Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Восстание элит и предательство демократии

ModernLib.Net / Политика / Лэш Кристофер / Восстание элит и предательство демократии - Чтение (стр. 4)
Автор: Лэш Кристофер
Жанр: Политика

 

 


Те же соображения, что подталкивали Уорнера и редактора "Лай­фа" Хенри Льюса к прославлению широко распространенной веры в возможность продвижения по восходящей, служили основанием для сетований левых авторов по ее поводу. Уорнер подчеркивает, что рабочие, которые больше не верят в подвижность, "винят систему", вместо того чтобы винить себя. Для американских же левых как раз незадавшееся обвинение системы исторически и оказывалось поме­хой в развитии радикализма рабочего класса. Внутренне восприняв миф о человеке, что сделал себя сам, (self-made man) рабочие слиш­ком часто жертвовали солидарностью ради иллюзорной надежды на индивидуальный успех. Хуже того, они приняли свой неуспех как моральный приговор их собственному недостатку честолюбия или ума. Исследования, документально подтверждающие устойчивость подобной установки — среди прочих, опросы безработных рабочих, проведенные Е. Уайтом Бакком во время Депрессии, исследование Линдсов на материале города Мунси, штат Индиана, Средний город на переходеи хорошо известная монография Элай Чиноя Рабочие автомобильной промышленности и американская мечта— обрели канонический статус для левых, хотя многие из них написаны с цент­ристской точки зрения, поскольку они, как представляется, выносят приговор "народному евангелию" "открытости возможностей и успе­ха", как его называет Чиной, как основному источнику ложного само­сознания среди американских рабочих. 3

"Вина и самоуничижение", по мнению Чиноя, исповедуя кото­рые рабочие смиряются со своим низким положением, не позво­ляют им задаваться целями более реалистическими, чем преследова­ние индивидуального успеха: обеспечения трудозанятости и техники безопасности, "общего роста заработной платы", "повышения со­держательности досуга". Для более левых наблюдателей неудача лей­бористского движения в проведении лобовой атаки на проблему не­равенства именно и выразила продолжающееся влияние идеологии "самопомощи". Существовало, тем не менее, общее согласие с цен­тральным положением, что американская мечта всегда отождествля­лась с "открытой возможностью вертикальной подвижности"; говоря словами Чиноя – с "широко признанной традицией 4,которая пре­доставляет "блестящие возможности … способным и честолюби­вым людям, невзирая на их первоначальное место в жи'ши". 4

Предположение, что открытая возможность всегда означала то, что она означает сегодня, требует исторической проверки. Однако боль­шинство историков ограничивали свой интерес вопросом о том, возра­стает или убывает степень мобильности на протяжении времени, тогда как благоразумнее с их стороны было бы подвергнуть историческому анализу само это понятие. Подобно "модернизации", "стратификации", "беспокойству о положении" и другим сомнительным дополнениям к запасу у историка организующих идей, понятие социальной мобиль­ности имеет историю, которая должна оказывать формирующее воз­действие на любую попытку разрешения вопросов, им поднимаемых, или нового формулирования этих вопросов в интересах концептуаль­ной ясности. В благоговейном страхе перед институциональным пре­стижем социальных наук историки удовлетворялись, по большей час­ти, тем, что имитировали их. Историческое изучение социального рас­слоения, таким образом, скорее было склонно к утверждению того непроверенного предположения, что открытость возможностей всегда отождествлялась в Соединенных Штатах с социальной подвижностью.

