Губернаторы сидели удрученные, понимая, как далеко мы от действительно передовых сельскохозяйственных технологий, как стремительно отстаем. Я был почти уже безразличен, мы понимали друг друга без слов: у меня созрело решение, что дальше бороться с косностью, инертностью государственного механизма бессмысленно, – надо быстрее уходить в отставку.
Изучение опыта Германии давало свои результаты. Когда Лукашенко, в конце концов, приказал надеть на меня наручники, более 300 хозяйств по Беларуси (по инициативе снизу!) преобразовались в акционерные общества. Как только руководитель проявлял инициативу, ему всегда оказывалась квалифицированная помощь – в областных комитетах и райсельхозпродах были готовы на своем уровне и в соответствии со своими полномочиями вести дело по-новому. Но все это прихлопнулось в один день, когда был арестован Василий Старовойтов…
Без решения руководства страны настоящие реформы проводить невозможно, что и подтвердил арест Старовойтова. В 1994 году программу реформы просто затаскали из кабинета в кабинет, а в 1995 года, после первого референдума, тогдашний глава Администрации президента Леонид Синицын четко и недвусмысленно сказал:
Нам реформы не нужны. Наша задача сохранить достигнутое, а потом мы завоюем Кремль».
Понятно, что эта новая стратегия исходила от президента… А до референдума 1995 года президент действительно искренне хотел реформ И был к ним готов. Но тогда не было готово правительство. Помню, как в очередной раз в президентском кабинете он собрал всех причастных к этому вопросу и в лоб спросил Чигиря: «Михаил Николаевич, почему Вы волокитите? Скажите честно и прямо, с чем не согласны!» Чигирь отвечает: «Александр Григорьевич, речь ведь идет о людях. Вспомните, как вы отреагировали, когда мы цены отпустили. А теперь еще что-нибудь сотворим. Появятся безработные, выйдут на площадь…» Лукашенко отрезал ему: «Ты, Михаил Николаевич, работай, остальное не твоя забота. Сюда, на площадь, никто не пройдет. Тут будут стоять танки и пулеметы, и ни один сюда не ступит. Площадь будет свободна! Можешь делать все, что угодно». Чигирь только молча склонил голову. Замолчал и я: о каких реформах говорить, если речь зашла о танках?
До референдума 1995 года Лукашенко еще мог заставлять свое «совковое» правительство брать на себя риск. После референдума он уже не хотел никаких реформ, ему нужен был Кремль…
… Первый референдум (1995 г.) как-то прошел мимо меня. Мне казались бессмысленными, дешевыми все эти вопросы: ну как можно на них завоевать себе авторитет?! Но напрямую меня и мое министерство они практически не затрагивали. И меня оставили в покое. Было понятно, что Лукашенко выиграет, но работать мне не мешали.
Я еще не знал, что после референдума Иван Титенков полез на крышу резиденции рвать на куски государственный флаг страны. Глава Администрации президента Леонид Синицын, сияющий от ощущения собственной победы, пригласил меня в кабинет – побеседовать, ввести в курс происходящего. Суть беседы свелась к следующему: теперь, после разгрома внутренней оппозиции, нам суверенитет как таковой не нужен. Отдадим его ради восстановления Советского Союза в какой-то новой форме, и Лукашенко, как самый сильный и перспективный политик на постсоветском пространстве, возглавит возрожденное государство. Я сказал четко: «Леонид Георгиевич, ты как хочешь, но эта авантюра ничем кроме провала не закончится. Я в этом не участвую». Не знаю, информировал ли Синицын президента об этом разговоре, скорее всего, нет, ибо изменений в отношении к себе я не почувствовал.
