С виду, впрочем, был он не очень дряхлый, еще держался за привычное ремесло, наверно, кормился со старухою нищим доходом от своего меринка, выплачивал окладную подать наравне с прочими нэпманами и на стоянку по утрам выезжал с надеждой, что авось разгулявшаяся волна моря житейского не затронет его, помилует, любовно охлестнет сторонкой. А на деле вместе со своим почтенным конем давно уж сошел он на ту крайнюю ступеньку возраста и общественного нерасположения, когда можно простым щелчком начисто вышибить человека из жизни.
Оба они, хозяин и его понурый кормилец, смиренно дремали в ожидании седока, когда, поравнявшись, Николка в приступе необъяснимого и бешеного вдохновенья наотмашь хлестанул кормильца кнутом — не шибче, оправдывался он потом перед Таней, чем крестьянские ребятки стегают кубарик на полу. Однако нападение было столь неожиданно, что бедный одер вскинулся весь, поддал задом, пытаясь отбрыкнуться, а владелец его чуть не повалился с козел, и все вместе получилось так комично, что, несмотря на жалость и естественное возмущение, Таня не смогла сдержать невольной усмешки, которую Заварихин не замедлил принять за одобрение придуманной забавы.
— Пора на сапоги сдавать твою животину, отец… — придерживая ход, оборонил сквозь зубы Заварихин и еще разок чирканул кнутом вполсилы. — Всяку падаль да еще в светлый праздник на улицу тащут… совести нет у людей!
И такое, горше смерти, унизительное небреженье прозвучало в заварихинском тоне, что простить его не смогло бы теперь ни одно живое существо на свете… Тотчас старик пришел в мелкое суматошливое движение, зачмокал, задергал своего мерина, который, показалось Тане, даже оглянулся с укоризной на хозяина… и вот, привстав на козлах с ответной руганью, уж мчался вдогонку за оскорбителем. Весь запас его непритязательной брани был явно недостаточен для такой обиды, да и тот быстро иссякал при столь нерасчетливой трате, от повторения же снижалась ее свежесть, а следовательно, и степень воздействия. Тогда старик сам попытался дохлестнуть до нахального молодца и его спутницы ветхим и негрозным кнутишком, тоже без всякого успеха. Недосягаемый бухвостовский экипаж бесшумно катился корпуса на полтора впереди от дребезжавшей, готовой рассыпаться пролетки, и то, что без труда давалось холеному рысаку, стоило предельной затраты усилий его обделенному родичу. Достаточно было Заварихину вожжой шевельнуть, и тотчас погоня отстала бы, но он медлил, тешился, выдерживая взятую дистанцию.
— Перестаньте, Николай… отпустите их, Заварихин, они же старые совсем! — с мольбой, заранее зная, что напрасно, твердила Таня и цеплялась и со всею нежностью гладила окаменевшую Николкину руку.
— Ничего, ничего, Гела, пускай малость погреются по холодку. Злость на безденежье шибче водки греет… Опять же возьмите во внимание, какая замечается упорства у русского человека: хоть бы замертво пасть, абы вдарить всласть! — не разжимая зубов, цедил Заварихин, ради пущей выразительности сминая слова. — И ведь пошто, казалось бы, куда он ее гонит, неповинную свою животину?.. Разве ж сравняться ей с нашею чертовкой? Ведь его захудалую тварь, милая моя Гела, со младых лет овсецом не баловали, все на непосильной работке да на сенной трухе. А подмосковные-то сена ужасть плохие… топтаные, дымом травленные, несытные. От них обыкновенный бык, возьмем к примеру, и тот с негодованием отворотится, не то что конь… э-эх! — и наугад хлестнул по морде, за спиной у себя, задыхавшуюся лошадь, чтоб не отставала.
— Злой, злой вы, злой… — навзрыд прокричала Таня. — Остановите, выпустите меня!
