Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Вор

ModernLib.Net / Классическая проза / Леонов Леонид Максимович / Вор - Чтение (стр. 26)
Автор: Леонов Леонид Максимович
Жанр: Классическая проза

 

 


Ладно!.. но вот имеется, к примеру, у гуляющих горожан преподлое такое пристрастие муравейники в лесах разорять. Со скуки расковыряет тросточкой и наблюдает смертное ихнее смятение… а ведь муравей тварь полезная, работящая, жалостная, молчаливая. Так почему же, я спрашиваю тебя, людское привидение имеет власть к палачу своему приходить, а муравейное — не имеет. В чем тут дело, примусник?.. в размере туловища либо в количестве ножек?.. Аи чем больше ножек у жертвы, тем меньше грех?

Оба знали, в чем тут дело, оба помолчали, чтобы освоиться со сказанным.

— Дальше давай, — сказал Пчхов. — К чему тебе привидения далися, раз известно из науки, что их нет?

— Охотно объясню, примусник. Довелось мне однажды у покойного Агея справиться все о том же, можно ли людей убивать! «Не стоит», — отвечает. Не сказал — нельзя, но — не стоит, в смысле — опасно. «А если постовой милиционер в командировку уехал либо при смерти лежит?» — спрашиваю. «Все одно, лучше не надо… — говорит, и даже губа отвисла. — А то почнут по ночам навещать, на койку присаживаться да костяным пальцем щекотить — не отобьешься!» А уж Агею можно было верить, большой специалист по сей отрасли был. Я от него прямо к сочинителю нашему кинулся, тот пограмотней — «если в совести все дело, спрашиваю, так ведь совесть — это покамест руку ему рубишь, а как в канаву сволок, какая же моя перед ним вина, раз он больше не существует? Не может быть моей вины перед тем, чего нет больше! Кто ж меня в таком случае навещать может?» — «А тогда сам себя станешь навещать, — отвечает Фирсов, — потому что, убивая, ты себя в нем убиваешь, живое отражение свое в его очах!»

— Ишь как ловко вильнул и вывернулся… что значит образование! — насмешливо подивился Пчхов. — Даже, то берется объяснять, чего всякий ум трепещет.

— Вот и я вроде тебя онемел даже, а он мне сам же и смеется потом: «Да ты, Дмитрий Егорыч, чересчур не волнуйся, призраки только малограмотных навещают, в ком живы предрассудки прошлого, а что касаемо полководцев разных, царей выдающихся, религиозных мечтателей либо прочих благодетелей человечества, к тем привидения не вхожи, адъютанты не пропускают». — «Так в чем же загвоздка-то, — добиваюсь у него, — в том ли, чтобы заглазно действовать, самому рук не мочить али при массовом производстве скидка дается совести?»

— Замысловатый господин, не зря его по газетам и треплют, — с одобрением отозвался Пчхов. — У нас за дурость редко бранят!

— И в ответ на мой вопрос Федор Федорыч требует сперва огонька у меня прикурить, потом затяжку делает да такую, знаешь, когда дым из-под ногтей идет, после чего оглядывается на все четыре стороны и раскрывает под жесточайшим секретом, что истина потому и вечная, что она одна, да только имен и лиц у ней множество… и в каждом веке — свои! Тогда уж вконец я запутался…

— С ним запутаешься, лучше бог с ним! — рукой махнул Пчхов. — Про себя досказывай… чего ищешь ты?

— Вот и охота мне дознаться, примусник, — как-то вдруг и наотмашь заключил Веклшн, — кто же я на самом деле, тварь или не тварь… и если тварь, то в каком, собственно, из этих двух смыслов. Может, и нет вины на мне никакой, раз я тварь в высшем роде… и к чему тогда все мое беспокойство? К медведю привидение коровы не захаживает, а тем более ко мне, который все на свете сможет целесообразностью либо ошибкой изъяснить… так? Умная совесть всегда умнее совестливого ума! И мне шагу теперь нельзя ступить, пока я точного решенья себе не вынесу… потому что отсюда главный план мой вытекает на тыщу лет вперед, в каком направлении нам, Векшиным, двигаться, чего добиваться? А то при послушании да соответственном энтузиазме такого можно наковырять, что и в сто веков не разделаешь… взять хотя бы те же самые христианские средние века.