Из правительства уходить тогда я не собирался. Оно работало. И хотя какое-то напряжение первоначально у нас с Гаркуном и Чигирем было, потом мы просто перестали обращать на это внимание. И до 1996 года правительство решало свои вопросы. Когда Чигирь позже говорил, что белорусское благополучие 1995–1996 годов – заслуга правительства, он говорил правду. И Лукашенко не мешал. Можно было спорить с Минфином, Минэкономики, банками, даже с самим Лукашенко, и добиваться своего. Вспоминаю ноябрь 1994 года. Поскольку никаких принципиальных возражений против разработанной нами программы тогда не было, я в полном соответствии с нею отпустил цены на сельхозпродукты. Шока не было, но заголовки газет запестрили фразами о небывалом росте цен. Лукашенко тогда находился на лечении в Крыму – у него разыгрался радикулит. Накануне возвращения в Минск к президенту отправились Иван Титенков и Виктор Кучинский, причем набрали с собой газет. В самолете Александр Григорьевич успел подначитаться и, едва сойдя с трапа самолета, с присущей ему эмоциональностью перед телекамерами устроил разнос, приказал: «Цены, назад!»
Гаркун перепугался и слег с типичной для чиновников дипломатической болезнью. Михаил Чигирь прикрыл меня: «Действия Леонова согласованы со мной», – хотя формально я с ним ничего не согласовывал, ведь у меня была президентская резолюция. Я и не собирался согласовывать, потому что знал: Гаркун запретит. Действовал на свой страх и риск по принципу: если вам надо – запрещайте! Запретить начатое ведь всегда сложнее, чем не разрешить.
Я и в тот момент был готов к отставке. Но, по-моему, президент не собирался тогда меня увольнять. Весь этот поднятый им шум был лишь для публики, а на самом деле он хорошо понимал, что без отпуска цен никаких реформ не сделаешь. Важную роль сыграл председатель Минского горисполкома Владимир Ермошин. На той разборке он поднялся и заявил бесстрашно: «Александр Григорьевич, позвольте высказаться мне, как главному заказчику и потребителю сельскохозяйственной продукции. Вы здесь не правы. У нас за это короткое время серьезно расширился ассортимент продовольствия, повысилось качество продукции. И то, что сделал министр, – показывает на меня, – направлено на то, чтобы было еще лучше. Если мы сейчас все отменим, вернем, что было, будет хуже. Ведь только-только прилавки стали наполняться. И люди уже не ропщут, что бы там не писали отдельные журналисты. Я нигде не слышал ропота». Президент даже стушевался. Его во время полета домой настраивали, убеждали, что вот-вот пойдут массовые демонстрации к резиденции с требованием его свержения. А тут встает мэр белорусской столицы и утверждает, что стало намного лучше, чем было.
Следом в атаку пошел я, заявив, что я готов к отставке. «Василий Севастьянович, чего ты кипятишься? Ты же пойми, я обещал народу вернуть цены назад. Верните хотя бы на творог на несколько дней. Не может же президент обманывать свой народ».
Я вернулся в кабинет, отдал распоряжение подготовить соответствующий приказ, и цены на творог вернулись назад почти на две недели, после чего вновь стали регулироваться общими рыночными механизмами. Вскоре цены более-менее стабилизировались.
И так длилось до лета 1996 года, можно было работать.
Традиционно сельскохозяйственную отрасль у нас рассматривали как черную дыру: сколько ни дай вам – все уйдет впустую. Но дело-то в том, что деньги шли не туда, куда нужно: не на освоение новых технологий, не на интенсификацию производства, без чего невозможно какое-нибудь движение. А на движение нужны ресурсы, что и приходилось доказывать не только господам монетаристам, но и руководителям правительства. Чаще всего выступали одним фронтом с губернаторами. А Министерства экономики, промышленности, финансов жестко оппонировали. Их можно понять: пирог-то – один, если кому-то побольше кусок выделишь – другого обделишь. Непросто было доказывать элементарное: на селе мы ничего не «прокручиваем», а создаем серьезные материальные ценности. Лоббисты других отраслей не хотели понимать: если сегодня отбираешь что-то у села – завтра, послезавтра всем аукнется. Село – отрасль, которую ни опустить резко, ни поднять рывком нельзя.
