Письма школьнику
Ленинград. 27.IX.74
Андрюшенька,
только положил телефонную трубку – и сразу захотелось еще что-то сказать. Глянул на часы – полночь. И вот пишу. Однако ты хорош, сыночек, специально, что ли, ждал, пока уеду, чтобы по телефону сказать о своем решении поступать в театральное – то ли шутка, то ли слишком серьезно…
Радуюсь ли я, что ты хочешь стать актером? Радуюсь, это укрепляет наше родство, ибо нет ничего выше духовного братства. Но сказать по совести, это меня и пугает – труден актерский путь. Мое упущение, ошибка, что моих трудностей ты не знал. А ведь есть только одна цена в искусстве – беспощадность к себе. Ах, сынок, я в смятении. Я подумаю. Я напишу тебе.
Отец
Ленинград. 28.IX.74
Андрей,
остаюсь в Ленинграде на две недели, поэтому буду писать длинно, буду писать тебе каждый день.
Я не собираюсь умирать – мне еще нет пятидесяти. Я работаю и буду падать и подниматья, и ошибаться, и мучиться, как я радовался, и мучился, и переживал всегда… Я просто хочу тебе, а может, и твоим товарищам, и не только тем, кто будет работать в искусстве, рассказать о том, как я падал и счастлив был, как я работал, с кем встречался, кого терял, приобретал…
Может, тебе моя жизнь в театре представляется каким-то восхождением. Со стороны многим кажется: вот счастливчик, который постепенно, но все время вперед шел, поднимался. Ты знаешь, у меня есть такие «санитарные дни», я сам их так назвал. Живу, живу, а потом начинаю думать: что же я сыграл? и что это для меня? а не похожие ли это роли? Иной раз не могу понять – хорошо что-то или не так хорошо… Смотрю свой фильм, свою роль, вроде что-то нравится, а вроде и похоже на то, что было в предыдущей роли… Если я еду куда-нибудь, я не скучаю, потому что беседую сам с собой. В поезде кто книжку, кто что, а я вытаращусь в окно и начинаю о чем-то думать, о своей жизни. Даже сегодня вот проснулся в семь часов и до девяти лежал и обдумывал свою жизнь и скоро, конечно, на искусство перекинулся… Фальстафа хочу сыграть. А что будет, сумею ли? Часто я считал, что неправильно что-то у меня в жизни складывается, искал выход. Молодыми актерами ходили мы до ночи от театра (Театр имени Станиславского на улице Горького) до моего дома (недалеко от площади Маяковского), приходили ко мне ночевать, неделями не расставались – и все мы по улице идем, и спорим, и разговариваем о нашей профессии. Сейчас в театрах полегче: молодые ребята роли получают с ходу, а тогда было сложнее – то ли пьес ставили меньше, то ли совсем мы были беспомощные, и я в частности. После училища год я был в Театре Дзержинского района, а с сорок восьмого – в Театре имени Станиславского, а первую большую роль – Лариосика в «Днях Турбиных» – я получил в пятьдесят четвертом…
Понимаешь, я начинал свою театральную жизнь в суровое время, был момент, когда театры закрывали, закрывались киностудии. Естественно, что в театрах было не совсем хорошо. Я даже помню нашу директрису – она до театра была прокурором, то ли судьей – тогда это было возможно… Спектаклей ставили мало, а выпускали почтовые открытки и бумагу для писем с фотографиями из наших спектаклей. Это такой доход приносило, что спектакли и не нужно было ставить. Так вот, эта женщина, директор Театра имени Станиславского, при проведении очередного сокращения все на меня посматривала.
В течение скольких лет я, кроме массовок, ничего не играл. А потом пришел Яншин, прекрасный артист Художественного театра, стал главным режиссером Театра имени Станиславского, и при нем я первые годы тоже ничего толком не играл. У меня стало появляться сомнение: правильно ли я сделал, что пошел в искусство… И были мысли бросить это дело совсем, хотя мне казалось, что я люблю очень театр. В том году мы поставили только один спектакль. Мы его даже, пожалуй, года два ставили – «Чудаки» Горького. Яншин ставил, и больше ничего не репетировали. Можно сказать, я был готов отступить, почти отступил… Что значит отступить? Это когда человек не использует свои силы до последнего.