Карл Сиракуза в своем исследовании представлений об индуст­риализме в 19-м веке и о его динамическом воздействии на откры­тость экономических возможностей удачи под названием Механиче­ские люди,показывает, как эта предпосылка заражала даже самые проникновенные и скрупулезные труды по истории. Наряду со мно­гими другими историками, находящимися под влиянием, почти не­избежным, левой политической культуры, Сиракуза задается вопро­сом, почему американцы с такой неохотой признавали рождение устойчивого класса наемных рабочих, почему они так цеплялись за "образ уважаемого труженика", как он его называет, и приняли "го-рацио-элджеризм" как свое национальное вероучение. Ведь к 1850 году "возможности продвижения по восходящей стали быстро та­ять", пусть даже "по отношению к современным стандартам степень социальной подвижности и была высока", а рост промышленной нищеты должен был бы дать понять, что лишь горстке из всех работа­ющих по найму когда-нибудь удастся проделать путь вверх по соци­альной лестнице к богатству и респектабельности. Живучесть ут­верждающей обратное "фантастической небылицы", порожденной принятием желаемого за действительное, этой готовности верить в "неимоверное", поражает Сиракузу своей "загадочностью" или "та­инственностью", единственным объяснением которой может быть только "страх неизвестного" – склонность судить об индустриализме лишь по его материальным выгодам и из потребности верить в то, что каким-то таким образом Соединенные Штаты не подвержены судьбе остальных наций. Вера в равную открытость возможностей, отождествляемую Сиракузой с подвижностью по восходящей, пред­ставляла собой "повальное поветрие социальной слепоты", "массо­вый провал в социальной сознательности и воображении".

Американцы, по мнению Сиракузы, держатся за совершенно далекое от реальности представление об обществе как о лестнице, забраться вверх по которой может надеяться любой, обладающий энергией и честолюбием; притом, что давно должно было бы стать очевидным, что те, кто уже взобрался по ней, втянули лестницу за собой. Но этой образности не удается вполне охватить весь спектр общественной мысли 19-го века. Роберт Рэнтул думал, что утверж­дает само собой разумеющееся, когда перед аудиторией работаю­щих людей говорил, что "общество, вы это прекрасно знаете, делится на два класса – тех, кто зарабатывает на жизнь своим трудом, и всех остальных". Эти термины, определяющие для политического языка 19-го века, не обязательно относились к привилегированным клас­сам вверху социальной лестницы и трудящимся, но нищающим мас­сам внизу. Класс "праздных людей" включал не только банкиров и биржевиков, но и бродяг и нищих, между тем, категория производя­щих тружеников, как определял ее Рэнтул, была достаточно широка, чтобы включать в себя не только тех, кто работает своими руками, но и каждого, кто "управляет приложением капитала, что позволили ему нажить собственное усердие и бережливость". На языке промы-шленничества (producerism) 19-го века термины "труд" и "капитал" означали не то, что они означают для нас. Термин "капиталист" за­креплялся за теми, кто, ничего не производя, жил доходами от спеку­ляций, тогда как "трудовой класс", как это объяснялось лозунгом демократической партии, подразумевал "производителей материаль­ных ценностей: фермеров, возделывающих землю, ремесленников, предпринимателей, рабочих-станочников, торговцев, чей труд под­держивает государство". Виги, не менее чем джексонианские демо­краты, придерживались расширительного взгляда на "трудящиеся классы", определяемые Леви Линкольном через фигуры "сельскохо-зяйственника и фермера, предпринимателя и ремесленника". Руфус Чоат полагал позволительным ставить в один ряд представителей "зем­ледельческих, ремесленных и торговых слоев населения". Дэниэл Уэбстер утверждал, что "девять десятых всей нации относятся к тру­дящимся, трудолюбивым и производящим классам". Как правило, говорил он, они обладают небольшим капиталом, но не таким, что "освобождал бы их от необходимости личного труда". Те, кто "со­единял капитал с собственным трудом", попеременно именовались рабочим или средним классом. Средний класс ("правящая сила в этой республике"), по мнению Уильяма Хенри Кланнинга, включал "сословия специалистов, коммерсантов, промышленников, ремес­ленников, сельскохозяйственников" – людей, "обходящихся малыми средствами" и усвоивших "навыки самовспоможения", приобретен­ные "в суровой школе труда".

Подобные описания общественного устройства неизменно стал­кивались с иерархической классовой системой, господствовавшей в странах Старого Света. Сила контраста была связана с тем положени­ем, что большинство американцев обладает небольшой собственно­стью и зарабатывает себе на жизнь своим трудом, а не с тем, что американцам было легче, начиная снизу, подняться наверх. В Европе трудящиеся классы жили якобы на грани нищеты, но не только их бедность поражала американцев, но и отстраненность от политичес­кой (civic) жизни, от мира образования и культуры – от всех тех влия­ний, что возбуждают интеллектуальное любопытство и расширяют интеллектуальный кругозор. На взгляд американцев, европейский ра­бочий класс не просто обнищал, но фактически оказался порабо­щенным. В обществе, состоящем из "устойчивых и четко разделен­ных классов", по выражению "Бостон Пост", от "трудящегося" ожи­дают, что он так и будет "терпеливо исполнять свою работу, в под­тверждение сложившемуся убеждению, что ему никогда не удастся выйти за пределы своего круга и изменить законы, которые им пра­вят".

