Тогда один из офицеров по приказанию губернатора постучал в дверь к Наполеону. Ему не открыли. Наполеон спокойно вооружился пистолетом, готовый стрелять при первой попытке офицера силой ворваться к нему в комнату. Он был очень воодушевлен: казалось, будто он готовится к сражению.
– Пусть-ка Хадсон Лоу сунется сюда, – громко сказал он, – я ему всажу пулю в башку! Потом убьют и меня, ну, что же! Я умру, как солдат, а это всегда было моим желанием!
Видя такую решимость пленника, Хадсон Лоу вновь сел на лошадь и уехал не солоно хлебавши в свой дом.
Это было последней попыткой нанести императору оскорбление: вскоре смерть избавила его от всяких издевательств.
В начале 1821 года до острова дошла весть о смерти сестры императора Элизы.
– Сестра показывает мне дорогу, – сказал Наполеон, – приходится идти за нею следом!
Теперь он уже не строил никаких иллюзий относительно своего состояния. Однажды он захотел подышать свежим воздухом и совершил маленькую прогулку, но от свежего воздуха упал в обморок, так что его пришлось на руках отнести домой и уложить в кровать.
Это была последняя прогулка Наполеона. Лечить его стал новый доктор Антомарки. Рвота все учащалась, никаких надежд на выздоровление царственного узника уже не могло быть. Но он держался молодцом и, несмотря на сильные страдания, с поразительной ясностью ума отдал следующие инструкции доктору Антомарки:
– Дорогой доктор, я хочу, чтобы после моей смерти именно вы вскрыли мой труп. Обещайте мне, что ни один английский врач не коснется меня рукой.
– Ваше величество, я сделаю все возможное, чтобы исполнить вашу просьбу.
– Если же вам во что бы то ни стало понадобится помощник, то я разрешаю вам воспользоваться для этой цели единственно только услугами доктора Арно. Я хочу, чтобы вы вынули мое сердце, положили его в винный спирт и отвезли его к герцогине Пармской, моей дорогой Марии Луизе.
Монтолон, присутствовавший при этом, невольно сделал жест отчаяния (по счастью, последний ускользнул от внимания Наполеона) и подумал: «Какое странное желание! Завещать свое сердце той, которая только и делала, что попирала его ногами, всячески издевалась над ним! Воображаю, какую гримасу скорчит герцогиня, когда ей с помпой доставят последний подарок Наполеона! Куда она денет его? Может быть, поставит около своей постели? Едва ли это придется по вкусу ее сердечному другу – генералу Нейппергу!»
– Скажите моей дорогой Марии Луизе, – продолжал император, до последнего вздоха не терявший веры в жену, – что я глубоко любил ее до самой могилы… – Он остановился и долгим, скорбным взглядом посмотрел на портрет императрицы, приделанный к его кровати, а затем продолжал: – Да! Вот еще что! Прошу вас, доктор, хорошенько исследовать мой желудок и составить подробный отчет о его состоянии. Этот отчет надо послать моему сыну. Неперестающая рвота заставляет меня думать, что у меня болен главным образом желудок, и я склонен предполагать, что это – следствие тех же самых ран в кишках, которые свели в могилу и моего отца.
Доктор Антомарки сделал жест, как бы желая показать, что сейчас он лишен возможности поставить диагноз.
Наполеон продолжал:
– Когда меня не будет на свете, отправьтесь в Рим, разыщите там мою мать и родных и расскажите им все, что знаете о моей жизни, болезни и смерти на этом печальном утесе. Скажите им, что великий Наполеон испустил дух в самом жалком состоянии, лишенный самого необходимого, покинутый почти всеми, предоставленный самому себе и своей былой славе.
После этого император упал на кровать, окончательно истощенный этим длинным разговором.
В продолжение двух-трех дней, пока продолжалась агония, Наполеон сохранял все свои умственные силы, всю ясность ума. Он жаловался, что пониже левого соска чувствует острую боль, словно там всажен нож, который колет его при всяком движении. Эти страдания заставили его вновь повторить доктору свои распоряжения.