Вот ты говоришь мне: «Не знаю, хватит ли сил, получится ли, и вообще…» Голос твой мне не нравится. Ты что, неудачи боишься? А я, по-твоему, не боюсь? Искусство – риск, для народного артиста и для тебя, делающего первые шаги, искусство – риск. Если ты надеешься обойтись без синяков и шишек, оставь это дело, не начиная.
Я помогу тебе, у нас впереди почти два года. Ты еще в девятом классе – будем заниматься, подумаем о репертуаре для тебя, посоветуемся, это чертовски важно – свой репертуар, в нем артист лучше, чем он есть.
Ты записался в секцию по фехтованию, теперь я понял, что неспроста. Молодец, очень пригодится – гибкость, ловкость, красота движения – азбука ремесла. Но всего важнее, Андрюша, подготовить свой дух. Как к полету в космос: готов на всё!
Ау! Слышишь меня?
Отец
Ленинград. 29.IX.74
Андрюшенька,
что-то ты не весел, не бодр, или мне только показалось это по телефону? И еще не понял: почему надо тщательно скрывать твое желание поступать на актерский после школы? Что тут плохого, почему ты считаешь, что об этом не должны знать ни ребята, ни учителя, ни наши знакомые? Тебе, мой друг, явно смелости не хватает, а актерское дело требует лихости и отчаянности. Я, быть может, тоже не смелого десятка, но, когда надо было, чудеса храбрости показывал. Хотя бы в «Полосатом рейсе». Я, правда, в пасть к тигру не лез, как некоторые дрессировщики делают, но страха от зверюг полосатых натерпелся. Я хорошо помню съемки этого фильма. Помню, как мы приехали на корабль, красивый очень. Ко мне подошли режиссер, оператор и сказали: «Ты не волнуйся, мы придумали очень смешной эпизод. Посадим тебя в клетку, выпустим тигров и посмотрим, что будет». Я говорю: «Нет, я не согласен. У меня семья, маленький сын, я против». Меня, конечно, уговорили, ведь я же дал согласие сниматься в этом фильме. Сами все попрятались. Режиссер смелый, смелый, а сам залез на мачту, оттуда все видно – руководить легче. Оператор спрятался в железный ящик, выставил камеру. Посадили меня в клетку, выпустили тигров. Тигры подошли, понюхали и пошли дальше палубу осматривать. Тигры не бросаются – комедия не получается.
Режиссер кричит: «Дрессировщик, почему твои животные не бросаются на артиста?» – «Они к нему принюхались, – говорит, а сам запихивает ко мне в клетку живого поросенка и шепчет: – Леонов, возьми вилку, поколи поросенка, а то тигры на него не реагируют». Я говорю: «Тебе надо, ты и коли, у меня другая профессия».
Зато что творилось на палубе через минуту, когда тигры учуяли поросенка! Они его через прутья поцарапали, поросенок визжит, тигры от этого еще больше свирепеют. Я кричу, поросенка прижимаю. А поросенок от страха совсем обезумел, на меня стал кидаться.
Тигры рычат, поросенок визжит, я кричу: «Дрессировщик, стреляй, не то всех сожрут вместе с палубой».
Дрессировщик выстрелил, в воздух конечно, но тигрица Кальма от всего этого визга и грохота бросилась в море… Целый час ее спасали и спасли, конечно. Об этом случае много было написано в газетах и журналах – в «Огоньке», в «Юности», а молодой тогда писатель Юлиан Семенов даже написал повесть. Вот так-то, друг мой Андрюша А тебя пока тиграми никто не пугает, а только экзаменами вступительными. Так что смелее, смелее!
Папа
Ленинград. 30. IX.74
Здравствуй, Андрей!
Так работали на съемочной площадке, так мудрили и веселились, даже захотелось, чтобы ты был здесь и сам это увидел. Ты пьесу-то «Старший сын» дочитал? Давно я не испытывал такого восторга от пьесы и от сценария. Какой писатель этот сибирский парнишка Вампилов! Могучий талант.
