Вор
ModernLib.Net / Классическая проза / Леонов Леонид Максимович / Вор - Чтение
(стр. 3)
Автор:
|
Леонов Леонид Максимович |
Жанр:
|
Классическая проза |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(573 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44
|
|
— Вот и я… ты, верно, заждался меня, Митя? — поздоровалась она открытым и ясным голосом.
Она держалась совсем просто, говорила громко, словно никого не было вокруг, и всем сразу стало известно, что еще час назад освободилась в цирке, долго искала на Благуше и, верно, заблудилась бы в метели, кабы проводить ее сюда не вызвался Стасик; он ждал на улице, наверху. Взяв Митьку под руку, она поспешила с ним к выходу, и по тому, как легко и свободно она двигалась, опять видно стало, что, в противоположность брату, ей вовсе нечего скрывать про себя от людей. Еще длилось почтительное безмолвие, сопровождавшее их уход, когда, на бегу расплачиваясь с пятнистым Алексеем, Николка ринулся им вслед; похоже было, сама судьба поманила его мимоходом. Подозрительная эта, на издевку вызывавшая поспешность ж сберегла его от расправы собутыльников.
Он еще застал всех троих наверху, возле пивной, и некоторое время стоял невдалеке с обнаженной головой, не сводя глаз с Митькиной сестры. Вдруг, подчиняясь тому же настойчивому внутреннему зову, он сделал шаг вперед.
— Николай Заварихин… — назвался он тихо, и, кажется, та поняла, что это сделано для нее одной.
Все трое, включая и высокого и сильного Стасика, невольно улыбнулись на это дурашливое во хмелю и чем-то привлекательное бесстрашие.
— Ну ладно, ладно, развезло тебя малость, парень… со всяким бывает, — удерживаясь при сестре, строго сказал Митька и легонько отпихнул его в плечо. — Полно тебе со смертью играть… Спать иди теперь!
Потом все они ушли, а Заварихин еще стоял, полный недоверчивого восхищения к ушедшей; лишь когда погас фонарь пивного заведения, он вздрогнул и чуть протрезвел. Пора было убираться восвояси, пока временные знакомые не обнаружили его одного на пустынной улице. Кроме того, мокрый снег перешел в дрянной зимний дождь, и усиливавшаяся капель с оборжавевшей крыши покликала Николку домой. Прямо по снежной слякоти мостовой возвращался он к дядьке на Благушу, и разбухшие валенки его смачно хлюпали в потемках. Две женщины стояли в памяти у него: та, утренняя, боролась с этой, вечернею. Утренняя была близка, потому что плакала, вечерняя — своей улыбкой; порою они сливались воедино, как половинки разрезанного яблока. Плен их был приятен и нерушим… Без сожаления готов был теперь Заварихин возвратиться к себе в деревню для нового разбега на облюбованную твердыню.
V
Конурка барина Манюкина находилась в третьем этаже того же дома, где и пивная: чтоб перебежать из подъезда в подъезд, не стоило и пальто надевать. Кстати, вместо последнего Манюкин пользовался солдатскою, от недавней гражданской войны, на вате стеганкой, про которую шутил при случае, будто она у него на блоховом меху, что и вправду соответствовало стилю всего остального манюкинского жизнеустройства. За поздним временем евет ни в одном окне уже не горел, и Фиреов, как ни коеийея, ничего примечательного для своей записной йввжкй не сумел выглядеть в манюкинеком лице.
— Попрошу у вас ровно одну минуточку! — искательным шепотом остановил он Манюкина, заступая ему дорогу; тот поднял голову в ушанке и ждал, переступая с ног на ногу. — Не задержу… я — Фирсов, с вашего позволения!.. не попадалось в журналах? — Он продолжил не раньше, как удостоверясь, что пустой звук этот не произвел на собеседника ровно никакого впечатления. — Сколько мне известно, ведь вы в сорок шестом номере живете? Это чрезвычайно важное для моего дельца обстоятельство! Только вы не подумайте на меня чего-нибудь такого, в смысле коварства и подвоха… — И рассыпал перед насторожившимся Манюкиным пригоршни уверений, что хоть и литератор, однако полностью приличный человек и ни за что не обманет оказанного ему доверия.
