу кончины поэта А. К. Толстого, он скорбно и горько корит жестокого издателя “Русского вестника”, хотя и не называя его по имени, но прозрачно, в непостоянстве и дружбе, в которой стоек был покойный граф [“С.-Петербургские ведомости”, 1875, № 264, 3 окт., без подписи; № 266, 5 окт., за подписью “Б”.].
Но “печали вечной в мире нет и нет тоски неизлечимой”: погоревав и осмирнев, он, по выражению Лескова, “поправился и духом и брюхом” [См.: письма Лескова к П. К. Щебальскому от середины февраля, 23 февраля и 16 октября 1875 г. — “Шестидесятые годы”, с. 328, 329, 333. Вскользь этот случай затронут Лесковым в статье “О литературных контрактах”. — “Новости и биржевая газ.”, 1888, № 156, 7 июля, изд. 1-е.].
1875 год, против строгого старого обычая, встречался главою семьи не дома. Он встречался Лесковым в просторных покоях Засецкой, в доме ее на шумной perspective Nevsky 88, appartement 101 [Невская перспектива (Невский проспект), апартаменты (квартира) (франц.). ], как означалось на ее письмах. Встречался, пусть и безуповательно, но оживленно и уютно, в беседе с единомышленниками, за радушною хлеб-солью восхищенных “творчеством ума” писателя аристократических его поклонниц…
Жили ли еще какие-нибудь упования в семье, встречавшей в те же часы десятый год своей давности на отдаленной фурштатской, у дремавшего в глубоких сугробах темного Таврического сада?
Личные перспективы Лескова — и по службе, и в литературе, и в области чувства — становились все безотраднее. Всего болезненнее переносилось все-таки тяготевшее над ним “отвержение от литературы”, вне которой для него не было жизни.
Наступал пятнадцатый год многострастного служения ей. Шел пятый десяток от роду. Лучшая часть лет была уже позади, а жизнь до сих пор ни в чем не устроена! Родные говорят, что он все еще “мечется”. Ни одна из ставившихся целей не достигнута. Бесконечная цепь неудач…
Не сделали весны многоработные “Соборяне”. Со всеми его “изяществами”, ничего не принес и полгода вытачивавшийся, якобы “скоропомощный”, “Ангел”!
Писательский горизонт неуклонно мрачнеет. Кольцо литературных “терзательств” суживается, грозя окончательно замкнуться. Создается представление полной безнадежности…
Какое требовалось мужество для перенесения такого положения долгие годы! Какие силы, воля и вера в свой талант нужны были, чтобы все это превозмочь!
ЧАСТЬ ПЯТАЯ. ЕРЕТИЧЕСТВО
1874–1881
Мы не сектанты, а еретики.
Беседный ответ Лескова Веселитской
ГЛАВА 1. ВТОРАЯ ЗАГРАНИЦА
Ничто не радует. Дома нелады неудержимо растут. Комитет “мерзит”. Восемьдесят три рубля в месяц жалованья — “на кота широко, а на собаку узко”. Такой заработок не оплачивает труда по усердно “всучаемым” Георгиевским “щетинкам” [См.: письмо Лескова к П. К. Щебальскому от 15 января 1876 г. — “Шестидесятые годы”, с. 339.], требующим заключений, заведомо неприятных министру. О литературе и думать больно. Один Катков что крови портит!
Теряя последнее терпение, Лесков, при содействии А. Н. Аксакова, вступает в переписку с И. С. Аксаковым в надежде найти через него сколько-нибудь достаточный заработок в каком-нибудь крупном коммерческом деле.
16 ноября 1874 года он пишет последнему: “Р[усский] в[естник]” был последний журнал, которого я мог еще как-нибудь держаться, терпя там постоянно значительное стеснение, — теперь и это кончено, а ни плодить материалистов других “Вестников”, ни лепить олигархов “Русского мира” я не могу” [Пушкинский дом.].
Совершается нечто поистине полное драматизма и оскорбительности. Не так давно Александр Аксаков, прочитав в “Соборянах” “моление на бахче” [“Устрой и умножь и возрасти на всякую долю человека голодного и сирого, хотящего, просящего и производящего, благославляющего и неблагодарного”.] кривоносого старика Пизонского, восторженно писал автору: “Откуда износите сие? Вот уж подлинно дух идеже хощет дышит!”
Теперь он старается сосватать творца этих “Соборян” и “Ангела” с бывшим винным откупщиком, сейчас нефтяником, директором и учредителем “Волжско — Камского банка”, В. А. Кокоревым.
Иван Аксаков подхватывает идею и “лбом бьет”, чтобы осуществить ее.
Но около Кокорева пригрелся хваткий делец, горный инженер К. А. Скальковский, впоследствии директор Горного департамента, про которого академик А. Н. Крылов, с неизменной для него ясностью, в свое время помянул: “Про Скальковского не только говорили, но и писали, что он первый взяточник в мире” [Крылов А. Н. Мои воспоминания. Изд-во АН СССР, 1945, с. 501.], а академик Е. В. Тарле, останавливаясь на феноменальном взяточничестве Талейрана, привел сочное подтверждение беззастенчивости недавнего мздоимца: “На слова подрядчика: “Я дам вашему превосходительству три тысячи — и никто об этом н знать не будет”, стал возможен переданный потомству директором Горного департамента К. А. Скальковским классический ответ его превосходительства: “Дайте мне пять тысяч и рассказывайте кому хотите” [Тарле Е. В. Талейран. Изд-во АН СССР, 1948, с. 34.].
После месяца какой-то малообещающей неопределенности Кокорев почему-то просит Лескова разобрать и оценить чисто специальную работу по нефти именно Скальковского.
Лесков затрачивает месяц кропотливого труда и сдает законченный разбор работы.
27 января 1875 года он рапортует Аксакову:
“В. А. Кокорев вчера с вечерним поездом уехал в Москву и теперь должен быть там. В Москве он пробудет дня три. Перед отъездом его мы с ним виделись два раза, и он обещал мне какую-то работу. В чем эта работа будет заключаться — не знаю; но во всяком случае, если бы вам довелось с ним видеться и заговорить обо мне, — порадейте за меня немножечко. Судя но тому, что он платил за работы “некоему” [Скальковскому. — А. Л.], я признаю эту плату несоразмерно щедрою (напр., 4 т[ысячи] за компиляцию о нефтяном промысле), и вообще я работе рад, но мне было бы вдвое милее, если бы он платил мне не сдельно, а вообще взял бы меня для своих работ, — чтобы я делал все, что потребуется ему и что мне по силам. Это бы нас сблизило гораздо более, и бог весть, может быть и я бы ему пригодился, как он теперь не думает. Во всяком случае: не найдете ли возможности бросить ему эту мысль?” [Пушкинский дом.].
На дружеские призывы Аксакова к осмотрительности [Письмо не сохранилось и дата его неизвестна. ] Лесков отвечал: “Только хотел писать вам… как получил ваше письмо, с которым не только вполне согласен, но даже уже и поступил таким образом. Кокорев приглашал меня на днях написать статью о СПб. ж[елезной] дороге по северному направлению (в пользу сего последнего). Я взял бумаги, перечитал и убедился, что северное направление имеет за себя довольно много, но писать статью не стал: 1) потому что о сем уже слишком много написано и пришлось бы только компилировать да рекламировать, а во 2) потому что К[окорев] хотел напечатать статью непременно в “Отеч[ественных] зап[исках]”, в коих я участвовать не хочу, особенно же нахожу недостойным снабжать их моею работою под сурдинкою.