В первую очередь взялись за внедрение интенсивных технологий в птицеводство, свиноводство, во все подотрасли аграрной сферы. Конечно, поначалу доминировали административные методы. Учили наших «все знающих» специалистов, как правильно накормить, как сбалансировать рацион птицы, какие подобрать породы, какой должен быть режим содержания. Результаты при этом должны быть – вот таковы, т. е. определялись конкретный уровень и эффективность производства. Если у директора не получается раз – его ждет выговор, не получается во второй, третий – уходит с работы. Оплата только по результатам. И вскоре мы смогли выиграть конкуренцию с финнами на московском рынке. Российский «Птицепром» постоянно звонил Дягилеву и умолял: «Поднимите хоть немного цены!» То есть, не выдерживали нашей низкой себестоимости.
Потом удалось получить небольшие преференции на свиноводство. Действовали, как и в птицеводстве. И с теми же результатами: белорусская свинина подешевела в сравнении с российской. Работали с теми, кто мог работать. Определили в качестве полигонов 70 хозяйств, где рассчитывали создать полностью конкурентоспособное производство во всех сферах аграрного комплекса. Ставили целью обогнать в этих хозяйствах немцев и поляков (хотя самим немцам, конечно, об этом не говорили). Постепенно люди убеждались, что в Беларуси можно работать точно так же, как в Германии.
Было еще одно чрезвычайно узкое место, сдерживающее развитие сельского хозяйства. Это – наука. Обнаружилось, что наши отраслевые аграрные институты, включая Президиум Аграрной Академии, живут вчерашним днем, не знают ничего, что происходит в странах, которые, легко преодолевая 30-процентный барьер пошлины, конкурируют с нами на наших же рынках. У нас ходили героями при затратах 5–6 кормовых единиц на килограмм привеса свиней, на Западе же давно нормой считалось 3,5 кормовых единицы. Достигалось это полностью сбалансированным кормлением, использованием так называемых суперконцентратов и улучшением породных качеств животных.
Вспоминается забавный факт. Вместе с Александром Зиневичем – моим заместителем, курирующим животноводство, ходим в Варшаве по выставке племенного животноводства. Подходим к фермеру: «Чем пан кормит свой скот?» Тот начинает рассказывать: «Ячменя столько-то, пшеницы столько-то, суперконцентрат такой-то и такой-то…» Смотрю, Зиневич записывает что-то в блокнотик, и вдруг споткнулся – а что такое суперконцентрат? «Ну, как же, пан, – отвечает поляк, – то такая смесь, где все есть… Такая комплексная добавка, где сбалансированы все элементы питания». Так мы обошли фермеров пятнадцать, с овцами, с коровами. Спрашиваю: «Что, понятно, что такое суперконцентрат?» Зиневич отвечает честно: «Я думал, что в животноводстве все понимаю, а это дело для меня новое».
Когда мы начали закупать суперконцентрат за валюту на западе, президент аграрной Академии Антонюк написал обширную записку на имя Чигиря: дескать, Леонов, как простой механик, ведет сельское хозяйство Беларуси к потере продовольственной безопасности страны; мол, если мы будем покупать на западе суперконцентрат и прочие добавки (а своих не производим), загубим наше животноводство. Нужно опираться только на собственные силы. Но когда ученые посмотрели что к чему, познакомились с проблемой, Антонюк по собственной инициативе извинился передо мной.
