Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Скутаревский

ModernLib.Net / Отечественная проза / Леонов Леонид Максимович / Скутаревский - Чтение (стр. 15)
Автор: Леонов Леонид Максимович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Иногда, впрочем, им давали компот.
      - Это бунтует старичье, - сказала она по поводу одного шумного судебного процесса, которым долго питались газеты.
      - Я тоже старик, - усмехался Скутаревский, вылавливая сладковатые тряпочки урюка. - Вы еще молоды, ноги ваши как молодые березки, а руки... - должно быть, возраст давал ему право говорить это... - а руки как трубы, по которым струится нежность.
      Смутясь, она грызла скользкую, сладкую косточку.
      - Но о вас столько говорят, вас хвалит даже молодежь. "Требовательная, нещедрая молодежь" - прозвучало в ее голосе.
      - Ну... стариков она хвалит, лишь когда они безопасны для нее.
      Конечно, он ждал возражений, горячих и убедительных, а Женя не знала, что именно так принято в его кругу. И так уж установилось, беседу вела она, а Скутаревский, стремясь изучить ее, не перебивал и полусловом. Привыкнув к нему, она не стеснялась высказываться даже там, где требовались знания, которых она не имела. Зато всегда как бы свежим ветром дуло от нее; он сдувал слежавшуюся пыль с привычных понятий предшествующего поколенья, и тогда в особенности становились видны раковинки времени на них, трещинки и червоточинки. Всякий раз это звучало для него по-иному. Она говорила: "Сперва младенец, потом старик; это глупо организовано, следовало наоборот. Я представляю себе так и почти вижу: вход в пещеру, и все следы близ нее ведут в одну лишь сторону. Дело начинается с костей, с россыпи, с оскорбительного и смертного тлена. Что-то происходит, я не знаю - что, но вот старики выходят из своего подземелья поодиночке или же настолько крепко слежавшимися парами, что на каждом еще видны отпечатки его супруга. - А он понял так, что это она про Анну Евграфовну. - В их морщинах еще лежит время, земля и ночь. Они начинают с великого знания, свершений и мудрости. Они расстаются именно потому, что любят, и они молодеют тысячекратно в награду за все несделанное. И так, ликуя и смеясь, они постепенно растворяются в голубое ничто..." Он молчал, ему была любопытна эта, не додуманная до конца фантазия юности. Она говорила: "Послушайте, Сергей Андреич, я прочла наконец. "Илиада" - это очень скучно. Никто не прочел ее два раза, но почему об этом стыдно говорить?" А он переводил ее слишком искреннее признанье на тяжеловесный язык собственных научных рефлексов: "Что ж, вот умерла Ньютонова механика... угасли, отвердели достижения Лагранжа и Декарта. Омрамореет все, и самый мрамор источится зеленым ветром новых весен. Храните жизнь!" И хотя старая культура на его глазах становилась знаменем реакции, он взирал подозрительно и недоверчиво на ростки новой, для которой уже освобождалось место.
      Изредка совсем другие ветерки выбегали из этого ясного, ни морщинкой не прочерченного лба:
      - А вы знаете, Сергей Андреич, когда происходил первый съезд партии?
      - Видите ли, у меня крайне странная голова: цифры держатся, а вот даты... - И уже самому было неловко, что осведомлен хуже ее о таком почтенном дне.
      - Я буду взамен ваших давать вам уроки политграмоты... хотите?
      Он обеспокоенно двигался:
      - Прекрасно... даже непременно. И мы начнем... вот, у меня послезавтра совещание, а потом сессия академии... вот после сессии и начнем, идет? Да вы просто из поколения французских просветителей. Впрочем, теперь это в моде: я на театре видал - пионерка просвещает профессора-зубра. И все плачут, публика, директор и даже кассир внизу трешницами утирает слезы...
