Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Русский лес

ModernLib.Net / Современная проза / Леонов Леонид Максимович / Русский лес - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 6)
Автор: Леонов Леонид Максимович
Жанр: Современная проза

 

 


Все время беседы старик то удалялся, то ближе подступал, так что можно было разглядеть его. Он был совсем как человек, лыс и бос, в длинной рубахе с веревочной опояской; на траве белели большие, отмытые росой человечьи ноги. Но могущество лесного владыки как раз и состояло в способности принимать любое обличье – от волка до проливного дождика, а уж убавляться в росте ему вовсе ничего не стоило, иначе снизу и не докричаться было бы до него!.. Бежать стало некуда и опасно из-за риска оступиться в пропасть на краю света; кроме того, ребят живо заинтересовало упоминание о меде.

– Ты не смотри, что маленькие, а мы крещеные... – схитрил Демидка в намерении одновременно и пригрозить нечистой силе, и намекнуть, что покамест несозрелые души в них кислей лесного яблока.

– Слава те, и сам я не пень лесной!.. Ладно, подымайтеся, а то всю воду выпьете у меня... – И двинулся напрямки, без тропки.

Калина шел впереди, а в лысине его, нагоняя дрему, мерцал звездный свет. Пленники тащились следом, еле волоча ноги, цеплявшиеся за коренья и плауны. Недавний страх без остатка растворился в непреодолимом желании сна... И всегда впоследствии, когда ему бывало плохо в жизни, Иван Матвеич вызывал в памяти дикую красу ночного бора, и нешелохнутую тишину, проникнутую еле внятным разговором сосен, и точно окривевшую на один глаз избушку с ворохом соломы на полу, а незадолго перед тем – кованый железный ковшик с ключевой водой, где плавала и дробилась звезда, да еще черствую краюшку с ломтем старого меда, такой густоты и сытности, что и доныне у Ивана Матвеича слипались пальцы и смыкались веки от воспоминания о ночном ужине на Облоге.

Богатырским сном угостил их Калина да еще каких-то особо звонких птиц припас на пробужденье, что твои колокольцы под дугой! Но когда утром гости вынырнули из сна наружу, как из холодной, на самом стреженьке, реки, ничего не оставалось и в помине как от колдовских чар, так и от кладоискательского зуда. Лесного владыки не оказалось в избушке, и все его царское имущество было на виду: холстинковый рушничок у входа, бараний кожух на гвозде, дымарь и топоришко под лавкой и другая обиходная мелочь, пропахшая старым ульем. Да еще муравленая плошка меда светилась на столе, и в солнечном луче над нею вились три пчелы, чудом пробравшиеся сквозь затянутое паутинкой окошко. На двери чернел углем начертанный крест, и это была первая житейская подробность, поколебавшая в глазах ребят романтическую славу Калины.

Не теряя из виду сторожки, они обследовали прилежащую окрестность. Сама похожая на улей, избушка помещалась на опрятной прогалинке, сплошь покрытой глянцевитым настилом игольника, посреди отборных сосен. Самая рослая из них, в два обхвата, приходилась как раз над тесовой кровлей Калинова жилья. Наверно, старуха еще застала Федоса на земле; лишь одна ее крона, отяжелевшая от бремени столетий и распадавшаяся на островки, возвышалась над всеми Пустошaми. Ровесниц ей там не было даже в таком исполинском бору, и, разумеется, только в корнях ее могла бы сохраняться утаенная от Федоса казна. Гладкий, размером с молодую рысь, Калинов кот следил за всеми вороватыми движениями Демидки. Он прикидывался, будто дремал, и желтый полдень светился в его прищуренных глазах, зеленоватых, как крыжовник.

Демидка не замедлил высказать Ивану свои подозрения, после чего, как бы обидевшись, кот отправился в кусты и тотчас вышел оттуда в обличье самого Калины, да еще с бадейкой воды, к изумленью ребят. Смирные пчелы ластились к нему: он был свой и сладкий. Не подавая виду, старик сходил в дом за медом, нарезал хлеба с луком на крыльце и сел с гостями за трапезу.

