Что-то множественно чавкало и хлюпало кругом, сырая пакость текла и валилась с крыш за поднятый воротник, гулко ухало в водостоках. Мир исчезал в вечереющей мгле, только рисовались дома по ту сторону улицы да еще деревья, как попало развешанные по туману… и тут у Фирсова само собою проструилось из ума в записную книжку, что лучшей поры для самоубийства не сыскать!.. Вдруг смутное красное пятно родилось за стволами деревьев и, поминутно заслоняемое кустами, стало приближаться из глубины бульвара. Какая-то нечаянная кроткая утеха содержалась в нем для глаза, и вот уже оно выглядело как чудо, наделявшее особым смыслом, даже высшей красотою сезонное уныние вокруг… Подвыпивший мастеровой вел за руку дочку, прижимавшую к груди круглое, милое, красное, видимо — отцовский подарок. То был детский воздушный шар, такой симпатичный, хотя и не летал по причине сырости, даже приходилось прикрывать его варежкой, чтоб не простудился.
— На кого ты загляделся тут, сочинитель? — раздался знакомый голос.
Фирсов вздрогнул и молча полез в пролетку. Извозчик поднял кожаный верх, вожжи плеснулись по захудалой безответной твари, путешествие началось.
Ехать было далеко и скучно, потому что, хоть и прижата была вплотную, в тот раз Доломанова в особенности далека была от Фирсова. Лишь в самом конце пути она справилась у него, о чем задумался, и тот ответил не прежде, чем прогнал из памяти все еще маячивший там детский шарик.
— Не надо огорчаться тому, что чудес в продаже не бывает, — рассеянно откликнулся Фирсов. — В пасмурную погоду его может заменить мерцанье души, в ком она водится, разумеется!
— Знаешь, Фирсов, никогда я не понимала до конца ни книг твоих, ни тебя самого… и не только моя в том вина. Вот ты давеча насчет искусства наворчал, а ведь я так и не узнала, какое тебе нужно искусство…
— Ладно, — вздохнул Фирсов и огляделся по сторонам, хватит ли ему времени на объяснение; к сожалению, до места оставалось всего минут пять езды. — Видите ли, миледи, человеческая душа довольно странный механизм. В отличие от швейной машинки, она не выносит, например, когда в нее вводят отвертку. Она не терпит всякой химии в предохранительных от зла таблетках, ей требуется натуральный продукт. Другими словами, она желает самолично созерцать все, из чего составлено бытие, то есть вечность, борьбу света с тьмой, начала и концы, а также все прочее, в чем требуется строгий, однажды в жизни выбор и раздумье, то есть — собственными, широко отверстыми очами, а не в передаче оперативных творцов литераторского цеха. Человеческое вдохновенье не любит иначе, оно чахнет тогда и отмирает, не имея надлежащего благоговейного упражнения, вследствие чего из пего однажды может получиться что-нибудь в высшей степени наоборот. Словом, я стою за искусство, которое делает человека лучшим вообще, а не по какой-либо отдельной, административно-хозяйственной или, скажем, санитарно-домостроительной отрасли… Понятно теперь, подстрекательница?
— Все равно нет… — засмеялась Доломанова.
Дальше некогда стало объяснять, они приехали. Фирсов соскочил с пролетки первым и самоотверженно, по щиколотку в стылой простудной слякоти, помог даме перебраться через лужу, подступавшую к самому подъезду.
IX
Еще в прихожей Донька с нарочитым поклоном, без гаерства на этот раз, даже не без почтения доложил Доломановой, что ее уже давно поджидает незнакомая барышня… Сидя с ним за шашками в чулане, Фирсов весь тот вечер проискал, что именно дало Доньке основанья назвать этим словом Таню Векшину, и лишь позже, на улице, понял, что Донькино определение прочно ложится на место при условии добавки к нему — старая. Что-то крайне старомодное проступало во всем Танином облике, какая-то даже запущенность от долгого пренебрежения собой, как у многих занятых неотвязным и бесполезным размышлением людей или когда они решаются на жизнеопасный и благородный поступок. Фирсову показалось сверх того, что Таня торопилась совершить его — не оттого ли, что уже созрела для происшествия, которого сам автор теперь не смог бы отсрочить или отменить.