– Смотрите, не забудьте о том, что я вас просил, – сказал он, – исследуйте как должно мой желудок, потому что уже давно мне говорили, что желудочные страдания наследственны в нашем роду. Пусть хоть удастся спасти моего сына от этой ужасной болезни! – Воспоминания о сыне вырвали у него нечто вроде скорбного стона, а затем он продолжал: – Вот вы увидите моего сына, доктор; так осмотрите его хорошенько, скажите ему, что надо делать, чтобы уберечься от этих ужасных страданий, которые сводят меня в могилу. Это последняя услуга, которой я жду от вас!
В этот момент вошел камердинер Наполеона и сказал, что на небе появилась комета.
– Комета! – вскрикнул император, приподнимаясь с кровати. – Комета предвещала смерть Цезарю – эта явилась предвестницей моей кончины!
– Не верьте, ваше величество, подобным толкованиям! Вы еще увидите Францию; скорее блуждающая звезда указывает нам дорогу к ней, – ответил ему Маршан.
– Нет, сын мой, – ответил больной, снова успокоившийся. – Я, быть может, еще увижу Францию и Париж, но только мертвым, и французы будут иметь возможность почтить уже не меня, а мои бренные останки! – Затем, повернувшись к окружавшим его, он продолжал: – Я умираю, друзья мои. Вы вернетесь в Европу. Не забывайте никогда, что вы разделяли мое изгнание; оставайтесь верными моей памяти, не делайте ничего такого, что могло бы оскорбить ее. Весьма возможно, что вам не позволят отвезти мое тело в Европу. Тогда похороните его под двумя ивами, посаженными у подножия водоема, который я так любил. – Затем он обратился к Монтолону: – Напишите заранее под мою диктовку извещение о моей смерти английскому губернатору, чтобы оно было составлено так, как я того хочу. Пишите! – Монтолон с полными слез глазами взял перо и приготовился записывать. – Так вот: «Господин губернатор! Император Наполеон скончался»… Оставьте место для числа, которое вы потом поставите! «Скончался такого-то числа, сего месяца, после продолжительной и тяжелой болезни, о чем и имею честь известить Вас».
Это было 4 мая. Больше Наполеон уже ничего не диктовал в своей жизни. Но и в этом последнем распоряжении сказалась его неутомимая забота о поддержании его императорского достоинства: он боялся, как бы после его смерти ему не отказали в императорском титуле, лишением которого его вечно дразнили англичане, и потому постарался сам составить ту форму, в которую, по его мнению, следовало облечь официальное извещение.
В этот день над островом разразилась страшная буря. Казалось, что вся природа содрогалась в сильнейших конвульсиях, отмечая смерть Наполеона, вулкана, который потухал, ослепительной звезды, погасавшей для вечной ночи.
Утром 5 мая 1821 года доктор Арно послал Хадсону Лоу следующую записку:
«Он умирает. Монтолон просит меня не отходить от него, желая, чтобы он при мне испустил дух».
Приближенные Наполеона стояли на коленях около его кровати – маленькой железной кровати Аустерлица. В пять часов вечера Наполеон, уже не дышавший, а хрипевший, слегка приподнялся на кровати и пробормотал:
– Франция! Армия! Авангард!
Затем он снова упал на подушки.
Солнце заходило за горизонт; пушка крепости известила гарнизон о заходе солнца. Император Наполеон был мертв.
Доктора 66-го английского полка сейчас же явились, чтобы констатировать смерть. Повинуясь последней воле императора, доктор Арно помогал доктору Антомарки произвести вскрытие. Последнее показало, что смерть последовала не от ран в кишках, как предполагал Наполеон, а от раковой опухоли, разрушившей часть стенок желудка. Катастрофа могла бы наступить гораздо быстрее, если бы печень, сильно расширившаяся и разросшаяся в этом ужасном климате, не закупорила на некоторое время отверстие, которое должно было вызвать смерть.
