В "преотличнейшем месте", с другой стороны, "правота одерживает верх". Одно из "неизменных" правил, по опыту Олденбурга, это то, что "сливки отстаиваются наверху". Более того, они выплескиваются через край на весь круг соседства в целом; навык благопристойности, обретенный в неформальном общении равных, не утрачивается, когда завсегдатаи расходятся из своих излюбленных пристанищ.
"Способствование благопристойности в этих третьих местах не ограничивается их стенами. Их завсегдатаи едва ли проделают ту или иную штуку из тех, что резко осуждаются в ходе беседы у барной стойки. Обсуждение приличного и неприличного поведения по многим статьям совершается в третьих местах в бессчетные часы и в открытой повестке дня перескакивающих с одного на другое бесед. Косо смотрят на тех, кто дает своему имуществу сделаться бельмом на глазу; на ту нелюдь, что вздумает замусоривать автостоянку использованными бумажными салфетками; на того нравственного недоумка, кто станет искать предлога засудить кого-нибудь, гонясь за незаработанными и незаслуженными деньгами; или на того, кто виновен в неисполнении родительского долга или обязанностей. Нельзя быть длительно вхожим эти внутренние круги и не приобрести дополнительной толики совести".
Внутренний голос, вопрошающий, а что, дескать, скажут ребята, может служить мощным средством того, что обычно называли общественным контролем (когда этот термин относился скорее к управе, которую община чинит сама над собой, нежели к расправе, которую чинят эксперты по модифицированию поведения и прочие специалисты со стороны). По этой причине, считает Олденбург, не будет преувеличением сказать, что неформальные места встречи "больше способствуют благопристойности, не провозглашая ее своей целью, чем многие общественные организмы, которые публично притязают быть воплощением всех добродетелей".
Как должны подсказывать подобные наблюдения, третьи места ценны не тем, что "в них протекает день", но тем, что закусочные, кофейни, пивные залы и бары поощряют беседу, самую суть городской жизни. Беседа будет скорее всего процветать, по мнению Олденбурга, в неформальных местах встреч, где люди могут разговаривать, сбросив все оковы, кроме тех оков, какие налагает само искусство беседы. Подобно Эмерсону, он считает, что беседа это
raison d'etreгорода. Без хорошего разговора город становится именно тем местом, где главная забота – чтобы попросту "день пролетел".
Родным домом хорошего разговора, стало быть, оказывается третье место – скрещенье дорог на полпути между местом работы и семейным кругом, между "крысиными бегами" и "материнской утробой". Это определение заставляет вспомнить знакомую сферу добровольных объединений, столь дорогую социологам и пребывающим под влиянием социологической традиции обществоведам, которые, как утверждается, служат опосредующим звеном между индивидом и государством. Однако "третье место", как его описывает Олденбург, больше похоже на общенародный форум бедных людей. Оно не то чтобы "добровольное объединение" – то есть объединение тех, кто сходится заодно для какой-либо общей цели. Оно и не "внутренний кружок, определяемый стилем жизни" – термин, которым пользуется Роберт Белла и другие авторы "Сердечных склонностей", именуя неформальные ассоциации, основанные на общих вкусах и личных склонностях. В третьем месте ты можешь рассчитывать на встречу с постоянным ядром завсегдатаев, но также и случайных знакомых, и людей, незнакомых тебе совершенно. Подобно большему кругу соседства, которому оно служит, третье место сводит вместе людей, невольно объединенных простым фактом физической сближенности. "Может, нам и нравится какая-то избранная кампания больше, чем общество наших соседей", написала однажды Мэри Паркер Фоллитт, но "удовольствие и удовлетворение, идущие от похожести друг на друга, указывают на скудость личности". Круг соседства, с другой стороны, предлагает "бодрящее действие многих различных опытов и идеалов". Эти различия, можно сказать, дают материал для живой беседы, в отличие от обоюдного восхищения и неоспариваемого согласия.