Оказалось, что Таня больше часа дожидается Доломановой, и все это время Донька усердно знакомил ее со своими стихами, — видимо, из жгучей потребности доверить какой-нибудь чуткой душе свои мечты и звуки. Угрюмое доверие его, наверно, подкупили неблагополучие и неспокой в Таниных глазах, заставлявшие предположить в ней родственную сердечную неустроенность, — Тане же, не очень придирчивой в делах поэзии, понравились его своенравные вирши, в которых клокотала предвестная тоска, тоже как бы перед смертельным восхождением на высочайшую гору. Наряду с пророческими попадались и строки, окрашенные предельно искренней и настолько естественной чувственностью, что как бы утрачивалась их запретность, и Таня краснела на тех местах скорей от удовольствия, чем от стыда, как на высоких качелях. Видимо, это была странная, с первого взгляда зародившаяся и тотчас оборвавшаяся дружба.
Выглянув на звонок в коридор, Таня видела, как хозяйка снимала шляпу перед зеркалом, машинальным жестом разгладив складку утомленья возле рта, как услужливо подхватили Донькины руки сброшенный Фирсовым демисезон, — но Таня не пошла к ним навстречу, а вернулась к окну, так что обе женщины смогли взаимно, с достаточного расстояния разглядеть друг друга, прежде чем была произнесена вступительная, ключевая ко всей их встрече фраза.
Таня начала с нескладного напоминания, что она Митина сестра, что они уже встречались в одном месте и что, наверно, у Доломановой впечатление о первом их знакомстве осталось не без оскоминки, — конечно, по ее, Таниной, вине. Потом Таня предоставила хозяйке возможность выразить свое отношение к ее неожиданному визиту, но та по-прежнему молчала, не сводя с гостьи неожиданно грустных и пристальных глаз, отчего последняя испытала знобящее чувство наготы. И сразу так разволновалась, что не заметила дружественного ободряющего кивка, вряд ли даже самого Фирсова заметила, с особым интересом следившего за разворотом встречи; профессиональное чутье подсказывало здесь лазейку к давно томившей его загадке.
— Митя не так уж много, но крайне тепло рассказывал мне о вас… — неуверенно начала Таня, делая машинальный, не поддержанный с другой стороны шаг вперед.
— Да, вы мне поминали об этом в прошлый раз… и я очень порадовалась за Митю, его неутраченной пока способности говорить о ближних хорошо, — с туманной и жестокой иронией ответила Доломанова, возможно — чтобы не подумали, будто имя Векшина служит безоговорочным пропуском прямо в сердце к ней.
— Я только хотела сказать, — с подкупающей горячностью объяснила Таня, — что Митя всегда вас Машей называл, а полного вашего имени… пока ждала, я как-то не успела, верней не догадалась у него спросить, — и сделала полувопросительный, тоже оставленный без внимания жест в сторону прихожей. — А вы понимаете, обращаться к вам ближе со второго раза я просто не смею…
— Да ведь это и несущественно… — помимо воли загоревшись странным огоньком, отвечала Доломанова, а затаившийся в дверях Фирсов, как ни приглядывался к собственному, в конце концов, созданию, не мог и полстроки прочесть из ее тогдашних мыслей. — Давайте не будем громоздить лишнее там, где и без того тесно…
Несколько мгновений Таня растерянно глядела в пол, и лишь неотложность цели помогла ей устоять перед очевидной неудачей своего вступления. Видимо, ее смятение несколько смягчило Доломанову.
— Верно, у вас срочное дело ко мне?.. я к тому, что мы с Фирсовым прямо с просмотра одного вернулись и, правду сказать, я в дороге продрогла немножко. Не хотите поужинать с нами?