— Ах, это в вас одно заблуждение говорит, Гела: ведь он же убьет вас теперь, насмерть кнутишком своим захлещет, ежли догонит! — печально и рассудительно говорил Заварихин, на слух оценивая степень лошадиной задышки позади себя. — Напротив, в своем домашнем обиходе я далеко не буян… да разве бы я иначе в подобной суматохе выжил? А кабы узнали вы, сколько разков вот этак-то и Николку Заварихина башкой о мостовуху колотили али всякие там специалисты подходящими плоскогубцами дух из него вынали, вы бы не то что похвалили Николку, даже наградили бы меня за такую мою выдержку. Но нет, я не жалуюсь, Гела: это и есть жизнь!
Тем временем широкая магистраль окраины сменилась людной улицей поуже, где нарядные граждане по случаю праздника гуляли целыми семействами, иные с бабушками или же катя детские коляски перед собою, — вдруг все там намертво затихло, плач и смех детский, поглощенное невиданной гонкой. И, значит, несмотря на возникавший при виде ее азарт, несмотря на бесплатность зрелища — со сверканьем спиц лакированной коляски, с властителем жизни в картузе и барышней в распустившейся по ветру вуальке, сразу была разгадана улицей низость происходившей потехи; точно с таким же суровым отвращеньем простой народ созерцает казнь, кощунство или другой несмываемый грех… Чеканной классической рысью, словно вошла во вкус издевательского состязанья, шла гнедая бухвостовская красавица, а за ней на излете души, с грохотом и матерщиной, похожей на рыдание, неслась сама земная нищета. Гикая, стоя в рост, со слезой предельного озлобления старик выхлестывал из своего мохноногого мерина остатнюю силенку на решительный рывок, лишь бы догнать, вцепиться в противника и рухнуть с ним в обнимку… и в том состояла коварная заварихинская игра, чтобы каждое мгновенье быть почти досягаемым и этой надеждой держать погоню как на привязи.
Стало бессмысленно молить его о пощаде. Извернувшись на сиденье, за поля придерживая шляпку, поминутно сдуваемую на глаза, Таня подавленно глядела назад. До крови процарапанный Танин подбородок терся о шершавое заварихинское плечо, она не замечала. И хотя молчанье ее давно означало сдачу и обет ни в чем не перечить впредь заварихинской воле, тот еще продолжал забаву, чтобы показать спутнице хотя бы на своем брате-мужике, какие исключительные развлеченья может доставить к месту примененная сила… Таким образом, Таня видела и конец погони. На глазах у ней загнанная коняга со всего бега рухнула на передние колени, так что оскаленная, прижатая к мостовой и вся в пене морда ее почти утонула в наскользнувшем хомуте; впрочем, животное еще билось под кнутом, скреблось копытами, силясь подняться на задние ноги… Но потом Таня так плотно зажала лицо ладонями, что самое дыхание ее замкнулось.
Как всегда, толпа вмешалась с запозданьем, и вот одни деятельно грозили кулаками, выражая законную вражду к чрезмерно торжествующему превосходству, другие же, пренебрегая отдыхом и праздничной одежей, добровольно с обеих сторон улицы бежали наперерез Заварихину, который, остановив запряжку, дразнил, скалил зубы в улыбке, ждал последней точки. Текли мучительные секунды наслаждения страхом, забинтованные ноги лошади мелко дрожали, стройное легкое тело ее чуть наклонялось вперед. Уже смыкалось кольцо… и вдруг, крикнув своей спутнице держаться за него, Заварихин полоснул лошадь снова появившейся у него в руках хворостиной, как стеклянная разлетевшейся от удара.
— Эх, горы да овражки… — по-ямщицки вздохнул Николка, отпуская вожжи, ровно никого не было впереди. — И-эх, леса темные! — еще унывней повторил он, а Таня подумала, что, верно, и дед Николкин то же самое покрикивал, ведя сквозь ночь почтовую тройку.
