Взятие Великошумска
ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Леонов Леонид Максимович / Взятие Великошумска - Чтение
(стр. 7)
- Э, мне эта штука нипочем. Я телу моему хозяин строгий, - с жестокостью, исключавшей и тень похвальбы, бросил Дыбок; все же озноб мешал ему выразить мысль короче, чем полагалось по его характеру. - Я от тела моего много требую... а то ведь и расчет дам. Оно меня боится! - пригрозил он вслух, чтобы прониклось его волей продрогшее солдатское тело; Собольков подумал даже, что если убьют его, Соболькова, то именно Андрею Дыбку надлежит стать капитаном двести третьей. Греться изнутри надо... ну-ка! - осторожно вставил Обрядин, поднося флягу Литовченке. - Та-ак, еще отпей на рупь семьдесят. Хватит! Эх ты, девушка!.. Ей бы пройтись маненько, покружиться теперь в вихре вальса, товарищ Собольков! - Верно... - как-то поспешно согласился тот; он руководился тем соображением, что после происшедшего следовало поднагрузить паренька каким-нибудь заданием. - Ну-ка, пройдись, посмотри место на ближнем радиусе. - Нельзя посылать водителя, лейтенант!.. - тихо, под руку, возразил Дыбок. И оттого, что Дыбок был тысячу раз прав, всегда прав, этот удачник, Собольков посмотрел на него с каким-то пристальным и ожесточенным интересом, как если бы видел его из последующих суток. Он недобро усмехнулся: вот уже и самая правда становилась на сторону его преемника! Глаза встретились, одна и та же мысль ранила обоих. Дыбок смущенно отвернулся, едва прочел, что содержалось в этом взгляде, и тогда Собольков медлительными словами повторил то, что сказали раньше его глаза: - Не рано примеряешься, Андрюша? Потерпи, я еще живой. - И подтолкнул Литовченку. - Иди, ничего пока не будет... Я тебе велю. Иди! Ни на один факт не могла опереться догадка: собственные их следы уже замело, и хоть бы зарево или выстрел в пустоте! Жгла и жалила мучительная надежда, что в это самое время тридцать седьмая вступает в Великошумск. Только одна двести третья засела в трущобинке крайнего левого фланга; ей предоставлялось воевать в одиночку, в меру разумения и солдатской совести. Прежнее ощущение беспомощности постепенно замещалось решимостью на предстоящий, долгий и тяжкий труд. Нужно было передохнуть, поесть, подкопить сил, а там, глядишь, сами собою прояснятся обстановка и мысли! Они взобрались на танк. Горячий воздух обильно поднимался сквозь жалюзи мотора. Обрядин слазил за едой. Соскучась в одиночестве, замяукал Кисo, и всем стало немножко веселей от сознания, что количество их умножилось на единицу. Ему также выдали слагающийся рацион, и он довольно усердно занялся его поглощением. - Давай думать, лейтенант, - сухо и тихо сказал Дыбок. - Успеем, отдохни... Не торопи войну, Андрюша! Пять минут всего прошло, как сели, - ответил Собольков и снова занялся котенком. - Что, Кисo, хвост-то намок? Ничего, на войне это и есть главное: будни. А сражение - это уж праздничный день, гуляй, душа! Ешь, ешь... Тебе бы щец со свининкой? Я твою натуру знаю. Не хочешь щец? Ну, врешь, хищный зверь, притворяешься. Ладно, вот закопаем Гитлера, поедем с тобой на Алтай. Новая хозяйка у тебя будет, маленькая и добрая. Все глупые - добрые, вот почему и умный у нас Дыбок. Небось злится на меня, памятливый... А ты скажи ему, Кисo, чтоб не серчал, От этого дружба вянет, волос лезет, здоровье портится. Сказал?.. Ну, что он тебе ответил? Дыбок промолчал на этот шаг к примиренью. И верно, злость в какой-то степени помогала бороться со стужей, ломавшей ему кости. Обильный пар стал подниматься от ног, начавших согреваться, и он хорошо знал, что зато потом будет хуже, но нечто неодолимое, телесное, мешало ему сдвинуть ноги с горячей решетки. Так, злясь на все кругом, он злился в первую очередь на свое затихшее тело... Обрядин пытался сгладить