      С удивлением, которое перерастало в отчаянье, он замечал: привязанность к этому бездомному существу крепла в чувство, которое он всегда поносил и от которого отрекся бы публично, на площади; у него нашлось бы уменье средствами самой математики доказать всю неосновательность этих обвинений: впервые она солгала бы, эта правдивая и в общем неприятная старуха. С тщательностью, которая определяла его старорежимную совестливость, он все глубже прятал в себя, как в землю, это робкое зерно. Тем больше становилось шансов, что когда-нибудь оно вырастет в дерево, тяжелое от песен, птиц и ветвей: была еще плодородна скутаревская земля. Существо его раздвоилось; никто, пожалуй, не поносил себя так за эту запоздалую страсть. "Это маразм!" - кричала одна половина и свистящим эхом отзывалась другая: "...или эпос". Как человек с нечистой совестью, он краснел и злился в присутствии Жени, а она робела от его внезапной грубости, которую, по неопытности, не понимала. Но, кажется, он молодел; кажется, он начинал верить в обратимость процесса, о котором шутливо фантазировала Женя. Гора его, этот окостенелый горб, сглаживалась; он забывал о ней; его душевное существо выпрямлялось. И прежде всего это сказывалось на работе: сборка аппарата подвигалась к концу, и в ближайшем месяце следовало ждать первой пробы.
      Помянутые обстоятельства не были известны Черимову, и уж во всяком случае об этой девушке он знал гораздо меньше Скутаревского, который хоть пространные гипотезы составлял в изобилии на ее счет. Пребывание Жени в семье Скутаревского стоило размышлений, а Черимов, как и следовало ожидать, относился порицательно ко всяким психологическим выкладкам. Он помолчал, потом взялся за трубку телефона.
      - Мне надо позвонить в одно место, - нерешительно объявил он.
      - Моего разрешения не требуется! - засмеялась Женя.
      Он нахмурился:
      - Но вы работаете.
      - Да... но вы же не уверены, получаю я за это или п р о с т о т а к...
      Он отвернулся.
      Номер телефона принадлежал одному его приятелю, капитану хоккейной команды. Неоднократные победы связывали их подобьем особой дружбы, с тою существенной разницей от обычной, что время не действовало на нее никак. Там, в команде, Черимова и знали не иным, кроме как в белой фуфайке и с клюшкой, сдержанного и за счет сдержанности своей меткого парня, всегда послушного команде капитана. Наверно, к телефону подошел он сам; Черимов называл его по фамилии, прибавляя официальную частицу т о в а р и щ. Разговор затянулся; по-видимому, в этот именно час Иван Петрович безуспешно добивался Скутаревского. Черимов объяснял, почему за последние месяцы он ни разу не заявился на тренировочные занятия; таким образом, он не мог участвовать в розыгрыше междугородного первенства и, в крайнем случае, просил исключить его из команды совсем. Кажется, это была размолвка. Женя спросила:
      - Почему вы бросаете команду? - Взгляд ее выразил одновременно и упрек и сочувствие.
      - Занят, мне не хватает суток. Кроме того, у меня образовалась своя, очень спешная работа. - То было первое упоминание о его собственной работе.
      Она помолчала.
      - Я тоже. Я хотела взяться за лыжи, - вдруг доверилась она. - Но мне нельзя.
      - Есть и женские команды, - настороженно прищуриваясь, возразил Черимов.
      - У меня... Мы грузили ящики на субботнике, и я сломала ключицу. Потрогайте... вот тут узелок. - И вся потянулась к нему, а он не сдвинулся с места, подозревая и в этом неловкий женский маневр. "Читал, читал, бросьте эти штучки", - хотелось сказать ему. Поверить в сломанную ключицу - означало поверить и в субботник, то есть отказаться сразу от удобной, всеразъясняющей гипотезы. И может быть, он протянул бы руку, недоверчивую руку Фомы, если бы в эту минуту не вернулся Скутаревский... Он вступил, высокий, чуть сутулясь от своего роста, шумный, и тотчас же ясность и как бы примирение наступили среди молодых; он казался веселым и довольным, - часовой разговор с Петрыгиным никак не повлиял на его самочувствие. На улице вдобавок у него произошла встреча, которую сам он почитал почти чудесной. По сыпучему переулочному снегу тащился воз, полный ящиков; прошлогодние яблоки перевозили со склада. Среди переулочной тишины, в оттепельном воздухе текла волнительная река пенистого яблочного аромата. И, так уже совпало, было возу и Скутаревскому по пути. От самого петрыгинского подъезда он шел следом, как бы посреди обширных яблоневых садов, тронутых слегка рыжеватинкой осени; негибкие уже ветви тяжело клонились под тяжестью спелых и нежных плодов. А грузчик шел рядом, счастливый хранитель московских гесперид, и напевал о своем. И все это - и минута и ощущение! - было неповторимо и недоступно никому другому, как слово, сказанное наедине с собой.