— О нет, что вы… — откровенно заторопилась Таня и тотчас испугалась при мысли, что ее восклицание будет принято за отказ от общенья с женщиной несколько скользкой, неопределенной известности. — Я не потому, что тороплюсь… да мне, признаться, и некуда!.. а просто за едой как-то неловко будет об этом. Знаете, еще утром сегодня, чуть проснулась, мне так явственно приоткрылось вдруг, что я была непростительно резка с вами в тот, прошлый раз… причем — по поводу, о котором если даже имеются у меня какие-то жалкие сведения, то бесконечно смутные… и односторонние к тому же. И меня смертельно потянуло как можно скорей… нет, даже немедленно! прийти извиниться перед вами… вот я и пришла, — закончила Таня, виновато улыбнувшись.
— И вы так долго шли ко мне? — недоверчиво переспросила Доломанова. — С утра?..
— Я не сразу после завтрака вышла, и сперва потянуло в цирк, по старой памяти, пыль понюхать… шибче табака привыкаешь! Мне как-то полюбилось пешком ходить, мне на людях легче, хотя и ночью тоже гулять хорошо… — Вдруг она с озабоченной приглядкой посмотрела на хозяйку. — Но вам никогда не казалось, что чем больше в одном месте людей собирается, тем… не то чтобы одиночество сильнее, а как-то незаметней становится человек… пропадает, растворяется. Я даже спросила раз у Фирсова, а что будет, когда их станет сто мильярдов, и он мне не ответил…
— Я потому лишь не ответил, что вы меня об этом мимоходом спросили, в фойе цирка и перед самым третьим звонком, — задетый за живое и выдавая свое присутствие, сказал из коридора Фирсов. — Он потому и незаметней становится, что когда перед ним множество — это его народ!
Доломанова внимательно взглянула в его сторону.
— Вот видите, какой у нас умненький автор! — улыбнулась она и, лишь теперь подойдя, покровительственно, вместо рукопожатья, обняла Таню за плечи. — Пальто ваше в прихожей совсем мокрое… где вы так? И ноги, наверно, промочили, я же вижу, что промочили… хотите туфли мои? Мохнатые и теплые, как две печки, сразу настроение переменится… пойдемте!
Не дожидаясь ответа, Доломанова отвела Таню к себе в обжитой угол, захватив по дороге шаль со спинки стула, и больше мужчины не видели их вместе, слышали только разговор: сперва смущенный и благодарный Танин голос, потом хозяйкин, настороженный своею еле сдерживаемой двойственностью. И Фирсов так и затаился при мысли о совсем близкой теперь разгадке главной тайны»
— Кофе нам покрепче приготовь, Доня, да все к нему тащи сладенькое, что в доме есть… и утешительное тоже, погреться! — распорядилась Доломанова, но едва Фирсов приготовился захлопнуть неуловимую птичку в записную книжку, вспомнила вдруг и о нем. — И ты с ним ступай, пожалуйста, помоги Доне, Федор Федорыч!.. Можешь там у него на койке с газеткой до обеда поваляться. Да закрой дверь поплотнее, Доня!
Оставшись вдвоем, женщины уселись было в низенькие кресла у такого же низкого стола, но показалось холодно и неуютно, тогда они перебрались с ногами на тахту и молчали, пока не установилось согласие слушать друг друга и, главное, думать об одном и том же.
— Верно, заждались тут меня?
— О, пустяки, уйма свободного времени у меня теперь. В силу разных там причин я почти ушла из цирка… вот, последнюю жилку, паутинку, не хватает силы порвать.
— Я слышала… но, если это опасно, разве нельзя другой номер приготовить?
— Ах, все другое многие умеют… — со вздохом улыбнулась Таня. — Конечно, можно, да слава не пускает!
— Во всяком случае, я ужасно жалею, — дружественно сказала Доломанова, — что так и не пришлось мне вас в цирке повидать. Фирсов недавно сказал мне, что это получалось у вас необыкновенно строго, графично и жутко почти до потрясения. Впрочем, он оставил мне маленькую надежду, что, может быть, и успею…
Особенная в тот раз внимательность Доломановой располагала Таню к горячей, как-то наотмашь, искренности.