неловкость деликатным посторонним разговором. - Меню рояль, что означает: королевский харч! - сказал Обрядин, смачно надкусывая какую-то особо прочную колбасу. - Что-то мой товарищ Семенов Н. П. нынче поделывает? В артиллерии был... Нет, друзья, я вам так скажу: лучше зима, чем беда. Лучше беда, чем война, - а тут все три разом навалились! - Ты прямо рудник, Сергей Тимофеич, - тотчас заметил Дыбок, аккуратно надрезая ножичком ту же колбасу. Заведомый капкан таился в этом загадочном замечании, но Обрядин безобидно ступил в него, лишь бы облегчить сердце товарища. - Всем я бывал у тебя, Андрюша, а вот рудником еще ни разу. Откройся, чем же я рудник, глубокоуважаемый товарищ? - Як тому, что... глыбы на редкость ценной мысли в тебе содержатся. Ты бы записывал, чтоб не забыть. Можешь прославиться, как выдающийся светоч человечества. По Волге будет ходить нефтяная баржа под названием Светоч Обрядин. Как мыслитель ты в особенности для баржи хорош. Обрядин со вздохом взялся за флягу. - Этак скрутят они тебя, злость и холод, Андрюша, - спокойно сказал он, - нельзя. Ну-ка, отпей еще грамм на триста... разом, разом! Не согреет, так дух повеселит. И Дыбок пил пороховую жидкость, отзывавшую сырцом, а сам безотрывно глядел в хитрую, с дружеской ухмылкой, такую милую ему вдруг рожу Обрядина, который все причмокивал и облизывал губы, спрашивая - хорош ли, не горит ли на языке, гладко , ли проходит в нутро этот жидкий огонь, из которого, видать, и наварила ему того кваску одна скромная, богобоязненная женщина на расставанье. "Пей, пей сколько хочешь, дружок..." - приговаривал он, бескорыстно радуясь за товарища, хотя сам ни глотка не отпробовал с самого прибытия на место. Теперь уже почти совсем не плескалось на донышке. И что-то случилось с Дыбком; он положил руку на колено Соболькову, точно в тисках зажал, и сами сорвались с губ эти слова, каких в иное время и пыткою не выжать бы из Дыбка: - Эх, лейтенант... - и что-то дрогнуло в его голосе, - хороший народ проживает на моей земле, мой народ. Семь раз сряду жизнь за него отдам. Потом отдохну немножко... и еще раз отдам. А только... Вот ты, Обрядин, всему честному миру друг, а ведь ты бы у лодырей королем был! - Большие реки не торопятся. В океан текут, - как-то неожиданно серьезно и важно ответил Обрядин, хоть и смотрел с прежней хитрой приглядкой его прищуренный глазок. - Вот, вот, - с горечью сказал Дыбок, - узнаю! Души океан, а спички не зажигаются... Стыну я, лейтенант, валит меня, свалюсь. Пора начинать, заключил он, поднимаясь, и без команды, сам, полез через верхний люк за лопатой. Лопата, лом, гранаты - все соскользнуло в переднюю, полную воды, часть танка. Дыбку пришлось как бы нырять туда и шарить в ней на ощупь. - Лом-то намок, ровно губка... а еще железный, - шутил Обрядин сверху, принимая от него инструмент - Не утонешь, Андрюша? - Тут мелко. В Днепре глубже было, - как-то в застылыми словами отзывался тот. Он потешной шуткой извинялся перед Кисo, которому чуть замочил его палаццо, и не забывал пояснить товарищам, что палаццо есть жилплощадь итальянского феодала; он шутливо осведомлялся, протекает ли в такой же степени снаряжение у настоящих водолазов. Щемило сердце это сдержанное, на звенящей волевой струнке, балагурство. Вот он был каков, Андрей Дыбок с Кубани! Людям следовало знакомиться с ним впервые даже не в бою, когда отвага сама родится из недр разгоряченного сердца, а здесь, минуткой позже, пока он молча стоял, раскинув руки, и темные талые дырья рождались вокруг него на снегу. - Эх... отожми водицы сколько можно со спины, - попросил он потом лейтенанта. - Повозиться бы теперь с каким-нибудь ганцем... я б ему ребра в кашу стер. А ну, тронь, тронь меня побольней! - стеклянно крикнул он подходящему Литовченке и вполсилы толкнул его в