Его Сарафанов, теперь называю «мой Сарафанов», герой нашего фильма, – потрясающая сила. Стоит мне сказать себе: «Я Сарафанов», как ко мне приходит абсолютная ясность, как будто все предстает передо мной в своем истинном виде – люди, поступки, факты. И как будто все вокруг понимают: хитрить и скрываться не следует. Не могу тебе передать, какое чувство внушает мне этот человек. Иногда думаю: да ведь это какое-то ископаемое, теперь таких нет; другой раз думаю: это личность из будущего, совершенно лишенная скверны мещанства.
Бусыгин, прохвост, назвавшийся его старшим сыном, говорит: «Папаша этот святой человек». Похоже, ты знаешь, похоже, что святой. Жена оставила его с двумя маленькими детьми, а он старается объяснить ее поступок: «Ей казалось, что вечерами я слишком долго играю на кларнете, а тут как раз подвернулся один инженер – серьезный человек…» Никогда он не умел за себя постоять, все удары судьбы принимал смиренно, не теряя достоинства.
Он оказался наивным – так легко разыграли мальчишки историю со старшим сыном: явились с улицы, в полночь, опоздав на последнюю электричку, в дом и подшутили: я ваш сын, я ваш брат и т. п. В такую наглую чепуху кто же поверит? Первое, что все видят и утверждают, – наивный человек Сарафанов. А мне, ты понимаешь, кажется, не в наивности дело. Чистота его представлений не допускает возможности шутить над отцовством, любовью. Я ведь тоже так считаю. Поэтому, когда возникают такие категории, он безоружен, мелочи для него неразличимы. И понимаешь, моя задача сделать так, чтобы и все другие «воспарили», духом воспарили над собой, то есть поняли бы Сарафанова, и он бы не казался больше им жалким, а напротив – могучим в своем умении всех любить.
Режиссер Виталий Мельников – кажется, я тебя с ним познакомил в Москве, такой маленького роста, с острыми, живыми глазами – очень умный и, мне кажется, влюблен в Сарафанова, как я. Мы добьемся, чтобы нас поняли все – и на съемочной площадке все-все, и в зрительном зале – все.
Надо Чехова почитать, он поможет. Ты возьми, Андрей, зелененький томик, а приеду – вместе почитаем.
Не зли мать, Андрей, без алгебры тоже аттестат не получишь. Звоните мне после двенадцати ночи или утром до девяти.
Завтра будем снимать ночную сцену – разговор с сыном. Откровенность, надежды, сомнения – и, заметь, все это, все смешно… Сомневаюсь, что снимем в один день, – труднейшая сцена. Кажется, даже я трушу или, уж во всяком случае, так волнуюсь, что это может повредить. И не придумаю, как снять напряжение.
Пошел глотать снотворное. Спокойной ночи, сынок.
Папа
Ленинград. 3.Х.74
Андрюша,
ты люби меня, как я люблю тебя. Ты знаешь, это какое богатство – любовь. Правда, некоторые считают, что моя любовь какая-то не такая и от нее, мол, один вред. А может, на самом деле моя любовь помешала тебе быть примерным школьником? Ведь я ни разу так и не выпорол тебя за все девять школьных лет.
Помнишь, ты строил рожи у доски, класс хохотал, а учительница потом долго мне выговаривала. Вид у меня был трижды виноватого, точно я стою в углу, а она меня отчитывает как мальчишку. Я уже готов на любые унижения, а ей все мало: «Ведь урок сорван… – ведь мы не занимаемся полноценно сорок пять минут.. – ведь сам ничего не знает и другим учиться не дает… – ведь придется вам его из школы забрать… – ведь слова на него не действуют…»
Пропотели рубашка, пиджак и мокасины, а она все не унималась. «Ну, думаю, дам сегодня затрещину, всё!» С этими мыслями пересекаю школьный двор и выхожу на Комсомольский проспект. От волнения не могу сесть ни в такси, ни в троллейбус, так и иду пешком…
Женщина тащит тяжелую сумку, ребенок плачет, увидев меня, улыбается, спиной слышу, мать говорит: «Вот и Винни-Пух над тобой смеется…» Незнакомый человек здоровается со мной… Осенний ветерок обдувает меня. Подхожу к дому с чувством, что принял на себя удар, и ладно. Вхожу в дом, окончательно забыв про затрещину, а увидев тебя, спрашиваю: «Что за рожи ты там строил, что всем понравилось, покажи-ка». И мы хохочем.