– Вон и Марья Елизаровна к нам торопится, – заметил он про белку, камнем спускавшуюся по стволу из голубой, прохладной высоты. – Присаживайся, зверь, да человекам не мешай, – и кинул хлебца ей, пристроившейся на нижней ступеньке. – Вы отколе ж, такие славные бояре, будете?

– Мы не здешние, дедушка, из Красновершья мы, – сказал Демидка, как зачарованный нацелясь на белку.

– А! Давно уж, как Матвея убили, не бывал я в Красновершье-то. Дружок сердечный был, он ко мне частенько захаживал...

– Так это же папаня мой! – весь озарился Иван, потому что таким образом прямая близость устанавливалась у него с этим лесным царем, оттого лишь таким ласковым и медлительным, что уже не на кого ему было сердиться при таком могуществе, некуда спешить в его тысячелетнем возрасте.

– Ишь как концы с началами-то сходятся! Не было ровни ему по силе... ты не в отца пошел, мамкин сын... – усмехнулся Калина, перстом доставая из меда утонувшую пчелу. – Знавал я Матвеюшку, еще лесником его знавал. Он одно время у Сапегина в службе состоял, за потачку мужикам его уволили. А тихий был... и ничего то, бывало, ни у бога, ни у людей не попросит. Тут же его и прострелили у меня, – и кивнул на видневшиеся за порогом полати с ворохом веретья на них. – Значит, потянуло его из сибирской каторги на родину, а там и караулила беглеца судьбица-то. Кабы не ружье стражницкое, и не совладать бы с им... Ну, и мне заодно влетело. Фыкин-то как налетит на меня: «Чуешь, ты, кричит, хреновая твоя башка, как я могу тебя разработать... во что превратить я тебя могу за подобное пристанодержательство... ну, укрывательство, тоись!» А сам все глазищами меня, подобно тому как саблей, рассекает. Да, слава те, отходчив: поучил малость от собственной руки, не без того, потом утих, заурчал, медком занялся. Дай ему господь здоровья!

Фыкин был становой на Енге, гроза, а по могуществу своему в сознании ребят – третий после царя и Калины.

– Крепко побил-то? – из неуловимого пока практического интереса осведомился Демидка.

– Чего, стуканул по усам разочка два!.. С него тоже службу спрашивают, а у него, не как у меня, зубов-те полон рот... есть что вышибать! Нет, ничего худого не скажешь, хороший такой, обходительный господин.

Иван слушал это признанье с незнакомой ему горечью и тешил себя мыслью, что, будь Калина годков на сто помоложе, вскинул бы он Фыкина превыше небес да хряснул бы во всех регалиях оземь... но поизносилась легендарная Калинова стать, огорбела спина, столько веков служившая опорой государства российского, и от былого былинного удальства оставалось лишь бессильное старческое увещание. И тут впервые укололо Ивана жалостливое удивленье на столь беззлобную память Калины.

– А ты чьих же будешь, паренек?

– Я-то? Золотухиных я, – рассеянно отвечал Демидка, поглаживая Марью Елизаровну, настолько ручную, что уже вынюхивала что-то в его рукаве.

– Та-ак, наследник, значит... – протянул старик, наслышанный о входившем во власть красновершенском богатее. – С мешком ходишь, купец будешь, в одиночку век свой проживешь: нужда-то роднит людей, а богатство их разъединяет! И захотится тебе в старости замок железный на весь свет навесить... а запор-то не вору страшен, он его с голодухи зубами сгрызет, а хозяину. Вот я тебе открою, а ты мое словечко сбереги! Как накопишь себе груду золота, а ты от ей в одну темную ночку и утеки! Она тебя искать почнет, тикать, аукать, а ты затаися, пересиди под кусточком, не сказывайся. Пошумит, похнычет, пойдет других подлецов своей жизни искать.

– А зачем же, с деньгами-то тeпле небось! – усмехался Демидка.

– На чужом пожаре всего теплей! – только и сказал старик, не без огорчения покачав головой. – Да что ж, грейся, коли и на солнышке озяб.