      Самое свидание с Петром Евграфовичем, происшедшее почти тотчас же по уходе Ивана Петровича и остальных петрыгинских гостей, не могло, конечно, содержать сколько-нибудь увеселительных моментов. Утром Петрыгин, со слов Штруфа, сообщил Скутаревскому в институт, что квартира с окнами в сад все еще стояла непроданной, хотя покупатели якобы осаждали комиссионера день и ночь; ванну за это время успели починить, а Осип Бениславич, хоть и почитал себя обиженным, соглашался уступить тысячу с общей суммы; он благородно шел навстречу семейным затруднениям знаменитого ученого. "Свой уголок ты уберешь цветами и пригласишь друзьишек на коньяк", - намекнул Петр Евграфович: уже хромая всеми своими колесами, он продолжал поддерживать установившуюся репутацию всемирного выпивохи. Мимоходом, возвращаясь из института, Сергей Андреич зашел за деньгами, которые уже давно ждали его; поднимаясь по лестнице, он мысленно порешил даже не снимать пальто. Но Петр Евграфович, дабы не уронить славы своего гостеприимства, втащил его в комнаты и потчевал чаем - предыдущие посетители не успели вылизать всего меду.
      - Я, батенька, не чумной, ты меня не бойся, - говорил он, вводя его под руку туда, поближе к тестеву портрету. - У меня тело чистое, даже без пупырышков. И потом, насколько я понимаю в анатомии, я не девушка... так что обольщать тебя не стану.
      - Э... а лису-то как я промазал! - наобум сказал Скутаревский, ибо не знал, с чего начать.
      - Ничего, пускай пока ходит: через недельку я до нее доберусь! успокоил Петр Евграфович.
      Все было тихо и чисто; окурки вымели и даже комнату успели проветрить; ничто не напоминало о бурном шквале бунта, страха и угроз, который прокатился здесь совсем недавно. Все улеглось, и на лакированную крышку аристона успел осесть тонкий налет пыли. Скутаревский, взволнованный, прошелся по комнате, и, едва увидел эту старомодную музыкальную игрушку, разом, расщепленное на тысячу мелких ручейков, вспыхнуло в нем воспоминанье. Уж он-то помнил, какая зловредная жеманная усмешка записана там, на острых зубцах и пронзительных иголках машины. Он помнил с юношеской ясностью все и, кроме прочего, помнил - студент с продранными локтями сидит в коляске с молодой женой, стыдясь нищего, позорного своего торжества. "Итак, Серж, запомни этот час на всю жизнь: мы отъезжаем в будущее", - сказала жена по-французски, с носовым пономарским прононсом, от которого еще блевотнее стало во сто крат. Стояла и без того засушливая пора, да еще этот живучий пес, которого он насилу извел впоследствии, почти обжигал колени. Сергей Андреич сидел молча, втянув голову в плечи и весь потный от чрезвычайных переживаний. В его положении лучше всего было не оглядываться... О, как он ненавидел теперь это будущее, которое стало прошлым... и тем сильнее все существо его сжалось к предстоящему прыжку. Ему хотелось верить, что гора его остается позади, а с нею - напрасное, долголетнее клубление силы и хмельная, погиблая пена славы, поглотившая его молодость.