Именно эта примесь недобровольного объединения и придает третьему месту квазиполитический характер. В этой среде признание должно достигаться посредством силы характера, вместо того чтобы быть даровано твоими успехами, не говоря уже о размере твоего счета в банке. Как мудро заметила Фоллитт в своей книге
Новое государство,опубликованной в 1918 году, но до сих пор остающейся лучшей оценкой политического потенциала круга соседства, "мои соседи не будут слишком высокого мнения обо мне, лишь потому что я пишу картины, зная, что на заднем дворе у меня грязь, но мои друзья-художники, которым нравится мой колорит, не знают и знать не хотят про мой задний двор. Мои соседи могут не благоговеть перед моими научными изысканиями, зная, что у соседа, с которым приключилась беда, первым оказываюсь не я". Контраст между добровольным объединением и общностью округи помогает объяснить, почему благопристойность, по выражению Олденбурга, заслуживает более высокого уважения в "третьем" месте, нежели богатство или блистательные успехи; и пристойность в поведении, мы могли бы добавить, это первостепенная градожительственная (civic) или политическая доблесть. Эти соображения делают уместным утверждать, что товарищество третьего места поощряет, неприметным образом, доблести, которые правильнее связывать с политической жизнью, нежели с "гражданским (civic) обществом", составленным из добровольных объединений.
Оно поощряет политические добродетели также и другими способами. Оно помогает людям справиться с некоторыми из их обыденных ограничений и с закрытостью и несколько развернуться –развивая метафорические значения пространственных образов у Олденбурга, – но оно также спускает шар надутости и притворства. Потребление алкогольных напитков и других возбуждающих средств, которое сопровождает беседу во многих третьих местах, помогает связанным языкам обрести дар речи, но принятые условности, не одобряющие чрезмерной выпивки, удерживают словоизлияние в русле дозволенного. Остроумие и словесная находчивость пользуются большим спросом постольку, поскольку они не скатываются в долгое велеречие или ерничанье. Беседа "становится раскованней и ведется с большим жаром", она "более острая и яркая" и чаще сопровождается смехом или фейерверком красноречия. Однако, поскольку те, кто является неизменными посетителями подобных мест, "ожидают от беседы большего", они быстрее обычного теряют терпение с теми, кто "ее нарушает, загубив тему неуместными замечаниями или проговорив больше времени, чем положено".
Нетрудно понять, почему исторически третьи места были естественным пристанищем памфлетистов, агитаторов, политиканов, газетчиков, революционеров и других людей слова. До того, как возник журнализм в его современном виде, таверны и кофейни (часто располагавшиеся у дорожных застав и на перекрестках больших перепутий) сами по себе служили средством коммуникации и местами, где новости собирались и пускались в оборот. В тоталитарных странах они сохраняют за собой эту функцию и поныне. Такая история делает сугубо уместным акцент на протополитическом характере третьего места и вывод – даже если Олденбург его и не делает, – что упадок демократии соучастия может напрямую соотноситься с исчезновением "третьих" мест. По мере того, как обжитые округой "точки" уступают место торговым центрам в пригороде или, с другой стороны, частным вечеринкам с коктейлями, принципиально политическое искусство беседы замещается болтовней о покупках или пересудами о людях. Всё в большей и большей степени беседе буквально не оказывается места в американском обществе. В ее отсутствие, как – или, лучше сказать,
где –могут приобретаться и отшлифовываться политические навыки?
Третье место, утверждает Олденбург, воссоздает некоторые лучшие черты жизни маленького городка в большом городе. Оспаривая тех, кому городок видится безнадежным в своей оторванности и ограниченности, Олденбург воздает хвалу его умению занять свой досуг, его навыкам артелыцины и его способности открыть окно в широкий мир. Он приводит отрывки из письма, присланного ему некой женщиной, выросшей в городишке штата Огайо во время Великой депрессии, которая приписывает "всем тем разговорам, мимоходом слышанным в лавке аптечных товаров" заслугу в донесении до нее того все возрастающего осознания, "что мир куда больше, чем Бар-кертон, штат Огайо". Ребяческое подслушиванье, полагает она, заронило в нее "пожизненный интерес к политике, экономике и философии (ни в коей мере не входившим в мир домашних разговоров), поскольку все это было центральными темами общения жителей маленького городка.