Хадсон Лоу получил почти одновременно официальное извещение от Монтолона (продиктованное Наполеоном) и записку доктора Арно. В первый момент губернатор словно с ума сошел от радости. Он прыгал по всему кабинету, вскакивал на стулья, взбирался на кресла и подбрасывал на воздух свою шляпу с плюмажем. Затем, словно одержимый, он бросился вон из кабинета, побежал в конюшни, приказал оседлать лошадей и, наполовину одетый (на нем были обыденный мундир и парадная шляпа), проехал через Джеймстаун, крича всем встречным:
– Он умер! Он умер!
Даже смерть не могла смирить жестокость Хадсона Лоу. Он отказал в разрешении набальзамировать тело, не позволил вынуть сердце и послать его Марии Луизе, как того желал Наполеон. В сущности, он был прав: сердце Наполеона не было подходящим подарком для любовницы Нейпперга, но действовал так не по деликатности, а только из желания в чем можно пойти наперекор желаниям Наполеона. Единственное, что он разрешил, – это снять маску с лица покойного.
Но и в могиле великого Наполеона преследовала злоба англичан. Он был похоронен в им самим избранном месте под двумя ивами у родника, свежую воду которого он любил пить при жизни. Его тело было заключено в тройную оболочку олова, свинца и красного дерева.
Из-за надписи над могилой между Хадсоном Лоу и Монтолоном возникла целая ссора. Губернатор требовал, чтобы там фигурировало только имя «Бонапарт», Монтолон же хотел, чтобы там было написано: «Наполеон, родился в Аяччо 15 августа 1769 г., умер на острове Святой Елены 5 мая 1821 г. в возрасте 52 лет».
Спор грозил затянуться на целую вечность. В результате – над могилой не сделали никакой надписи, что впоследствии вызвало у Ламартина следующие строки: «Здесь покоится… Имени нет? Так спросите у мира это имя!»
Воинские почести были отданы моряками, 66-м пехотным полком и артиллерией. Граф Монтолон и генерал Бертран держали гробовой покров. Госпожа Бертран шла за гробом со всем семейством, а сзади, чтобы показать, что Англия и в могиле не упускает своего пленника из вида, шествовал с еле сдерживаемой радостью в лице Хадсон Лоу.
Впрочем, это было последним торжеством жестокого тюремщика. Его функции кончились. Через некоторое время он вернулся в Европу. Все с презрением сторонились его; его избегали и ненавидели даже на родине. Он умер в 1840 году, пытаясь оправдать свое мерзкое поведение на острове Святой Елены изданием в свет полных ненависти и лжи мемуаров, которые были по достоинству оценены историей.
VII
15 августа 1821 года, в день рождения Наполеона, замок Комбо с утра принял праздничный вид. По всем аллеям бегали младшие садовники, развешивая от дерева к дереву цветочные гирлянды, образовывавшие то букву «Н», то орла, то знамя, в котором синие, белые и красные цветы были расположены в порядке цветов имперского флага. Рабочие приносили доски и жерди, из которых надо было построить триумфальную арку, вечером иллюминованную лампионами. Другие рабочие располагали лампионы группами по три штуки среди гирлянд, причем цвета лампионов в каждой группе опять-таки были синий, белый, красный. Все площадки были выровнены и посыпаны песком; на большой лужайке были раскинуты две палатки. Одна была предназначена для народного пиршества под председательством маршала Лефевра и его жены, другая – для танцев. Для последней цели были приглашены два оркестра музыки.