Меня все время бранили: мол, Леонов хочет распустить колхозы! Министр – враг колхозов! Леонов – сам колхозник. Я родился в 1938 году, мои родители были колхозниками. До 1958 года я был колхозником – крепостным, поскольку паспорт мне не давали. И только в 1958 году, получив его, отправился в шахту, чтобы заработать на приличную одежду и получить возможность учиться (стыдно было ехать в город на учебу в парусиновых туфлях и рваных штанах). Уже потому я не мог оставаться бездумным адептом колхозов, ибо колхозы делали и делают сегодня в Беларуси крестьян крепостными, сковывали и сковывают инициативу, губили и губят технологию аграрного производства. Колхоз сегодня – это нонсенс, это – гремучая смесь трудармии Троцкого и крепостного права. Эта система давно изжила себя, показала полную экономическую несостоятельность, потому что держится она исключительно на страхе. И если до сих пор держится, то лишь благодаря лидерам республики, потерявших время и испугавшихся реформ, боящимся потерять контроль над всем и вся. Им, видимо, невдомек: может случиться, если ничего не делать, что через 5-10 лет уже и контролировать не будет кого, и землю обрабатывать будет некому.
Что такое сегодняшний председатель колхоза? Хозяин? Нет, человек, назначенный вышестоящей властью, который отчитывается перед ней. Он не подотчетен колхозникам, он ничем не владеет, и у него нет никакого интереса. У него нет интереса приумножать, развивать хозяйство, наращивать производство, ибо все продукты труда – не его. Им говорят о морали, о долге, всячески запугивают. Но и это уже не действует.
Что такое колхоз? В восточных областях – это 30–40 чиновников и примерно столько же механизаторов, в какой стране на одного работающего приходится один начальник? Да нигде! Доярке, обслуживающей 25 коров, вообще не нужны чиновники: ей нужен учетчик, который запишет, что Марья Ивановна Сидорова сдала столько-то молока, и ей причитается столько-то денег. Нужен ветеринар, который будет смотреть за этими коровами. И – все! Первыми я познакомил с аграрным комплексом реформированных восточногерманских земель вице-премьера правительства Михаила Мясниковича, отвечавшего за внешнеэкономические связи, и тогдашнего первого заместителя министра финансов Николая Румаса в 1992 году. На 6 тысяч гектаров земли – 50 работающих, в том числе один руководитель хозяйства, выполняющий исключительно менеджерские функции, кандидат экономических наук. И бухгалтер – на полставки. А руководитель хозяйства осенью, в период уборки урожая, сам садится за руль, чтобы не привлекать дополнительных рабочих рук. И это все реально сделать в наших условиях.
До референдума 1996 года, если точнее – государственного переворота, совершенного Лукашенко, все двигалось, со скрипом, при яростном сопротивлении сельского чиновничества, но двигалось в этом направлении. И результат был виден. Наблюдался подъем, медленно, но росли оборотные средства предприятий аграрного комплекса, Белкоопсоюза, Минторговли. Мы держали под контролем свой рынок, часто административными мерами, но на благосостоянии людей это не очень сказывалось. Росли зарплата, покупательская способность населения, медленно, но рос ВВП. И, как уже отмечалось, после достопамятного референдума все застопорилось, пошло к откату. Команда к откату была дана… Но об этом попозже…
У нас с Лукашенко были нормальные рабочие отношения – и тогда, когда он работал в «Городце», и когда были депутатами Верховного Совета, бывало одной машиной ездили из Минска в Могилев. Разные характеры, разные интересы, разные нравственные установки, наконец, возрастная разница не позволяли нам сойтись близко. Я не питал к нему ни неприязни, ни особой симпатии, как впрочем, и он ко мне. Но терпел – я ему был нужен. Окончательно и, думаю, бесповоротно разошлись мы накануне референдума. Я не скрывал, аргументировано и вслух заявлял, что Конституцию Беларуси менять не надо.