— Ветрено очень, а я старый человек… — зябко поежился Манюкин, прикрывая ладонью горло. — Самая пора для воспалений. Вы… уж докладывайте, любезный, поскорее ваше дельце!
— Э, нет, про это так сразу нельзя-с!.. а не подняться ли нам, знаете, вовнутрь? — качнул Фирсов пальцем во мрак лестницы, откуда так и несло сырым каменным холодом. — Посидели бы, бутылочку изрядного распили б; у меня в кармане затерялась одна. И повторяю, что я не какой-нибудь там… решайтесь! Пристроимся в укромном уголочке, да по-российски, знаете, из души в душу. Самое подходящее время для острого разговора: большая ночь, и древние сваи цивилизации поскрипывают от прибывающей воды, и хочется прижаться к кому-нибудь для взаимного тепла… не испытываете потребности?
— Какое от меня, к черту, тепло!.. я, собственно, и не прочь бы, да вот насчет шума. Видите ли, сожитель у меня по комнате… — поддавался на соблазн Манюкин.
— А что, больной, нервный или, скажем, из блюстителей? — поинтересовался Фирсов, хотя в точности и заранее знал самое размещение жильцов в помянутой квартире.
— Куда там… — отмахнулся Манюкин, — просто выдающийся нашего времени негодяй. Управдом, но числит себя в борцах за всемирную справедливость и страсть любит, чтобы его называли другом человечества… между прочим, если такой анекдотец услышит, то в уборную ходит смеяться… воду спускает при этом, чтоб никто не слыхал, не застал его на запретном, на человеческом. Хуже килы остерегаться следует! — Бывший барин выжидательно помолчал, но Фирсов не уступал, упорствуя на своем, и тот покорно преклонил голову. — Пойдемте уж… что у вас там, в бутылочке-то?
— Красненькое, обломки империи… из-под прилавка из одного тут великокняжеского погребка, — и показал в бумажке.
— А, это хорошая вещь… давайте-ка, я сам ее понесу, а то не ровён, разобьете в потемках! Лестница у нас с изъянами, а управдом вдобавок лампочки экономит, чтоб не украли…
При полном безмолвии ночи и чужого сна они подымались в промозглой темени лестницы. Пахло мокрой известкой и щенком. В разбитое лестничное окно задувала непогода, и еще почудилось, будто блеснула там и пропала звезда. И хотя никакой звезды не было, Фирсов ее запомнил и как бы в кулаке зажал, ибо и для звезды имелось готовое место в его еще не написанной повести.
— С вашего позволения, отдышусь немножко! — задохнулся на четвертом марше Манюкин, прислонясь к перилам. — Ишь глубина-то какая черная… так и тянет. На самом-то низу безопасней: падать некуда! — Темнота заранее располагала к доверительности.
— Высоконько обитаете! — участливо поддакнул Фирсов.
— Тут еще один этаж, последний… — шепотом сообщил Манюкин, и снова спотыкающийся его шаг зашаркал по ступенькам.
Во мраке квартирного коридора Фирсов протирал очки, прислушиваясь к непонятным шорохам ушедшего вперед хозяина.
— Разуваюсь… уговор у меня с сожителем, — предупредительно пояснил из тьмы Манюкин.
— Может, и мне? — осведомился гость.
— Зачем же, ведь вы в калошах!
Проведя гостя в дальнюю, соседнюю со своею и пустовавшую после ремонта комнату, Манюкин скоро притащил туда стулья и лампчонку. При вонючем керосиновом свете, еле проникавшем сквозь закопченное стекло, стало видно, что заодно он успел раздобыться и посудой под обещанное угощенье.
— Винишком вашим соблазнился: не воздержан стал к сему самозабвенью… — откровенно сознался он, опускаясь на краешек табуретки и стеля газету на другую такую же для гостя, против себя. — Так о чем же мы беседовать станем? Вроде бы все о России-то напрочь отбеседовано!