Внутри замка тоже шли усиленная чистка и уборка. Ведь это было единственным праздником, который справлялся по традициям замка Комбо даже и после того, как старого Лефевра и его верную подругу жизни постигла тяжкая утрата. После смерти Шарля они жили очень уединенно, оба, казалось, в равной степени жаждали вечного успокоения, и их удерживала только одна мысль, одна надежда: как бы повидать еще раз перед смертью своего императора, который испытывал страшные пытки на нездоровом, убийственном острове Святой Елены. Уже много-много раз, усевшись в уголке у камина, маршал Лефевр и его жена уносились мыслью на остров. Что-то поделывает император? Здоров ли он? Кончилось ли то нездоровье, о котором поговаривали? Может быть, ему стало хуже?
О пленнике не было никаких новостей. Последние лица, прибывшие с острова – капитан Элфинстон, ла Виолетт и барон Гурго – уверяли, что Наполеон никогда не согласится бежать с острова. Он говорил, что для этого сама Франция должна явиться за ним, что он может вернуться во Францию только в качестве государя, призванного своими подданными.
– Ведь ты помнишь, – как-то сказал Лефевр своей жене, – что рассказывал нам наш славный ла Виолетт? Хотя император не потерял ясности суждения, но он уже не склонен более кидаться в такие авантюры, как прежде. Ла Виолетту даже не пришлось поговорить с ним о наших проектах; государь отказался от смелого замысла. А ведь прежде – в Египте, например, и в двадцати других местах – он машинально обдумывал все детали и по мановению руки приводил в исполнение и не такие дела. Вот, например, его отъезд из России с Коленкуром, как только он узнал о заговоре генерала Мале. Нет, император отказался от всяких честолюбивых замыслов, его карьера кончена, но он думает о сыне.
– Так вот ради сына-то ему и следовало бы попытаться вырваться с этого ужасного острова, – возразила ему мадам Сан-Жень, – чтобы поселиться если не во Франции, так где-нибудь в другом более тихом и здоровом месте.
– Нет, жена, он идет более верной дорогой! Наш император думает, что самым верным и надежным путем для обеспечения трона за его сыном будет не пытаться завоевать опять корону, а спокойно умереть, поскольку ненависть и злоба смолкнут и исчезнут все страхи, которые вызывало уже одно его существование. Раз он умрет, то все ошибки, странности, даже преступления – потому что у него на совести найдутся и таковые, – все будет забыто, и одно переживет его – это его гений, его слава. Из его могилы изойдет свет, который озарит чело юного Римского короля, и, может быть, только благодаря ему мы увидим царствование Наполеона Второго.
– Ты говоришь так, как будто император уже умер! – воскликнула Екатерина Лефевр, – надеюсь, что ты не получил никаких дурных известий?
– Нет, известий я не получил, но у меня дурное предчувствие. Мне кажется, что мы в последний раз чтим его празднеством в Кюмбо. Поэтому-то я и хочу, чтобы этот последний раз отличался особенной пышностью и весельем.
– Не очень-то идет нам веселье на ум после смерти бедняжки Шарля! – ответила Екатерина. – Как грустно видеть танцующими всех этих молодых людей и вспоминать, что наш Шарль бывал самым оживленным, самым веселым кавалером на наших балах и что его уже нет с нами… Ведь пятнадцатого августа наш Шарль обычно так веселился! Как он, бывало, чокался с крестьянами, как разговаривал со стариками, как кружил молодых девушек! Он был душой нашего праздника, и что бы мы ни делали, а его нам всегда будет не хватать. Ну, да что делать! Постараемся справить как можно лучше и достойнее праздник нашего императора! – И, договаривая последние слова, Екатерина вытерла слезы.
Приготовления были организованы очень широко, маршал не хотел лишать своих гостей ни одного развлечения и забавы, и когда настало утро пятнадцатого августа, то он первый вскочил с кровати, как во времена своей юности, чтобы лично руководить салютом из артиллерийских орудий маленьких медных пушечек, установленных на балконе.
Зазвонили церковные колокола, и у ворот замка приступили к раздаче всем нуждающимся денег и съестных припасов. В девять часов утра маршал и его жена отправились в ландо в церковь, сопровождаемые всеми домочадцами.