      ...и еще, если всматривался зорче, видел он теперь тонкую опушку березового леска и насыпь, убегающую в тусклую, робкую еще весень. Видел еще редкую малокровную травку на нефтяной земле между шпал, видел смыкающуюся в математической неизвестности пару рельсов, уже дрожавших от приближающегося поезда. И на них, лицом вниз, видел он Анну Евграфовну с черным, как бы обуглившимся лицом: о н а ж д а л а. Образ этот, сложившийся из бытовых, книжных и всяких прочих наслоений, и был центром его интеллигентского страха; этот вполне выдуманный образ цепенил ему мысль и служил шлагбаумом на пути к будущему; он повторялся, с каждым днем обогащаясь новыми подробностями. Так, однажды он узнал эту травку между подгнивающих шпал; то был к о ч е т о к, пастушья сумка, - его треугольные семенные коробочки служили неотъемлемой деталью детства: возле отцовской скорняжной, между крыльцом и заборчиком, был один метр глухого пространства, густо заросший этой беззатейной живностью, - там прятались, играя в жуликов, ребятишки... Несколько позже, тотчас после петрыгинского звонка, он рассмотрел еще одну подробность: в руке Анны Евграфовны, зажатое последним рефлективным движеньем, поблескивало ее пенсне, которое прежде всего должно было разбиться в возрастающем гуле колес... Но стоило только вздохнуть глубже, во всю грудь, и дурманящий тот мираж прекращался. Он не только пугал, он и возмущал Скутаревского, как жестокий, ростовщический процент к его традициям, привычкам и культуре.
      Потом в выдвинутом ящике стола он увидел самые деньги. Они лежали аккуратной стопкой, перевязанные ниточками, захватанные сальными пальцами нэпа, банковские пачки, дряблые тусклые лепестки, из которых он собирался свить свой любовный шатер.
      - Это они? - спросил Сергей Андреич. - Грязные какие!
      - Да: деньги. Портфеля ты не захватил с собой? Придется рассовать по карманам, и сразу станешь толстый, как я. Уж тогда тебя и пулей не прошибешь.
      - Можно забирать?
      - Разумеется, - деловито подтвердил Петрыгин. - Но ты хотел расписку написать... хотя, в сущности, это не обязательно.
      - Нет, зачем же... давай бумагу, - сдвигая в край стола чайную посуду, перебил Скутаревский, и тотчас же Петрыгин подал ему листок глянцевитой прочной бумаги и автоматическое перо.
      Вздымаясь вверх, побежали крупные, быстрые строки: "Я, Сергей Скутаревский..." Он только это написал, а потом остановился:
      - На какую сумму писать?
      - Как условились. Тридцать минус одна, но зато, полагаю, тебе следовало взять для Анны, ну, тысячи три... на первое время. Потом я стану давать ей периодически. Всего пока тридцать две тысячи. Ты хочешь пересчитать?
      - Нет, это не важно... - И писал дальше, что вот он, Скутаревский, берет тридцать две тысячи с обязательством...
      Вряд ли возможное при трезвом дневном свете, испытал он ощущение в ту минуту. Будто, видимый изовсюду, сам он бежит по бескрайному снежному полю, а за ним, спрятанный в укромном кустарничке, следит один, только один, немигающий, без блеска, черный глазок. Беспокойство овладело им и уже вовсе непонятное томление; а объяснялось это, может быть, тем, что в ручке не оставалось чернил, перо раздражающе царапало бумагу. И пока Петр Евграфович торопливо набирал в нее чернил, у Сергея Андреича сам собою придумался новый вопрос:
      - Кстати, я так и не узнал, чьи это деньги?
      - Ты берешь их лично у меня, потому что они доверены были мне.
      - Но если с тобой случится... я не знаю что. Если, к примеру, тебя счавкает автобус... Я же не могу согласиться на уплату предъявителю.
      - Но ведь ты и пишешь, что уплата производится не ранее полутора лет, - брюзгливо возразил Петрыгин.
      - Это безразлично. Предъявитель может оказаться щелкопером, которого я и на порог к себе не допущу.
      Петрыгин действительно начинал сердиться, как всякий, впрочем, охотник, которого перед самым выстрелом отвлекает посторонняя, недостойная вниманья мелочь.