Фирсов оглядел комнату, которая оказалась двухоконным пустым, как площадь, кое-где свежевыбеленным кубом: пахло клеевой краской, известковые потеки сохли лужицами на полу. В открытую форточку проникала простудная сырость, по стене то и дело совались две несообразно высокие, косолапые тени: лампочка стояла на полу. Пока, щелкнув портсигаром, гость нагибался к лампе прикурить, Манюкин рассмотрел его украдкой. Казалось, голова Фирсова состояла из одного лба, — такое заключалось в нем упорство; из-под навеса бровей высматривали не слишком добрые, раздевающие и слегка навыкат глаза. Фирсов почесал себе подгорлие, заросшее кудреватой бородой, и пустил начальный дымок.
— Как вы уже имели оказию догадаться еще в пивной, я по возможности в художественной форме описываю людей, их нравы, быт… ну и всякое остальное, дозволенное к описанью. Простите, я вот только эту дырку в небытие захлопну. — Он направился было к окну и чертыхнулся через мгновение. — Ух, до нее и не дотянешься… да она еще и без стекла, черт! — Удачно обернув форточку газетой, он вернулся на прежнее место. — Итак, я сочинитель… хотя и со чрезмерной пристальностью, попрекают, в том единственном смысле, что о потайных корнях человека любопытствую, об отходах истории и о тех еще сокровищах, что хранятся не в показных витринах, а в потаенных запасниках культуры. Для меня каждый человек с заветным пупырышком, коим он отличается от ближнего, не сливаясь в единое, так сказать, мерцающее тесто… и именно о пупырышках этих любопытствую я. А так как лучше всего видны они на голом человеке, то как раз им-то, голым человеком, и занимаюсь я, в высочайшей степени уважаемый… уважаемый…
— Сергей Аммонычем меня когда-то звали… — шевельнулся Манюкин, перестав разливать по чашкам гостево винцо. — Голый, это правильно вы заметили, голый я…
От усталости он сидел как-то комковато, словно брошенный на стул как пришлось; желтый керосиновый свет резко выделял все его морщинки — безобманную запись пережитых страстей и лишений. Но Фирсова интересовала лишь последняя по времени, односторонняя, глубокая, как надрез, спускаясь от переносья в угол рта, она как бы перечеркивала остальные, черта крайнего человеческого разочарования.
— Как бы это появственней выразить вам мысль мою… человек же не существует в своем чистопородном виде, а всегда в некотором, так сказать… — Фирсов озабоченно поискал нужное словцо, — в орнаментуме! Ну, нечто вроде занавесочки для прикрытия первородных потребностей… бывает из простенького ситчика, но, случается, и накладного золота иногда, это разумеется в смысле традиции, врожденных привычек, самих идей, наконец. Так вот, человек без всякого орнаментума и есть голый человек. Тем и благодетельна из всех прочих революция наша, что сорвала с нас обветшавший и обовшивевший арнаментум. И верно, проносился до дыр, тесноват стал, перестал греть русского человека… особливо в звездные ночи! Вот и охота мне взять одного на пробу, да и посравнить годков через тридцать — сколько и какого нарастит на себе нового-то орнаментума… Извиняюсь, вы что-то возразить имели?
— Нет, я ровно ничего не имел возразить, — успокоил его Манюкин. — Я только попросить хотел: не гудите столь громко, а то сожитель мой проснется! — и кивнул на дощатую, погуще оклеенную газетами стенку позади себя.