После обедни в замке было предложено угощение, потом устроены игры для молодых людей и девушек и традиционный осмотр апартаментов.
Маршал с женой находились в большом центральном салоне, принимая и встречая любезными приветствиями своих гостей. Против входной двери находился большой портрет императора в лавровом венке, порфире и со скипетром в руке. Большинство посетителей, поздоровавшись с герцогом и герцогиней Данцигскими, кланялись портрету.
В другом конце комнаты помещался еще портрет Наполеона. Здесь он был изображен в своем обычном сером сюртуке и треуголке, рассматривающим в бинокль неприятельские позиции. Это было настоящим портретом популярного героя, и здесь он казался ближе и милее сердцу, чем величественный цезарь в порфире.
День прошел, не принеся с собою ничего особенного. Около четырех часов были накрыты столы, и маршал, в конце долгого пиршества, обойдя под руку с женой столы, остановился в центре и, высоко подняв наполненный вином бокал, воскликнул:
– За Францию, друзья мои! За всю былую славу и за того, кого мы никогда не забудем!
Со всех столов раздался громкий крик: «Да здравствует император!» Крестьяне чокались между собой, и послышались голоса старых солдат, напевавших боевые песни.
Уже началась иллюминация, были зажжены трехцветные лампионы, вызывая в памяти трехцветное им ператорское знамя, когда вдруг к маршалу подошел смущенный ла Виолетт и произнес:
– Там какой-то человек хочет говорить с вами. Он говорит, что должен сообщить вам важную новость. Боюсь даже догадываться, маршал!
– Что это может быть? Откуда этот человек?
– Кажется, это один из ваших старых слуг, которого вы пристроили в полицейскую префектуру. Мне он не захотел сказать, что ему надо; он только сообщил, что новость, которую он принес, очень важна и что он может передать ее только лично вам.
– Хорошо. Я сейчас приду, – сказал Лефевр.
Полный мрачных предчувствий, он отправился в вестибюль замка, где его и в самом-деле ждал один из старых слуг, старый солдат, которого он пристроил в префектуру сторожем при кабинете префекта.
– Ах, господин маршал! – сказал ему этот человек. – Я не забыл, чем я вам обязан – ведь это вы пристроили меня на место! Я и подумал, что вам первому следовало бы узнать о важном известии, только что полученном в полицейской префектуре и еще неизвестном никому, за исключением бывших там в это время троих чиновников. Ну, а так как сегодня у меня свободный день, то я и примчался сюда.
– Да что это за новость? – перебил его разглагольствования маршал. – Она действительно так важна?
– Да, господин маршал: император Наполеон; скончался на острове Святой Елены пятого мая нынешнего года в пять часов вечера.
Лефевр схватился за грудь, словно получив жестокий удар в сердце.
– Бедный император! – сказал он, а через некоторое время прибавил: – Но почему же раньше ничего не было известно?
– Кажется, – ответил тот, – англичане задержали на целый месяц все суда, чтобы успеть принять все меры, которые казались необходимыми их правительству при этих обстоятельствах.
– Весьма возможно, – ответил маршал, – я узнаю в этом подлость этих палачей! Наконец-то наш бедный император вырвался из их рук и на самом деле вкусил впервые полный отдых, в котором нуждался уже давно! Поди скажи, чтобы тебе дали поесть и попить, а потом тебе укажут комнату, потому что ты, должно быть, сильно устал от долгого пути. Да и невозможно в такую темь возвращаться в Париж. А мне надо исполнить другую обязанность теперь. Ты видишь, мы празднуем день рождения нашего императора! День радости придется превратить в день скорби. До свидания, друг мой и спасибо тебе! – Затем Лефевр выбежал на балкон и громким голосом, которым, бывало, в пылу сражений отдавал команду своим гренадерам, крикнул: – Тише! Слушайте все!
От столов поднялся какой-то недоумевающий гул. Несколько охмелевших крестьян, не понимая, в чем дело, запротестовали против этого нарушения их непринужденных бесед. Но кое-кто уже разглядел маршала и узнал его голос. Послышались крики:
– Тише, тише! Маршал хочет говорить!