Непонятным озлоблением, запальчивостью крайней спешки, если только не мятежом был окрашен как этот несомненный векшинский дневной бред, так и не записанное Фирсовым его продолжение. Пчхов внимал ему, не спуская с гостя погрустневших глаз, а брови его стали еще насупленней и чернее. Жара спадала, пора было открывать заведение для посетителей, — а он все думал, словно в шашки играл.

— Да, ты крепко болен, Митя, — объявил потом Пчхов, — и хотя ты мне теперь еще родней прежнего стал, нечем мне тебя утешить.

— Меня и отпустили, будто болен, а я прикидывался: в жизни не бывал здоровей, — с болезненным возбужденьем подхватил Векшин. — Только вот… чего в руки ни возьму, во всем сомневаться начинаю, и тогда уж роздыху мне нет. Бывает, бежишь за трамваем иной раз на остатке дыханья, вроде и рукой схватился, а никак не дается на подножку вскочить, А ведь ты у нас на Благуше мудрецом слывешь, к тебе бабы с мужьями за советом таскаются, от запоя лечишь… вот ты и вшепни в меня, примусник, кто же я? Вели мне что-нибудь, посоветуй…

Пчхов на это лишь головой покачал.

— Я тебе на это притчей отвечу, — сказал он с небывалой еще мягкостью, — притчей из собственной жизни. И я вот так же вскоре посля солдатчины твоей же хворостью маленько приболел… ну и надоумили меня под чужую мудрую руку бултыхнуться, за высокую каменную ограду. К уединеннику Агафадору под начал и пристроился я келейничком, возложив на него свое попечение: авось и на мою сиротскую долю маненько обрящет, поелику глуп есмь. И нигде я впоследствии такого не хлебнул, Митя, как в монастырьке у него, за те за два с половиной годика. Кваском лишь по праздникам баловались, а так все больше вареная рожь с капустной. Да еще взбудит средь ночи клюкою в бок: «Все спишь, нерадивый раб Емелька? Читай акафист сладчайшему Иеусу!» Сам-то слепнул он понемножку… Я и почну, язык заплетается, буква на букву лезет, а он притихнет на чурбачке и плачет. Он плачет, а я, значит, учусь с него наглядно жажду утолять… Ну, у монастырька под боком: базар располагался, — как положено, трактиры да карусели… самая утеха младости! Мы в колокол с утра, они в гармошки. А как послали меня разок в мир с поручением, я и заглянул, грешный, в самое пекло, да и прельстился с голодухи. С той поры, чуть вечерок, заладил я к одной торговке за ограду лазать, лесенку себе украдкой сколотил. Выпиваем с ею, источаем дым кольцом, получаем обоюдное развлечение… и вроде бы от мыслей отлегло. Старец мой тогда пфихварывал!

— Все горит во мне, Пчхов, — нехотя пожаловался Векшин, — a ты со мною как с ребенком малым. К чему мне она, сказка твоя?

— А к тому, что и я в ту пору мыслишками баловался в гульбе да забвении ответа искал… Вот раз, этак-то, возвращаюсь привычной дорожкой, через стену, а луна!.. и только я за крепостной зубец ногу занес, глянь — наставник мой в садике у себя на лавочке перхает. Лесенка же моя отставлена, на травке лежит. Я было назад метнулся, а он кротко так смеется: «Прыгай, Емельяша, ничего». Я ему: дескать, лесенку бы! «Не страшись, говорит, бесы тебя, блудня, подхватят на лету!» Я, полы подзабрав, и ухнул в ров… еле потом до койки дополз. Месяца два провалялся, да все одно вкривь срослось. Так и охромел твой Пчхов…

— А мне что из этого следует? — устало спросил Векшин.

Пчхов ответил не сразу. Кто-то с улицы ломился в мастерскую, — он даже не обернулся на стук. Пристально вглядывался он в молодого друга, и хотя тот находился в явной беде, кажется даже радовался чему-то. Когда же заговорил наконец, на время вовсе исчезла из его речи присущая ей простонародная окраска, — осталось одно действие.