плечо. Благоразумно отступив на шажок, тот доложил Соболькову, что и следа немецкого присутствия не обнаружил поблизости, кроме прокинутой мимо стога телефонной линии, которую на свой риск и порезал ножом; метров шесть провода висело у него на руке. Подумав, Собольков решил, что это, пожалуй, правильно, так как война для них еще не кончилась, а на поверку линии выйдут теперь немецкие связисты, и от одного из них можно будет добиться приблизительной ориентировки. Следовало быстро накидать план действий и расставить людей. Лейтенант исправил давешнюю ошибку, на этот раз оставив водителя у танка; Обрядин же, как мыслитель, в особенности годился для земляных работ, - кстати, эго ему принадлежало глубокое замечание, что подкопку надо начинать изнутри, чтоб машина не села днищем. Собольков решил взять с собой в засаду Дыбка, который навострился за войну в немецкой речи; ему, таким образом, представлялась возможность погреться в рукопашной. - Ну, лезь, Сергей Тимофеич, - сказал Собольков Обрядину. - Береги лопату, чтобы не защемило. И помни, выберемся - будем живы! - Сейчас, дай с духом собраться. Вот она, главная-то малярия! - с прискорбием заметил тот, глядя в темное месиво под танком; он раздумывал при этом: стоит или нет признаться экипажу, что почти не сгибается в локте разбитая рука; и выяснил, что неправильно, не по-товарищески будет это. Было еще время и помедлить; какая-то живая стрелка в них с точностью отсчитывала время, потребное на то, чтобы немцы обнаружили поврежденья связи, и доложились начальству, и снарядились в путь. - А не любишь ты воды, Сергей Тимофеич... зря! Прохладная, она закаляет организм. Это тебе надо знать как ходоку по женской части, сказал наконец Дыбок. - Полеза-ай! Обрядин безропотно отправился под танк, отметив вскользь, что уже не Собольков, а как бы Дыбок становится командующим танковыми силами на данном отрезке фронта. В темноте слышно стало чавканье жижи да металлические удары по тракам. Глина детскими горстками выкидывалась наружу, танк стоял недвижен, хотя и Литовченко давно уже в полный мах мотыжил землю по скату рва, вдоль гусеницы. Уходя, Собольков прикинул в уме, что работы хватит часов на пять, если не прервет ее какая-либо внезапность. 10 Он взял с собою провод на случай, если придется вязать "языка". До стога было не больше метров семидесяти. Уже с полдороги корма танка расплылась в подобие куста. Идя по следу Литовченки, который, к счастью, возвращался из обхода не по прямой, лейтенант отыскал конец провода и показал Дыбку... Раскидав снег, они вырыли норки в соломе и разместились на стогу плечом к плечу и ухом к уху. Сперва молчали, привыкая к месту. - Ну как, Андрюша... загораешь? - Теперь хорошо, мягко, - неопределенно сказал Дыбок. - Слушай... хочешь, сапогами поменяемся? Все-таки посуше. - Не надо, не хочу, - упрямо сказал тот. - Сейчас придут, смотри. Опять стало темно, месяц убрали до следующего раза, чтоб не износился. Временами Собольков поднимался, вслушиваясь, не идут ли, никогда такой шумной не была солома. Кажется, примораживало. Представлялось несбыточным, чтобы цветы, птицы и синее небо могли когда-нибудь явиться здесь, и хотелось впоследствии, по окончании войны, непременно посетить это место в летние месяцы и полежать в этом самом стогу - если уцелеют и стог, и он сам. Нескончаемо длились сутки, до отказа начиненные событиями. Кстати, Собольков открыл, что между людьми возможен разговор без единого звука. Так, он мысленно спросил Дыбка, доводилось ли ему проводить ночь в свежем сене, и чтоб кузнечики при этом. И тот отвечал сразу, что доводилось мальчишкой, только тогда светили звезды. - Знаешь, как придут - тихо надо, холодным способом, - сказал Собольков несколько спустя - Я с одним управлюсь, а ты своего сбереги... не зашиби