— Уже теперь все устанавливается по будничному ранжиру, — посбавил Фирсов голосу, глядясь в черную густоту вина. — Пошатнувшаяся было жизнь возвращается в положенный для цивилизации порядок: чиновник скребет пером, водопроводчик свинчивает и развинчивает, жена дипломата чистит ногти… а, скажем, не наоборот? Организм обтягивается новой кожей, ибо без кожи жить и нечистоплотно, и жутко, и просто холодно. Безумно люблю наблюдать, в какой мере свыше чем тысячелетнее ношение определенной одежды повлияло на душевно-нравственное устройство человека. Голый исчезает из обихода, вот и приходится в поисках его спускаться на самое дно… Боюсь, не очень понятно изложил? Извиняюсь, я вам пепел стряхнул на коленку…
— Пустяки, на меня теперь все можно… — вздрогнул Манюкин, и часть вина выплеснулась из переполненной чашки. — Действительно, не понял: вы уж не меня ли вписать хотите? Гол я действительно… наг, сир и общедоступен для описания! А ведь гейдельбергский студент, даже что-то о сервитутах учил, а нынче из всей римской истории удержалось в памяти одно только слово: Публий… Смешно! — горько сознался он. — Все, все утратил, будто и не было ничего! А ведь было, было! Дедовские книги из усадьбы, инкунабулы разные на семи грузовиках вывезли в революцию; так что очень даже было, но разве плачу я!.. Чему вы усмехнулись?
— Это когда про Грибунди вы давеча рассказывали, то же выражение попалось у вас… Мельком! Нет, собственно, не в вас я целился. А вот скажите, Векшин, Дмитрий Векшин, кажется… в этой же квартире живет? Признаться, его-то мне и надо, и для прикрытия вы уж позвольте изредка забегать к вам! Соблазнительно кусок этот прямо с кровью из жизни вырвать, пока в нем не, ослабло, не распалось мышечное напряжение. В этом смысле я уж целиком и всю эту квартирку захвачу, с вами в том числе… с вашего позволения, разумеется.
И с целью приручить заранее этого несколько задичалого человека, сочинитель довольно подробно изложил Манюкину свои профессиональные планы, утаив лишь главные сюжетные ходы, даже коснулся архитектуры будущего произведения и наконец закинул в душу Манюкина искусительную возможность посмертно закрепиться в литературном произведении, причем в приличном трагическом рисунке, то есть с сохранением личного достоинства.
— Ну, раз с соблюдением достоинства, то пожалуйста… — задумчиво пошутил хозяин, допил чашку и как-то безотчетно перешел к окну. Притушив гаснувшую лампчонку, Фирсов последовал за ним.
Наползало утро. Пробившись сквозь отсыревшую газету, шустрый рассветный ветерок из форточки путал и сплетал воедино два табачных дымка… Зыбкий сизый воздух за окном пестрел от хлопьев падающего снега, а лужи на мостовой снова успели затянуться снежком. В этот час особенно запоминались и щемили сердце — хрупкая ветхость здешних человеческих жилищ там внизу и опустелость словно вымершей окраины.
— Спать еще не хочется? — спросил Фирсов.
— Расхотелось… — вздохнул Манюкин. — Нет, я не жалуюсь: привык и к холоду, и к обиде, и прежде всего — к самому себе. Не жалуюсь, что какая-то там длинная и глупая трава… — он кивнул на единственный тополек во всем пространстве, охваченном рамой окна, — и в стужу надеется на что-то, ждет весны, а я, человек, закоченел навечно. Видимо, самым существованием вещи оправдываются ее назначение и смысл. Ничто, милый друг, не противоречит ныне моему мировоззрению. Я научился понимать весь этот шутовской кругооборот!
— А я люблю, когда снежок падает, — невпопад отозвался Фирсов. — Прекрасен город в снегу… Кстати, это самая большая вещь, которую себе на шею выдумал человек…
— И поразительно: все я теперь знаю, но не бегу: от себя бежать некуда! — вырвалось у Манюкина со странным смешком. — Бежать надо, когда есть что сохранять. У меня не осталось… — Он показал Фирсову пустую чашку, — Выпито и вылизано-с!
Но тут в тишине раздались шаги. Кто-то шел по коридору, не скрываясь и не опасаясь потревожить лютого манюкинского сожителя. Сергей Аммоныч метнулся было притворить приоткрывшуюся дверь во избежанье непременного вторженья, как уже вошел тот, о ком все время с нетерпеньем помышлял Фирсов. И хотя в мыслях он целиком владел судьбой этого человека, дыханье сочинителя сейчас почти замкнулось от волненья.