— Только то и следует, милый Митя, что хромит чужая воля. Хоть и не смертельная пока твоя болезнь, да затяжная. Руки вяжет, сна не дает, и не сыскано от ней надежного лекарства. Оно верно, немало и бумаги про человецкую душу исписано… да ведь из чужого ковшика не напьешься, а умный с книгами лишь советуется. И хуже всего, Митя, что вовсе без нее становится человек как немой зверь… Так что никуда со своею хворостью не стучись, посмеются, а в себе самом поглубже колодец рой. И сам я тоже от совета воздержусь пока, извини! Уж не знаю, правда ли, Николка мой сказывал, ужасть медведя к ним о прошлый год ветром нагнало. Вот и ты… — Ненадолго в голосе Пчхова прозвенела боль, видимо скопившаяся за весь год, пока издали наблюдал за Векшиным. — И тебя выгнало из берлоги великим сквозняком, а что ты умеешь, кроме как рвать зубами хлеб из земли да пропастей шарахаться, которыми сплошь выстлана столбовая людская дорога. Я тебя спрашиваю, можешь ли ты, Векшин, соорудить мост, чтоб держал над бездной мимо бегущую тяжесть?.. или так описать свое мечтание, чтобы и внуки твои ему не изменили? Можешь ли ты себя осмыслить отцом и хозяином всей жизни земной?.. или умереть с горя, однажды совершив неправду?

А болезни своей ты не бойся, не каждая ко вреду ведет!.. Бывают на березах наплывы такие, в простонародии капом называются… видал? С единой почки зарождаются они, с заболевшего глазка. Может, ужалит ее кто мимоходом, и потом всю жизнь пылает в ране яд, и, заместо того чтобы в прямой сук рость, в доброе полезное полено на радость истопников, начинает она вкруг себя самой накручиваться, пока не образуется вот этакой предмет. — Он взял с полки некрупный, с ребячью голову, наплыв и ловко смахнул стамеской верхнюю стружечку, под которой обнаружился тонкий узор причудливо скрученной древесины. — Смотри, Митя, как она маялась тут, под корой, как извивалась в смертной муке, не умея зеленым листком наружу пробиться; все иного выхода себе искала. А ведь какая красотища получилась… в ней топор вязнет, огонь гаснет, ее пила не берет: ценность! Принимайся и ты за свой колодец, не медли! — Он скатил деревяшку с ладони к себе на койку и с новым озарением взглянул на друга. — А почему бы не уехать тебе, Митя, куда подале и где нет особого трясения, а просто проживает обыкновенный русский народ?

— Уж и то, на родину скатать собрался… — стыдясь своего просветления, сознался Векшин. — Отца хочу проведать, если жив. Ни письма ему не послал, ни копейки с самой поры, как из дому ушел… пятнадцатый год истекает. Пройдусь, огляжусь, проветрюсь!

— Вот и порадуй старика, — иронически одобрил Пчхов. — Оно полезно время от времени землякам в очи заглядывать, для проверки. Только не откладывай, а враз с места трогайся, в чем пришлось. Да сыми форсистые свои бачки, блудному сыну не к лицу. В бывалошнее время босыми туда являлися, да еще пепел насыпали на голову, из смирения… Деньги-то найдутся на дорогу?

— Чистых достал немножко, — через силу откликнулся Векшин. — Завтра гостинцев пошлю посылочкой, чтоб мачеха с порога не прогнала…

— Ладно, начинайся, Митя, пора тебе!.. и ступай, а то мне двери с петель сорвут.

Однако он проводил гостя до двора; чтоб не порочить друга своею близостью, Векшин уходил задним ходом. Было еще далеко до сумерек, но уж проступал молодой месяц в потускневшей синеве. Оба постояли бездельно, как бы досказывая друг другу, чего не успели.

— Эх, шатаетесь тут, осколки свои ко мне тащите, — привычно проворчал Йчхов. — Вот брошу всех вас и уеду в Туркестан!

— Чего ты потерял там, примусник? — благодарно, впервые за весь день засмеялся Митька.