И так до следующего вызова. Мать не идет в школу. А я лежу и думаю: хоть бы ночью вызвали на съемку в другой город или с репетиции не отпустили бы… Но Ванда утром плачет, и я отменяю вылет, отпрашиваюсь с репетиции, я бегу в школу занять свою позицию в углу.
Какие только мелочи достойны наших переживаний…
Я оттого и пишу эти письма, чтобы исправить что-то неправильное, и выгляжу, наверное, смешным и нелепым, как некоторые мои персонажи. Но ведь это я! В сущности, дружочек, ничего нет проще живой тревоги отцовского сердца.
Когда я один, вне дома, тоскуя, вспоминаю каждое твое слово и каждый вопрос, мне хочется бесконечно с тобой разговаривать, кажется, и жизни не хватит обо всем поговорить. Но знаешь, что самое главное, я это понял после смерти своей мамы, нашей бабушки. Эх, Андрюша, есть ли в твоей жизни человек, перед которым ты не боишься быть маленьким, глупым, безоружным, во всей наготе своего откровения? Этот человек и есть твоя защита.
А я уже скоро буду дома.
Отец
Ленинград. 10.Х.74
Андрей,
выжигать по дереву шаржи – это что-то новенькое, но, если тебе работа нравится и уж если шарж на меня тебе подарил сам художник, повесь, конечно, на стенку – пусть все смеются .
Мне всегда доставалось и от актерской братии, и от художников особенно – ничего не скажешь, подходящий случай для карикатуры. Нарисовал шар или колобок, посередине нос картошкой и брови лохматые – кто такой? – Леонов. Шутки, розыгрыши, пародии точно воздух в актерской среде. Но не всегда я был жертвой. Однажды, помню, отважился на актерское хулиганство. Это было на спектакле «Ученик дьявола» в Театре имени Станиславского. Пьесу Бернарда Шоу мы репетировали с каким-то воодушевлением, играли хорошо, и зрители всегда принимали. Но спектакль был подвижный, живой, все время менялся в нюансах, точно нам всем хотелось его «доиграть». И когда Женя Урбанский вошел в спектакль – он Ричарда играл, – я почувствовал, что происходят перемены и в моем герое Кристи. Обычно Кристи – смешной и жалкий дурачок, ему невдомек, что его показания на суде помогли врагам брата. А тут, понимаешь, мы с Женей так сроднились, что стало ясно: между Ричардом и Кристи – любовь, нежность, они понимают друг друга. И когда Ричарда уводили, Кристи был в отчаянии. Хотя сознание его не могло охватить всего, что произошло, но он чувствовал: произошло нечто ужасное. Я предложил Жене, чтобы, уходя, Ричард гладил Кристи по голове. Все шло как будто так, как и было, но все прочитывалось по-иному. И мы долго работали, нам нужны были репетиции, чтобы все выверить, уточнить, прожить, ведь мое поведение немножко менялось и в других сценах.
И вот когда репетировали первую сцену, в суде, артист, игравший судью, был недоволен, что мы так много времени тратим впустую, как он считал. Он все время говорил: «Хватит, надо работать». Но мы продолжали, репетировали и репетировали. И по роли он меня спрашивал: «Как зовут?» Я молчал. Он говорил: «Там же написано – Кристи, – отвечай». А я говорю: «Я ж дурачок». – «А мне какое дело – дурачок ты или не дурачок. Отвечай, как тебя зовут!» Я: «А если он забыл?» – «Что значит – забыл? Как зовут, так и отвечай». Он меня довел до такого состояния, что во сне мне приснилось, что надо ему как-то отомстить.
Дворец Горьковского автозавода. Конец гастролей. Я рассказал Урбанскому о своем замысле мести – актерском розыгрыше, он загорелся: «Давай». Вот мы набрали в шар воды, засунули мне его под брюки, и тут дали занавес, началась картина суда.