      - Пустяки, родной. Переезжай со своей красоткой, наслаждайся и в счастье свое не подмешивай сомнений; и без того оно горькое. Мне верится, что после переезда ты даже начнешь писать сонеты... то-то посмеемся. - Но тот все еще медлил с распиской, и Петр Евграфович понял, что необходимо разъясниться полнее. - Деньги принадлежат вот ему. - И он небрежно ткнул в портрет тестя. - Поэтому тебе придется возвращать монеты только ему, а вернется он, по моим расчетам...
      Портрет казался много живее, чем в тот последний раз, когда Скутаревский с женой сидел в гостях у Петрыгина. В его пожухлые было краски воротилась прежняя жизненная яркость, а в водянистые глаза надежда, которая тогда почти угасла. Кроме многих явных и секретных специальностей, Осип Бениславич занимался также реставрацией картин, и Петр Евграфович нанял его промыть загрязненный лак на тестевом портрете. В тот именно час, когда распластанный тесть лежал на столе и по нему ерзала смоченная в скипидарной эмульсии губка, принесли хозяину телеграмму. Она кратко сообщала, что старик умер в Медоне, - старик этот и был тесть. По-видимому, в одно и то же время в Москве - посвистывающий Штруф, а под Парижем - плачущие родственники обмывали покойника. Была поэтому отточенная и знаменательная ложь в словах Петрыгина, когда он уславливался о возвращении долга мертвецу.
      И он промахнулся, утомясь, должно быть, на усмирении Ивана Петровича. Он сказал э т о зря, он стрелял слишком рано, он напрасно понадеялся на твердость своей одряхлевшей руки: красный зверь уходил. Следовало открыться много позже, уже после переезда Скутаревского на новый парадиз, когда он испил бы хоть глоток от сладостей уединенья. Теперь оставалась единственная возможность всучить эти деньги зятю - признавшись, что промышленника Жистарева уже не существует на свете. Но тогда пропадала бесплодно золотая эта дробь и весь предварительный умысел, хитроумный, как охота с флажками... Тут Сергей Андреич поднял взгляд и понял, что черный испытующий глазок, чуть расплющенный веком, принадлежит именно Петру Евграфовичу; лицо шурина было асимметрично, одновременно лицо пройдохи и мудреца.
      - Если тебя затрудняет расписка, можно обойтись и без нее... Дрогнувшим голосом пробасил он; басил, - значит, все еще сердился. - Мне достаточно твоего слова...
      - Нет, ты погоди, - молвил рассудительно Сергей Андреич, откладывая в сторону перо. - Кажется, я раздумал брать эти деньги... кажется.
      - Как, ты отказываешься от квартиры? - вяло спросил стрелок, который стоял на номере. Он дышал тяжело, неравномерно: зверь уходил, охотник понимал это, и становилось скучно.
      - Нет... но я, знаешь ли, обойдусь.
      И, намелко разорвав записку, вспомнил очень своевременно, что Черимов уже давно ждет его дома. Поспешность, с которой он стал прощаться, показалась Петрыгину просто неприличной:
      - Оставайся хоть чай-то пить. Не берешь денег - ну и черт с тобой: в другом месте достанешь. А такого меду... Эх, оба мы старики, а о ревматизмах-то еще и не поговорили!
      - Нет уж... там у меня, дома, делегация еще ждет, забыл совсем.
      Он лгал, не заботясь о правдоподобности: лишь бы выбраться из болота; он лгал, - он уже перешагнул, зажмурясь, через то красное и спутанное, что громоздилось на воображаемых рельсах... Уходя, он оглянулся в последний раз. Комната была квадратна и казалась нежилой. Тусклый свет еле пробивался сквозь матерчатый абажур. Мертвый корректный человек внушительно смотрел из рамы вослед уходящему, и у Скутаревского надолго осталось клейкое впечатление, точно спина его измазана известкой. Вот тогда-то, на его удачу, точно дождичком спрыснуло, и подвернулись сани, нагруженные яблочным ароматом.