Если городок и его урбанистическое продолжение, круг соседства, питает "интерес к людям и к бесконечной способности занимать и просвещать друг друга", пользуясь выражением Олденбурга, то этого никак не скажешь, а скажешь – не поверят, о торговых центрах, хотя их зачастую и вовсю нахваливают как новый вариант "Главной улицы". Те, кто заявляет, что торговые центры способствуют утверждению нового чувства сообщества, "балансирует на грани полной чуши", утверждает Олденбург. В торговых центрах обитают прохожие и корпорации услуг, но не сообщество. Какая-нибудь местная торговая палата не делает секрета из предназначения торгового центра: там "рады покупателям, а не ротозеям". Бары и рестораны спроектированы для большого скопления людей и быстрого оборота. Сидячих мест едва хватает, что не располагает к тому, чтобы здесь засиживаться. Звучащая фоном музыка заступает место беседы. Олденбург называет "смехотворным" их сравнение с Главной улицей; Главная улица дает "состав действующих лиц", торговый центр –"дрейфующую по течению безликую массу".
Аргументы в пользу пригородного образа жизни как противоположности городка или старомодной городской соседской округи не очень-то могут основываться на утверждении, что он способствует формированию чувства общности. Они должны основываться на
критикеобщины – на утверждении, что городок и круг соседства в городе отмечены узостью, этноцентризмом, подозрительностью к чужакам и нетерпимым отношением к "различию" (мнимое прославление которого стало клеймом академического "постмодернизма"). Мэри Паркер Фоллитт жаловалась, что если она пыталась указывать на преимущества круга соседства, несогласные "тут же впадали в ярость по этому поводу".
"Я никогда не понимала, почему эта тема разжигает в них страсти с большей легкостью, чем любая другая. Они немедленно принимают как само собой разумеющееся, что я предлагаю их наглухо позакрывать по их соседским округам и герметически закупорить; они заведомо полагают, что я имею в виду соседскую общину как замену любому другому виду контакта. Они говорят мне о житейской мелочности круга соседства, и мне приходится выслушивать рассказы о прегрешениях соседства, от мелких дрязг до непреклонного бойкотирования. Нетерпимость и узость процветают в соседстве как социальной группе, говорят мне; в более широкой группе их нет".
Самым сильным возражением против соседской общины сегодня является то, что в ней притесняются женщины. Третье место у Олденбурга оборачивается чисто мужским установлением, по большей части, и одного-единственного этого факта достаточно для его осуждения в глазах тех, кто рассматривает любую форму половой сегрегации (исключая, конечно, самосегрегацию эмансипированных женщин) как несовместимую с равенством полов. Олденбург не уходит от этого возражения. Он признает "преобладание мужчины в традиции третьего места", но утверждает, что у женщин обычно бывали другие, их собственные места встреч и что к тому же половая сегрегация служила полезному делу. Для начала она удерживала мужчин и женщин от того, чтобы возлагать на супружество все свои эмоциональные ожидания.
Олденбург утверждает, что именно этот новый и "в принципе порочный" идеал супружеской интимности, а не женское движение, собственно и подорвал товарищество внутри полов. Как и торговые центры, супружеская "совместность" была изобретением пригорода, которое заставило людей искать всех эмоциональных удовлетворений в частной жизни, оставив публичное пространство квартала для целеустремленной погони за барышом. Хотя Олденбург преуменьшает имеющее давнюю историю женское противостояние чисто мужскому товариществу, полагаю, он прав, увязывая это противостояние с идеалом интимности, который взвалил на супружество (как отмечали многие другие наблюдатели) больший эмоциональный груз, чем оно может вынести.
Прав он и в своем утверждении, что упразднение половой сегрегации совпало с выдвижением более коварной формы сегрегации по возрасту. Местная закусочная, указывает он, была "важным фактором, связующим поколения и заставляющим юнца отставить в сторону несерьезные мальчишеские привычки". Лавка аптечного товара на углу, как нам напоминает его корреспондентка из Огайо, могла бы сослужить молодым людям ту же службу. В целом, молодые люди были более вовлечены во взрослый мир, нежели теперь. Им доводилось больше наблюдать за взрослыми в неформальных ситуациях. Сегодня же как раз молодежь находится под профессиональным присмотром армии действующих из лучших побуждений взрослых, в обстановке, намеренно выделенной с педагогической целью. В результате детям и подросткам выпадает меньше возможностей открывать для себя собственную общественную жизнь и осваивать взрослую территорию в своих собственных целях.