только. - Да, - согласился Дыбок неохотно, точно ему в чем-то помешали - Ты молчи. Сейчас придут А нельзя было молчать, хоть и в дозоре. Делались всё односложней ответы Дыбка, недвижимей его тело. Его усыпляла стужа, ему стало все равно, только бы спать дали. Он хотел спать, тело становилось сильнее воли. Из знакомства с сухими алтайскими буранами Соболькову было известно, как происходит это. - Я слушаю, я услышу . А знаешь, Андрей, ты прав был давеча. Хорошие мы люди. Очень! - Будем хорошие, потом. Ты к чему это? - На что мы только не пускаемся для них, для деток... для всемирных деток. Сами в гать стелемся, лишь бы они туфелек своих в сукровице не замочили. Веришь, всю дрянь жизни выпил бы одним духом, чтоб уж им ни капельки не осталось. А может, и не поймут. - И не надо им понимать. У них свое - Он догадывался, для чего Соболькову нужен был этот разговор, а тот уже и сам сбился - из душевной потребности начал его или из хитрой уловки расшевелить товарища. И хотя слова, вязкие и стылые, застревали во рту, Дыбок по дружбе шел к нему навстречу. - Что ж, говори, расскажи мне про нее... большая у тебя дочка? - Восемь, - тихо, как тайну, доверил тот. И с этой минуты точно и не было размолвки между ними. - Знаешь, у нее там беда стряслась, смешная. Пишет, даже к бабе Мане в гости перестала ходить. Понимаешь, котенок у ней пропал... любимец, только черный. Верно, жена закинула... не любит кошек. - Мачеха? - издалека откликнулся Дыбок. - Хуже, злодейка жизни моей. Второпях как-то это у меня случилось... а вот все тянет к ней, как к вину... как к зеленому вину, Дыбок! Двадцать два годика было, как женился. Злая цифра, двадцать два, перебор жизни моей! Брата поездом в двадцать втором году задавило, война тож под это число началась... Да нет, не так уж и хороша, как приманчива, - ответил он на мысленный вопрос Дыбка. - Дочка пишет, чужой дядька к ней ходит... конфетку каждый раз дарит. Бумажку мне в письме прислала, образец... видно, на подарочек подзадорить меня, отца, хотела. Они ведь хитрые, ребятки-то... Люди!.. Ума не приложу, что за утешитель завелся... может, эвакуированный из Прибалтики: по-русски плохо говорит. - Приподнявшись на локте, лейтенант послушал застылый воздух: немцы еще не шли, точно пронюхали о засаде. - А баба Маня - это не женщина, не думай, это гора... понимаешь? Это мы с дочкой так ее прозвали: ягод много. Вроде старушки, вся в зеленых бородавочках. У нас там секретный каменный столик есть, на нем бархатная моховая скатерка. Дочка сведет тебя туда... - И лишь теперь получала объяснение его путаная, просительная исповедь. - Слушай, Андрей... Ты не спишь? Не спи! Я все просить собирался, да совестно было. Ты ведь холостой, тебе все равно... - Мне все равно... - сказал Дыбок еле слышно, одним своим дыханьем. - ...тебе все равно, говорю, куда ехать потом. Ты же холостой. Если что случится со мной, отвези дочке Кисo... понимаешь? И писем никаких не надо. Ты враз узнаешь, едва увидишь. Она сама первая к тебе выбежит... как завидит военную одежду. А больше послать, скажи, нечего... ничего я ей в жизни не накопил. Скажешь, папа шлет... воевали вместе. Посиди с ней, если понравится, - там хорошо! Словом, тебе видней на месте будет! Он успел довольно подробно обрисовать алтайские красоты, утверждая, что не раскается Дыбок... Немцы не шли; Собольков подумал даже, что за подобное промедленье стоило бы их отдать под суд. Лежать так становилось нестерпимо. Была полная ночь. Временами она раздвигалась, Собольков тоже начинал видеть звезды. Тяжелой рукой он стирал одурь с лица; чувство холода возвращалось, и звезды гасли... Потом он вспомнил, что еще не получил ответ от Дыбка. - Ладно... Андрей? Радист не отозвался, он уже дал согласие. Еще в самом начале он согласился даже на то, чего и не просил