      ГЛАВА 19
      Женя скоро ушла. И как только остались одни, Черимов прямиком пошел на беседу, которая вдруг по наитию пришла ему в разум. Долго и сперва беспорядочно он вьюнил по околицам и начал издалека - о той же сибирской торфянке, но с тем различием, что секреты были, хоть и без его помощи, уже разгаданы. Пожалуй даже, секрет разгадался сам собой: крайние, почти штурмовые формы принимала в стране классовая борьба. Правда, многое объяснялось пока или дурачеством, или анекдотическим головотяпством, которое, конечно, также входило в организованный план интоксикации народного хозяйства. Черимов выразился приблизительно так:
      - Я уловил наконец то, на что вы намекали тогда Кунаеву, Сергей Андреич. Я выверил все и нашел ту дырку, куда частично утекала наша энергия и деньги. - Слово "я" прозвучало здесь множественно. - Все расчеты и варианты в сметном и материальном планах были составлены теоретически правильно, но у меня имеется целая вереница особых фактов, которые я могу представить в любое время. А если принять во внимание, что Брюхе дал некоторые указания... - и стал закуривать, и спички у него не зажигались. "Этими вещами не шутят, товарищ!" - строго вставил Скутаревский и сам удивился, как искренне это у него вышло. - ...дал указания на Ивана Петровича, который является частым гостем Петрыгина...
      - ...и вашим! - вставил еще Скутаревский; он ничего еще не знал о происшедшем мордобое.
      Возможно, Черимов и впрямь не слышал его реплик.
      - Арсений же доводится племянником инженеру Петрыгину и, больше того, по службе подчинен ему.
      - А я ему довожусь отцом. А вы мне приятелем, как преждевременно толкуют некоторые. А Матвей Никеич дядькой вам... Этак вокруг земного шара объехать можно в поисках злодея, молодой человек.
      - Арсения видели в театре с одним дипломатическим, так сказать, человеком.
      Скутаревский вспыхнул:
      - Вы... вы сами следили за ним, товарищ заместитель мой, или поручали третьему лицу?
      Как бы утеряв свою дерзость, Черимов угрюмо разглядывал рыжие, всегда рыжие ботинки Скутаревского. Глупо было рассчитывать на интимную близость с этим тяжеловесным чужаком. И не то чтоб обида, а просто стыдно ему стало за прежнюю искренность, которая родилась в его неизвращенном сердце. Потом, прищурясь, он перевел глаза в окно, но скулы его дрожали.
      - Я ничего не покрывал, - глухо сказал Скутаревский. - Мнение свое я записал особо.
      - Да, но вы зашифровали его... чтобы впоследствии иметь отговорку.
      - Чушь! - завопил Скутаревский, сжимая кулаки. - Вздор... я только не делал выводов, но это мое человеческое право.
      И хотя бесконечно тошны были Черимову такие собеседованья, он шел на все, только чтоб добиться уверенности в чистоте самого Скутаревского.
      - Давайте в упор, лицо на лицо, Сергей Андреич!.. Думаете, меньшая на вас лежит ответственность, чем на мне? Потомками с вас спросится больше, потому что вы можете больше, и вы это знаете. Я говорю на том самом языке, на котором вы настаиваете. И кроме всего... - он усмехнулся почти вызывающе, - вы достаточно скомпрометированы в глазах всей этой шпаны своей работой для советской власти. А ведь всегда труднее платить по запущенному счету.
      - Я не понимаю, - заворочался Скутаревский, увертываясь от пронзительной этой откровенности. - Я хочу сказать, например, что всего полтора часа назад я сам был у Петрыгина, имейте это в виду. - Все недоставало в разговоре какой-то последней точки, и он с маху поставил ее: - Вы сознательно включили в эту темную... да, т е м н у ю цепь Арсения?
      Подтверждалась давняя черимовская теория: старая мораль, основанная на рабском, нечестном сострадании к человеку, весь комплекс старинных и ложных представлений о дружбе, родстве и общественных отношениях мешает Скутаревскому вести свою, правильную, линию в этом деле. Порою трудно приходилось старику, как четвероногому - сразу ходить на двух, и вот, вглядываясь в учителя, почти шептал ему ученик: "Смелее, милый... сегодня ты еще споткнешься, но завтра это станет твоим рефлексом". Теперь все становилось ясно: "Сын мой, он сын мне и даже больше, чем я сам..." кричали сухие, скоробленные листья по осени, скутаревские слова.