Олденбург указывает на то, что окружающая среда пригорода (что включает теперь и город, не считая запустевающих областей в самом его сердце) не допускает "модификаций для использования себя" молодежью, соответственно, проводящей большую часть времени в занятиях под присмотром и в местах, спланированных для исключительного использования молодыми. Устроение детства взрослыми следует рассматривать как еще одну главу в истории заката традиции третьих мест и соответствующего подъема той "всераство-ряющей силы, что известна как американский образ жизни"'.
Самой своеобразной чертой этого образа жизни, если мы рассмотрим его с точки зрения меняющихся моделей социального общения, окажется замена выбором и личным предпочтением невольных – и, следовательно, несколько беспорядочных, нечаянных и непредсказуемых — типов неформального объединения. С этого начинается крушение половой сегрегации и разрастание сегрегации возрастной. Сеть взаимосвязей, образуемая взрослыми, которые разделяют общие интересы и вкусы, включает и мужчин и женщин, но она неизбежно исключает юных подростков. Такие сети, как указывает Олденбург, "являются … анти-детскими". Они "элитарны", поскольку большинство из них предполагает большие деньги и образование, не говоря уж о средствах личного передвижения. К тому же они рассчитаны на то, чтобы оградить человека "от соседей, которым довелось поселиться с ним бок о бок, дверь в дверь".
Привлекательность сети личных взаимосвязей, обусловленная приравниванием свободы к личному выбору, остается той же, какой она была во времена Мэри Паркер Фоллитт. Идеал, воплощенный в "американском образе жизни", кратко сформулированный у Олден-бурга звучит точно так же, как звучали изощренные возражения ее друзей против соседских общин.
"У каждого из нас, у него или у нее, есть свое собственное личное сообщество
, и апологеты сети взаимосвязей говорят о ней так, как будто это прогрессивная общественная форма, а не артефакт, возникший в процессе распыления общества на атомы. Те, у кого есть сети, космополитичны, как говорят нам. Их интересы и отношения преступают черту соседской общины. "Человек сети" "избавлен" от местных дрязг и предрассудков и "свободен" в выборе своих, его или ее, друзей на более разумной и более личной почве, нежели простая географическая близость".
В 1994, как и в 1918 г., контраргумент, согласно которому соседская община космополитична в гораздо более истинном смысле, нежели поверхностный космополитизм единодушных, пропускается мимо ушей.
Суть того, что Олденбург хочет сказать о третьих местах, можно выразить проще всего, если поставить их рядом с такой противоположной институцией, как частный клуб. Клубы, напоминает он нам, открыты узкому кругу, чванливы и рьяны в соблюдении социальных привилегий. Они являются "полярной противоположностью" мест собрания соседской общины; и этим кое-что сказано о социальном и политическом смысле "постмодернистского буржуазного либерализма" – как называет его Ричард Рорти в своем хорошо известном одноименном эссе, – ведь именно клуб, а не третье место он принимает как модель социального общения. "Гражданское общество буржуазно-демократического типа", которое Рорти защищает в качестве лучшей надежды нового "мирового порядка", смахивает на "базар, со всех сторон обставленный многим множеством закрытых частных клубов". Мир, в котором рушится этническая и расовая изоляция, в котором различные национальности оказываются вместе в одних и тех же конгломератах, неизбежно мультикультурных и многонациональных, – этот мир не может держаться общей культурой, по мнению Рорти; но хорошо организованный базар не предполагает, в конечном счете, никаких общих ценностей или разделяемых убеждений. Он не предполагает ничего большего, чем приятие нескольких процедурных правил. Идущие вразрез друг с другом ценности и убеждения не помеха для того, чтобы "выгодно сторговаться" тем, кто прокручивает там свои дела. Если они жаждут общества людей, разделяющих их собственные жизненные взгляды, то могут "после тяжелого дня торгов" "затвориться" в свои клубы. Идеальный мир Рорти приближается к изображению мира, как он в действительности существует, по крайней мере, в Соединенных Штатах, и многие американцы, я полагаю, готовы его принять как наилучший, как предел своих чаяний. Книга Олденбурга помогает определить, чего недостает в таком мире: городских мелочей, компанейское™, беседы, соучастия в политике — короче говоря, почти всего, что делает жизнь привлекательной. Когда рынок завладевает всем публичным пространством и общение должно "затвориться" в частных клубах, людям грозит утрата потенциальной способности занять себя и даже управлять собой. До той поры, однако, пока они видят эту опасность, всё еще можно уповать, что они найдут способ обратить вспять тенденцию разложения на пригороды нашей цивилизации и возвести искусство жизни в городе на его законное место в самом центре вещей.