Собольков. Похоже было также, что он чему-то засмеялся. - Ты о чем... Андрей? - Заяц... - без движенья губ сказал голос Дыбка. - Испугался... глаза по половнику. Хороший, все хорошие... свои. Он замолк. Больше не надо было его просить. Алтай холостому недалеко... Он хотел спать. Разве мало солдат на свете, кроме него? Собаки и зайцы... все спят. Это была правда... Но через крохотное пулеметное отверстие Дыбок не мог разглядеть давешнего зайца, и лейтенант схватил руку товарища. Она была не теплее снега на стогу, зато там, за тесемками рубахи, стояло ровное парное тепло в пазухе Дыбка, еще не пламень. Сердце слышалось на ощупь, как бы на малых оборотах, значит, то еще не жар, а лишь смертное томленье полусна. - Нельзя, не смей спать, Андрей! - зашептал Собольков, касаясь губами его уха. - Сейчас придут, теперь уже не отменишь. Жалей товарищей... Кисo убьют. Обрядина убьют... кто тебе петь станет, радист? - Ни лаской, ни приказанием, ни шуткой не удавалось ему проникнуть в меркнущее сознание Дыбка. - Ведь это ж немцы, понимаешь? Забыл, как они сестренку твою волокли... жеребья на её голом теле метали, кому первее начинать. А она небось кричала им: "Вас Алеша Галышев побьет всех, вам жених мой отплатит..." Он говорил много грубее, лишь бы просунуть хоть искорку в порох Дыбковой души. И случилось, чего он добивался. Понявший, Дыбок сидел с открытыми глазами и дрожал - пока еще не от гнева, а от озноба, но и это было хорошо. - ...они тогда и Галышева. Ты один остался. Пусть зайцы и собаки спят... не ты! Ты же слышишь меня, а молчишь... Я давно раскусил, кто ты есть: потому ты и живым в такой войне остался! Небось потроха со страху вянут... а? - Не надо, пусти... - пробормотал Дыбок, отпихивая его от себя. Нехорошо тебе будет...пусти! Они сравнялись в силах, и, возможно, радист четче командира понимал теперь действительность, потому что прежде него почувствовал, что немцы уже тут. Еще и снег не хрустел, и глаз не видел, но только как-то теснее стало в пространстве ночи... Двое, как всегда ходят немецкие связисты, шли по линии, пропуская провод в ладони. Они нашли место обрыва и остановились неожиданное продолговатое пятно стога заставило их насторожиться. Сквозь бурелом соломы, коловшей лицо, Дыбок отчетливо увидел, как левый поднял автомат. Тот же, левый, спросил быстро и негромко: Кто там? - а другой засмеялся и, возможно, пошутил, что солома не обязана откликаться даже на немецкую команду. - Бери правого, - шепнул Собольков товарищу, и тот услышал. Не мудрено было догадаться, что кто-то унес кусок провода. Пока один немец, став на колени, подключался к линии, другой двинулся по следу Литовчечки, водя автоматом, как таракан усами. Он был и длинный такой же, как таракан, с утолщением посреди от хорошей пищи; возможно, он и мастью также походил на таракана-прусака... Он проходил мимо, на нем была пилотка с приспущенными наушниками, чтобы уши не зябли. Дыбок упал на него всей своей зыбкой тяжестью, и странно было, что у того не переломился позвоночник. Собольков также ударил своего гранатой, как кастетом, но промахнулся. Так началась эта маленькая и неравная битва .. Немцы были свежее, перед выходом они поели жирных наших щей и хорошо выспались на теплой лежанке, им недоставало как раз того, чем с избытком располагали их противники, - чувства поруганной справедливости и голодного исступления мертвой хватки. Уже оба лежали снизу, и один вслепую царапал рот Соболькову, а другой, наполовину примирясь с неизбежным, мокрый и полузадушенный, смотрел в нависшее над ним лицо судьбы. Он был много крупнее Дыбка, которого вдруг стала покидать уверенность в исходе. Наступала та степень взаимного изнеможенья, когда и плевка достаточно, чтобы опрокинуть врага, но и на плевок не хватало силы. - Брудер - прохрипел