Людская петля раздалась, лошадка точно невесомую вынесла в прорыв беговую качалку. Кто-то догадался вскочить на подножку подоспевшего грузовика, и одно время машина накоротке мчалась следом, но, видно, шоферу не по пути оказалось, и, пока преследователи препирались, разделявшее их расстоянье непоправимо возросло. После сворота на параллельную улицу, возвращавшуюся на загородное шоссе, Заварихин дважды сменял направленье на очередных перекрестках. Гам уличного происшествия и гудки погони погасли за спиной, город отстал, а заодно с ним и Танин страх за будущее. Ах, в конце концов, от себя самой она еще больше устала, чем от приключения, и уже порывом безграничного подчинения приникла к твердому заварихинскому плечу. Скакнул петух из-под самого колеса, проводили лаем пригородные собаки, и вдруг ничего не осталось кругом, кроме какой-то малоезженой дороги да прозрачной предвешней дымки впереди. Они были под открытым небом, наедине.
Проселок выводил в мелколесье, где держался пока стоялый сырой холодок. Природа воскресала кругом, но пока не хватало у ней сил сдвинуть с себя могильную плиту. Лошадь пошла шагом, остывая и оставляя рубчатый след резины в необсохшей колее. Заварихин молчал, рассеянно следя за мыслями своими и проползавшей мимо рощицей… И тут при виде укромных ложбинок вокруг как-то само собою возникло в нем одно такое неотложное намеренье: приткнув лошадку в кусточках, побродить часок с доставшейся ему барышней по окрестности; вскорости подоспело в самый раз удобное для начала местечко. Ковыляя с колеса на колесо, экипажик спустился с невысокой насыпи, однако ближняя уютная полянка оказалась занятой. Там, на низовом майском сквозняке, блаженно раскинувшись по прошлогодней травке, отдыхал подгулявший птицелов. На пригорке виднелась настороженная ловчая снасть, а в клетке рядом, цепляясь кривыми клювами за проволоку, маялись две птицы.
Подойдя к спящему, Заварихин покачал головой, шевельнул ногой порожнюю бутылку и, нагнувшись, без единого слова выпустил пленников на волю.
— Чего невинной твари гибнуть! Пускай порхают на приволье…
— Думаете, простудится? — встревожилась Таня.
— По этой поре непременно помрет… пойдем отсюда! — хмуро обронил Заварихин и долго еще ворчал, возвращаясь на дорогу с лошадью в поводу. — Нет, не уважаю я людишек. То кусок изо рта вырвать норовят, то под ноги валятся самое себе удовольствие изгадить. Пойдем, Гела… авось найдется где-нибудь и для нас, сироток, сокрытный уголок!
Через полверсты лесок стал погуще, с приветными кущами и как будто прозеленевшими взгорьями; тут, шагах в ста от дороги, Заварихину посчастливилось наконец подобрать лужайку для стоянки. Привязывая лошадь к березе, он испытующе, чуть вскользь взглянул на Таню. Она заметалась, поникла, спросила сбивчивым тоном любознательности и тревоги, что за птиц, милых таких, выпустил Николка на свободу, не чижей ли. На деле она ничего не знала про чижей, даже воробья от них не отличила бы, а спросила лишь для маскировки своего замешательства. Заварихин разъяснил, что мастью чиж скорее в желтизну вдаряет, опять же высокие места обожает чиж, а те, в клетке, были обыкновенные клесты.
— Вы пожалели их давеча? — добивалась Таня, чтоб убедить себя в чем-то, что никак не давалось ей.
— Кого это, птичек, что ли? А пошто их жалеть, они вольготней нашего живут. Просто так отпустил, чтоб товару зря не пропадать…
Тане показалось, что он нарочно упорствует в грубости, чтобы не отступать от задуманного, а ей хотелось верить еще во что-то сверх того, что теперь уж неминуемо должно было случиться. Она собралась переспросить поточнее и вдруг забыла, о чем так хотелось ей спросить этого страшного, чужого и все же чем-то привлекательного ей человека. Тогда, не сводя потемневших глаз, Заварихин протянул Тане руку, больно стиснув ей запястье, и в полушутку предложил пройтись, оглядеться, не припасла ли и для них подарочка весна. «Там, впереди, вроде потише будет…» — прибавил он, помнится, тоже не своим, ровно простуженным голосом, хотя ветер к тому времени почти утих, а небо стало затягиваться теплой мглой.