Для нашего слуха подобное утверждение звучит как довод в поль­зу некой классовой системы, где возможно из рабочего класса пере­браться в класс более высокий, но контекст подразумевает, что "вы­ход за пределы своего круга" относится и к возможности становить­ся вровень с представителями всех социальных слоев, приобщаться более широких взглядов и отправлять права и обязанности граждани­на. Иностранные наблюдатели замечали, часто с неодобрением, что у простых американцев есть мнение по поводу любогоношожного предмета и что мало кто из них, как это видится, имеет какое-либо представление о своем собственном месте. Однако как раз это отсут-с гвие почитания, в понимании американцев, и определяет демократи­ческое общество – не столько наличие шанса подняться по социаль­ной шкале, сколько полное отсутствие какой-либо шкалы, четко отли-чающей простолюдинов от благородных. Американская революция превратила подданных в граждан, и эта "разница", как в свое время указывал Дэвид Рэмси из Южной Каролины, была "громадной". Под­данные "зависимы от своего господина", тогда как граждане "равны настолько, что ни у кого нет прирожденных прав, превосходящих пра-на других". После Революции различие между простолюдином и бла­городным в Америке не имело больше никакого смысла. "Патрициан­ское и плебейское сословия теперь — пустые слова, — писал Чарльз Ингерс в 1810 году. – Черни нет… То, что в других странах называется чернью – компостная куча, где нарождаются шайки воров, нищие и тираны, – этому не место в городах; тогда как деревня – не для "кресть­янства". Если бы не рабы на Юге, все были бы одного чина".

Историки, сознающие рост неравенства, внедряемого рынком, склонны отводить подобные заявления как невежественные или неис­кренние. В наше время деньги стали считаться единственной надеж­ной мерой равенства, так что нам трудно поверить отзывам об Амери­ке 19-го века как об эгалитарном обществе. Но подобные впечатления производились не только распределением богатства или экономичес­ких возможностей, но, прежде всего, распространением знаний и пра­вомочия. Гражданский статус, очевидно, давал даже самым скром­ным членам общества доступ к знанию и образованию, закреплен­ным в других странах за привилегированными классами. Открытость возможностей, как ее понимали многие американцы, была скорее де­лом интеллектуального, нежели материального обогащения. Это их неуемное любопытство, их скептический и иконоборческий склад ума, изобретательность и умение полагаться на себя, способность к вы­думке и импровизации – вот что самым разительным образом отли­чало трудящиеся классы Америки от их европейских собратьев.

Контраст поражал и иностранных, и местных наблюдателей. Для Мишеля Шевалье, во многом самого проницательного из всех загра­ничных визитеров, в этом заключался решающий момент всего де­мократического эксперимента. В Америке "великие открытия науки и техники" были "выставлены на общенародное обозрение и сдела­ны доступными всем". Голова французского крестьянина, по словам Шевалье, была набита "библейскими притчами" и "грубыми суевериями", тогда как американский фермер был "посвящен" в "за­воевания человеческого разума", начавшиеся в Реформацию. "Ве­ликие предания священных текстов гармонично сочетаются в его уме с принципами современной науки по учениям Бэкона и Декар­та, с доктриной нравственной и религиозной независимости, заяв­ленной Лютером, и с еще более недавними понятиями о политичес­кой свободе". Простые люди Америки, по сравнению с простолюди­нами Европы, "больше годились на то, чтобы участвовать в государ­ственных делах". Им "не нужно, чтобы ими правили", поскольку они способны сами управлять собой. Исполненные "самоуважения", они и работали более продуктивно: богатство Америки было свидетель­ством не только изобилия ее природных ресурсов, но и более высо­кой энергичности и образованности ее трудящихся классов.