ГЛАВА VII РАСОВАЯ ПОЛИТИКА В НЬЮ-ЙОРКЕ
Выпад против общего стандарта
Блеск и слава Нью-Йорка, по мнению Джима Слипера, в том, что он "свел в одно целое мощь пролетариата с высоким профессионализмом и достижениями культуры" – т.е. именно в том единстве, которое, как мы видели, терпит крах в одном городе за другим и потерпит крах и в Нью-Йорке, если проявляющейся здесь тенденции будут и дальше усиливаться. Слипер сумел так хорошо узнать и полюбить этот город, будучи репортером и очеркистом поочередно в "Бруклин Феникс", "Норт Бруклин Мёркьюри", "Нью-Йорк Ньюздэй" и "Нью-Йорк Дэйли Ньюз", что беспощадно им описанный упадок – в работе
Ближайший из незнакомцев: либерализм и политические расовые игры в Нью-Йорке –как раз поэтому и выглядит столь убедительно. Ему не понадобилось много времени, чтобы обнаружить, когда он в 1977 году переехал в Нью-Йорк из своего родного Бостона, что Нью-Йорк, как и другие великие мировые города, это город "ходоков" и "читателей". Множество его общегородских установлений: общественный транспорт, школы (включая охватывающую весь город университетскую структуру), больницы, библиотеки, парки, музеи – делает "интеллектуальное развитие возможным и без обладания теми денежными суммами, которые обычно требуются для того, чтобы переступить порог высшего образования". Подобные установления оказывают многим нью-йоркцам "более чем только помощь в деле индивидуального продвижения по социальной лестнице". Они связывают "личную подвижность по восходящей неимущих городских жителей с более широкими космполитическими целями".
1
В отличие от тех неоконсерваторов, которые проповедуют меньшинствам принципы самопомощи, Слипер хочет нам показать, что возможность успеха обусловливается крепким общественным сектором и что к тому же общественные установления могут задавать направление и самому честолюбивому стремлению. Нью-йоркские культурные установления направляют честолюбие не на общепринятые цели в виде денег и бегства в пригород, но на то основательное отношение к окружающему, которое и является (или являлось когда-то) приметой, отличающей уроженцев Нью-Йорка – смышленых, словоохотливых, и не упускающих случая поспорить.
Институты городской жизни связывают соседские общины, опирающиеся на этнические и семейные связи и, как следствие, крайне ограниченные в интересах, и внеличную культуру широкого мира. Когда говорят, что круг соседства играет неоценимую роль в формировании разнообразных доблестей и добродетелей городского жителя, то это не означает прославления жизни соседской общины самой по себе. Круг соседства дает убежище от анонимности рынка, но он и подготавливает молодых людей к соучастию в городской культуре, выходящей далеко за пределы соседской общины. Устойчивый круг соседства, где священник, учитель, баскетбольный тренер, зеленщик на углу и полицейский ясно видятся как образцы взрослого авторитета, может преподать такие уроки, которые на поверку окажутся бесценными в широком мире за пределами соседской округи. Краткое описание этих уроков у Слипера подчеркивает в них личную ответственность и уважение к другим – качества, насущные для жизни в городе, иными словами, не обязательно те качества, которые влекут за собой коммерческий и профессиональный успех: "Не бросай школу, покуда не имеешь постоянной работы; не обзаводись потомством, покуда не сможешь его содержать; обходись с другими людьми и с их собственностью уважительно".