— Сама теряюсь, с чего это у меня началось… — пригретая похвалой, заторопилась она, — с утра как будто ничего, но все маетней, хуже к вечеру, и потом взгляну вниз из купола, так все кругами и поплывет подо мной: словно отроду наверху не бывала и от всего отвыкла. Про летчиков тоже говорят, будто с годами вылетываются, но у циркачей этого не бывает… почти! даже у тех, кто без лонжи и сетки работает. Я у стариков наших справки наводила… нет, говорят, такого не помнится. Видно, одна я такая, Митиной породы, тронутая. У него тоже — пристанет мысль и все жужжит, вьется над ухом до безумия, глаз смежить не дает. Видно, что-то наотрез кончилось прежнее во мне… ну, я и перекочевала из циркачек в невесты, хотя, судя по всему, состояние это грозит затянуться, а в моем возрасте звание невесты со стажем комично звучит… не правда ли? Слишком уж он деловой у меня, денежную машину себе мастерит, чтобы деньги делала… верно, и я такой же с годами стану, каргой на пару ему, потому что ужасно боюсь потерять его. Товарищи под эту прощальную мою панику уйму подарков ценных натащили, а мне они хуже венков погребальных… да и неловко, потому что самое тело ни капельки у меня нигде не болит, совсем здоровая… докторам совестно показаться, скажут — притворство одно!
— Вы не нарочно ли для меня так огрубляете свою историю… или у вас основания имеются так плохо думать обо мне? — мягко попрекнула Доломанова, и скрытая в ее голосе ласка внушила Тане надежду на благополучное завершение задуманного предприятия. — А ведь я почему-то думала, что он тоже циркач у вас…
— Что вы, всего только торговец, да еще из нынешних. Митя его за это ужасно невзлюбил, хотя внутри Николка не такой уж испорченный. Молодой, не закостенел цока… ах, да мне все равно: разве глядят, в какую яму прятаться со страху? Вот я и мотаюсь по всему городу как маятник, сама от себя бегу… но странно, что и у брата точно такая же пора настала: все бежит и сам себя настигает. — Она невольно усмехнулась поразительной игре попутных обстоятельств, повернувшей разговор на главное направление. — Недавно мне во сне привиделся: будто в незнакомых воротах встретились, и я его обнять тянусь, а он молча уставился в меня пустыми глазами, Ничего в них нет… угол дома с осыпавшейся штукатуркой сквозь них запомнила, на картинке бы это здание узнала! Любому, да и вам в том числе, если бы вникли, стало бы страшно за него… И я нисколечко его не оправдываю, да и смешно в наше-то время, когда вокруг… ну, вот это самое! Напротив, я даже сдаваться ему советовала: прийти и пускай что хотят делают, все равно легче… долго ли гору такую в себе проносишь? А он отвечает мне, что через силу сдаться значит солгать, а ложь шутка такая хлопотливая, все время подновленья требует, и ночью-то покоя не дает. Оно и подождать можно бы, время есть, да плохо, что люди таких занятий постепенно приучаются питаться чужим потом и горем, уж до такой степени впоследствии свыкаются, что, вроде клопов, собственного запаха не слышат, бесчувственные. А Митя каждую минуту, мне Зина Васильевна еще раньше по секрету рассказывала, даже и ночью помнит, кем он стал, и тогда как бы обмирает и по часу, по два как мертвец среди ночи лежит, только с открытыми глазами. Ничего, что я все о нем рассказываю?
Сплетя втугую пальцы, Таня прижала руки ко рту и пережидала с закрытыми глазами, пока отхлынет от ума и сердца.
— Позвольте, Танечка… дайте же и мне хоть слово сказать… — вдруг прервала ее Доломанова, беря за руку, и сама не заметила, как холодно, льдинкой, сошло с ее губ это имя. — Прежде всего я действительно рада нашей встрече, а то немножко не понравились вы мне в прошлый раз, когда вслепую бросились защищать предмет… не имея о нем ровно никакого представленья. Вот и теперь вы ужасно как неосторожно, я бы сказала, за свою родню волнуетесь, хотя ровно ничего Мите теперь не угрожает!.. через каждое слово ее вспоминаете, а в этом доме… оно вроде и не надо бы. Кстати, он знает сейчас, что вы ко мне отправились?