— Овоща там, сказывают, дешевые… — проворчал Пчхов и повернулся к нему спиною.

…Так вот, всего этого разговора, в отчаянии придуманного Фирсовым во оправдание своего героя, в действие тельности не было.

XIX

На самом же деле Векшин в тот раз ко Пчхову вовсе не заходил, а, перекусив среди дня на рынке, вплоть до поздних сумерек плутал по городу, погруженному в пыльную вечернюю истому. Его толкали, бранили обидными словами, не раз над самым ухом визжали тормоза, — занятый своими мыслями, он ничего не замечал. Правда, часов никак не меньше двух, пока не утомилось вниманье, он со многих перекрестков и пристально, как в лупу, приглядывался к сутолоке городской жизни, вникал в игры детей, в уличные происшествия, чуть ли не в надписи на вывесках, и, как ни странно, многие впечатления были ему в новинку… однако к исходу дня воротилась прежняя рассеянность, происходившая от разноголосицы чувств и ощущений. Если вначале ему бесконечно интересно было наблюдать за житейским потоком, то позже, к закату, это сменилось тягостной физической неловкостью, особенно при виде играющих на бульваре ребятишек, спешащих с работы граждан, наклеенной на заборе газеты, марширующих в баню солдат. Кроме этих естественных неудобств социальной отверженности, Фирсов своевольно и все с теми же сомнительными целями подмешивал сюда дополнительные ощущения, настолько сбивчивые, неточные, бессвязные порою, что только через мнимое болезненное состояние и можно было показать их питателю. Критика справедливо обвиняла его впоследствии в надуманности векшинской идеи и вины, но вся беда заключалась скорее в неправомерности философской постановки вопроса, нежели в несовершенном мышлении автора о своем герое. «Древняя обжитая почва действительности вместе с ее моралью была поднята на воздух великим взрывом и не осела, не уплотнилась пока. Сама того не сознавая, эпоха готовилась к опытам еще невиданного размаха…» — намеренно путая карты, писал Фирсов все в той же главе, когда с печальным запозданием убедился в непосильности своей задачи.

Приблизительно со средины в повести с наглядностью предстает бесплодность фирсовских попыток — ссылкой на душевное нездоровье от какой-то там навязчивой отвлеченной идеи! спасти еще недавно симпатичную ему — хоть и пошатнувшуюся, — а ныне почти ненавистную автору личность Векшина; было бы любопытно приглядеться, откуда и когда началось это разочарование сочинителя в своем герое. Даже, как это изложено у Фирсова, векшинское поведение у Пирмана в тот же вечер, исполненное хозяйственно-практической сообразительности, полностью исключает всякий разговор об его якобы юридической невменяемости. В особенности комично поэтому выглядит авторская настойчивость, с какою он, в целях вызвать моральное просветление, то и дело подставляет на пути Векшина две воображаемые фигуры — то, на пробу, неказистого молодого человека с погонами поручика и банальными усиками, то, гораздо чаще, скорбную, в черной косынке и провинциального облика старушку. В повести она частенько появлялась впереди Векшина, объятого навязчивым ожиданием, что сейчас та обернется и враз опознает убийцу ее сына по спрятанным за спину рукам, по нечистому взору, по развязности, какою чаще всего маскируется смятение. Вряд ли она решится на что-нибудь чрезмерное в публичном месте, тем более что у Векшина имелись оправдательные мотивы для его известного поступка, хотя матерям и безразличны побуждения, отнявшие у них сыновей. Беда была в том, что огненные всемирно-исторические слова, столько раз произнесенные Векшиным на митингах, слипались теперь в комок у него на языке. Он был вор и отребье своегo класса, в походе таких, как он, пускали в расход без суда.

Фирсов довольно правдоподобно описывал, как Векшин в тот вечер снова увидел ее на другой стороне улицы. Старуха плелась краем тротуара, сторонясь людского потока и — такой бесцельною походкой, когда идти, в сущности, некуда. И якобы непобедимое любопытство заставило Векшина перейти мостовую, причем он окончательно убедился в безошибочности своей догадки, когда, догнав, начал различать те самые лиловые продольные полоски на ее вдовьем платье. Уж кое-где в витринах стал зажигаться свет, так долго и в ногу они шли, — вдруг старуха остановилась, и Векшин одновременно с нею. Теперь ей оставалось лишь оглянуться на преследователя жгучими, как камень сухими глазами… в ту же минуту кто-то звучно шлепнул Векшина по плечу.