тот, что был внизу, даже не пытаясь дотянуться до автомата, упавшего поблизости, он упоминал, кажется, также слово муттер и, кажется, испробовал силу слова швестер, перечисляя все степени родства, какими можно было проникнуть в старинную славянскую жалостливость - Не брудер, а бутерброд - неистово сказал Дыбок, и еще не родилось могущества на свете разжать его пальцы - Я тебя двадцать лет брудером звал. Я тебе карман и хитницы раскрывал свои, в самую душу пускал тебя, а ты мою сестренку на жеребьях делил. Ах ты брудер, сукин сын! - Оно опалило его разум, подлое иудино слово, искра добралась до пороха. Ему хотелось только заглушить скорее этот чужой, нечистый голос. Стало очень тихо, хорошо Дыбок не заметил, как подошел вполне спокойный Собольков с автоматом и документами своего противника. - Отпусти теперь не убежит, - велел он, вытирая испарину и кровь с лица - Ишь смирный лежит многоуважаемый. Скажи, чтоб вставал да приятеля на стог завалил. Нечего ему тут на виду валяться. Дыбок еще стоял на коленях, шумно переводя дыхание. Он не слышал, только это брудер, брудер по-обезьяньи скакало и дразнило его со всех сторон. И то самое, в чем он когда-то усомнился, пар валил из его подмышек, он посмотрел на руки себе и не увидел их, - желтые фонари качались в глазах. Он хотел лишь пожаловаться Соболькову, в какую бездну затоптал человека фашизм, - и тотчас же забыл об этом. Зато ему было тепло теперь, только очень хотелось есть. Ему так хотелось есть, что даже не замечал, как стало ему тепло теперь. Лейтенант повторил приказание пленному и толкнул ногой его огромную ступню. - Вставай... обиделся? Думал, в трактир на радостях поведем? Тот не хотел. Собольков наклонился к лежащему. Открытый мертвый глаз связиста пристально и так нехорошо глядел поверх его головы, что Собольков отвернулся. Лишь теперь он заметил, что живые не могут долго лежать так, с выкрученными назад руками. - Видать, переложил я в тебя своего лекарства, Андрюша, - усмехнулся он, поднимаясь. - Жа-аль... Что ж, и то хлеб! Знаем, по крайней мере, в какую сторону пушку целить. Помоги мне... Они вскинули немцев в те належанные ямки, где недавно сами, ухом к уху, коротали ночь... Провод пригодился: Собольков самолично починил порезанную связь, из расчета, что это отодвинет появление второй, усиленной немецкой группы на срок, достаточный для откопки танка. Тропинкою Литовченки, следом в след, они вернулись назад, захватив все, ненужное теперь связистам. Шагов через двадцать лейтенант резко обернулся в сторону тех, с кем они только что поменялись местами. - Кто там? - вполголоса окрикнул он и постоял, что-то соображая; со стога не ответили. - Какое у нас число сегодня?.. двадцать второе? Он и сам знал, что время перевалило за полночь, но, как в воздухе, нуждался в подтверждении товарища. - Нет, теперь уж двадцать третье потекло, - ответил Дыбок, вглядываясь в небо, как в большой календарь; он поежился и широко зевнул. - Морозит, хорошо... а то совсем наш брат танкист замаялся. - Чудно... никогда мне есть так не хотелось, лейтенант! 11 Еще три больших часа длился нечеловеческий труд, из которого в равных долях с опасностью и скукой состоит война. Похолодало, изредка прогревали мотор. Все были мокрые, все успели побывать под танком. Молча сменяя друг друга, теперь они жалели силы даже на шутку. Первым выбыл Обрядин; сквозь рукав легко прощупывалась опухоль на локте. Он взялся за флягу и сразу бросил ее на дно танка, чтоб не дразнить себя оставшимся полуглотком. Потом лейтенант приказал водителю поспать часок до рассвета, перед тем как тронуться в путь. Последнюю четверть часа он копался сам, в одиночку, в липкой, стынущей гуще. Корма опускалась, - и крутизна наклона становилась преодолимой для мотора. И в третий раз Дыбок по колено вступил