Накануне большого совещания, проходившего в Культурно-просветительском центре Управления Делами президента на Октябрьской 5, мне недвусмысленно дали понять: «Василий Севастьянович, хорошо бы и вам на нем выступить». Уже было понятно, к чему все идет. Дело было не в простом расширении президентских полномочий, а затеянная перекройка Конституции фактически уничтожала баланс властей, снимала преграды на пути к бесконтрольности, всевластию, диктатуре. Это был для меня второй момент в жизни (первым Чернобыль), когда ставкой была даже не должность, а совесть. Переступить через совесть, принципы и убеждения тогда для меня было равнозначно самоуничтожению. Я собрал семью и сказал, что в поддержку референдума выступать не буду, не имею права. Все знали, что могу и, скорее всего, окажусь безработным (о худшем тогда как-то и не думали), но с моим решением согласилась.
Я выступил на том совещании, не критиковал никого, всем все было понятно, но сказал, что власти правительству и руководству страны в целом хватает. Нужно лишь разумно использовать данные Конституцией полномочия, добросовестно работать. И тогда вырастет и укрепится и авторитет власти, и авторитет лично Ваш, Александр Григорьевич… Зал в своем подавляющем большинстве не среагировал.
Позже начались звонки. Первым позвонил Анатолий Харлап, министр промышленности: «Как же вы, Василий Севастьянович, не сориентировались? Вы же опытный человек, бывший секретарь обкома партии! Вы же мне должны были бы еще подсказать…» «Это твое дело, Анатолий Дмитриевич, – ответил, – а я сказал в точности то, что хотел». Потом позвонил Николай Домашкевич, руководитель Службы Контроля президента: «Вас не понимают. Что же вы так промахнулись? Знаете, что о вас говорят?» – «Догадываюсь», – ответил я. Позвонил и Титенков: «Как же так?» – «Вот так», – отвечаю.
Уже после отставки Титенкова, мы не раз встречались с ним в Москве. Я говорил ему: «Иван, ты должен покаяться перед народом!» Но Иван до этого пока не дозрел. Есть у него пока лишь личная обида, нет понимания, какой грех взял он на себя перед белорусским народом и Беларусью.
Потом были Всебелорусское народное собрание, которое проходило во Дворце Спорта. Шарецкий просил меня: если Лукашенко будет настаивать на том, чтобы референдум – вопреки решению Конституционного суда – носил обязательный характер, чтобы я вместе с некоторыми другими членами правительства выступил против.
Нас усадили всех в специальную выгородку. Картина была интересная. Кроме двух человек – Михаила Русого и председателя Белкоопсоюза Григория Владыко – никто не старался никак комментировать речь главного оратора. Лишь эти двое старались всячески подчеркнуть свою лояльность Лукашенко. По лицам всех министров было видно, что они чувствуют себя, как в дерьме. Так, вероятно, в этот момент думало большинство участников собрания. Лукашенко ощутил это напряжение. После доклада и нескольких выступающих был объявлен перерыв. Сразу же после перерыва Лукашенко вышел на сцену и сказал: «Я вижу, что вы все плохо относитесь к этой идее. Референдум будет носить рекомендательный характер, можете успокоиться».
Большинство, я грешный в том числе, тогда еще верили, что слово президента действительно чего-то стоит. Поэтому и выступать мне не было никакого смысла.
К непосредственной подготовке референдума меня не привлекали. А когда уже стало очевидно, что Верховный Совет проиграл все, Шарецкий попросил меня созвать коллегию министерства и осудить происходящее как государственный переворот. «Какая коллегия? Кому это поможет? Вы не сумели сохранить даже собственную газету, а теперь рассчитываете, что коллегия отдельно взятого министерства вас спасет?!» Примерно то же сказали ему и несколько других министров. Помогать проигравшим было бессмысленно, а начинать войну самому – к такому я не готовился. И я до сих пор уверен, что поступил правильно: этот разговор состоялся у нас всего за несколько часов до прилета Черномырдина и K°, когда Семен Георгиевич вместе с Тихиней хлебнули шампанского и сдали все, что можно было сдать.