Его оглушили ворвавшиеся в сознанье звуки улицы, и чертова старушенция враз завалилась куда-то, а на ее месте, словно иэ-под земли взявшись, стояли, посмеиваясь, Федор Щекутин и Василий Васильевич Панама Толстый.

— А мы как раз по тебе скучали, Митя, — радостно пыхтел последний, в который раз приподымая щегольски промятую соломенную шляпу, тогда как Щекутин, по обычаю, нелюдимо топтался да кривил с одного края рот. — Какого же ты лешего на таком, можно сказать, карнавале жизни ровно нанюханный стоишь? Вон Федька только что из Иркутска воротился, еле ноги унес, а не теряет равновесия… Давно выпустили-то?

— Не узнали, не узнали, обветшал… — снисходительно вторил Щекутин, держа не пустые, видимо, руки в карманах черной, не по погоде кожаной тужурки.

— Новостей полон короб, не слыхал? — как всегда не дожидаясь ответа, весь так и переливался Панама радостями бытия. — Животик сгорел на шухере, а князь Бабаев снова на какой-то тухлой тетке засыпался. Сам знаешь, пойдут невзгоды, так и на велосипеде можно нарваться на что-нибудь этакое… Скажем, на телеграфный столб! Вьюга в артистки поступила, совсем Доньку под себя подмяла… ровно воробышек, бедняга, на зубах хрустит. Фриц намедни из-за границы за тобой приезжал, дельце в Лодзи наклевывалось, да не дождался. Кстати, немецкую тройноножку показывал, последнего образца: птичка!.. ни один медведь не устоит… куда нашему кустарному производству! А сверла электрические… — Ох восхищения он незаметно перешел на блатную речь, острил, переступал короткими ногами в модных штиблетах и так руками размахивал, что улица теперь из предосторожности обтекала троицу с обеих сторон.

— Спрыснуть надо, Митя, твое благополучное возвращение! — сказал Щекутин. — Веди, а то мы проголодались…

— В долг не прошу, но только не при деньгах я… — нехотя отказал Векшин. — И не до шуток мне, Федор.

Весь векшинский вид, неузнаваемый сравнительно с прежним, особенно впавшие, как-то извнутри прочерневшие щеки, убеждал в правдивости его признания.

— А мы издали смекнули было, не к старому ли дружку своему Митя примеряется, — сквозь зубы зловеще поворкотал Щекутин. — Оглянись, полюбуйся на харю!

За спиной у Векшина сверкала ярко освещенная витрина, полная всевозможных ювелирных соблазнов: кольца и броши с драгоценными камнями типа обсосанных леденцов, портсигары с богатырями и русалками, серебряные компанейские братины-ковши для преуспевающих разбойников. Умноженное боковыми зеркалами, все это наповал поражало некрепкие умы. Поверх зеленой шелновой ширмочки выглядывало бледное, перекошенное ужасом лицо; из-за бородки, которой в прошлый раз в Артемьевом шалмане вроде не было, Векшин не сразу и не без удивления узнал банкомета Пирмана.

— Какое интересное выражение глаз, обратил внимание?.. впору бельишко менять! — погудел в ладошку Василий Васильевич, отвертываясь, чтобы не доводить до обморока подвернувшуюся жертву. — А что, зайдем, попросим на пиво у благодетеля.

— Он теперь оторвался, в буржуи вышел… не даст, пожалуй, — поддразнил всех, себя в том числе, Щекутин.