Еще хотелось Тане просить, чтоб помедлил, чтобы не так, как все, но стало уже поздно. Все произошло с будничной, напугавшей Таню простотой… после чего
Заварихин, верно как все они, сидел с поджатыми к подбородку коленями, ковыряя в зубах прошлогодней травинкой, а Таня еще полулежала навзничь на его брезенте, рассматривая побуревшие, начинавшие пылить сережки орешника, свесившиеся над самым ее лицом. Прямо перед нею простирались подмосковные, изрезанные овражками дали со сквозными перелесками на сбегающихся горизонтах. Промытая ветром окрестность проглядывалась с отчетливой до скуки резкостью, так что ничего там не оставалось недосказанного сейчас, как и в Таниной жизни. И, точно сжалясь, тонкий лучик солнца… не самый пока лучик, а лишь предчувствие его, просочился сверху, и только благодаря ему Таня увидела рядом, возле самого своего виска, едва распустившуюся, еще озябшую и пушистую ото сна лиловую медуничку. Насколько хватило зрения у Тани, она там была единственная: брачный подарок весны вполне соответствовал размерам Танина счастья.
Тотчас она ощутила смертельный зноб в лопатках, исходивший от ледяной еще земли. Ежась и содрогаясь, Таня присела и суматошно принялась оправлять волосы, шаря под собой рассыпавшиеся шпильки.
Больше всего ее пугало заварихинское молчанье, тогда она решилась:
— Ты ведь сегодня немножко выпивши был, Николушка, да?.. мне там, с крыльца, все слышно было, как ты с тем рыжим чокался. Я понимаю, праздник!.. Но со мною ты уж не будешь столько пить, чтоб это не повторялось больше, верно? Поклянись мне, Николушка…
— В чем это клясться-то? — недовольно спросил Заварихин, отплюнув в сторону надкушенную былинку.
— А в том, что никогда, никогда не будешь и со мною так же поступать, как с нею, с той несчастной клячей, давеча! — еле слышно напомнила Таня и, лишь бы не обиделся, неловко и быстро, куда придется, коснулась губами его обветренной шеи. — Если бы ты видел, Николушка, беспощадное какое стало у тебя лицо, когда ты на нее замахнулся…
Кажется, самая дикость сопоставленья немножко смутила нечистую заварихинскую совесть…
— То совсем другое, Гела, то игра жизни… а на тебя какой мне резон замахиваться?.. я и другого кого за тебя на части разыму.
Таня благодарно и несмело погладила его руку.
— Тогда уж скажи заодно, Николай Заварихин… но чистую правду, а то, ой, плохо тебе станет в жизни за меня. Скажи… — продолжала она, суровея и волнуясь. — Что же, действительно я нравлюсь тебе?… хоть чуточку!
— А то как же… — убежденно, только без особого жара, откликнулся тот, — ты для меня на свете самая красивая… почти. А в тот раз, в цирке, как стала подниматься в высоту, сердце во мне страхом и еще чем-то, не знаю, зашлось. Я и потому еще крикнул, что не знал, как мне скинуть тебя с души. Веришь ли, Гела, в тот раз захоти ты любое для проверки от меня… да я бы хоть коня на плечах тебе притащил.
— А чем, чем я для тебя красивая? — поспешно, пока не остыло, стала добиваться Таня: уж очень хотелось ей, чтоб хоть с опозданьем помянули немножко и про любовь.
— Как тебе сказать, Гела… ну, вся ты какая-то на черного лебедя похожая!
За неделю перед тем он имел случай, тоже по развлекательной оказии, любоваться с приятелями черным лебедем в зоопарке.
— Я и сама знаю, что смахиваю… — простосердечно засмеялась Таня. — Всегда у меня нос краснеет с холоду, прямо хоть на улицу не выходи. — И потерла самый кончик.
Тогда Заварихин принялся всерьез возражать ей, — нет, сравнение это осенило его тогда же, в тот скандальный вечер, когда она в черном плаще выбежала для него на арену и стала подниматься, как он выразился, в бездну над головой. И, значит, так понравилось ему с тех пор удовольствие страха, что отныне обещал Тане не пропускать ни одного ее выступления, если только не в ущерб коммерции найдется свободный часок.