— Ой, что вы… да разве он позволил бы! — со всею честностью вырвалось у Тани.
— Это хорошо, милая Танечка, а то после одного там случая я ужасно как не люблю небрежного с собою обращения… я тогда такая сердитая, плохая, просто неприличная становлюсь! А вам совсем не следует за этого человека волноваться, потому что как раз вы с ним ни чуточки не схожие, да и бегства ваши, как вы сами назвали, происходят от разных причин… уж поверьте слову. В силу некоторых личных переживаний у меня довольно проницательный глаз выработался на людей. Митя скуп на чувство, тогда как вы расточительны по натуре, вам раздать себя всем хотелось бы… хотя не стоит, поверьте слову, потому что больше чем по кровинке на брата не достанется, и меньше всего оценит ваш смешной подвиг собственный брат ваш. Такому кровинки мало, даже людской… Не зря он сам про себя говорит, что железный, а железо людей не любит, оно презирает их именно за то, что они теплые, непрочные, согнуться под болью могут. Потому и не осталось у него кругом никого: железо ржавеет в одиночку! И тем болезнь его страшна, что от ней выздоравливают чаще всего в другую, в Агееву сторону… по ту сторону честной смерти. Вон Фирсов взялся на свою шею Митю описать, подарочек подкинуть любимой родине!.. а теперь за голову с горя хватается — поскорей бы с ним разделаться. Брат ваш, Таня, и нынче не хорош, и дальше с ним еще хуже статься может, так что не заступаться за него надо, а отвернуться бы вам, вовсе на него не смотреть, пока сам не окликнет вас однажды человеческим голосом. Все на свете, побывав под большим колесом, становится мягче, даже камень. А пока лучше забудьте о нем на время…
Таня виновато развела руками.
— Нет, это никак невозможно для меня.
— Не понимаю… И почему вы не пришли ко мне с этим сразу после той, первой нашей встречи?
— Вчера было еще рано, а завтра, может быть, и поздно станет, — потупившись, сквозь нечаянные слезы улыбнулась Таня.
— Вот я и добиваюсь от вас — почему?
— Ну, привычка у меня такая, — смущенно призналась Таня.
— А в чем она, привычка-то?
— Ну, с годами от постоянного усилия… верней, от насилия над собой у меня выработался такой обычай… перед каждым выступленьем непременно требуется мне вымести комнату, платья развесить, посуду вымыть — словом, начисто прибраться дома… и в мыслях тоже все позади себя в полный порядок привести. Ничто постороннее не должно отвлекать меня там, на высоте. И не то что судьба брата, а даже вот… вы смеяться будете, пуговица затерявшаяся!
— Но вы же сами сказали, что уходите из цирка! — вспомнила Доломанова.
— Да у меня перед любыми отъездами та же привычка, а то вспомнится в дороге какая-нибудь недоделанная мелочь, и все путешествие насмарку. Знаете, иногда песчинка в башмак забьется, так ведь изведешься в пути!
Решительным и дружеским движением Доломанова взяла ее за руку.
— Вы что же, одна или с мужем собираетесь уезжать? — врасплох и настойчивей спросила она.
Таня покраснела, принялась сцарапывать воображаемое пятнышко с покрывала на тахте, и стало ясно, что сейчас она попытается солгать.
— Еще не знаю… но Николка жаловался мне однажды, что его забивают более опытные дельцы: их везде как мух развелось! Я тогда ему и посоветовала лучше с провинции пробиваться, да и мне было бы полегче, где без цирка, где соблазна нет. И так разве без дела усидишь?.. Вот в силу этого предположительного отъезда мне и захотелось устроить все семейные дела. Я старшая осталась…
Доломанова начинала понимать, что все это скорей болезнь, чем даже прихоть. Невольно обращали на себя вниманье запавшие вглубь Танины щеки, ее скользящий, как бы не находивший опоры взгляд; к этому прибавлялись какая-то лихорадочная воспламененность, многословная повторяемость некоторых оборотов и, в первую очередь, та знакомая Доломановой заискивающая растерянность обреченности, какую когда-то наблюдала у напуганного старостью отца. Все показывало ей, что она не вправе отказать Тане в этом утомительном и пока что бесцельном разговоре.