— Кому… мне не даст? — внезапно взъярился Векшин, устремляясь к дверям магазина. — А ну, не отставай…

Гуськом, соблюдая старшинство в славе, они ввалились в святилище к Пирману. Щекутин шел за Векшиным, шествие замыкал Василий Васильевич, пожмуриваясь от предстоящего удовольствия, — он же перевернул при входе уведомительную табличку, что магазин закрыт. Им пришлось переждать минутку: в магазине находились покупатели, пугливого типа толстячок со своей увядшей от забот подругой — из тех, что запасаются ценностями по весу, из расчета на близкий конец мира. Трое огляделись, им понравилось… Кроме аляповатого серебра и низкопробного золота на малиновом бархате, кроме висячих часов в простенках, ценимых по мелодичности производимого ими музыкального шума, опытный глаз Щекутина нашарил за скромной занавеской, в нише, несгораемый шкаф с товарами для более требовательных клиентов. Судя по фотографии, в рамочке, бородатого патриарха над конторкой, владелец предприятия смотрел на себя как на основателя знаменитой, лет через тридцать, фирмы с дочерними разветвлениями по всей России.

— Здравствуй, Ефим, — деликатно проворчал Щекутин. — Вот, босяки по тебе соскучились, навестить пришли на новоселье. А ты, я вижу, неплохо устроился, баловник…

— Это просто вокруг тебя сплошная сказка тысяча одна ночь! — восторженно подтвердил Василий Васильевич, на глаз оценивая обстановку.

Хозяин магазина безмолвствовал, от растерянности позабыв про спасительную в таких случаях веселую вежливость. Однако он ухитрился подать знак жене, едва та освободилась от покупателей, и этой внушительной даме уже удалось слегка продвинуться к наружной двери, когда Василий Васильевич предусмотрительно заступил ей дорогу.

— Такая исключительная женщина, — галантно заулыбался Панама, наступая ногой на самый носок ее лакированного ботинка, — как просто чайная роза, извиняюсь за выражение, и вдруг… хе-хе, за мильтоном! Мадам, вы меня погубите, мне практически смех вреден, могу показать удостоверение врача… не говоря уже о том, что роза при буре может утратить наилучшие свои лепестки!

— Позвольте, гражданин, — неуверенно взъерошился Пирман, и бледность ненадолго уступила место пятнистому румянцу, — если моя супруга имеет выйти по технической надобности…

— Не пыли, блатак, и пускай промеж нами будет тихо, — примирительно поднял руку Щекутин, которому крик мешал интересоваться выставленными в витринах безделушками. — А то, знаешь… из порожней бочки выходит спирт вина!

— Что вы имеете этим сказать? — с еще более мертвенным лицом прошептал Пирман, которого тем именно и устрашила щекутинская фраза, что, как в ночном кошмаре, не имела никакого смысла. — Я буду жаловаться…

— А на правилку хочешь? — голосом судьбы издали вступил Векшин и прибавил несколько дурных слов, к чему редко прибегал в обычное время.

Все затихло, даже часы, а Пирман опустился на близстоящий стул, и почему-то все это в такой степени развеселило Панаму, что, глядя на него, засмеялся даже Щекутин, и тогда Пирмановой жене также пришлось хоть улыбкой принять участие в общем оживлении.

— Митя имеет сказать этим, — стал добровольно переводить Панама, — чтобы ты перестал филонить, Ефим. Хотя в прошлую игру, у Корынца, ты унес свою колоду, но карточку одну под столом оставил. То недобрые у тебя были карты, с бородавочками, а своих не грабят, Ефим. Сам знаешь, ту руку напрочь рубят, которая фальшивит… — значительно прибавил он, и эта случайная, сорвавшаяся с языка оговорка показывала, насколько широко, к тому времени, был осведомлен московский блат в подробностях векшинской биографии.

К слову, в интересах дела он прилгнул, Пирман играл в тот раз честными картами, хотя в прошлом и был заправский етирошник.

— Ладно, некогда нам с тобой… — может быть, поэтому и ввязался Щекутин, — быстро гони пятерку босякам, и пусть каждый занимается своим делом!

Сильно приуменьшенная сумма имела чисто символическое значение дани и, естественно, должна была сопровождаться нолями в зависимости от расположения к друзьям и среднего, за полгода оборота. На свою беду, хозяин совершил непростительную ошибку.