Меня спрашивают часто, почему я не ушел в отставку вместе с Чигирем. Могу ответить двумя вопросами на этот один вопрос. Во-первых, куда уходить? В оппозицию? Уже после того, как я в нее попал, я убедился, что лучше бы этого не было. И во-вторых – с кем уходить? Чигирь уходил в отставку один. Он ни с кем не советовался. Правда, к моменту его отставки мы уже понимали друг друга, и когда у меня возникали серьезные вопросы, я, минуя Гаркуна, шел напрямую к Чигирю: мол, Вы, Михаил Николаевич, тут сами разберитесь со своим боевым заместителем, а мне работать надо. У нас уже было общее понимание экономических процессов, нацеленность на реформы. Но тему референдума мы в правительстве не обсуждали. И наедине с Чигирем мы эту тему не обсуждали. Поэтому, когда Чигирь ушел в отставку, многие из министров тихо ворчали, почему он не поговорил с ними, – и они бы ушли. И действительно, человек пять – семь ушло бы. А так что же это получается: я взял – и ушел! Ну и уходи, хрен с тобой! Если бы еще хоть какую-то силу ушел организовывать, а то просто хлопнул дверью…
После референдума Лукашенко заново назначал всех членов правительства. В основном, остались те же. Потом мне рассказывали, как в присутствии нового премьера и вице-премьеров он перебирал личные дела членов правительства, достал и мое и спросил: «А что с этим делать будем?» И неожиданно поднялся Гаркун и категорически выступил за мое назначение: «Пока менять некем, нужно назначать». Я понимаю, почему он так поступил: пока новый человек будет входить в курс дела, отвечать бы пришлось ему самому, а то, смотришь, и самого понизит – от Лукашенко можно всего ждать. Не знал он, кого предложить вместо меня. Но все равно его предложение оставить меня требовало какой-то смелости – ведь знал он о моей позиции, о происходящем. «Хорошо… Пусть поработает…» – молвил Лукашенко и отложил мое дело в сторону. Но решение, судя по всему, уже принял…
Мой арест готовился заранее. Даже отправили в отпуск, чтобы не путался под ногами, да еще, не дай Бог, публично не ляпнул что-нибудь непозволительное. Съездил в Сочи подлечиться, а на обратном пути заглянул в Белгород – откуда было предложение о новом месте работы. Показали и дом, в котором буду жить, оговорили место работы жены. Но за мной уже «ездили» – следили вовсю, подслушивали. Даже в Белгороде «сопровождал хвост»: я его обнаружил абсолютно точно, когда с белгородским губернатором Савченко отправились вместе поужинать.
Стать жителем Белгорода так и не довелось. Вернулся в Минск и вскоре на меня одели наручники.
Это был второй, увенчавшийся успехом, заход усадить меня за решетку. Первый был в самом начале 1997 года, когда государственный секретарь Совета Безопасности Виктор Шейман затеял многоходовую комбинацию по обвинению министра сельского хозяйства и продовольствия Леонова во вредительстве. Шейман изобретал почти детективную версию: Леонов закупил за рубежом токсичный шрот, завез в Беларусь, чтобы отравить скот и птицу. Ежов и Берия, вероятно, были столь же изобретательны. Шейман дал телеграмму на все хлебокомбинаты: запретить скармливать шроты, поскольку они токсичны. Я узнал об этом на планерке. «В чем дело, – спрашиваю, – Коль шрот токсичен, то должен быть массовый падеж и птицы, и скота». – «Все хорошо, – отвечают мне, – даже снижение привесов не наблюдается. Просто – есть такая телеграмма». Срочно требую заключение из ветлаборатории. Дали заключение: есть некоторая кислотность, но в пределах допустимой нормы, можно скармливать безбоязненно. Два заместителя министра оказались между двух огней: с одной стороны, телеграмма Шеймана, с другой – мое жесткое указание ежевечерне докладывать лично мне, сколько шротов за день скормлено. Я ведь хорошо понимал: не скармливать шрот – все равно, что сгноить его. Белковые корма невозможно хранить при температуре в 30 градусов. Месяц – и шроты превратятся в навоз.