в воду, чтобы выпустить целое озеро ее через аварийный люк. Зато потом он разулся без всякого разрешения и оставил обувь сушиться на полуостылой решетке трансмиссии: воевать вовсе босым было бы ему не в пример легче. - Ну... будем живы, - повторил давешнее слово Собольков и засмеялся. Ангел мщенья, а не машина. Доброе утро тебе... ангел! - взволнованно прибавил он, обходя танк и лаская рукой его ходовые части. Давно, ребенком, в глухой староверной моленной на Алтае он видел одного такого ангела, которого в рост, на кривой, как корыто, доске изобразил дотошный и поэтический богомаз. Непонятно, как не отвергла церковь его жестокого и чрезмерно приземленного творенья. Ангел был щербатый, некрасивый и худой, в будничной рабочей одежде цвета неостылого пепла, широкие, едва ли не демонские крылья были опалены от груза пламени, который ему постоянно приходилось таскать на себе. Ему не ставили свечей, старухи обходили его, избегая попадаться на глаза, и было страшно представить в действии это мифологическое созданье суровой совести неграмотного сибиряка. Было что-то от ангела мщенья и в двести третьей, как стояла она сейчас, обратись лицом к врагу, невредимая после стольких бедствий, если не считать оторванного буксирного крюка, смятых надкрылков и многочисленных вмятин, лишь умножавших ее гневную и грозную красоту. Белесый ледок успел намерзнуть на железных веках ее триплексов; она, как живая, помигала ими, когда Собольков разворачивал машину. Было еще темно, но предметы, казалось, уже сами отдавали свет, поглощенный ими накануне, представлялось рискованным отправляться в рейд по полутьме. Просторная и торжественная, словно перед громадным праздником, удлинявшая пространство, заставлявшая сосредоточиться и говорить шепотом, такая была тишина! Кое-кто уже пробуждался, и раньше всех - ветер. Он донес мягкий и вкрадчивый отголосок орудийных залпов; экипаж слушал эту кошачью поступь проснувшейся войны с сердцебиеньем, точно весточку с родины. А в такие минуты предки этих людей надевали чистые рубахи... Потом, все приведя в боевой порядок, экипаж сидел на своих местах, торопя рассвет и стараясь лишь не прикасаться к металлу. Здесь потихоньку стал застигать их сон. Он уже давно бродил возле танка и заглядывал в щели, как лазутчик. Вяло и молча мечтали о теплой лежанке или хотя бы о костерке, но у одного уже спала рука, а другой не мог пошевелить пристывшею к железу ногою. - А знаешь, Соболек... этак задремлем мы тут по-апостольски и не заметим, как вознесут нас живьем на небеса, - заговорил Обрядин, сдвигая шапку на левую бровь. - А ну, скрути мне кто-нибудь дыхнуть разок, а то рука... от холода онемела, не сгинается. - Ему даже не столь хотелось пополоскать себя дымком, сколь подержать в ладошке милый уголек цигарки. Недаром и стишок сложен такой: Папироской ароматной мне приятно подымить. У ней дымочек аккуратный, на концу огонь горит... Он покосился на Дыбка, не терпевшего обрядинской поэзии, но и тот оживился при упоминании о махорке. Этой божественной русской крупки у Обрядина с избытком хватило бы на всех, включая и Литовченку - если бы тот не спал сейчас в обнимку с Кисo в дебрях итальянской шубы; пар и храп валил из щелей. Бережно, как святыню, Собольков достал коробок со спичками; вспышка осветила три с нетерпеньем протянутых к огню самокрутки. Из четырех последних не загорелась ни одна, и надо считать, в эту самую минуту начальник всех тружеников спичтреста с грохотом проснулся на своем диване от добротной братской, к сожаленью - мысленной, оплеухи; тут и пригодилась трофейная зажигалка у Дыбка. Мороз и усталость, однако, брали свое, и тяжкая дремотная лень, такая неодолимая перед рассветом, все больше вливалась в тело. - Соври нам что-нибудь, Соболек, - попросил тогда Обрядин, и его поддержал