Когда американцы в один голос твердили, что труд является един­ственным источником любых ценностей, они не просто повторяли теоретический трюизм. В стране, где вклад труда в общее благососто­яние производился как силой мышц, так и ума, теория трудовой сто­имости была нечто большее, нежели абстрактный принцип полити­ческой экономии. Американские рабочие-станочники, как говори­лось, "это не необразованные исполнители, но просвещенные дума­ющие люди, которые не только знают, как приложить свои руки, но и обладают знанием принципов". Журналы для квалифицированных рабочих снова и снова возвращаются к этой теме, восхваляя "незави­симого и трудолюбивого американского станочника", чей ум "сво­боден" и чье сердце "не извращено предрассудком". Эти публикации не были единственными, прославляющими добродетели американ­ских ремесленников и фермеров и объясняющими их душевную энер­гичность, в конечном счете, влиянием гражданского состояния. Сэ-мюэл Гризуолд Гудрич, известный читателям как Питер Парли, утвер­ждал, что "свобода, гражданская и общественная" вызвала к жизни "всеобщий дух улучшения", который можно обнаружить как "среди малых мира сего, так и у представителей высших слоев".

Имея в виду его репутацию раннего провозвестника идеологии успеха в ее первоначальной форме, важно отметить, что Гудрич де­лает акцент на образованности и добродетели обыкновенных муж­чин и женщин, а не на их умениях перебираться из класса трудящихся в более высокий класс. По его словам, он не согласен с теми "утонченными личностями", кто "презирает труд, и особенно — физичес­кий труд как неблагородный". Ничего нет "презреннее" той "доктри­ны, что труд унизителен"; "где такие идеи берут верх, там гниль заве­лась в самом основании общества". Как и Шевалье, Гудрич был по­ражен контрастом между "грубыми, невежественными, раболепны­ми" крестьянами, встречавшимися ему в его поездках по европей­скому континенту, и тем "умом и тонкостью", что проявляли их аме­риканские собратья. В Европе "власть, гений и знание в каждой стра­не" были "сосредоточены в столице", тогда как "власть и привиле­гии" в Соединенных Штатах распространялись по всей стране "на весь народ". Условия жизни "в поте лица трудящегося миллиона" предоставляют самую надежную мерку здоровья нации. Жизнь "ста­ночников и чернорабочих" в Европе была полна "невежеством, убо­жеством и унижением". В Америке, где "общее чувство равенства" сглаживало "различия в благосостоянии и положении", они прожи­вали "на своей собственной земле", "оставаясь материально незави­симыми", и в результате приобретали "навык складывать свое собст­венное мнение из своих собственных размышлений".

Вовсе не было ясно, имело ли какой-нибудь смысл, при тех ус­ловиях – вплоть до самой Гражданской войны повсеместно считав­шихся типичными – вообще говорить о трудящемся классе. Нежела­ние использовать этот термин (или готовность использовать его лишь в широком смысле, включающем большую часть населения) рет­роспективно кажется не имеющим оправдания, но по этой самой причине важно не потерять из виду идеал, скрывающийся в подопле­ке этой нерасположенности. Американцы, конечно, не спешили с признанием появления "класса наших ближних, обреченных всю жизнь в поте лица своего зарабатывать трудом по найму", как писал в 1840 г. Орест Браунсон. Даже спустя сорок лет, причем с куда мень­шим на то правом, они все еще могли "отрицать существование в Америке каких-то устоявшихся классов", как это с некоторой нетер­пимостью отмечал христианский социалист Джис Джонс. Когда он говорил "о нашем трудящемся классеили классеработающих по найму", Джонс находил, что "эта фраза неприятна многим честным американцам". Сам он характеризовал наемный труд как "неамери­канское" установление. Однако, на его взгляд, далее представлялось невозможным, не навлекая на себя обвинения в преднамеренной слепоте или в предвзятой аргументации, отрицать, что "некий усто­явшийся, не питающий надежд, пролетариат, класс наемных рабочих есть самое основание нашей промышленной системы". В то же вре­мя он отдавал должное тому "благородному чувству, из которого такое отрицание рождается", – чувству, бывшему и его собствен­ным: что "капиталисты и труженики должны быть одним целым".