Изоляция и космополитичность: напряжение между ними создает фабулу урбанистической жизни. Ирвин Хоув, Алфред Казан и многие другие авторы личных биографий воспроизводят на страницах своих книг как насыщенную жизнь замкнутых нью-йоркских общин, так и разрыв со старинным соседским кругом, одновременно болезненный и бодрящий, который позволил честолюбивым молодым людям освоиться, как у себя дома, в международном литературном мире. Сводить это многосложное повествование к привычной условности саги о пути наверх, как это проделал Норман Подгорец в работе
Пробиться,значит упрощать его почти до неузнаваемости. Этот разрыв не бывает бесповоротным, если только его целью не является успех в простейшем смысле этого слова. Совершить открытие мира означает, прежде всего, совершить открытие самого себя, силой воображения вернувшись к собственным корням, а не потерю себя в борьбе за то, чтобы преуспеть или приобрести культурные отличия, сопутствующие материальному успеху. Будет распространенной ошибкой считать, что открытость влиянию мировой культуры неминуемо ведет к утрате или отречению от своей особой субкультуры. За исключением тех, чья единственная цель – это полное уподобление: зазнайское выставление напоказ всех культурных регалий власти и положения, преодоление своей узкоместной самоидентичности ведет к становлению самоидентичности более сложной, даже болезненно расщепленной. Творческое напряжение между соседской округой и городом, в случае Нью-Йорка: между субкультурами, присущими множеству его национальностей, и мировой культурой, воплощенной в его городских институциях, – всегда было источником жизненной энергии, присущей именно урбанистической жизни.
Попытки в прошлом ослабить это напряжение – которое легко может стать почти невыносимым для индивидов, разрывающихся между двумя культурами, и которое в любом случае всегда явственнее выступает в своем отрицательном, нежели положительном аспекте – обыкновенно принимали одну из двух форм. Осуждение партикуляризма — во имя "американизма" или какого-нибудь другого культурного единообразия – вызывало воинственную защиту партикуляризма, что граничило с этническим и расовым сепаратизмом. Давний конфликт внутри темнокожей общины между националистической и интеграционной стратегиями не давал увидеть того, как обе эти стратегии в действительности работают против более глубокого осознания идентичности темнокожего американца. Сторонники расовой обособленности утверждают, что темнокожих никогда не примут в качестве американцев и им следует думать о себе как об африканских изгнанниках, сторонники же слияния представляют себе ассимилирование магистральным направлением и логическим следствием политического равенства. Ни одна из программ не уловила "двоякости" (twoness) афро-американского опыта, по выражению У. Э. Б. Дю Буа: поделенная преданность – чувство болезненное, неизбежное, но и одновременно плодотворное: в той мере в какой оно содействовало новому определению американизма, каковое включало партикуляризм, не отрицая необходимости общей американской культуры.
Ни "черный" национализм, ни интеграция не имеют сегодня большого числа последователей. Позиции эти, может, и были односторонними, но в них была, по крайней мере, последовательность и связность. Каждая обращалась к одной из сторон сложной реальности. Интеграция основывалась на понимании того, что цвет чьей-то кожи не существен для целого ряда людских занятий: для возведения мостов, скажем, или совершения торговых сделок, или отправления гражданских обязанностей. "Черный" национализм, с другой стороны, учитывал всю глубину исторической перспективы, которая не давала возможности попросту не считаться со значением расы. До поры, пока эти подходы противостояли друг другу в четко выраженной оппозиции, оставалась возможность видеть, в чем неполнота каждой, и надеяться на синтез, который отдал бы должное каждой из сторон опыта темнокожести. Движение за гражданские права 50-х — начала 60-х гг., несправедливо сброшенное со счета националистски ориентированными критиками как чисто интеграционистское, на самом деле предвосхищало начатки подобного синтеза.