      - С Арсением я буду говорить особо, если он захочет. Сперва я хотел о вас. Передавали, что вы собирались опротестовать станцию?
      - Да... но, к сожалению, я мало смыслю в этом деле.
      - А если бы вы, при равных условиях, были в партии? - резво бежал Черимов, и собеседник одышливо следовал за ним.
      - Но я и не состою в партии.
      - А почему, что вам мешает? Вот Петрыгин, например, подал же заявление о приеме.
      Скутаревский дико взглянул на Черимова; теперь он сидел весь накренясь вперед, точно врытый в землю по пояс, он рвался из нее наружу. Чаще, чем могли предположить окружающие, он задавал себе тот же вопрос, когда пускался в некоторые мысленные странствия за пределы своего ремесла. Должно быть, в том и состоит трагедия всякого учителя - с радостью и ужасом взирать на опережающего и вот уже ведущего ученика.
      - Не принимайте, не надо... гоните его! - Он спохватился и закусил губу. - Я могу отвечать только за себя. Видите ли, для вас смолоду не было другого пути; для меня же э т о только завершение огромных бурь, смещений и катастроф... которые, черт возьми, может, и не произошли? И потом, разве вы думаете, что партбилет оправдает мое научное бесплодие? Он сводил проблему опять-таки к личной своей драме. - Но, странно, я волнуюсь сейчас, как тогда, когда говорил с Лениным! - заключил он потерянно.
      То была, конечно, правда - для него, для Скутаревского, каким он был, - и штурм прекратился. Черимов умолк, чтоб позже - а теперь он знал наперечет уязвимые минуты Скутаревского - возобновить атаку. Потом он спросил тихо, потому что это нужно было не только для него, и он не надеялся получить ответ:
      - Это не допрос... но зачем вы все-таки ходили к Петрыгину?
      ...и вот тогда-то случилось - выслушав до конца, Черимов предложил учителю переехать к нему во флигель. Сергею Андреичу доставались две, вернее - полторы комнаты, потому что одна была совсем плохонькая и угловая, вполне пригодная, однако, для человека, который дни свои проводит вне дома. Сам он соглашался потесниться в соседнюю такую же; при том ограниченном количестве вещей, каким он обходился в жизни, это не составляло для него затруднений. В его конфузливом предложении, сделанном легко и с дружескою прямотой, заключался блистательный выход из положения. Сергей Андреич заволновался, жал ему руки, отдавил ногу впопыхах, допытывался - какой ему смысл вселять к себе такого живучего беспокойного старика, и, в заключение, сунул в карман коробку сигар, подарок одного заморского коллеги. Черимов сигар не курил и коробку взял с намерением порадовать при случае Федьку.
      - Все-таки странно... разумеется, таково их положение в мире, но большевики ничего не делают без умысла. Полагалось бы отказаться, но, будучи хитрее, я принимаю: жена по ночам подходит к моей двери и нюхает, я слышу ее сопенье. Крайне раздражающий фактор, знаете ли. Но по дряхлости своей я поеду не один, а с секретарем. - Он пытливо взглянул в лицо молодого, но тот ждал: в глазах его сиял невинный день.
      - Я вам как раз две комнаты и предлагаю.
      Скутаревский задумчиво посмотрел на стену:
      - Между прочим, как вам известно, я играю на фаготе. И, надо сказать, я неплохо играю, но к фаготу, вообще говоря, надо привыкнуть, я бы даже сказал - притерпеться. Помните стишонки: "хрипит удавленник фагот..."
      Черимов смеялся:
      - Ничего, я тоже заведу что-нибудь гремучее: мне нравится барабан, я непременно куплю и для полноты впечатления увешаю колокольчиками, но, к сожалению, его негде поставить. Кроме того, я исполняю некоторые уссурийские песни, казацкие думки. И, по отзывам, пою неплохо, хотя, надо признать, голос у меня в высшей степени самородный.