Так раскрывалась полная обыкновенность Калины. И ничего в нем тайного не оказалось, а был он всего лишь бессрочной царской службы солдат Калина Глухов, по милости Сапегина кормившийся от двадцати своих дуплянок, а меды свои возивший на продажу исключительно в Лошкарев, по другую сторону Пустошeй. Таким образом, сказка рушилась, и край света если и не пропадал совсем, то отодвигался от ребят дальше, на запад... но если один из них испытал при этом грусть первого детского разочарования, другой – освобождение от сдерживавших его пут.

Демидка как бы распрямился в то утро, словно развязали наконец; домой он возвращался с добычей. Что-то билось в его мешке, чокало и скреблось, просясь на волю... тогда он резко и властно встряхивал ношу, и движение затихало. Так поплатилась Марья Елизаровна за излишнюю доверчивость к людям.

– Покажи... – попросил Иван и долго, виновато разглядывал в глубине мешка усатую, слегка притуплённую мордочку с быстрыми блестящими глазами. – Когда ж ты ее... успел?

Оказалось, Демидка взял ее, пока старик водил Ивана на пасеку показывать свое гудучее царство, и спрятал в дупле, на дороге, привалив тяжелым комлевым поленом.

– Хватит, а то ускачет, – сказал он, по-хозяйски закручивая мешок.

– Отпустить бы... нехорошо! – намертво вцепившись, заикнулся Иван.

– Полно чудить-то, парень, мы ее к делу определим. Ты на жизнь крепче смотри, а то, я гляжу, сердчишко в тебе больно трясливое... – и все зализывал свежие прокусы на руке. – Не бойся, старик другую себе привадит!

– Жалко, живая ведь!

Демидка без труда оторвал от мешка его руки, впервые применив явное преимущество старшинства и силы.

– Рыба тоже живая, и ты ее ешь.

– И рыбу жалко...

Кстати, выяснилось на прощанье, мальчики напрасно целый день блуждали накануне – прямым путем до Калины было два часа ходу, бегом еще ближе. Как вчера Иван, теперь уже Демидка с трофеем за спиной шествовал впереди. К концу пути у него созрел план дальнейших коммерческих операций, и, едва завиделись деревенские задворки, он повернул мимо Заполосок на проселок, к сапегинской усадьбе. От скуки там покупали всё, что приносили красновершенские и других деревень бабы и подростки, даже полевые букеты. Демидка не сомневался, что и белка на что-нибудь сгодится в мудреном хозяйстве у бар.

4

Ребята отыскали знакомый лаз в белой каменной ограде, пересекли лиственничную аллею с запущенным прудом в конце и прямиком, через парк, вышли на площадку перед террасой, густо обвитой каприфолью. Пришли они явно не вовремя: в доме сидел гость, сам великий Кнышев, а чем он был велик, того еще не ведал пока никто на Енге. У каретника гнедой норовистый конек, запряженный в ковровые, на железном ходу дрожки, хрупал овес, обмахиваясь хвостом от паутов. На этот раз некому было прогнать ребят, словно и челядь и собаки – все попряталось от лютых сапегинских гостей.

По давности лет уж выпало из памяти Ивана Матвеича, присутствовал ли при этом Пашка Летягин, встретившийся им по дороге, или же вдвоем сидели они с Демидкой до полной одури на скамеечке под террасой, откуда доносился звон посуды и неразборчивая, лишь по позднейшей догадке восстановленная речь. Там происходил обычный торг – с обманом, уходами и ленивыми взаимными угрозами, хотя обе стороны, разморенные жарой, одинаково стремились к благополучному завершению дела.

– А ты погоди, Софья Богдатьевна, дай и нам слово молвить, – говорил простуженный, как из погреба, голос. – Ну смотрел, смотрел я твою лесную дачу, все утро на пару с Титкой выхаживали. Сколько мы с тобой насчитали, Титка?

– Да ведь как считать! Ежли со снисхождением, деток ихних жалеючи, считать, то десятин без малого тысяч семь наберется, – безразлично проскрипел второй, не иначе как приказчик покупщика. – Коснись меня, так я и дарма с подобным лесом связываться не стал бы... дело хозяйское!