Странным образом, от одного упоминания о цирке настроение у Тани испортилось окончательно. Вдобавок все еще не прошел пронизывающий до ломоты холод в спине от лежанья на сырой, непрогретой земле, и не к месту вспомнился тоже неосторожный, с синими губами, птицелов на майской травке; поеживаясь, со скукой в голосе она запросилась домой. Заварйхин поднял с земли свой брезент и, насвистывая, стряхивал с него приставший лесной сор…
Возвращались ближней дорогой, напрямки, как пояснил Заварихин. И тут оказалось, что до города рукой подать. В воздухе похолодало, стало накрапывать; колеса вязли глубже в чавкающей колее, самый экипажик вконец утратил свой праздничный глянец. Когда на одном ухабе Таня схватилась за Николкино плечо, ее рука почудилась Заварихину стопудовым грузом: никакой другой обузы не боялся он так на свете, как женщин. Тем не менее в конце пути Заварихин предложил Тане жить вместе как муж и жена, причем выразился в том смысле, что «каждому семечку долго летать без дела не положено, пора и корешок пускать». Рискуя подпортить дело поспешностью согласия, Таня с молчаливой признательностью пожала локоть своего внезапного жениха. Конечно, немножко пугала своеобразная форма предложенья, но ведь есть же совесть в людях, опять же даже у собак, при хорошем хозяине, бывают дом, покой и дети.
…Когда из-за последнего бугра стало подниматься мутное фабричное небо, словно и не мыли его с утра, Заварихин в последний раз приструнил на полную рысь бухвостовское чудо, скинул картуз Тане на колени, предоставляя встречному ветерку выдуть, вычесать любовную чепуху из головы. Город все больше захватывал их в свое кольцо, — плоский, неизбежный, бескрасочный. У окраины, проскочив сквозь вихрь закружившейся гадкой пыли, Заварихин неожиданно и повторно распространился о ближайших планах на будущее, но, то ли сглазу боялся, то ли по иной причине, прибеднялся до поры, только Тане теперь, после случившегося, они показались трогательно скромны, хотя часа три назад звучали до смешного самонадеянно.
— В гости не зову пока, Гела… вот на новую квартеру переберусь, тогда и съедемся, — говорил Заварихин, и тут за разговором оказалось, что они почти достигли того самого переулка, откуда началось их нынешнее свадебное путешествие. — Ты сказала давеча — ни горшка у тебя, ни гвоздя своего… так вот, запасайся хозяйством. Человек должен на земле своей прочно стоять, чтоб не сдуло его с ног какой-либо несвоевременной бурькой… много их нонче, без корней-то, по свету бродит! — Он осадил лошадь у подбитых бухвостовских ворот. — Эх, забыл совсем… может, домой тебя завезти?
Она заколебалась.
— Да нет, спасибо… ведь мне две остановки всего, и на трамвае доберусь. — И постаралась убедить себя, что так лучше, — чтобы среди соседей не пошли о ней преждевременные слухи, которые, как она по опыту знала, могли завершиться всеобщим, горше насмешки, сочувствием.
— Вот и славно, тебе недалеко тут… а то мне еще лошадку Зотею сдать да нужного человека навестить до вечерка! Ну… — Он сошел на мостовую проститься и, вспомнив, на всякий случай, не очень больно на этот раз, обнял Таню. — Теперь за тобой очередь… признавайся, кто этот Стасик у тебя? С утра спросить забываю…
— О, и не думай о нем, Николушка! — польщенно зарделась Таня и за одну эту нечаянную ревность простила ему многочисленные мужские оплошности того дня. — У него своих ребятишек детский дом, и он предан им больше всего в жизни.
Затуманенным взором проводила Таня въезжавшего в ворота жениха и все не могла решить, следовало ли благодарить Заварихина за эту в общем удачную пасхальную прогулку. На деле же ей просто хотелось подавить в себе одно, уж последнее, но самое существенное сомненье, как будто еще возможен был шаг назад, как будто от одной ее воли зависел выбор житейских обстоятельств. Стоя за кирпичным столбом, Таня видела, как сломя голову сбежал с крыльца Бухвостов, вдоволь натомившийся у окошка, — бежал и спрашивал на бегу, дивно ли покатались, досыта, без приключениев ли.