VI
Неизвестно, где он успел дополнительно побывать после пивной, но теперь Митька был бледен и, может быть, слегка пьян, хотя внешне это не сказывалось ни в речи его, ни в походке. Держался он прямо и насмешливо, только лоб чуть лоснился от бессонной ночи. Следы непогоды темнели вдоль его длинной, нараспашку, шубы, смятая шляпа торчала из кулака. Стоя в дверях, он поочередно оглядел обоих и мало был склонен, по-видимому, к мирной задушевной беседе.
— Ага, поймал, подпольные секретцы ведете? — задиристо бросил он с порога, приглядываясь и не в силах опознать против света чем-то знакомое лицо манюкинского собеседника.
— Здравствуйте, Дмитрий Егорыч, — сказал Фирсов.
— …кто? — опросил тот с колючим вызовом.
— Фирсов, — без заминки ответил сочинитель, возвеселясь чему-то.
— Поди, в тресте бумагой шуршишь? Несуществующие товары переписываешь? — с озлоблением на что-то далекое, наболевшее и свое перечислял Митька.
— Нет, я книжки про людей пишу, — на пробу сообщил Фирсов, не отводя таких же сощуренных глаз.
— А-а… — покровительственно и смутясь чего-то протянул Митька. — А я вот парикмахерствую, головы оформляю. И сколько, понимаешь, ни стригу, ни одной правильной не попалось, круглой… все какие-то, черт, бутылочные! — Без вражды или дружбы пока они изучали друг друга, и вот уже нельзя было с достоверностью утверждать про Митьку, что он пьян. — Опять же выпиваете на невыясненные средства! — укорительно заметил он, пиная ногой пустую бутылку.
Не в меру громкие Митькины восклицания поминутно приводили Манюкина в мелкий пугливый трепет.
— Дмитрий Егорыч, ради создателя, потише! — умоляюще жался он. — Разбудим, так ведь погубит он меня… он же рядом спит, Петр Горбидоныч!
— Спит? — с вызывающей дерзостью возвысил голос Митька. — Кто смеет спать, когда я хожу… мотаюсь взад-вперед по земному шару! Никто не заснет, пока Дмитрий Векшин не уляжется… — И потом, идя на прямой скандал, несколько раз ударил ногой в оклеенную газетами перегородку. — Эй, мелкий чин… — загремел он, к великому ужасу Манюкина, — самовар китайский, чернильная кляуза, вставай!
Немедленно за стенкой что-то задвигалось, зашелестело, заругалось, огромное, важное, суставчатое, бесконечно злое. С уличающей бутылкой в руках Манюкин еще метался по комнате, как дверь из коридора распахнулась и влетел разбуженный сожитель, встреченный смешливым приветствием Митьки и легким вскриком Сергея Аммоныча. Существо это, мелкого роста, дрянного сложения и действительно с рыжей кляузной какой-то бородкой, закутано было в спадающее одеяло, из-под которого то и дело высовывались как бы приплясывающие ноги; бегающие с точечными зрачками глаза его так и выщупывали наиболее выгодное в создавшейся обстановке место для начального укола.
— Так-с! — только и вымолвил зловеще Петр Горбидоныч Чикилев, но Манюнин уже затрепетал, и спрятанная было за спиной бутылка с цепенящим душу грохотом покатилась по полу. Тотчас сожитель заглянул справа, слева, и Фирсову показалось, даже через голову назад, после чего, высвободив руку из одеяла, торжественно устремил перст на Манюкина. — Вот, я вас застукал наконец, гражданин Манюкин. Пьянствуете, а налоги, характерно, за свободную профессию платить не желаете? Мало того что нарушаете обязательные постановления, которые служат гражданам путеводной звездой к новой светной жизни… Мало того что впадаете с кем попало в подозрительнейшие разврат и роскошь!.. — Бутылка валялась иностранным ярлыком вверх, выдавая преступные связи Манюкина. — Но вы еще мешаете работникам ответственного труда исполнять возложенные на них государственные поручения!..
— Какая же в постели работа… сколько я смыслю в этом деле, ведь вы же спали, Петр Горбидонович! — резонно заикнулся Манюкин.