– Да что вы, господа... – заволновалась пожилая женщина, видимо сама помещица. – У меня же и бумаги гербовые на лес имеются, я таксатора нанимала. Там сосны одной девять верных будет, да за Горынкой липового клина десятин тысячи две.

– То-то и горе, что мелковата твоя десятинка, Софья Богдатьевна... В Европе две-то тыщи десятин – целое королевство. Да и не гонюсь я за липой... липу я тебе всею оставлю, только корье с ней заберу. А бумага?.. Осподи, да прикажи, я тебе за красненькую такую бумаженцию предоставлю, будто ты и есть генерал Скобелев с усами, во как! – машисто сказал первый под рассыпчатый Титкин смешок. – Извини, хозяйка, что я так, попросту с тобою, от души. Ой, держись, Титка, опять она нам наливает... ой, хитра! Спорить нам нечего, можно и еще разок шагами промерить. Займись-ка с утречка, Титка... прихвати с собой и барыньку, погуляй с ей вдвоем.

– Ноги свои, не купленные, – согласился приказчик и зевнул в знак полной своей незаинтересованности. – Можно и еще разок сгулять.

Снова заговорила хозяйка:

– Ладно, предположим... пусть будет всего только восемь. Однако у меня сейчас денежные затруднения, и мне хотелось бы теперь же знать, сколько я на руки получу. Если даже по семидесяти кубов взять на десятину...

– Да откуда ж там семьдесят, ваше степенство? – фальшиво взмолился Титка о пощаде и снисхождении, – Да там от силы, пошли господь, хоть сорок-то наковырять.

– Ах, ах! – как под ножом, стонала кнышевская жертва. – Где ж у вас совесть-то, господа?.. да как же вы с бедной вдовой поступаете? Мне тогда придется к закону за защитой обратиться.

– А зачем его, батюшку, зря будить-беспокоить? Кабы мы еще на тебя с кистенями навалились, тогда другое дело. Мы, голубка ты наша, и так уйдем, пущай спит твой закон... Ты чего к месту прирос, Титка? Вставай, дуборос, кланяйся за угощение... поехали!

Послышался беспорядочный треск сдвигаемой мебели, шарканье ног и беспомощные женские вздохи.

– Я все же прошу вас присесть, господа... и войти в мое положение: я уж вам открываюсь, как на исповеди! У меня сгрудились срочные платежи, и проценты в банк совсем замучили. Кроме того, внуки малые на руках, да еще зять психопат... Отвернитесь, не слушайте, дети. Ну, просто выдающийся психопат! – повторила она с таким страдальческим выражением, что теперь со стороны купцов было бы бессердечно не надбавить цену. – Давайте же прикинем хоть начерно. Даже если по-вашему... скажем, восемь тысяч десятин по сорок кубов... пусть будет по пять рублей... хорошо, даже по четыре с полтиной за сажень. Посчитай на листочке, Коко, сколько получается... и не щипай Леночку, стыдись: ты уже мужчина!

Наступила пауза, и потом срывающийся от волнения детский голос объявил причитающееся к платежу в миллион триста сорок тысяч, а это показывало, в свою очередь, что мужчина был не слишком силен в арифметике.

– Ну, вот... – упавшим голосом сказала хозяйка, и мальчикам стало ясно, что барыню победили.

– Такие деньжищи только в задачниках Евтушевского попадаются, обожаемая, – жестко и речисто отрезал главный покупатель. – Ты не барыши свои, ты мои убытки считай. У тебя там одной гари поболе двух тыщ будет, а куды мне ее к черту... разве только самовары ставить? Так мы чайком-то почти и не балуемся!..

– Осподи, да с него обопьешься, с чаю-то! – весело хохотнул приказчик.

– ...да еще прогалины среди лесу, да поруби, да короедом побито... а мне лес-то – не по грибы ходить, мне шпалы из него тесать, голубушка, по ним люди ездить станут. Как на духу тебе сказать, там и лесу-то настоящего нет.

– Вот как мы на Больше, у графа Чернышева дуб валили, так то лес был, – скороговоркой вставил Титка. – Глянешь наверх-то: мамынька моя родимая, сердце обомрет!.. Ровно тятеньку под корень рубишь, а тут...