— Если бы я грабил, как вы, у меня не было бы вот так! — визгнул он как проколотый, выставляя вперед правый заштопанный локоть парусинового пиджака. — Вы же видите, у меня даже на костюм нету, даже не имею налог Чикилеву заплатить.

Наступившее затем скверное молчание длилось с минуту, и в самом конце Пирман полностью раскаялся в своем отказе, однако стало поздно.

— У нас не дрогнула бы совесть тряхнуть твой оборотный капитал, Ефим, но пускай мы останемся вечными друзьями… а лучше будем к тебе почаще в гости ходить! — с ужасной ласковостью в голосе сказал Панама, водя пальцем по стеклу витрины, будто размолвки и не было. — А пока я давно мечтал к часам себе цепочечку завести. Заверни мне эти две!.. И еще давно есть у меня желание знакомой девчурке колечко подарить… найдется у тебя что-нибудь недорогое, с камушком?

— Пожалуйста, не трогайте его больше… его сейчас вырвет, — решительно вмешалась Пирманова жена, разумно примиряясь с неминуемыми потерями. — Это действительно, муж прав, какая же торговля в летний сезон… Но давайте без паники, а только подскажите, какая она из себя, ваша девушка? Вам больше нравятся полненькие, как я, или блондинки? Если же у ней хорошая фигура, то я вам посоветую с аквамарином. Это натуральный цвет морской воды, слегка напоминает курорт… но с добавкой Чисто весеннего неба!

Панама только мурчал, жеманился как бы завороженный бархатными полувзорами, лебедиными ласканьями рук.

— Я, пожалуй, вон то, крайненькое предпочту… — и ткнул пальцем в нечто подороже.

— О, у вас есть вкус, Панама, это самые шикарные вещи… скажите, и вы всегда так выбираете самое лучшее в своей жизни? — певуче говорила хозяйка, не глядя доставала вещицу из витрины и вот уже завязывала розовым бантиком коробочку с фирменным знаком, кладя тем самым предел запросам клиента. — Я давно знала, что вы, Панама, интересный мужчина, но вы еще вдобавок и жуир?

— Ах, вы мне льстите, мадам… — жался Панама с явным огорчением, что сказка кончается.

Стремясь загладить давешнюю ссору, Пирман выскочил из-за прилавка открыть дверь старым друзьям, и все завершилось бы благополучно, если бы не его вторичный роковой промах. Основная цель визита оставалась далеко позади, но, то ли опасаясь возвращения, то ли из стремления свести дело к шутке, хозяин сунул Векшину упомянутую Щекутиным пятерку; из каторжного юмора он назвал это премией наиболее почетным покупателям. Выстрел в упор не произвел бы равного впечатления на Векшина. Он сгреб в кулак всю парусину у хозяина на груди, так что затрещало во швах, и каждая точка лица его пришла в движение.

— Паяц… — просвистел Вегапин, раскачивая ювелирав обе стороны, причем тот, в целях сохранности одежды, предупредительно старался угадать направление векшинской руки, — кто ты здесь, паяц, чтобы так говорить со мною?

— Я бедный человек и, кроме того, радиолюбитель… — шелестел тот в совершенном упадке сил.

Воспоминанье о почти жертвенной Санькиной щедрости со стаканом копеечного кваску утроило гнев Векшина, так что неизвестно, чем окончилось бы происшествие, если бы не Панама.

— Да перестань же, Митя, — сказал он с притворным негодованием и прибавил что-то про свойство варваров омрачать самые безоблачные развлечения. — Не говоря о том, что ты портишь человеку парадную робу, ты ему вдобавок роняешь фирму: в любую минуту может подкатить маркиз за недорогим бриллиантовым ожерельем! Ах, как все это грубо, по-русски, братец… — и до той поры стыдил Векшина, пока тот не разжал кулака.

…Вопреки утреннему зароку, попозднее Векшин оказался с друзьями в одном не слишком благоустроенном месте, где блага жизни отпускались верным людям в кредит. Впрочем, они провели там всего полтора часа и за самым умеренным угощеньем — Панама торопился на свиданье, а Щекутин готовился в ту ночь еще разок попытать фортуну. Обоим ничего не удалось выведать у Векшина о причинах его очевидной поломки.