— Ничего такого с нами не случилося… а ты, поди, натерпелся страху, борода? — смеялся Заварихин, соскакивая с качалки. — Принимай красотку в сохранности. Как ей кличка-то?
— Фортунка! — тоном упрека отозвался Бухвостов, оглядывая, оглаживая лошадь, только тут признаваясь — сколько плачено.
— Своих денег стоит, чистая сатана на ходу! — прервал его Заварихин.
Он долез было за платком вытереть забрызганные грязью пальцы и наткнулся в кармане на предназначенный Тане букетик, правда очень видоизменившийся под влиянием происшедших событий. Машинально и без сожаления выкидывая цветы на груду дымившегося навоза, Заварихин даже не вспомнил, откуда взялась в его кармане эта мокрая, мятая, слизкая трава.
X
Недели через две, не дождавшись, Таня решилась напомнить жениху о своем существовании, адрес узнала у Пчхова. Тесная заварихинская каморка оказалась в третьем этаже старого, запущенного дома с нечистым двором и запутанными переходами. В единственном окне, на уровне соседнего брандмауэра, виднелось до тоски бесконечное множество латаных и мокрых крыш жилого деревянного старья. Весна сменила платье, в железный отлив за оконным стеклом бренчала однообразная дождливая дребеденница. В воскресенье торговля не производилась; Таня затем и выбрала этот день, чтобы наверняка застать Заварихина дома.
Тот собирался уходить. По-холостяцки, стоя, он расправлялся у подоконника с вареным судаком, сплевывая кости в консервную коробку рядом. Он был весь на ходу, внезапное Танино появленье явно нарушало какие-то его срочные планы. С судачьей головой в руке, застигнутый врасплох, он заметался, ожидая заслуженных попреков, по выражение виноватости в его лице показалось Тане настолько искренним, что она извинила ему слишком уж откровенное смущенье. Безошибочное женское чутье подсказало ей, что неотложные торговые напасти, а не равнодушие или сердечное непостоянство были причиной его непростительного, казалось бы, поведенья. В ее условиях разумнее было не обнаруживать уныния пли обиды.
— Ты не бойся, я не задержу тебя… торопишься? — поспешила она успокоить после прохладного, неуверенного рукопожатья. — Верно, все срочные заботы, Николушка?
— Да так, пустяки, выгодной холстинки предложили в одном месте, по случаю… — в краске мальчишеской досады пояснил Заварихин. — Ты не серчай на меня, Гела… оно верно, уж цельную неделю я тут, да опасался даже на новоселье тебя позвать. Живности в щелях целые полчища от прежних жильцов остались… Сбираюсь заново комнату переклеить, а и за обоями сходить некогда.
Она внимательно дослушала до последнего звука и чуточку дальше, пожалуй.
— Ты мог и мне это поручить… — легонько намекнула Таня. — Но все равно, ты, в общем, славно устроился, рада за тебя. И комната не такая плохая, потому что… ну, уедипенная. С первого взгляда понятно, что здесь только начинается разгон человека, у которого все впереди…
И еще мелькнуло у ней в мыслях, до какой степени любая мелочь здесь на учете, на виду, именно — как у солдата в переходе через трудный перевал.
Впрочем, над койкой, покрытой лоскутным деревенским одеялом, висела на ремне дешевая гармонь, показавшаяся ей, горожанке, самой чужой вещью здесь.
— Играешь? — незначащим тоном спросила Таня.
— Случается, по праздникам… что, не любишь?
— Нет, почему же!.. но в прошлый раз, помнится, ты сказал, что давно бросил это… баловство, как ты выразился.
— Ишь память-то у тебя какая! — чистосердечно подивился Заварихин.