– Помолчи, Титка, – оборвал главный. – Лес-лес, а ты сама в том лесу бывала хоть разок, Софья Богдатьевна? В России все под лесом числится, где косе ай серпу делать нечего, А его, лес-то русский, питерский чин в халате циркулем по карте считал. На поверку же гарь да топь, щучкой поросла... бурелом да подтоварник, а иной вовсе у черта на рогах... эва, достань его! Его пока до катища дотянешь, бородой по пояс обрастешь, понятно?

– Господи, да чего ж вы на меня в четыре руки напали... – оборонялась, как могла, хозяйка.

– Терпи, раз уж подпоила. И лес-то твой от здешних мужиков краденый: слыхали мы про тяжбу твою... и сам я тоже не лучше тебя, вор, раз краденое покупаю. И не дай бог, запоет красный петушок на Руси, на одной вожже нам с тобой, милая барынька, висеть-проклажаться. Оба мы, ты да я, с бритвы мед лижем, понятно? Вот тебе мой счет: по выплате банковской ссуды и куртажа сутягам, на руки тебе сорок тысяч... да от зятя береги, пропьет! Подмазка в губернии твоя, мое дело – топор. Остальные полтораста к Новому году. Думать до завтра, а то на Дон укачу.

– Ой, не щедрился бы, Василь Касьяныч... проторгуемся! – костяным голосом подзадорил Титка.

– Э, бог с ей: детишечек ейных жалею!.. А нас пущай осподь за печаль нашу вознаградит. Теперь наливай, барынька, да вели-ка нам яишенку спроворить, а то отощали мы у тебя...

Так просватали под топор знаменитый Облог на Енге. Пышное великолепие усадьбы, мнившейся ребятам волшебным раем, давно носило следы крайнего упадка. Отмена крепостного права, лишившая дворянское сословие даровой рабочей силы, заставила покойного Сапегина заложить имение в банк для других, новейших, по моде века, сельскохозяйственных начинаний, они должны были озолотить его, но не озолотили. И как свалился, так и покатилось все под гору: вымер от поветрия породистый скот, рухнули оранжереи с приколотыми к стенам шпалерными абрикосами, сквозь осыпь штукатурки в углу гостиной стало гнилое дерево проступать. Одна сирень, буйствуя по веснам, распространяя густой, до головокруженья, аромат, наступала на цветники, выползала на дорожки, прикрывая полуразоренное дворянское гнездо. Старый управитель Аверьяныч, правая рука и око покойного Сапегина, погрузился в непробудное пьянство, и таким образом хозяйство перешло в руки самой Софьи Богдатьевны, еще в университетские годы вывезенной из Померании, – дамы рыхлой и болезненной, умевшей только серебряные ложки считать да ставни на ночь запирать от воображаемых злоумышленников. Основное старухино богатство состояло из переспелых, никому в том краю не надобных лесов; в связи со слухами о скором проведении чугунки через Лошкарев на Вологду ей представлялась последняя возможность выбраться из затруднений. Сам бог посылал Кнышева, хоть и нетрезвого, на ее вдовье горе.

Сделку надлежало спрыснуть, а так как за столом сидели лишь женщины да дети, Титка же не смел, находясь при должности, то гость спрыскивал в одиночку за всех по очереди и скоро достиг того окоселого состояния, когда необходимо стало либо выносить его на сеновал, либо самим выбираться на свежий воздух. Тут все Сапегины и высыпали на ступеньки деревянной лестницы, с каскадами отцветшей каприфолии на покосившихся перилах.

Впереди выступала огромная старуха в лиловой люстриновой юбке, вся в пунцовых пятнах недавнего волнения по землистому, нездоровому лицу. Собственно, она в полном одиночестве коротала век в усадьбе, – только в летние каникулы у ней гостила дочка с сыновьями от незадачливого брака. Оба они и шли сейчас рядом с бабушкой, стриженые, с синими подглазьями, аккуратные мальчики в парусиновых гимназических курточках. Ивану запомнилось: старший из любознательности надевал желтого слепня на соломинку, а младший рассеянно жевал травинку. «Не жильцы на белом свете», – чуть свысока усмехнулся на них Демидка.