Так прошел первый день фирсовского героя на воле,

XX

Еле справляясь с ногами от усталости, Векшин прокрался по знакомому коридору, полному теперь липкого сладкого смрада, — украдкой от соседей супруга безработного Бундюкова варила малиновое варенье. Петр Горбидоныч укладывал девочку спать и не без любопытства покосился на полинявшего соперника. Векшин машинально пошарил глазами по подоконникам, но нигде не виднелось ни самого пузырька, ни даже пятна чернильного: Клавдя в школу еще не ходила, а Балуевой писать было некуда и незачем. И так как дело у Векшина было неотложное, то он примиренно попросил у Петра Горбидоныча, и тот немедля притащил полный набор письменного оборудования. Услуга давала ему право перекинуться десятком незначащих слов по поводу установившейся погоды.

— Не уловлю никак, чем именно, а только… до чего ж, характерно, похожи вы на старикашку, сожителя моего, Дмитрий Егорыч, — вскользь закинул он словечко после порицания наступившей жаре. — Неужели самому в глаза вам сходство не бросилось? В наше время разве только у Клавди вот встретишь такое ангельское незнание…

— Спать хочу, ступай прочь! — махнул ему Векшин, тотчас забыв свою просьбу о чернилах, и, повалившись на койку, утомленно закрыл глаза.

Намерение написать отцу пришло в голову лишь теперь, — утром он собирался просто напомнить старику о себе посылкой денег. Самое намерение возникло у Векшина еще на тюремных нарах, когда разум мучительно искал лазейки из сгущавшихся кругом сумерек. Его неотступно преследовало чувство, словно, до одышки загнанный, дорогою ценою ускользнув от погони и забившись в угол огромного пустого сарая, уставился он на недоступный для него полдень в квадратном проеме ворот. Это естественное для волка томительное одиночество Фирсов высокопарно приравнивал к поэтической тоске, с которой при взгляде в ночное небо угадываешь там свою отдаленную родину.

«Здравствуй, отец… и не рви мою бумагу прежде, чем дочитаешь до конца, — вилась в уме Векшина воображаемая строчка. — Конечно, легче было бы нам обоим, кабы давно сгнил твой Митька в братской яме, где люди не чета ему легли. Казалось бы, не из тех я, отец, кого слишком баловали смолоду, прощали, одаряли, чем могли… с того и ожесточился я. Не щадила меня жизнь кроткого, тем более не пожалела обозленного. Подумать жутко: в каких сечах ни бывал, не подранили ни разу, — видать, чтоб хлеще получилось впоследствии. Вот я и оступился на черной злости своей! Но ты раньше сроку не кляни сына, Егор Векшин, когда достигнет тебя его худая слава. Не оттого молчал он столько лет, что показаться было не в чем, а потому, что не закончена пока его биография: не отрублены пока его руки, и помнит он до гроба твое наставление о глиняных ногах. Дай сыну, посильный срок…» Пропустив через память заученные строки письма, Векшин с утомлением обнаружил в них фальшивую заискивающую торжественность, тогда как, по Пчхову, туда надлежало являться в рубище молчанья, с пеплом самоосуждения на голове.

Векшин приоткрыл глаза от легчайшего прикосновения к колену. Рядом, едва не задевая дыханьем, в лицо ему заглядывал Петр Горбидоныч. И такой был упадок сил у Векшина, что нечем стало отогнать Чикилева.

— Так и знал, что замечтались только, а не спите, — шепотом, чтоб не разбудить Клавдю, заговорил он. — Тут и сам я, на вас глядя, в размышленья впал…

— В какие же это ты впал размышления? — вяло повернулся к нему Векшин, так как разговор временно избавлял его от мучительных попыток облечь в точное слово свою вину.

— Да уж разные там, потом скажу… — извернулся Петр Горбидоныч, смелее присаживаясь возле и заманивая на крупный разговор. — Характерно, мне бы ненавидеть вас, поскольку и вы в числе прочих наблюдали недавнее мое столкновение с сочинителем и втайне, очень вероятно, насладились моим униженьем… а я, напротив, мириться с вами иду!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44