— Я вообще памятливая, Николушка, в особенности на ласку. Я даже помню, какие странные вещи ты мне в прошлый раз говорил… не поверишь, если тебе напомнить: почти любовные! Впрочем, ты ведь немножко выпивши был… — Все это она произносила легким голосом, без слез или горечи. — Теперь откройся мне начистоту… очень недоволен моим приходом? Я все понимаю, но… знаешь, мне одной так грустно стало!
— Как тебе не стыдно, Гела… — отбивался Заварихин от ее печальных пристальных глаз. — А дела мои подождут… каб еще шерсть, а холстина не раз до конца месяца набежит. И присаживайся пока хоть на койку.
За истекшие несколько минут он мысленно успел все углы обшарить в поисках угощенья для гостьи. Сам он сластей не терпел, кондитерские были закрыты по случаю воскресного дня, а вторично отшутиться скудостью, как в прошлый раз у Пчхова, не позволяло самолюбие.
— Вот что значит без хозяйки жить, — перевела на шутку Таня, — даже обедаешь стоя да всухомятку! Сейчас я тебя по праву будущей супруги чаем напою, кстати я захватила половинку торта: Стасик вчера на рожденье преподнес! Такой вкусный, что грех было бы утаить от тебя… хочешь попробовать? — И, не давая ему времени сгореть от сознания своей дикарской неуклюжести, притянула за плечи к себе. — А ведь ты немножко каешься, Николушка… нет, не в том, что не пришел вчера, ты же не знал!.. а в том, что между нами произошло тогда. Но ты не жалей, Николушка, ничего особенно непоправимого не случилось. Так что не порть себе здоровья укорами совести: я, как и ты из моей, — легко смогу удалиться из твоей жизни и непременно удалюсь, как только торт съедим… но ненадолго удалюсь, не рассчитывай!.. А пока я действительно присяду, с твоего позволенья, а то устала… ведь собственного трамвая на своей улице ты не завел пока… кажется, целый год тебя в этих трущобах проискала! — Так все смеялась, впустую звенела она и сама развязывала принесенный пакетик, сама вешала пальто на одинокий крючок в простенке, но шляпку зачем-то оставила на себе. — Теперь марш на кухню, Заварихин Николай… господи, да хоть чайник-то у тебя найдется, по крайней мере?
В ее положении надлежало быть легкой — в том смысле, чтобы ни капризом, ни плохим настроеньем не быть в тягость этому неукрощенному, неохочему до обязанностей человеку… ах, еще лучше было бы, пожалуй, даже тени собственной здесь не иметь! Видимо, ей удалась беспечная притворная улыбка, — Заварихин стоял перед нею в полном понимании своего убогого провинциального ничтожества, не в силах оторвать взор от худощавой подвижной фигурки незлопамятной, необременительной и тем в особенности приятной ему женщины. «Лакомая…» — крикнуло в уши мужское чувство. «Знаменитая!» — подсказало польщенное тщеславие. «Денежная!» — подшепнула проворная, заставившая его зардеться, деловитость. Как раз на неделе, перед выгоднейшей сделкой, обнаружилась досадная, не по аппетиту, заминка в денежных средствах. Под скользящим, испытующим взглядом Тани он невольно опустил глаза, — не от стыда за свою гадкую сообразительность, впрочем, а от врожденного в каждом молодом, не униженном пока существе гордого достоинства, которое само пружинно противится негодяйству. Еще и еще оценивал Заварихин на глазок стоявшую перед ним женщину и все на ней: до невесомости легкое, с крупными васильками и дразнящим запахом платье, шляпка на пушистых и нарядно подвитых волосах, простые, но очень дорогие туфельки — все теперь кружило ему голову, хотя какой-то внутренний трезвый голос все еще спрашивал его — по карману ли будет ему эта городская, наверно с прихотями, полубарынька. И хотя не собирался возвращаться в деревню, силился представить на всякий случай, как эта нарядная госпожа в непрочной, точно из пепла сотканной одежде станет в весеннюю страду управляться с вилами на крестьянском дворе, по щиколотку в навозной жиже.
От этого промелькнувшего в его мимолетном взоре недоверия, почти отчужденности, что-то дрогнуло и у Тани на душе. Однако она нашла в себе силу немедленно подойти к Заварихину, положить ему руки на плечи, заглянуть в глаза.