Когда я только появился, в зале начался дикий хохот – я стоял спиной под светом прожекторов, и из меня лилась тоненькая струя воды. Потом меня тащат к длинному столу с сукном. «Как зовут?» Я молчу. Он спрашивает еще и еще раз (как это и было много раз на репетициях). Я икаю, потом, как бы неожиданно, вспоминаю: «Кристи» – и нажимаю шар с водой… Хохот оглушительный.
Я был отмщен. Ведь это все было неожиданно не только для зрителей, но и для артистов, так что в театре ему потом долго проходу не давали.
Кстати, о «портретах». Ленинградский художник Михаил Беломлинский на днях подарил мне книжку английского писателя Джона Толкина, которую иллюстрировал; оказывается, он изобразил героя сказочной повести хоббита Бильбо очень похожим на меня…
«У хоббитов толстенькое брюшко, одеваются они ярко, преимущественно в зеленое и желтое, башмаков не носят, потому что на ногах у них от природы жесткие кожаные подошвы и густой теплый бурый мех, как и на голове, только на голове он курчавится. У хоббитов длинные темные пальцы на руках, добродушные лица, смеются они густым утробным смехом, особенно после обеда, а обедают они, как правило, дважды в день, если получится».
Копия, не правда ли?
Книжку привезу, сказка мудрая и очаровательная, рисунки тоже.
Обнимаю.
Отец
Дрезден. 22.II.75
Андрюшенька!
В сердце Саксонии, в знаменитой европейской столице художеств – Дрездене, мы были всего несколько дней, а сегодня вечером уезжаем. Город, так сильно раненный войной, еще помнит трагедию. Из истории ты должен знать, что за несколько месяцев до полной капитуляции Германии, когда наши войска подошли к Дрездену, неожиданно ночью 13 февраля 1945 года американская союзная авиация обрушила на него такой огонь, что едва не стерла с лица земли город искусств. До сих пор центр восстановлен не полностью, оперный театр не работает. Но Цвингер – здание Дрезденской галереи, – хотя и пострадал, восстановлен и выглядит великолепно. Анфилада больших залов с верхним освещением кажется бесконечной. В центре галереи восьмигранный зал – ротонда, – который не прерывает анфиладу главных залов, так как превращен в проходное помещение. Построенная в середине XVIII века галерея воспринимается как прекрасный современный музей.
Судьбу коллекции мало кто у нас в стране и в Германии не знает. Наши солдаты спасали картины, вынося их, как живые существа, из затопленной штольни. Потом отправили в Союз для реставрации. И, возвращая городу его бесценный клад, Министерство культуры СССР устроило выставку в Музее имени А.С. Пушкина. Ты, наверное, знаешь из рассказов взрослых о паломничестве москвичей к «Сикстинской мадонне». Картина Рафаэля была центром выставки, самым мощным ее аккордом. Авторы экспозиции, как сказали бы в театре, продумали драматургию нашей встречи с Мадонной. Она была торжественной и неповторимой. При таком скоплении людей каждому было обеспечено уединение. Стояла благоговейная тишина.
Здесь, в Дрездене, я все думал о встрече с ней и, когда мы вошли в музей, почувствовал какое-то волнение… Но представь, «Сикстинская мадонна» в родном доме не царствовала, как в Москве. Она показалась мне даже меньше размером, это ерунда, конечно, просто возникло чувство обиды за нее. В Москве мы шли к ней, здесь люди шли мимо. Висит «Сикстинская мадонна» в проходном зале, и одновременно несколько иноязычных групп, а между ними рассеявшиеся одиночки, снуют то в одну, то в другую сторону. Индустрия туризма, XX век, суетно и спешно… Каждой группе выдают магнитофон, и механический гид на твоем родном языке – русском, французском, испанском… – ведет тебя по выставке: а теперь посмотрите направо, подойдите поближе, обратите внимание. Удобно, но механистично. Не для меня. Мне хотелось бы, чтобы прелестная немка повела нас по сто семнадцатому залу, отданному итальянскому Возрождению, от картины к картине и, как тогда москвичка с сияющими глазами, срывающимся от волнения голосом сказала, пусть на ломаном русском: «А это она, «Сикстинская мадонна» Рафаэля, написанная в XVI веке».