Тогда все собрались под балконом, Лефевр напряг все свои силы и заговорил:
– Друзья мои, прекратите свои забавы, песни и шутки! Страшное несчастье поразило нашу страну. Императора Наполеона нет более в живых. Измученный англичанами, он умер в пытках на острове Святой Елены!
Глухой ропот пронесся по толпе; по лицам крестьян было видно, как поразила и омрачила их души эта новость. Они не могли понять, как мог умереть Наполеон, и все еще надеялись, что он внезапно появится среди них, вернется с острова Святой Елены, как вернулся с Эльбы. Эта смерть, о которой им сообщали, казалась невероятной, неправдоподобной.
Лефевр продолжал:
– Наполеон умер! Пусть память о нем, о его славе, о его гении вечно будет жить в вас! Вы, солдаты, делившие с ним геройские подвиги, вы, крестьяне, познавшие благодетельность его забот о стране, – вы все передадите ваши воспоминания детям и внукам, и на протяжении веков Франция привыкнет прославлять не только Наполеона, но и тех, которые были его солдатами, его друзьями! – Он остановился и потом прибавил, словно желая окончить свою печальную речь ободряющим возгласом: – Наполеон умер! Да здравствует Франция!
Вдруг из массы смущенных, растерянных, подавленных слушателей раздался чей-то ясный, отчетливый, громкий голос, который крикнул:
– Наполеон умер! Да здравствует Наполеон! – И после короткой паузы этот же голос прибавил: – Французы! Давайте единодушно воскликнем все: «Да здравствует император Наполеон Второй!» Император умер! Да здравствует император!
Лефевр ушел с женой в свои комнаты, предоставив толпе расходиться и тушить лампионы.
– Ну вот, – сказал он, закрывая глаза рукой, – вот и настал день траура, которого мы так боялись!
– Да, – пробормотала в ответ Екатерина, – императора больше нет в живых! Как же можем после этого жить на свете мы! Ах, бедный друг мой! Наша роль на земле кончилась. Теперь пора уйти со сцены и нам обоим. К чему нам влачить наши жалкие дни, когда у нас нет ни надежды, ни утешения?
– Вы не правы, если говорите так, – послышался сзади них чей-то грубый голос.
Лефевр и его жена обернулись и увидели перед собой ла Виолетта.
– Ах, это ты? – сказал герцог Данцигский. – Что нужно, мой милый?
– Нужно, чтобы вы не отчаивались так! Да, император умер, но его имя живет. Вы забыли о его сыне? Это я кричал сейчас: «Да здравствует Наполеон Второй!»
Оба старика задумчиво переглянулись и обменялись меланхолическим взглядом.
– Ты хорошо делаешь, ла Виолетт, что хочешь сохранить последнюю надежду, и ты гораздо ближе нас к последним мыслям императора. Но, быть может, твоим надеждам придется разбиться о суровую действительность. Вот ты кричал сейчас: «Да здравствует Наполеон Второй!». Но суждено ли царствовать Наполеону Второму? Сможет ли он быть императором?
Отпустив дружелюбным жестом старого солдата, маршал и его жена досидели вечер, придавленные тяжестью воспоминаний и со скорбью думая, что никогда, никогда более они ни увидят великого императора, сиянием славы которого все еще была озарена их душа.
VIII
Смерть Шарля так потрясла нервную систему Люси, что она снова впала в душевную болезнь, граничащую с сумасшествием. Она проводила в полнейшем одиночестве целые часы, шепча бессвязные фразы, в которых постоянно повторялись имена Шарля и Андрэ.
Шарль Лефевр оставил ей по духовному завещанию довольно крупный капитал, который вполне обеспечивал ее жизнь. Часть этого капитала предназначалась Андрэ в том случае, если бы удалось разыскать его.