Крах движения за гражданские права оставил после себя бестолковое и глубоко обескураживающее положение, при котором заслуги и "черного" национализма, и интеграционизма равно потонули в тумане расовой риторики. С одной стороны, поборники "культурной инаковости" довели националистскую аргументацию до крайностей отрицания каких бы то ни было универсальных или надрасо-вых ценностей. Вообще, суть уже не в том, чтобы утверждать (скажем, на манер Маркуса Гарви или Малкольма Икса (Malcolm X) ), что темнокожие ничего не выиграют, интегрируясь в продажное общество, общество, которое отказывается делать то, что само же проповедует. Теперь это уже западная культура в целом, западный рационализм как таковой, само понятие некой общей традиции, или языка, принятого всей городской общиной, или системы общих стандартов – вот что определяется как необходимо и неизбежно расистское. С другой стороны, эта крайняя форма риторического партикуляризма, что воцарилась при обсуждении расового вопроса, произросла бок о бок с безжалостными нападками на соседские общины, отнимающие у культурного партикуляризма те единственные материальные условия, в которых можно ожидать его процветания. "Неотрайбализм", встречающий радушный прием не только среди университетских постмодернистов, но и в прессе, в мире коммерциализованных развлечений, в модных лавках и салонах от культуры, посещаемых яппи, появляется на сцене в тот самый момент, когда общинно-этнические отношения перестали иметь какое-либо самостоятельное содержание. "Трайбализм", наимоднейшая новинка, извергнутая потребительствующим капитализмом, быстро подменяющим соседские округи торговыми центрами, и тем самым подрывающи тот самый партикуляризм, который торопится упаковать как товар.
"Некоторые нью-йоркцы – замечает Слипер, – похоже, вообще не хотят соседских округ". Сословие деловых людей и специалистов составляет, по большей части, не знающую покоя и кочующую популяцию, чей дом — если о ней можно сказать, что у нее вообще есть дом, — это национальные и интернациональные структуры, основанные на эзотерической эрудиции и подчиненные этике состязательного успеха. С точки зрения специалистов и управленцев, соседская округа – это место, где оседают непредприимчивые: болото для неудачников и застойные воды культуры.
Политические баталии по поводу "открытых дверей" и десегрегации школ подвели соседскую округу под дополнительную критику на том основании, что она-де плодит расовую замкнутость и нетерпимость. Начиная с середины 60-х гг., расовая политика, встречающая одобрение либералов, стремилась разорвать границы черного гетто, еще один сорт нежелательного круга соседствования, за счет других этнических "анклавов", которые якобы увековечивают расовые предрассудки. Либеральная политика направлена, в сущности, на то, чтобы переделать город по образу текучей, подвижной элиты, которая видит город попросту как некое место, где можно работать и развлекаться, но не как то место, где следует пускать корни и растить детей, жить и умирать.
Возможно, расовая интеграция мыслилась как политика, предназначенная предоставить всем равный доступ к общей городской культуре. Вместо этого она стала в основном пониматься как стратегия, обеспечивающая мобильность в области образования. Интегрированные школы, как разъяснял Верховный Суд в решении по "делу Брауна", смогут возместить психологический ущерб, причиненный сегрегацией, и дать возможность темнокожим конкурировать за право на любую карьеру, открывающуюся перед талантом. Неверное акцентирование профессиональной карьеры, а не работы и соучастия в общей культуре, помогает объяснить то возникшее после шестидесятых годов любопытное сосуществование, в политических расовых программах, опасных форм культурного партикуляризма (согласно которому, например, темнокожим детям предписывалось читать только темнокожих авторов, дабы избегнуть поветрия, привнесенного "культурным империализмом") и стратегий, практическое действие которых подрывает партикуляризм в его конкретном воплощении в качестве соседской общины.
В 40-е и 50-е гг., согласно Слиперу, либералы принимали как само собой разумеющееся "существование общественного строя, внутренне достаточно монолитного и уверенного в себе для того, чтобы принять темнокожих" на собственных условиях. Было огромное количество расовых трений и несправедливости, но также был и значительный запас доброй воли с обеих сторон.