— Не узнаю тебя, Николушка… Может, помоложе успел завести, так сразу признавайся… ну, пока чая не заваривал, чтоб добро не пропадало зря!
Ее жестокая шутка попала в цель, он усмехнулся.
— С того самого воскресенья мысль меня одна неотступно гложет… — проговорился он.
— Какая же тебя мысль гложет? — тихонько удивилась Таня. — Из-за меня?
И тогда постепенно, неуклюжими словами Заварихин признался Тане в неприязни к городу, к его непонятным забавам и потребностям, к его древним уловкам и западням на всякую природную неукрощенную вольность, его обходительным и расчетливым дельцам, владеющим недоступной ему умственной изворотливостью, к его обольстительным женщинам с коварной заманкой в очах, столь губительной для едва пробудившейся мужской силы, — к бабам вообще, наконец!
Охватив его руками за шею, Таня искренне смеялась над этими страхами дикаря.
— Да ведь это все фантазия твоя, Николушка, пуганая выдумка твоя. В городе ведь и хитрые бывают и отзывчивые, богатые и бедняки… да и женщины в нем тоже разные. Откуда у тебя такая боязнь, оскомина на нас, если иногда и не таких уж жалких, то, как видишь, довольно беспомощных?!
И так душевно глядела она, так преданно, что смешанное чувство вины и благодарности за прошлое пересилило в нем врожденную подозрительность, вернуло ему дар речи, прорвалось. Его забавный ужас перед женщинами объяснялся одним случаем детства, в деревне… впрочем, и вспоминать о нем зазорно! Таня мягко настояла, чтоб Заварихин раскрылся ей… Итак, все началось со знакомства с бабкой Маврой, пастушихой по прозвищу, которая юных подпасков, безусых и безволосых, обучала греху.
— Яблочком да пряником заманит, бывало, в баню, на огороде у себя, да и тешится с ним…
Таня полуприкрыла ему рот рукой.
— И ты тоже? — спросила она с гадливым любопытством.
— Пытался! — и жестоко ухмыльнулся воспоминанию. — Досталось ей от меня… недели две, гадюка, только ночью на колодец выходила…
— Ноготками, что ли?
— Зачем? И кулаком тоже. Он у меня сызмальства такой… родимец! — и с косой приглядкой, как на постороннее существо, положил себе на колено сжатый до синевы ужасный свой кулак. — Иногда такое чувство от него, словно он-то и ведет меня вперед, и веру в себя внушает. Завижу — дерево при дороге стоит, и знаю: вот возьмусь за шейку поухватистей и достану с корешком… — И заодно, в припадке откровенности, а возможно, и в поисках сообщницы, раскрылся перед Таней — впрочем, не весь пока, а до первого донца. — Вот вроде и силен, Гела, а на душе кошки скребут. Ведь я тебя не навещал, чтобы заботами не омрачать, вконец одолели. О, если бы ты понять смогла, как мне торопиться надо, пока другие такие же не освоили самые доходные, разоренные-то места… — Понятно было, что он имел в виду не только свою торговлю. — Ведь эту шатию порохом через год-другой не выкорчуешь, дружков, вроде того — рыжего, а деньжат, к сожалению… словом, погонялку завел, да вот ехать не на чем. Ведь я соврал тебе давеча насчет холстины… товарец мне один чуть не дарма предлагают… вроде и темноват малость, а упустить — изведусь я весь, Гела!
— И много тебе денег надо? — очень серьезно, что-то переломив в себе, осведомилась Таня. — Может быть, у меня найдутся…
Она еще не предлагала, боясь обидеть, а он уже соглашался: то был наиболее безопасный выход из затруднения. Заварихина в ту встречу и подкупила в Тане ее безоговорочная готовность поддержать владевшую им страсть, разделить ответственность, понять его роковую одержимость… И оттого, что Таня оказалась сейчас сильней Заварихина, его вдруг неукротимо повлекло к ней. Он оживился, воодушевленный необозримыми планами, и лишь теперь в полную меру испытал радость от прихода невесты.