      - ...самородный... - раздумчиво повторил Скутаревский. - Кстати, вы уже написали донесение на Ивана Петровича?
      Черимов ошеломленно пожал плечами.
      ...Итак, наконец это произошло. Предупрежденная всего за час до переезда, Женя куда-то исчезла. На обнаженных стенах обнаружились гвоздевые дыры и летучие космы пыли. Черимов с видимым удовольствием перетаскивал поближе к себе тяжелые книжные связки. Грузовик, взятый из института, одним колесом наступал на тротуар. Колючая тишина стояла на половине Анны Евграфовны. Извозчик, синяя личность в заерзанном халате, нес на вытянутых руках электрический прибор и приговаривал: "Почтенная вещь, почтенная". Вытащил он ее вполне благополучно и грохнул о пол только на новой квартире. Араукария, едва ее подняли, сразу осыпала всю свою хвою, - двадцатилетний процесс закончился; так и оставили ее торчать сохлой вешкой на скутаревском пути. Сергей Андреич торопился: в окна глазели рожи. Черимов поехал на трамвае. Валом валил снег. Пассажир в бобровой шапке плотно сидел в санях, держа инструмент свой между колен, на манер старинного мушкетона, и сопел в поднятый воротник. Прицепившись сзади, мальчишки разных размеров гирляндой ехали за ним на коньках. Было чудно Сергею Андреичу начинать все сызнова, со студенчества, с одиночества, с некрашеного соснового стола. Будущее было смутно и влекло к себе скорее не радостью, а тайной... Внедрение в черимовский флигелек произошло только к сумеркам, книги свалили в институтскую библиотеку, и час спустя уже квакал фагот на новоселье. Его мелодия звучала непонятно, вся в каких-то психологических бемолях, срывах, мнимостях: походило, будто, просыпаясь, большой волосатый человек бубнит что-то с закрытым ртом. И еще: несколько раз мелодия подкрадывалась к одной и той же высокой ноте и всякий раз обрывалась, - так задают вопрос, на который не бывает ответа. Сергей Андреич не преувеличивал: только черимовские нервы способны были выдержать в один прием такое количество звуков. Чертя свое, набирая тушь на рейсфедер, он слушал за перегородкой и покачивал головой: "Новое место обживает. Вот и объясни Федьке эту чертову механику - в чем тут дело и какие тому суть косвенные причины". Женя появилась к вечеру, робкая и настороженная; у Черимова, который открыл ей дверь, нашлось такта встретить ее шуткой и не расспрашивать ни о чем.
      ...Через неделю все вошло в норму. Новое место обусловило и новые обычаи, и, пожалуй, самым примечательным было то, что жить теперь можно было с незапертыми дверьми: красть у них стало нечего. Первому просыпавшемуся приходилось готовить чай, и Сергей Андреич, после нескольких, не вполне удачных, опытов дружбы с примусом, стал подниматься позже обычного. Пили чай, потом расходились до ночи; зачастую Скутаревский оставался в лаборатории и на ночь, когда никакие посторонние разряды не мешали его экспериментам. Однажды, вернувшись невзначай, он застал у себя гостей. В каморке его, затканной слоями табачного дыма, подобно жукам в коробке, гудели люди. Горячась и грызя окурок, Федор Андреич спорил с Черимовым и Женей, которые сомкнутым строем нападали на него. В стороне, сохраняя строжайший нейтралитет, с монументальностью горы возвышался Кунаев. "Но... - на потеху своих собеседников вещал в лирическом припадке художник, - вот я прохожу по земле, как тень от облака, и истлевает тень, а почему?.. и кто мне ответит?" - "Все дело в том, какого облака вы были тенью". И уже в том одном была их правда, что Федору Скутаревскому впопыхах нечем было возразить. Приехавший со строительства на побывку, как солдат с фронта, Кунаев расширенными глазами взирал на смятенное тыловое существо, не понимал, не сердился, но и не доверялся целиком на запальчивую декларацию художника.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22