Даже теперь я не понимаю, как у меня хватило сил настоять на своем, добиться у подчиненных выполнять мой приказ, а не приказ грозного Шеймана. Было очевидно, что идет подковерная борьба за рынок, в которой не гнушаются никакими средствами, чтобы убрать с пути «досадную помеху» – несговорчивого министра. Просиди я без движения неделю-другую, и можно было бы представить абсолютно достоверное заключение о непригодности шрота. И кто бы стал разбираться, почему это заключение датировано 25 апреля, а не, скажем, 30 марта. Пять миллионов долларов выбросил – и отвечай по полной программе, Леонов…
У Владимира Гиляровича Гаркуна при одной мысли об этом капал пот с пальцев: «Ты что! Это же Шейман! Не смей скармливать шрот!» – «А ты понимаешь, чем это кончится? – спрашиваю я Гиляровича. – Тогда ты как вице-премьер запрети мне скармливать, возьми на себя такую ответственность! А я знаю, что шроты годны к употреблению в корм и должны быть скормлены скоту. И это не компетенция Совета Безопасности. Есть лаборатория, и я действую на основании ее заключения».
Когда шроты были полностью скормлены, мы подвели итоги борьбы с ведомством Шеймана, написали докладную записку, с которой я пошел к президенту и задал прямой вопрос: «Что за дебилы сидят в вашем Совете Безопасности?» Рассказал ему всю эту историю, как и что делалось, пояснив, что если бы мне на самом деле взбрело в голову покупать токсичные шроты, корабль не загрузили бы, не проверили образцы, капитан не позволил бы это сделать без международного сертификата. Потом в Гамбурге склады на выгрузке не приняли бы груз без нового сертификата. Затем в Клайпеде брали на анализ, когда перегружали в поезд. Всюду – международные службы, независимые экспертизы! И вдруг – специалисты Шеймана безапелляционно заявляют, что шроты токсичны, запрещают к скармливанию.
Лукашенко меня выслушал без всякой враждебности, при мне надавил на кнопку селектора и вызвал Шеймана: «Какие там придурки у тебя вели это дело?»
Вот так закончилась эта дурацкая история. Президент после разговора сказал: «Я посмотрю, что на тебя там Шейман собрал». Я понял: Шейман собирает на меня компромат, и президент об этом знает. Что же, долг платежом красен. Я ведь Александру Лукашенко тоже насолил в жизни. Вспомните: хочет в председатели колхоза с сильным «патриотическим» порывом, а Леонов: стоп, сначала получи соответствующее образование. Три года угробил. Рвется в народные депутаты СССР – опять Леонов мешает, притащил и поддержал какого-то Кебича. На президентских выборах Леонов не помогает. Один, другой референдум – Леонов не то, что не помогает, а ведет себя нахально, ставит палки в колеса.
Просто так это не могло мне сойти с рук…
В первый раз я, как говорят, поднялся из окопа в 1988 году. Сейчас очень много чиновников понимает, в каком тупике находится страна, как мы отстали от ближайших соседей. Даже ближайшие соратники Лукашенко это понимают. Но подняться и честно сказать об этом очень непросто. Нужно иметь волю, пересилить страх и за себя самого, и за своих близких… Надо иметь мужество не меньшее, чем в те черные чернобыльские дни.