В XVI веке… и с тех пор потрясает нравственной силой и красотой. Перед «Сикстинской мадонной», по выражению Герцена, «человек останавливается с благоговением, со слезою, тронутый, потрясенный до глубины души, очищенный тем, что видел…».
Я пишу тебе об этом, сынок, чтобы ты, когда возьмешь в руки альбом, который мы с тобой не раз рассматривали, не листал его с поспешностью европейских туристов, а посмотрел бы внимательно и вдумчиво. Искусство обладает редчайшим даром сосредоточить человека на его духовном мире, то есть на самом себе. Без этого невозможно жить.
Галерея старых мастеров в Дрездене – подлинное собрание шедевров. Переходишь из зала в зал и все больше убеждаешься в гениальности человека. Ради этого стоят на земле храмы искусства вроде русского Эрмитажа и немецкого Цвингера.
Съемки идут по плану, к концу недели часть киногруппы, и я с ними, будет в Москве.
До скорой встречи.
Отец
Новосибирск. 10. VIII.75
Как всегда, в этом городе все проходит хорошо и для меня содержательно. Был снова у друзей, в компании крупных ученых, и очень всех развеселил.
Вспомнил, как прошлый раз говорили о летающих тарелках и все говорили, что это чушь, а когда узнали, что я еду в Петрозаводск (в газете сообщили, что над Петрозаводском была тарелка), говорят: «Ты узнай, как там тарелка летала». А в Петрозаводске шофер такси сказал: «Я видел ее. Остановилась, полетала, покружилась, поплыла – сам видел». И хотя все равно я не поверил, у меня явилась возможность посомневаться и в академиках, которые доказывают, что это невозможно, но попросили меня все-таки выяснить у очевидцев – летала или нет. Может, она и есть, эта жизнь в космосе, но мне больше нравится, как в фильме «Тридцать три»: «А по телефону с ними нельзя связаться?»
Они ведь эту комедию обожают. Когда я с ними вместе смотрел ее, они так хохотали, что текста вообще слышно не было. Я Гии Данелия рассказывал, что в Новосибирске «Тридцать три» идет как немой фильм, а слова я после сеанса говорю. Вообще работать в таком городе было бы очень интересно, хотя и очень трудно.
Евг. Леонов
Норильск. 12.Х. 75
Здравствуй, Андрюша!
Пишу тебе из Норильска. Знаешь, что такое 35 градусов мороза? Это удивительно! Плотно, сплошь, глубоко лежащий снег – белая земля и дома – розовые, светло-зеленые, желтые акварели. Оказывается, это ленинградские архитекторы придумали, здесь этот район так и называют: маленький Ленинград, улицы прямые, ровные, строгость ленинградских линий…
По телефону, как у нас время, сообщают погоду: «Тридцать пять градусов мороза, ветер умеренный, дороги во всех направлениях проезжие…»
Меня на концерты возят, а все ходят – двадцать минут пешком до работы считается полезно. И дети шести лет, в валенках и шубках, играют во дворе.
Люди здесь меня покоряют спокойствием и уверенностью, должно быть, при такой температуре разложению не подвержены. Мне они кажутся величественными. Вот загадка: человек боится трудностей, а может быть, их следует искать?
Познакомился с артистами Норильского драматического театра. Живется им, думаю, нелегко, но ни слова о трудностях житейского порядка не услышал. Проблемы творческие – пьесы, новые постановки, молодые режиссеры, где, кто, что? Репертуар московских театров, художественные задачи те же, что и у нас. Про них говорят – «рука Большой земли»! Вот молодцы!
Одним словом, этот белый цвет – белая земля и белое небо – что-то производит в моей душе… Обязательно напишу тебе еще. Обнимаю.
Отец
Красноводск. 20.XII.75
Здравствуй, Андрюша!