Хотя вначале маршал и его супруга были очень настроены против Люси, считая ее виновной в трагической гибели их сына, но со временем их отношение к ней несколько смягчилось. Они свято исполнили последнюю волю Шарля и беспрекословно выдали определенный капитал, завещанный Люси и ее сыну. Кроме того, Люси была помещена ими в одну из лучших общин сестер милосердия, где она нашла самый лучший уход и попечение, и герцогиня от времени до времени посылала ла Виолетта справляться о ее здоровье.
Анни закончила свое воспитание и вышла из пансиона сестер Курс Она выросла в очень изящную и грациозную молодую девушку, в совершенстве владевшую французским и английским языками и обладавшую прекрасными манерами. Случись теперь миссис Грэби или мистеру Тэркею повстречаться с ней, они, наверное, не узнали бы в этой изящной аристократической девушке своей бывшей воспитанницы, маленькой продавщицы цветов, плясавшей перед пьяными матросами в жалких тавернах Сити.
Анни ни на минуту не забывала временного товарища злосчастных дней своей юности и свято помнила взаимное обещание, которым они обменялись: любить и помнить друг друга и сделать все, что от них будет зависеть, чтобы встретиться впоследствии.
Есть натуры, сохраняющие на всю свою жизнь первые душевные впечатления. Они всю жизнь свято хранят неизгладимые воспоминания своей первой, юной любви. Время берет свое, сердце неизбежно предъявляет свои права, зарождаются иные привязанности, но тем не менее первое чувство всегда остается живо в этих цельных, избранных душах. И это воспоминание преследует их всю жизнь, то радуя, то огорчая попеременно. Оно насквозь пропитывает ду, шу, как дивный аромат.
Таким именно чувством любила Анни Андрэ: хотя она не видела его с момента разлуки, но он продолжал существовать в ее воображении словно призрак, не имеющий никаких реальных форм; воспоминание о нем неугасимым пламенем горело в ее сердце, и она постоянно повторяла клятву, данную в лачужке миссис Грэби: любить одного лишь Андрэ и принадлежать и духом, и телом лишь ему одному. Она почти утратила надежду встретиться с ним, но тем не менее решилась твердо держаться своих обетов.
Окончив воспитание в пансионе, Анни вернулась к Люси. Они зачастую проводили долгие часы в томительном молчании. Глубоко сидя в своем кресле, Люси казалась воплощением скорби. Анни же напряженно следила за больной, стараясь уловить на ее лице и в потухшем взоре хоть мимолетный отблеск оживления и интереса к окружающей жизни.
Проходил месяц за месяцем, а душевное состояние Люси не улучшалось. Но мало-помалу, благодаря неутомимому и самоотверженному уходу Анни, Люси понемногу вошла в мелкие дела повседневной жизни, начала интересоваться и расспрашивать Анни о годах, проведенных ею в пансионе госпожи Куро, о ее вкусах и впечатлениях. Она никогда не спрашивала ни о Шарле, ни об Андрэ, но осведомилась несколько раз о госпоже Лефевр. Память возвращалась к ней медленно и неровно, а какими-то скачками: то внезапно вспомнит что-то, то вдруг снова образуется пробел. Она лихорадочно цеплялась за отдельное услышанное или сказанное ею самой слово и благодаря ему восстанавливала целые эпизоды своей жизни вплоть до страшного крушения всего ее прошлого.
Анни сообщила ей о посещениях ла Виолетта, о том участии и интересе к Люси, которые он выказывал в своих расспросах, и о твердой уверенности в ее выздоровлении, которую он неизменно выражал при этом. Люси заинтересовалась этим известием и выразила желание повидать ла Виолетта в первый же его приход. Анни исполнила ее желание, и лишь только пришел ла Виолетт, тотчас же привела его к Люси. После обмена первыми незначительными фразами ла Виолетт, желая пробудить сознание и интерес Люси, спросил, знает ли она что-нибудь о своем брате, капитане Эдварде Элфинстоне. Люси вздрогнула при этом неожиданном вопросе, словно разбуженная от глубокого сна, ее лицо оживилось, тусклые, безжизненные глаза вдруг загорелись живым, сознательным огнем, и она воскликнула:
– Мой брат? О да! Мне очень, очень хотелось бы повидать его! Там, в Англии, нас разъединили. Может быть, он знает что-нибудь о моем сыне? О моем Андрэ? Ведь его украли у меня!