Обращаясь к рассмотрению той ситуации с высоты наших ны­нешних позиций, мы не склонны таким же образом, как Джонс, де­лать любого рода скидки для тех, кто, подобно "Бостон Дэйли Адвер-тайзер" в 1867 году, утверждал, что "нет меж нас такой вещи, как наследственный рабочий класс". Как могли Уильям Ллойд Гэррисон и Уэнделл филлипс, аболиционисты, остро восприимчивые к неспра­ведливости, отбрасывать критику наемного труда как "отвратитель­ный" вид "лицемерия", как оскорбление "уму каждого здравомыс­лящего человека"? Как мы можем доверять утверждению, сделанно­му в 1847 году Филлипсом, что этот термин "был бы совершенно невразумителен для аудитории людей труда, будучи применяемым к ним самим"? Кто согласится с его заверением, что "рабочие и не унижены, и не угнетены" и что в любом случае право голоса дает им средство самозащиты? Трудно избавиться от впечатления, что аме­риканцы – в своей попытке поддержать идеализированный образ трудящихся классов при капитализме; классов внешне свободных, но все более подверженных разлагающим последствиям наемного тру­да, – стали слишком уж полагаться на само за себя говорящее срав­нение с Европой, а позднее – с Югом времен рабства.

"Заблуждения", против которых он выступает, говорил Филлипс, это "ложные теории", сведенные к таким фразам, как "наемное раб­ство" и "белое рабство" – проистекающие из обыкновения "смот­реть на американские дела сквозь европейские очки" – т. е. из игно­рирования контраста между Старым Светом и Новым. "В Старом Свете … нелепые и несправедливые установления прежде всего и наиболее жестоко притесняли тот класс, тех слабейших, чье единст­венное богатство составлял собственный труд". В Америке, с другой стороны, рабочие люди имели шанс стать "капиталистами" с помо­щью "экономии, самоотречения, сдержанности, образования и мо­ральных качеств". ? Но зло, которому индустриализм дал ход на севе­ре Соединенных Штатов, нельзя было избыть, ссылаясь на примеры большего зла в остальном мире. Не преуменьшая контрастов, столь часто поминаемых в 19—м веке комментариями по поводу классовой структуры общества, мы едва ли можем не заметить ослабление духа морального реализма и решимости в этом все более неубедительном прославлении свободного труда, некой склонности путать идеал и реальность.

Что, однако, заботит в этом нас — это природа самого идеала, в связи с которым так легко рождаются недоразумения. Идеалом этим было не что иное, как бесклассовое общество, и понималось под тако­вым не только отсутствие наследуемых привилегий и утверждаемых законом сословных различий, но и отказ потворствовать разделению образования и труда. Понятие трудящегося класса было неприемле­мым для американцев, потому что оно подразумевало не только ин-ституционализацию наемного труда, но и утрату того, что многие из них считали главным обетованием американской жизни: демократиза­ции знания (intelligence). Даже Генри Адаме, о ком обычно не думает­ся как о народном трибуне, огласил это общее чаяние устами одного из персонажей своего романа Демократия,явно говорившего за са­мого автора: "Демократия утверждает тот факт, что массы ныне под­нялись на более высокий умственный уровень, нежели прежде. Вся наша цивилизация сообразуется теперь с этим показателем". Т. е. тру­довой класс подразумевал, как свою необходимую антитезу, образо­ванный и праздный класс. Тем самым предполагалось существование общественного разделения труда, что напоминало о временах власти священничества, когда клерикальная монополия на знание обрекала мирян на безграмотность, невежество и суеверие. Слом этой монопо­лии — самое пагубное из всех ограничений, налагаемых на процессы обмена, поскольку она' служила помехой не только обороту товаров, но и идей, – повсеместно считался ключевым свершением демократи­ческой революции. Вновь ввести такого рода клерикальную гегемо­нию над разумом значило бы упразднить это свершение, восстановив в правах былое презрение к массам и к обыденной жизни, характерное для священнических обществ. Тем самым воссоздавалась бы самая отвратительная черта классовых обществ – отделение образования от опыта повседневной жизни.