— Хорошо, предположим, что мы с вами примирились… — по возможности сдержанно согласилась Доломанова. — Чего же вы еще хотите от меня?
— Я вам отвечу сейчас, только дайте слово сперва, что сердиться на меня не станете. Что бы та, другая, женщина мне про вас ни твердила, вы ведь, по-моему, очень душевный человек, хотя я и не знаю вашего колеса!.. а у Мити в его почти бесповоротном проигрыше ничего больше не осталось, кроме надежды, что люди в конце концов всегда хорошие!
— Люди не дурные и не хорошие, они прежде всего живые… и все наши разочарования происходят от ошибок наших… в ту или другую сторону, — словно предвидя возможный поворот впереди, несколько волнуясь, поправила Доломанова, и тут обе почувствовали, что начиная с этой секунды накопленные было искренность и дружба пошли на убыль. — Но все равно, я слушаю вас!
— Видите ли, — сбиваясь с дыхания, приступила Таня, — по моим самым последним наблюденьям, что-то почти вполне созрело у моего брата, какое-то спасительное решенье… если и не в сердце, то хотя бы в уме! Ведь это так же трудно, вы понимаете, все одно как от земли при полете оторваться, пока тебя подхватит воздух! причем я уверена, что он непременно поднимется, если только ему вовремя руку помощи протянуть. И как часто мы потом раскаиваемся, что запоздали… или еще там что-нибудь!
— И кто же, по вашему мнению, должен этим благородным делом заняться… вот помощь-то Мите протянуть? — вкрадчиво усмехнулась Доломанова и сняла руку с Танина плеча.
— Да кому же еще, кроме вас одной? — простодушно подсказала Таня. — Ведь вы с ним по-прежнему любите друг друга… как, может быть, уж мало любят в наши дни! Стоит только ту начальную кудемскую встречу вспомнить…
Утверждение вырвалось у ней так искренне, что Доломанова в первое мгновенье лишь головой недоброжелательно покачала. Ей неприятно было напоминанье о Кудеме.
— Откуда же у вас такая преувеличенная осведомленность о чужих чувствах, дорогая моя? — неподдельно удивилась она. — Ах, верно, вы напечатанный фирсовский отрывок в журнале прочли… про любовь розовых малюток, как мы с ним тогда на кудемском мосту обнимались. Оно и вправду лихо там все обставлено, при чтении, как от горчицы, глаза пощипывает, только ведь это все врака одна на лирической патоке, чистая липа, как у нас блатные говорят. Во-первых, это в тихий летний дождик случилось, так что никакой ветреной погоды не было. А во-вторых… — Подобие молнии пересекло ее лицо. — Или это Митя вам по родству своими успехами хвастался?
— Что вы, никогда!.. напротив, ни словечком про это не обмолвился, только горестно так удивился вашему выбору в жизни и прибавил потом с сожалением, что вы несчастная.
— Милый какой! — почти благодарно улыбнулась Доломанова, но у ее собеседницы сердце защемило от ее злой, скользнувшей в углу рта улыбки. — К сожалению, вы заблуждаетесь, бедная вы моя… и да охранит вас господь — когда-нибудь на собственной шкуре убедиться, как глубоко и безжалостно заблуждались вы! А вообще-то лучше бы вам не путаться в эту тину, милочка, не бередить бы наше старое, подзаглохшее: у меня с этим мальчиком особый счет.
Таня как будто только и ждала этой вспышки.