Главной барыне не понравилось присутствие посторонних, хоть и детей, в такое время: она ворчливо осведомилась у подвернувшейся горничной, не появлялся ли Аверьяныч, но нет, Аверьяныч пока не выплывал, как та выразилась, насосамшись с вечера.

– Ну, что у вас там, милые пареньки? – спросила хозяйка издалека.

– Вот белка... – буркнул Демидка, сдергивая картуз, что сразу расположило старую барыню в его пользу.

– А у тебя что? – обратилась она в Иванову сторону.

– Мы все вместе, – отвечал Панька Летягин, который присоединился по дороге и, значит, также участвовал в продаже Марьи Елизаровны.

Пятеро Сапегиных, если не считать горничной, тотчас окружили продавцов, и пятою была девочка лет пяти в затрапезном, бывшем розовом платьишке, с непонятными Ивану цветными кружками и полосками по лицу. Кто-то из мальчиков разрисовал ее под индейца детской акварелью; маленькую звали Леночкой. Ей тоже хотелось полюбоваться на лесного зверька, но все ее попытки оказывались напрасными, пока не догадалась пузыриком протиснуться между ног старшего гимназиста. Довольно звучно тот щелкнул ее перстом в затылок, меж косичек, и она безжалобно отползла назад, на крокетную площадку, приученная к второстепенному положению в доме.

– Покажите вашу белку, дети, – приказала барыня помоложе с унылым и таким длинным носом, что пока доберешься взглядом до конца, приходилось возвращаться назад, чтоб вспомнить начало.

Отважно, хоть и зажмурясь, Демидка запустил руку в мешок и выхватил за шейку Марью Елизаровну. Та не сопротивлялась, еще не знала, что обычно все живое здесь ласкают до смерти, после чего с подобающим пением хоронят на крошечном погостике рядом с прежними любимцами мальчиков Сапегиных. Демидка держал белку прочно и потискивал слегка – не затем, чтобы отомстить за покусы, а чтобы барчукам захотелось поскорее избавить бедную от мучений. Тут все принялись упрашивать Демидку, чтобы не причинял боли божьему творению, и неравный поединок длился до тех пор, пока слабые не сдались. Мать разрешила сыновьям истратить содержимое своей копилки и прибавила по-немецки, чтобы учились на примере вести торговые операции с крестьянами.

– Сколько стоит? – сладким голосом спросил младший, умильно взирая на затихший рыжий комочек с обвисшим хвостом.

Тогда старший подкинул в воздух слепня, улетевшего со своим грузом, и деловито отстранил брата.

– Скажите, это у вас хорошая белка? – приступил он, держа руку на пряжке ремня.

– Злющая, первый сорт, еле с дерева оторвал. Што кровишши вытекло: прямо один купорос с ею! – И показал свободную пораненную руку, чтобы поднять цену товара.

– Значит, она у вас кусается? – чуть отступив, спросил младший.

Демидка презрительно глянул ему в ноги:

– О, и не думает. Это я сам об нее искровенился... – Ложь оказалась своевременной, так как дурной характер белки мог и отпугнуть покупателей. – Она у нас смирная, Марьей Елизаровной зовут.

Среди обитателей усадьбы начался спор, куда поместить белку, и бабушка советовала поселить ее в клетке погибшего накануне щегла, молодое же поколение намеревалось держать белку на тонкой, совсем незаметной проволочке вокруг горлышка, чтобы не стеснять ее свободы.

– А ее можно мылом мыть? – кротко поинтересовался младший, пока другие продолжали спор.

– Мылом-то? – с видом знатока задумался Демидка. – А чего ж, можно и мылом. Да она и в бочке проживет, если кормить. Окромя огурцов, все жрет... мелкому зверю, главное, костей не давать, чтоб не подавился.