Ла Виолетт, грустно кивнув головой, произнес:
– Ваш брат и я – мы сделали все зависящее от нас, чтобы найти вашего ребенка, но, к несчастью, потерпели полную неудачу. К тому же, как вы, верно, помните, нам не хватало вашей помощи.
– Да, да, я помню. Лечебница… доктор… И мой сын, мой Андрэ, которого я увидела там, в лечебнице, и которого не имела возможности схватить, унести, вернуть себе обратно! О, если бы мне только удалось тогда догнать его на дороге, когда я убежала из лечебницы, то, ручаюсь вам, никто не сумел бы вырвать его вторично из моих объятий!
Ла Виолетт одобрительно кивнул головой, а Анни, перегнувшись через кресло Люси, сделала ему знак: «Обратите внимание, ее память возвращается».
Люси между тем взволнованно продолжала:
– Что произошло после этого? Не помню. Точно пропасть в мозгу. Но брат должен знать. Имел ли он потом какие-нибудь сведения обо мне и о ребенке?
– К сожалению, никаких! Все наши поиски оказались тщетными, а тут нам пришлось как раз отправиться в плавание…
– Моего сына тоже увезли на корабле. Вы это знаете? Нет? Я тоже должна была пуститься в путь, вместе с… – Люси замолчала: по-видимому, она вспомнила Шарля. Она вздохнула, провела рукой по лбу, словно отгоняя тяжелую мысль, и продолжала: – Я собиралась ехать к нему на остров Святой Елены…
Ла Виолетт подскочил на месте.
– Что вы говорите? – воскликнул он. – Что она говорит? – обратился он к Анни, словно ожидая от нее более ясного ответа.
– Андрэ был увезен на остров Святой Елены, на судне, которое называлось «Воробей», – ответила Анни.
– Капитан Бэтлер… – добавила Люси, внимательно вслушиваясь в разговор.
Ла Виолетт вскочил со своего места и собирался сделать то, что он всегда проделывал в критические моменты жизни: покрутить в воздухе своей палкой; но, не найдя ее под рукой, он схватил стул и, к великому изумлению обеих женщин, закрутил его в воздухе. Проделав это, он поставил стул на место и произнес прерывающимся от волнения голосом:
– Ах, черт возьми! Вы сказали: «Воробей»? Ах, это – чудный бриг. Его капитан – Бэтлер, славный малый, держал путь на остров Святой Елены. Мы – ваш брат и я – были на его судне. Как же, как же! Святая Елена! Вот-то дыра! Голые скалы, солнце, туманы и ни капли воды! Мы пристали к берегу для торговых сношений, а кроме того, с целью навестить друга… больного друга, которого теперь нет в живых… – Ла Виолетт умолк и грустно потупился, словно сдерживая подступившее рыдание. – Мы целых пятнадцать месяцев прожили на этом судне, – снова начал он, – все путешествовали от острова Святой Елены к Пернамбуко и обратно, а потом вернулись в Лондон. И вы говорите, на этом «Воробье» находился ваш сын? Тот самый мальчуган, которого мы так деятельно разыскивали повсюду? А он, оказывается, был все время тут же, у нас под носом! Ах мы болваны, ротозеи! Да как же мы проглядели его? Правда, мы никогда в жизни не видали его, но все же это – непростительная ошибка! – И ла Виолетт наказал себя сильным ударом кулака в грудь, а затем продолжал: – Но скажите, почему, собственно, он очутился на нашем судне? – спросил он.