— Вот-вот, вы оттого его и ненавидите, что слишком его любили… Да и теперь еще! иначе я не прибежала бы к вам… — горячо, даже просияв немножко, подхватила Таня. — Я еще в прошлый раз заметила, вы даже красивей, еще лучше становились, чем неистовей говорили о Мите… и Зина Васильевна это острей всех нас поняла, все губы в кровь тогда раскусала, видели вы? Только чувство ваше немножко загнанное… ну, жизнью! и вот огрызается на каждый неосторожный шорох поблизости. Это бывает… ничего, что я так откровенно говорю? А почему бы вам самой не пойти к нему навстречу?.. Думаете, у него не найдется сердца понять ваше состояние? Конечно, не мне разбираться в обычаях, что ли, вашей с ним нынешней среды… — неосторожно поскользнулась она на несколько опрометчивом предположении и тотчас с мольбой и испугом взглянула в совсем теперь бестрепетное доломановское лицо, — но отчего-то все кажется мне, что тут лишь недоразумение сердечное?.. Я охотно допускаю, что невольно он сам чем-нибудь и обидел вас: мне тоже намекали, что он бывает небрежен в отношениях даже с друзьями… но это не значит, что он не любит людей! Мне совсем на днях кто-то жарко доказывал, не Фирсов ли, что еще неизвестно — что именно выше, священнее — люди или отвлеченная идея о благе людском, потому что если их просто так, без идеи и плана любить, то ничего не выйдет, а сразу обессилеешь от глупой жалости и завязнешь в ней, именно как в тине. А ведь правда-то в том, чтоб сквозь нужды, даже кровь современников своих звезду ведущую впереди видеть… не верно разве? И потом самый даже беспощадный суд принимает во вниманье прошлое человека, закованного перед ним на подсудимой скамье… и если не ради самого Мити будьте снисходительны, простите его хотя бы во имя того дорогого — в прошлом, что осталось у вас обоих в безраздельном, на всю жизнь, владении. Господи, да коснись это меня…
Никем не прерываемая, она задохнулась без воздуха доказательств, запуталась, иссякла, и тут стало ясно, что вся эта беспредметная, смятеньем сердца внушенная мольба затянется еще надолго, если прямо не повернуть разговор к некоторым происшествиям, которые из какого-то горестного стыда так хотелось Доломановой утаить от всех.
— Вы уж, пожалуйста, успокойтесь, милочка… и за брата хлопотать вам вовсе не требуется и, возможно, даже не очень хочется, а просто вы забрели ко мне наугад, в поисках человеческого тепла, погреться, что, в свою очередь, показывает, до какой степени нет у вас никого из близких. Видно, показалось вам в прошлый раз, что я жаркая, и не ошиблись: раскаленная я. Так что все это у вас нервы одни, от одиноких переживаний. Меня тоже после Агеевой смерти целый месяц трепало… еле выправилась. И я потому еще, Танечка, не советовала вам давеча о брате убиваться, что у меня был случай узнать поближе этого человека. Повторяю, не горюйте о Векшине: коли суждено, он и без вас поднимется из праха… немножко обопрется о плечо неосмотрительного приятеля, на худой конец наступит на грудь или темя подвернувшегося простака. И я допускаю, что он действительно их любит… но не самих людей, а человечество, причем довольно безличное, потому что ужасно как отдаленное, приятно молчаливое, даже туманное за далью веков… и этим самым бесконечно для любви удобное! а ведь это вещи разные, может быть даже противоположные. Фирсов в своем каталоге любвей называет это любовью впрок, любовью без оправдательной расписки в получении. Нет, я не обвиняю Митю, сама не лучше его стала… а все вместе это означает, что не в ту дверку вы стучитесь, залетная пташка вы моя!
Теперь это уменьшительное обращение прозвучало так жестко, почти бесповоротно, что очевидна становилась бесполезность дальнейших упрашиваний. Тане оставался лишь крайний шаг.
— Вот вы и простите, возьмите да и простите ему разом все, что он причинил вам… — с силой прошептала она и во исполнение какой-то истерической потребности соскользнула было на пол, но все сорвалось из-за непредвиденной заминки.