Тут Ивану стало не то чтобы противно, он еще не понимал существа частной коммерции, а как-то не по себе... Сперва его внимание привлек Титка в щипаном сюртучке, выползший наружу, чтобы не сквернить махоркой господских хором. То был сухопарый, старый плут с продавленным внутрь лицом и до такой степени выдвинутыми вперед губами, что непонятно становилось, чем можно было добиться такого поразительного результата. Он похаживал на террасе, злорадно ковыряя ногтем лупившуюся краску... И вдруг еще неизвестная Ивану сила подвела его ко всеми оставленной Леночке, которая жизнерадостно, усевшись на крокетной площадке, наслаждалась горсткой незрелой бузины в подоле платья.

Иван рассудительно покачал головой:

– Ты смотри, этого не ешь, от них помирают... в желтый песочек уложат, – и по праву старшинства, отобрав ягоды, покидал в кусты. – Кто это тебя, несчастную, так размалевал?

– Братики... – кротко отвечала маленькая.

– Иди смой... нехорошо: люди смотрят! – почуяв в ней родню, посоветовал Иван. – Ну ты чего больше всего на свете любишь?.. скажи, я тебе достану.

– Птичку, – улыбнулась девочка, слепительно глядя в самую душу Ивана.

И за один тот синий взгляд, за тоненькую, еще неосознанную боль детского сочувствия на всю жизнь полюбил он эту невозмутимую замарашку, как и Калину Глухова с его родничком.

– Тогда уж я тебе сыча принесу... у меня есть на примете. Только, смотри, его мышами надо кормить... ничего, наловишь! Я тебе за так, без денег принесу, – прибавил он тоном погрубей, чтобы не ронять мужского достоинства. – Ты отпросись завтра к пруду в это время... придешь?

Сыч попался отличного качества, с когтищами, еще дитенок, но уже страшный; сквозь громадное, как тулуп, серое с белыми крапинками оперенье прощупывалось воробьиное тельце. Иван прождал у пруда до вечера, целую тропку натоптал в траве, но женщина не пришла на свиданье. Оно состоялось только через семнадцать лет.

С той поры Демидка стал придворным поставщиком барчуков. Для них ловил он птиц на привадах и водопоях, сучьем заваливая ручеек и накрывая лоскутом рыбацкой сети крохотное зеркальце воды. Пленницы нуждались в пище, – он с малых лет обучился пользоваться смирением обездоленных, сваливая муравьиные кучи на току, откуда труженики сами стаскивали ему под разостланную холстину желтоватое отборное яйцо. Воробьев и зябликов он продавал за соловьев, на опыте постигая искусство торгового обмана, помогавшего ему брать вчетверо против того, что было затрачено на легкий труд поимки. На глазах у потрясенных гимназистов, облепленный пиявками, он вычерпывал карасей из тины сапегинского пруда и никогда не отпускал товара в кредит; когда же у покупателя не хватало наличности, принимал в уплату все – от стальных перышек до византийских монеток из потихоньку разграбляемой нумизматической коллекции деда. И хотя они не имели хождения в трактирах империи, Золотухин с одобрением следил, как у его любимца пробивается первый кулацкий зубок. В этой встрече двух соперничающих сословий обе стороны ненавидели друг друга, но Демидка был сильнее: на спесивую заносчивость квелых, всегда с завязанным горлом барчат он отвечал затаенной мужицкой ненавистью.

... Остаток лета Иван почти сплошь провел у Калины; мать отвыкла кликать его к ужину. Их день начинался с зорьки, когда первый луч вместе с птичьей перекличкой цедится сквозь туман в голубоватый, влажный сумрак леса. Старый и малый обходили свою державу, неслышно подсматривая новости: как поживает господин барсук в своем кургане или как в четыре приема, всякий раз с детенышем в зубах, перебирается на новую квартиру сестричка несчастной Марьи Елизаровны, – вековой настил хвои скрадывал шорохи людских шагов. Обычно маршрут повторялся, но в лесу, как в хорошей книге, всегда найдется непрочитанная страница. Здесь, в дороге, Калина учил своего питомца узнавать по росам погоду, а урожай по корешкам лесных трав – и прочей тайной грамоте леса, в которой скопился тысячелетний опыт народа.