— Зарубите себе ва носу, — на высокой ноте резанул тот, — в отличие от некоторых прочих, я круглосуточно нахожусь при исполнении служебных обязанностей, так как и во сне не покладая рук забочусь о благе общества, И в помянутом качестве я вам не позволю, я вас раскрою, подвергну изъятию, пресеку… через домком, через милицию буду действовать и даже… — Словом, он еще немало накричал там — о расстроенных финансах республики, о своем истощенном организме, а также о рычагах воздействия на уклоняющихся от долга обывателей.
В совершенном столбняке, затылком откинувшись к стенке, Мангокин и не пытался защищаться, чтобы в дополнительной степени не разъярить своего сожителя. При таком накале, если даже Митька и был чуточку пьян, весь хмель соскочил с него разом. Нужно было немедля остановить, укротить Чикилева, пока тот не покатился по полу во вращательном состоянии, нанося повреждения коммунальному имуществу. И лучше всего было сделать это, воздействуя на мужское самолюбие Чикилева.
— Невест-то распугаешь, кляуза! — засмеялся было Митька, становясь ему на пути. — А еще жениться собрался. Да ты взгляни, какое у тебя лицо, Чикилев. Купил бы себе недорогое зеркальце и устыжался бы хоть по часу в день!
— Ничето-с, я еще девушкам не противен, — молниеносно отпарировал Чикилев, сторонкой пробираясь ж ускользавшему от него Манюкину. — Пустите же меня, — невыясненного поведения гражданин! — напирал он с жудаками на Митъкину грудь.
— Но-но… куда тебе, экий зарывчатый господин? — от души потешался Митька.
— Пустишь? — щурился Чикилев.
— Нет, — смеялся Митька.
— Вор… — теряя всякое соображение, визгнул Чикилев. — Вы есть вор, и мы все это знаем. — Он кивнул на жучку разбуженных жильцов, в причудливых утренних одеяниях толпившихся у дверей. — Погоди, я тебя расшифрую!
— Как ты сказал? — покачнулся Митька, меняясь к лице и странно усмехаясь. — Повтори!
— Ну, вор… — слабым деревянным голосом повторил Петр Горбидоныч.
Тогда, взяв Чикилева за плечи, Митька с добрых полминуты вглядывался в рыжеватое, чуть склоненное перед ним набочок лицо, так что только смертельная ненависть помогла тому не опустить глаз при этом, однако все уже настолько были уверены в печальной чикилевской участи, что готовы были звать милицию к безжизненному телу управдома… как вдруг, выпустив врага из рук, Митька с побитым видом побрел вон из комнаты, провожаемый расслабленным кряхтеньем Манюкина и недоумением самого Чикилева. Впервые на памяти Благуши фирсовский герой уходил всесветно посрамленным, но молчанье его одновременно и пугало, потому что, скинутый на ступеньку ниже, человек этот становился еще опасней… Словом, Петр Горбидоныч непременно ринулся бы вслед ему с извинениями, если бы не опасался, что здесь-то Митька каким-нибудь жестом и поправит допущенную оплошность.
Как раз на Митькином пути оказалась потухшая лампчонка, — Фирсов ждал, что он собьет ее ногой, именно так слагалось это место ненаписанной повести. Однако Митькина нога избегла искушения, и тотчас же после его ухода из кучки жильцов выступила на шаг та самая Зина Балуева, которою всего несколько часов назад профессионально любовался Фирсов.
— Вор, ты сказал? — с брезгливой гордостью переспросила она Чикилева. — А ты знаешь ли, кем еще был в своей жизни этот вор и сколько пуль, чьих и каких, ржавеют в тоске по Митькину лбу, знаешь? — Она преувеличивала как прошлые подвиги Митькины, так и его злодеянья, и Фирсов по самому тону ее установил, что лишь глубокая и неистребимая привязанность толкнула ее на людях вступиться за этого павшего человека. — Да если он и берет чужое, так ведь ты лишь по трусости казенного имущества не крадешь! А впрочем… откуда у тебя столько кнопок, все коммунальные постановления по сортирам развешиваешь? Ты даже письма ко мне любовные под копирку пишешь, трус, чтобы на всякий случай оправдательный документ у себя иметь. Ну, надевай сапоги на руки, беги на четвереньках на Митьку доносить! Ох, дождешься ты, Петр Горбидоныч, что опишут тебя однажды в газетке, какой ты… нехороший человек! — С усмешкой оскорбительней пощечины она машинально отвернулась, ища клетчатый демисезон.