В тот день, 26 апреля, мы рано проснулись в Мстиславле, где находились в рабочей поездке с Николаем Дементеем, секретарем ЦК КПБ по аграрным вопросам. Началась посевная, мы долго ездили по полям, и к обеду приехали в Чериковский район. Только что прошел ливень. Было какое-то необычное слепящее солнце, и очень слезились глаза. Я, как обычно, позвонил в обком дежурному: никаких вопросов не было. Проводив до границы области Николая Ивановича, приехал домой. Вдруг раздается телефонный звонок. Звонит начальник Могилевского УКГБ генерал Константин Семенович Кононович: «Надо бы встретиться, Василий Севастьянович…» – «Хорошо, – говорю, – сейчас умоюсь с дороги, спущусь и погуляем на свежем воздухе». Прогуливаемся по скверику (жили буквально рядышком), и он мне рассказывает, что весь день на заводе «Химволокно» измерительные приборы буквально зашкаливало так, что была даже опасность утратить контроль над технологическим процессом. Кононович высказал предположение: возможно пилоты из близлежащих частей не досмотрели, какое-то радиоактивное вещество могло просыпаться. Самолеты стояли в Быхове и Бобруйске, и у них были эти ядерные «игрушки». Кононович связывался с «особыми отделами» частей: «Что там у вас случилось?!» Там ничего не знают: «У нас все в порядке». К вечеру Кононовичу позвонил коллега из Гомеля и по секрету сообщил, что в Чернобыле произошла авария. Никакой официальной информации не было. Я на всякий случай, уже после разговора с Кононовичем, позвонил домой Дементею: как, мол, доехали, Николай Иванович, не случилось ли чего-нибудь чрезвычайного? Нет, отвечает мне Дементей, все в порядке, доехал благополучно, новостей никаких нет. Все было спокойно. И лишь на следующий день информация об аварии была нам подтверждена официально.
Нас успокоили: да, реактор дышит, но особой опасности нет. На Могилевщину выпал радиоактивный йод, у которого период полураспада шесть дней, так что скоро все нормализуется. Если все скоро будет в порядке, можно нормально работать. Мы мобилизовали своих строителей и послали помогать в Гомельскую область.
Однако вскоре, основываясь на рассказах жителей Краснопольского и других районов и личных наблюдениях, понял, что дело обстоит вовсе не так, как нас в том пытаются убедить. Люди, особенно дети, часто жаловались на головную боль, на постоянную ломоту в костях. Странности происходили и с животными.
Я искал ответа всюду. Как депутату Верховного Совета довелось ездить по Союзу. Стремился побывать в научных центрах, где проводились ядерные исследования – в Новосибирск, и других городах изводил ученых дотошными вопросами по воздействию радиации на организм человека, но те преимущественно отмалчивались, уходили от ответов. Наконец, мы от имени обкома партии и облисполкома обратились с шифрограммой к председателю Совета Министров СССР Николаю Ивановичу Рыжкову с просьбой прислать авторитетную комиссию для исследования сложившейся ситуации. Нужно сказать, что Рыжков отреагировал очень быстро. Уже на – утро был звонок заместителя председателя Совмина Владимира Щербины: «Что вы там в Могилеве паникуете?» «Мы не паникуем, – отвечаю, – мы трезво оцениваем ситуацию. Присылайте людей». И вскоре в Могилев приехала большая группа специалистов из Москвы – практически только доктора наук и академики АМН. Мы отвезли их на исследования в Краснополье, но в самом Краснопольском районе их разместить было негде, поэтому они проживали в Чериковском районе, в школе лесников, где были мало-мальски приемлемые условия, буквально рядом, как выяснилось, с пятном повышенной радиоактивности.
Они обследовали детей, стариков – но в первую очередь детей – и подтвердили: да, вы правы, опасность на самом деле есть, мы будем докладывать Рыжкову. «А дадите ли вы нам для ознакомления справку с вашими выводами», – спросили мы с секретарем Краснопольского райкома партии. «Представим такую возможность», – сказали и, завершив работу, уехали в конце ноября, пообещав, что к новому году я буду иметь текст справки. Но через два месяца извинились и сообщили, что справка находится в сейфе у Николая Ивановича Рыжкова (в буквальном смысле слова «в сейфе» или же в переносном, утверждать не берусь, но смысл был именно такой: справка у Рыжкова).