тот самый Дыбок, который с детства не любил сказок, потому что сам собирался бессчетно творить их наяву. - Про что-нибудь такое соври, чего на свете не бывает. Собольков молчал; было в нем маленькое смущенье перед этими людьми за себя вчерашнего, хоть и не обнаружилось ни в чем его мимолетное малодушие перед неизбежным. Но по мере того как прибавлялось свету, полнокровная радость вступала в него, как бывает всегда, когда, пройдя через узкое горлышко ночных сомнений, вырывается душа на простор нового утра. Он молчал, не зная лишь, какую сказку выбрать из тысячи: любую окрашивала личная, собольковская, горечь и рушила ее степенный, строгий лад... - Есть у нас одна гора такая, вся бирючиной заросла, - начал Собольков, чуть стесняясь вначале, словно самое сокровенное рассказывал про себя, и глядя, как движутся во тьме огоньки цигарок. - Там, под навесом, каменная коечка, на ней постелено моховое одеяльце. Я шел раз из МТС, прилег от жары и сам слышал, как птица птице сказывала. Может, и неправда, ведь кто ее проверит, птичью быль!.. Будто проживал там поблизости, в стародавнее время, один обыкновенный гражданин, только служил в кооперативе. Имел хозяйство с яблочным садиком, жену, трех девчурок краше вишенок... и все три в одну недельку закатились. Пойдут по ягоды, шажок в сторону, да две приступки вниз, где поспелее, - а уж там ждут, кому надо. Брехали, что змей семиголовный поселился, он девок и таскал. Вырастит, музыке обучит, потом женится по всем правилам: видать, еще в соку был. Конечно, нонешние профессора это опровергают, но, значит, тогдашняя наука послабже была!.. Так и замухрел с горя мой мужик. Всегда при нем бутылочка - сидит, срывает цветы удовольствия. Что и накрал - весь прожился; а жена только пышней цветет, ходит, коленкором шурстит. Кстати, весна выдалась крутая, деревья почку - во наиграли. А в ту пору все попроще было. В горах жили странники, собирали травы для аптекоправления. У нас в Сибири беглых много проживало. Один и забрел на дымок. "Чего ты печальная, хозяйка?" - "А что тебе, дедка, печаль моя?" - отвечает. "Ежели грех мутит, то не беги. Им спасаемся, в ем огонь. Без него погнили бы от святости. - Она сперва брыкается, как всякая верная жена... совесть заглушить, чтоб удовольствию не мешала. - А коли хочешь свой огонь притушить, на, отпей глоток". Пригубила она из его ковша, да и проглотила горошинку, и с того сына родила. Мужу так объясняла, а как в точности было, науке неизвестно. Назвали сына Покати-Горошком. Стал парнишечка расти, матереть не по годам. По седьмому году кралю себе завел, даже перстеньками обменялись. Чистенькая да кроткая, ровно яблонька, только никогда, никогда не осыпается ее цвет. Словом, та красавица! Скажи, с каждым днем расширялось у него сердце к этой барышне, пока и ее змей не уволок. Тут заказал он родителю железный батожок, чтоб ни сломать, ни согнуть. "Отвоюю я себе невесту, а тебе дочерей. А из этого зеленого бабника наделаю костей в полном, как говорится, объеме". Всей округой и сготовили ему три палки. Две Покати-Горошек сразу в узелок повязал, скорбно посмеялся: "Нет, эта мне негожая!" А про третью, что семь кузнецов ковали, сказал: "Это моя палка". Мать ему сухарцов насушила, фотокарточки с каждой дочки дала; хоть и переросли, а признать можно. Отправляется в путешествие! На пятые сутки попадается ему при горелом селе мужчина, тощий да длинный да коряжистый, на башку короб берестяный надет. Облокотился о колоколенку, куполок промял, плюется... все норовит плевком птичку мимолетную подшибить. "Как зовут, - Покати-Горошек спрашивает, - и почему при таком теле имеете такой слабый ум?" - "Я есть Вырви-Дуба, - отвечает, не знаю, где мне силу применить. От этого и расстраиваюсь".
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9
|