Фирсова в комнате уже не было; он совершал первую атаку на неоценимые для него сокровища Митькиной подноготной. Мучительно покрутившись в коридоре близ заветной двери и кашлем испробовав звучность голоса, он слегка взлохматил голову и приотворил дверь. Рядом, за спиной у него раскрывалась не менее завлекательная тайна Зинкиной любви, но Фирсов теперь и грома позади не услышал бы, всеми фокусами внимания сосредоточась на Митьке. Он колебался: именно сейчас, в минуту упадка, своевременным словом поддержки легче всего было пробиться в Митькино доверие, равно как вполне возможная неудача бесконечно отдаляла успех задуманного предприятия.
Митька лежал одетый на кровати, глазами в потолок, а соскользнувшая с плеча шуба валялась на полу, мехом вверх, и рукав мокнул в лужице, натекшей с подоконника. Из личного Митькина имущества только простецкий сундучок виднелся под кроватью да именная кавалерийская шашка неожиданно висела на стене. Словом, ничто в этой комнате, пустой и тошной, как тюремная камера, не выдавало нынешнего ремесла ее владельца. Со стола свисали несмятые, трехмесячной давности газеты вперемежку с запыленной обиходной мелочью. Все указывало, что Митька, только что вернувшийся из путешествия, вообще временный постоялец здесь: поживет и съедет.
— Я к вам этак запросто, без позволенья, товарищ Королев… ничего? — невинно начал Фирсов, притворяя дверь, чтоб не отвлекал глухой плеск скандала. — А если позволите, я даже и присяду! — и сделал беззаботный жест, но предусмотрительно не сел, не получив хоть еле приметного согласия в ответ. — Ну и зубило же этот чертов Чикилев… впрочем, зубило с эпохальным оттенком! — Митька все молчал. — Поразительно, между прочим, очки грязнятся…
— Что ж, протри себе очки, — без всякого выражения процедил Митька.
— Я и протру, если позволите! — Пробный фирсовский камешек предвещал удачу. — Признаться, месяц цельный ищу знакомства… давно и полутайным образом наслышан о вас. Уж больно пестрая молва идет о Векшине: одни чуть ли не в былинные Кудеяры вас зачислили, с последующим переводом разбойника в монахи, другие же русским Рокамболем величают! А один намедни даже советским Чуркиным на людях вас обозвал…
— Кто таков? — угрожающе пошевелился Векшин.
— Да так, один тут, при вдове живет… бог с ним! — уклонился Фирсов, действительно принимаясь за протирку очков, чтоб занять тоскующие руки. — Для меня же ремесло ваше как нельзя более кстати… потому что как вас ни гни, в любую ситуацию сгибай, все равно никто в целом свете за вас не вступится. Скажу, забегая вперед, что в судьбе вашей заключена для меня весьма острая и злободневная темка овладения культурой!.. без чего весьма многое может у нас обернуться в высшей степени наоборот. — Судя по злому нетерпению в Митькином лице, приспело время назвать себя и обозначить цель посещения. — Видите ли, по роду занятий я до некоторой степени являюсь… — И, поежившись, произнес ненавистное для себя самого слово.
— Сочинитель?.. И чего ж ты на свете сочиняешь, небось доносы вроде Чикилева? — насмешливо переспросил лежавший, покосившись на носок своего сапога. — Да ты видал ли сочинителей-то хоть раз? Они в седых гривах бывают, на манер пустынников, а ты… Ты, братец, уж не легавый ли? — Он стал слегка приподниматься, кажется — за табаком, но Фирсов благоразумно приотступил к порогу. — Куда ж ты, ай обиделся?
Не в характере Митьки было, только что получив несмываемое огорченье, причинять другому такое же, — и все-таки Фирсов решил отложить знакомство со своим героем до лучших времен. Важно было для начала хоть закрепиться в Митькиной памяти, что облегчало повторную атаку в будущем.