Некоторые подобные соображения, думаю, объясняют, почему Орест Браунсон, в 1840 году практически единственный, кто утверж­дал, что индустриализация сформировала пугавшее американцев клас­совое разделение, сочетал свой острый и колкий анализ наемного тру­да с внешне произвольными и неуместными нападками на духовенст­во. Сегодня этот аспект рассуждений Браунсона ставит его интерпре­таторов в тупик. Только начинает казаться, что его анализ подводит к заключениям, предвосхищающим выводы Маркса, как Браунсон сворачивает в неожиданном направлении. Вместо того, чтобы объяснять неравенство тем, что правящий класс присваивает себе прибавочную стоимость, вину он возлагает на тот контроль над сознанием, который осуществляют "священнические корпорации", – "идиосинкратичес­кий" и прямо-таки "глупый" ход мысли, по мнению Сиракузы. Но в мнимом безумии Браунсона была система, хотя он никогда до конца и не разворачивал ее смысл. Духовенство воплощает в себе "принцип власти", объяснял он. Существование его несовместимо с "властью разума" и "свободой мысли". "Уничтожение священнического сосло­вия, во всех практических смыслах слова "священник", было, следова­тельно, "первым шагом к возвышению трудовых классов".

В написанном годом раньше и непосредственно связанном эссе, игнорируемом историками, которые восхищаются Трудящимися классами,но упускают само направление браунсоновского рассуждения, он указывал, что обра­зовательные реформы Хораса Манна, ничуть не демократизировав область знания, создадут современную форму священничества, уч­редив в сфере образования управленческие структуры, уполномо­ченные спускать "утвержденные на сегодня в качестве правильных мнения" в общеобразовательные школы. "Можно с тем же успехом в качестве системы образования законодательно утвердить религию", утверждал Браунсон, которая просто будет служить, как и все священ­нические иерархии, "наиболее эффективным из возможных средств по контролю над нищетой и преступностью и по обеспечению бога­тым безопасности их имущества". Когда "прежняя служба духовен­ства" оказалось "упраздненной", Манн и его союзники вознамери­лись, по сути, ее воскресить, содействуя выдвижению на передний план школы в ущерб прессе, лекториям, и другим органам общедос­тупного образования. Закрепляя за школьной системой исключитель­ный контроль над образованием, реформы Манна поощряли разделе­ние труда в культуре, что приводило бы к ослаблению потенциала самообразования в широких массах. Преподавательская функция ока­залась бы сосредоточенной внутри класса профессионалов, тогда как распространена она должна быть на все общество в целом. Управлен­ческая структура образования столь же опасна, как священнические или военные управленческие структуры. Ратующие за ее установле­ние забыли, что дети больше "воспитываются на улице, под влиянием своих товарищей… теми страстями и привязанностями, проявление которых они видят, разговорами, которые они слушаю!; и, прежде всего, вообще стремлениями, обычаями и общей моральной атмосфе­рой среды". В 1841 году Браунсон возвращается к этой теме в эссе, еще более недвусмысленно выражавшем его основную озабоченность. "Миссией этой страны", утверждал он, было "возвысить трудящиеся классы и сделать каждого человека действительно свободным и неза­висимым. Эта цель была абсолютно несовместима с "разделением общества на работающих и бездельников, нанимателей и исполните­лей" – "образованный класс и необразованный, воспитанный и не­воспитанный, утонченный и грубый".

Такого же рода ход мысли лежал в основе чрезвычайно важной критики Авраамом Линкольном социальной "теории подпорки" (mud­sill theory), значимость которой распространяется далеко за рамки непосредственного политического контекста ее формулирования –споров о рабстве. Поборники рабства пользовались этой фразой в своей полемике против системы наемного труда, введенной индуст­риализмом на Севере. Наемный труд, утверждали они, гораздо большая жестокость, чем рабство, поскольку наниматели не берут на себя ответственности кормить и одевать нанятых работников, тогда как рабовладельцы не могут избегнуть долга отеческого попечения хотя бы потому, что им нужно сохранять стоимость их вложений в человеческую собственность. То, что Линкольн понял, что это был сильнейший аргумент в пользу рабства и его нужно атаковать в лоб, свидетельствует о мере его политического таланта. Он также пони­мал, что самым действенным способом его опровержения будет ра­зоблачение предпосылки подобного хода мысли: что любая цивили­зация неизбежно покоится на той или иной форме принудительного, унизительного труда. Сторонники теории подпорки, говорил он,