Поход завершался на высоком бережку Енги; был там один заветный мысок, поросший кошачьей лапкой. Далеко внизу, где в тонком разливе воды просвечивали мели и перекаты, буксиришко оттаскивал на зимовку целое семейство пестрых бакенов, и коршун парил с кровавым отсветом заката на крыле. Сказка кончалась, шла осень, все голей становилось вокруг.

Старик давно переступил рубеж, за которым стирается разница возрастов. То была немногословная дружба старого и малого, без боязни разлуки, но и без фальшивого обоюдного ласкательства. Один примиренно прощался со всем, что принимал в свои руки другой. О себе Калина рассказывал скупо, но можно было понять между слов, что чарку своей жизни выпил он, не поморщась, и было бы совсем славно, кабы толченого стекла щепотка не оказалась на донышке. В этих рассказах кончался сказочный Калина и начинался милый, вдвое дороже мальчику, телесный человек.

– Значит, и не святой ты, дедушка?.. значит, и ты помрешь, да? – разочарованно спрашивал Иван.

Тот смеялся и прощальными глазами обводил багряные, уже облетающие ближние леса за Енгой, поля с неубранными кое-где крестцами снопов, и дальше – свежую песчаную, убегавшую вдаль, насыпь неизвестного пока назначения, и на горизонте – город Лошкарев, за пятнадцать верст сверкавший своими точно фольговыми окошками. Калина охотно разъяснил приятелю свою веру, ставшую впоследствии верой и самого Ивана Матвеича. И если б пригладить его слова на книжный образец, получилось бы, что нет бога на земле, а только никогда не остывающий хмель жизни, да радости пресветлого разума, да еще желтая могильная ямина в придачу – для переплава их в еще более совершенные ценности всеобщего бытия... Как всегда, старик плел очередной кузовок, а мальчик лежал на спине и глядел в небо на спокойный, растянувшийся клин улетавших журавлей с чуть оторвавшейся точкой, вожаком, впереди. Детскому разуму трудно было понять мудрость Калины, но голубой отсвет ее Иван унес с собой в жизнь и однажды даже попытался воспроизвести ее по памяти в одном петербургском споре о личном бессмертии.

Не меньшую осведомленность проявлял Калина и в отношении нечистой силы. За долгий срок раздольной столичной жизни старик выяснил с достоверностью, что черти бывают двоякие, и лишь низшие из них, встречаемые в местах присутственных, отмечены смрадом и прыщами исключительной неприглядности. Старшие же – малодоступные для всенародного обозрения – нередко отличаются даже чрезмерным благообразием, квартируют в нарядных хоромах, откуда и взимают подать с православных: жирную еду, рекрутов для сражений, девок для баловства, кормилиц для питания не окрепших пока чертеняток. Следовательно, и опознаются они не по хвостам, не по серному дыму при дыхании, а, как правило, по тягостям, причиняемым простым людям... Покончится же все это Страшным судом, где обелятся труженики, нечисть же сгинет навеки. На доверчивый вопрос Ивана, помогает ли свячёная вода от нечистой силы, старик отвечал, что очень неплохо воздействует, коли спустить поглубже и малость придержать за хохолок.

– Вот бы повидать ее, темную-то силу! – вздохнул Иван, слушая слабый плеск реки внизу, на отмели.

– Погоди, малый, еще налюбуешься!

Мальчик познакомился с нею в ту же зиму.

5

Крупнейшая лесная операция на Облоге была обставлена с кнышевским размахом. За месяц до начала Титка объездил с угощением все прилежащие деревни, – тут и старухам досталось по стаканчику. Железнодорожники торопили поставщиков. В ту осень первопуток установился ранний, и однажды с рассветом, тотчас за Димитровым днем, тысяча саней со всех концов устремилась к Облогу. После гульбы накануне мужики ехали качаясь и распустив вожжи; у каждого шумело в голове и тускло поблескивал топор за поясом. Непроспавшееся солнце подымалось над бором, когда пали на снежок первые сосновые хлысты. Не втянувшись пока в работу, лесорубы курили и толклись без дела, наблюдая, как более ретивые довершали приземистые курные избушки и всякую подсобную снасть для разделки леса.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11