Пишу тебе из Красноводска. Каковы мои актерские маршруты в этом году? От Норильска до Красноводска. А помнишь, мы были на гастролях в Баку? Так вот, если переплыть Каспий, попадешь как раз в Красноводск. И это мы как-нибудь с тобой проделаем, на пароме! Паром идет из Баку в Красноводск двенадцать часов. Паром огромный, на нем умещается целый железнодорожный состав с людьми и грузами, машины и еще много-много всего.
Море Каспийское удивительное, нежно-голубое, огромное. Здесь зимы нет, солнце яркое, теплое, только вечером надеваю пальто.
Еще я побывал в двух туркменских городах: в Челекене и в Небит-Даге. Небит-Даг – Нефтяная гора, по ее имени и назван город нефтяников. Городок очень чистенький и аккуратный. Но самое смешное: везде по улицам ходят верблюды. Ходят не торопясь, ни людей, ни машин не боятся. Уходят в степь на десятки километров по два, по пять, без пастухов, одни, гуляют, ищут колючки и сами возвращаются домой. Такие величественные, такие спокойные и очень красивые на фоне гор. Мне в Челекене подарили фотографию верблюдов, посылаю тебе ее в письме, посмотри, какие они. Правда, хорошие?
Андрей, я надеюсь, ты не очень огорчишь меня своими школьными успехами, а то мама говорит, что ты собираешься свою актерскую судьбу без математики вычислить. Кстати, какое же училище ты выбрал – Щукинское?
Новый год идет. Я-то думаю о подарках для тебя, а ты? Скучаю очень.
Отец
Красноводск. 21.XII.75
Видишь ли, Андрей, я всегда любил и люблю играть с молодыми актерами. Теперь, когда я узнал о твоем решении идти в театральный, я захотел для себя определить общие черты молодых актеров сегодняшних, черты стиля их работы, черты общего облика, чем они отличаются от предыдущего поколения. Хотя понимаю, что сделать это непросто.
В нашем Театре имени Ленинского комсомола есть немало актеров старшего поколения, но большинство – молодежь. Ко мне они относятся хорошо, часто спрашивают, советуются, говорят: «Мы у вас учимся». Но им, как мне кажется, иногда не хватает терпения, трудолюбия. Бывает, что, когда я у режиссера что-то свое отвоевываю, выясняю, спорю, вижу, что кое-кого из них раздражаю. А я думаю, что им это в первую очередь должно быть интересно. Одна актриса даже так и сказала: «Евгений Павлович, вы все о системе Станиславского, но это уже прошлое», и сказала таким тоном, что я почувствовал, что она была уверена в поддержке и совсем не ожидала, что на нее тут же набросятся. В другой раз я попытался сделать одному актеру замечание: монолог у тебя недоделан, а он: «Так режиссер просил», я: «Ну, извини».
Нельзя относиться бездумно, нельзя торопиться: «Давай-давай!» А что давать, когда сцена не разобрана. Правда, есть режиссеры, которые не любят разбирать пьесы, искать атмосферу, но я думаю, этого требует литература, над которой работаешь. Без этого невозможна вся дальнейшая работа над спектаклем или фильмом. Огромна роль литературы, она первооснова.
Здесь, на съемках «Старшего сына», я с удовольствием наблюдаю молодых ребят. У нас есть атмосфера, мы фантазируем вместе, и пацан может мне сказать, что я не прав, и мы начинаем вместе все выяснять и вдруг видим – получается. Выходило чаще, правда, что я прав, потому что Вампилова нельзя решать с ходу, он требует, чтобы в нем разобрались. У меня, ты знаешь, в роли много слов, и, если их ни на что не посадить, они останутся словами, поэтому ищем точные действия, неожиданные повороты.
Еще меня настораживает упоение успехами. Все таланты, а как попадется серьезная пьеса, выясняется, что мы ее играть не можем или стараемся спрятаться за режиссера, музыка, песни, свет, мизансцены. Не все молодые понимают это и приписывают успех своему исполнению. Я пытаюсь им это объяснить, по иногда чувствую, что они не слышат меня – и я боком-боком на третий этаж, как Ванюшин.
Страшно в искусстве самодовольство, которое все отвергает.