"исходят из того, что никто не работает, пока некто, владею­щий капиталом, неким образом этот капитал используя, не скло­нит людей к работе. Приняв это допущение, они переходят к рас­суждению, окажется ли наилучшим, если капитал будет наниматьработников и таким образом склонять их трудиться по их собствен­ному согласию; или же покупатьих и принуждать к работе без их согласия. Придя к этому, они, естественно заключают, что все тру­дящиеся неизбежно или наемныерабочие, или рабы. Далее они полагают, что кто бы однажды ни стал наемнымрабочим, роковым образом застывает в этом положении на всю жизнь; из чего, в свою очередь, делается вывод, что его положение столь же плохо, как положение раба или даже хуже. Такова теория "подпорки"". Линкольн не спорил с пренебрежительным взглядом своих про­тивников на наемный труд. Однако он отстаивал позицию, что в "этих Свободных Штатах подавляющее большинство населения не являет­ся ни нанимателями,ни наемными",нет "такой вещи как свободный наемный рабочий, застывший в этом положении на всю жизнь". Наемный труд на Севере, поскольку он вообще существует, есть лишь временная остановка на пути к положению собственника. "Благора­зумный, пусть и без гроша в кармане, новичок в этом мире работает короткое время за плату, накапливает излишек, на что покупает себе инструмент или землю, потом еще недолгое время трудится на себя самого и, наконец, нанимает другого новичка себе в помощь". 6Воз­никает искушение прочтения линкольновского идеализированного описания общества северян — описания, которое отражает его опыт жизни на Западе, где индустриализм еще не пустил корней, – как типичную формулировку веры в то, что позже стало называться соци­альной подвижностью. Элай Чиной ссылается на утверждение Лин­кольна как на "классическое выражение" "традиции малого бизнеса", которая приравнивает открытость возможностей с "подвижностью по вертикали". Для Ричарда Хофстаттера, который цитирует те же самые отрывки (сам Линкольн повторял их по нескольким различным пово­дам), "вера в открытость возможностей для человека, который "делает себя сам"", была "определяющей для всей его карьеры". Эрик Фонер рассматривает веру в "социальную мобильность и экономический рост" как суть идеологии свободного труда, выработанной Линколь­ном и другими членами его партии. Позиция Линкольна якобы отра­жала его "капиталистические ценности", хотя Фонер добавляет, что "цель социальной подвижности", как Линкольн и другие представите­ли лагеря "свободных земель" ее видели, заключалась не в обретении "огромного богатства, но в экономической независимости среднего класса".

Однако остается важный вопрос: имеет ли смысл отождествлять "независимость" с социальной подвижностью в любом смысле этого слова? Когда Линкольн утверждал, что поборники свободного труда "настаивают на всеобщем образовании", он не имел в виду образова­ние как средство продвижения по восходящей. Он имел в виду, что от граждан свободной страны ожидается, что они будут работать голо­вой, так же как и руками. Теория "подпорки", напротив, почитала "труд и образование несовместимыми". Образовывание рабочих ею порицалось как "бесполезное" и "опасное". Это, на взгляд ее теоретиков, "беда", что "у рабочих вообще имеются головы". Поборники сво­бодного труда отстаивали противоположную позицию, утверждая, что "руки и головы должны сотрудничать как друзья и что каждая голова должна направлять и контролировать соответствующую пару рук".

Дело не в том, было ли линкрльновское описание общества севе­рян совершенно точным, а в том, отражало ли оно "капиталистичес­кий идеал для среднего класса", как Фонер его называет. Фонер реко­мендует браунсоновское эссе о трудящихся классах в качестве поправ­ки к "идеологии мобильности", выдвинутой Линкольном, — идеоло­гии, якобы сводившей к минимуму препятствия для мобильности. Меня же больше впечатляет то, что у Линкольна и Браунсона было общего: свойственное им обоим понимание демократического эксперимента и его значения. Как и Браунсон, Линкольн считал, что демократия ста­вит крест на том "старом правиле", согласно которому "образован­ные люди не занимаются физическим трудом" и таким образом раз­рывает историческую увязанность просвещения, праздности и насле­дуемого богатства. "Наследственную собственность", утверждал Бра­унсон, невозможно привести в соответствие с демократией; это была "аномалия в нашей американской системе, которую необходимо уст­ранить, или разрушится сама система". Хотя Линкольн не присоеди­нился к Браунсону в призывах к ее устранению, думаю, он полагал, что наследуемое богатство не будет иметь большого практического зна­чения в демократической стране владельцев мелкой собственности.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16