Несомненно, она встала бы на колени, если б догадалась заблаговременно подвинуть мешавшую скамеечку внизу, — в следующее мгновенье Доломанова успела подхватить Таню и усадить на прежнее место, так что все получилось не только не трогательно, как хотелось бы, а даже суматошно, фальшиво, смешно.
— Ну, этого удовольствия я никак не смогу вам позволить, милочка, — сказала сурово Доломанова, — и старомодно, да и лишнее совсем. Верно, по болезни своей вы на такой поступок решились и, правду сказать, не меньшую бестактность только что совершили одну. Вот вы просите за Векпшна, а ведь не знаете толком, что именно я должна ему простить. Да вы и в прошлый раз, на именинах, не очень пытались выяснить, на что я тогда так зловеще намекала… а почему бы это? Может, боялись такую новость узнать, какая навсегда отвратила бы вас от брата? Вы не Митю, вы себя пожалели, милая, потому что хоть и ограниченный, в сравнении с моим, жизненный опыт ваш вполне представить способен возможности человеческого паденья. Вот только что я помянула имя Агея, которое даже тот дерзкий вор из моего чулана не смеет в этом доме произносить, вполне сознательно помянула… но опять из той же спасительной осторожности вы не проявили интереса, кто бы это мог быть. А это, видите ли, что… Это был личный мой, постоянный, домашний, так сказать, палач… извините, не подыщу поделикатней слова. И предал ему меня брат ваш Митя: Соврала я вам давеча… детство наше с ним в точности так и происходило, как в опубликованном фирсовском отрывке. На диво правдоподобно выписаны у него и Рогово тех лет, и весна томительная перед революцией… всё, кроме моих, пожалуй, скитаний по окрестностям. Как раз не любила я дальних прогулок… и не то что трусиха, просто щекотливая была я, царевной-недотрогой дома звали. Могут подумать, кто умом попроще, не затем ли царевна на все время с Агеем связалась, что уж больно понравилось ей с ним в тот раз, на апрельской травке. А это неверно, милочка! Фирсов ногти грызет, ума приложить не может, за каким чертом меня в экую дебрь понесло… к Агею на рога! Но вам я немножко приоткроюсь. А на самом деле это Митя, нелегально приехав в Рогово, свиданье мне в той чащобе лесной назначил… никак ему нельзя было на глаза посторонним попадаться. И уж как я тогда весточке его обрадовалась, еле часа назначенного дождалась… А Митя, несмотря что сам же и назначил, шалун, возьми да и не приди: на заседании задержался. Он в ту пору, как по-нынешнему говорится, большой общественник был. И тут, пока прохаживалась, зябла недотрога на том кудемском бережку, Агейка из кусточков и вышагнул. У него руки длиинные были, у кобла, что ноги у тебя… И чего он только в тот раз, бесстыдник, не делал со мной, дорогуша ты моя, и так и этак поступал со мною!.. рассказала бы на ушко, да вроде неловко девушке, хоть ты и на выданье. И смотри, какая я крепкая: никому в цельном свете не пожаловалась… так что никто и представленьица даже не имеет, как извивалась я тогда, каменное лицо Агейке грызла, землю талую ела, сама земли черней. Ах, да если бы даже за тыщу верст, в гостях у бога самого находился твой Митя, и тогда, пусть на одном крыле, пускай даже на сломанном, должен был на помощь ко мне подоспеть, вона как!.. понятно тебе теперь, Танюша, куда ты невинной детской ручкой без спросу забралась? — Доломанова помолчала, зажгла потухшую папироску, затянулась, стряхнула с колена осыпавшийся пепелок. — Не говоря уж о том, милая моя, что долго ли и простудиться было в одной рваной-то кофточке да еще на почти голой, апрельской… ух какой ледяной земле!
Таня долго глядела на угасавшее в окне небо.
— И что же, важное заседанье у него было? — невпопад, белыми трепетными губами спросила она.
— А я не спрашивала, голубушка… да мне как-то и неинтересно, милая, чего они там обсуждали, — одними губами усмехнулась Доломанова. — Верно, про всеобщее счастие что-нибудь…