— Ничего, и это тоже пригодится мне для повести, благодарю вас… тем более что всего лишь мимоходом, на пробу забежал! — корректно произнес сочинитель, пятясь в дверь и облачаясь в очки, протертые до половинной ясности.
Ничто более не задерживало его тут, и скоро наружная, войлоком обитая дверь бесшумно закрылась за ним. Еще сбегая по лестнице, Фирсов достал записную книжку, привычная к приступам внезапных вдохновений, она сама раскрылась как раз в нужном месте. Нащурив глаза, неузнаваемо осунувшись в лице, Фирсов краткую минутку прислушивался к столкновениям противоречивых впечатлений, а карандаш, подобно танцующему перед стартом бегуну, чертил пока бездельную виньетку. Небогат был первый улов, — Фирсов принялся вынимать застрявшую в неводе рыбешку.
«Манюкин — достаточная для диагноза деталь из отправленного на слом механизма. Усталость человеческого металла, или как отцы обкрадывают потомков. Мужиков считает на штуки, а книги на квадратные сажени. Непременно должна оказаться дочь, вряд ли сын, и тут умный разговор перед разлукой навечно. А культурку-то старую непременно впитает пореволюционная новь; иначе крах. Мы, народ, прямые наследники великих достижений прошлого. Народ существует в целом, в объеме всей своей истории, так что и мы, руками наших дедов, пахали великие ее поля. И даже очень. Откуда же начинать, однако: 1862 или 1917?
Мйтькин лоб честный, бледный, бунтовской. И Митьку и Заварихина родит земля в один и тот же час, равнодушная к их различиям, бесстрастная в своем творческом буйстве. Первый идет вниз, второй вверх: на скрещении путей — неминуемое личное столкновение и ненависть. Оба вестника пробужденных миллионов, значит, жизнь и бврьба начинаются сначала? Любая эпоха только разбег к очередной за нею…
Чикилев, старый мой знакомец, недавно описывал мое имущество за невзятие патента на литературные занятия — однако не опознал меня при встрече. Благонадежнейший председатель домкома, финагент по призванию, на службе кличка «Солонина в кителе». Должность выполняет резво и радостно, согласно обязательных постановлений, но, при случае, может скушать весьма многое. Надо отдать ему справедливость, подозрительность его, кажется, происходит от сознания недостатков собственного мышления… Все же карандашу моему гадко писать про него».
В этом месте сломалось острие карандаша. Фирсов спрятал книжку и огляделся. В прямоугольник парадного входа западал легкий резвый снег. Наступало утро, квартиры изливали на лестницу неясный гул. В углу, дрожа от холода, сидел желтый бездомный пес.
— Устал, брат? — высказался Фирсов и не побрезговал погладить рукой его мокрую спину. — Все бегаешь? И я, брат, бегаю, и я обнюхиваю все встречное. Иные думают про нас, что мы с тобой — лишние мечтатели, а мы-то как раз и знаем о жизни лучше всех: запах ее и вкус. И знаешь, несмотря на огорчения и слякоть, она лакомая, выгодная: вкусив, умираешь от нее незаметно. Прощай, собака!
С минуту он мучительно обдумывал, не кликнуть ли ему проезжавшую мимо извозчичью пролетку. Рука нащупала в кармане две холодных монетки, только две. Поэтому он не кликнул, а с неизменной бодростью заспешил пешком.
VII
Привыкший к подводным камням своей профессии, он не слишком огорчался неудачами, сочинитель Фирсов. Опять же, ему еще раньше удалось накопить кое-какие разрозненные подробности о Митьке: скитаясь по трущобам столицы, он неоднократно натыкался на Митькиных друзей, осведомленных о той или иной страничке его прошлого. Подобно трудолюбивой пчеле, склеивал Фирсов воедино собранные пустячки, так что в замысле уже готов был сот, хотя пока и без меда… Тут он и встретил Саньку Велосипеда, мелкого столичного вора, самого, наверно, безобидного изо всей московской плутни.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44
|
|