Дело это возникло по заявлению какого-то нижнего чина одного из гвардейских петербургских полков, втянутого в компанию молодых офицеров-педерастов. В первоначальных данных не было никаких нитей, по которым можно было размотать клубок, неясно было, что и как надо сделать, чтобы приоткрыть завесу, скрывавшую и место происшествия, и его участников. Были какие-то неясные указания на какой-то трактир, где будто бы и происходили предосудительные встречи офицеров-педерастов с вовлеченными ими в ненормальные отношения нижними чинами…
Я достал у приятелей штатское платье и отправился за указанную заставу в стоявший у дороги трактир. После удачного разговора с хозяином заведения я имел на руках все описание этого неприятного дела. Мой доклад начальнику управления и порадовал его, и озаботил: раскрывались имена некоторых довольно известных фамилий, и дело грозило дальнейшими разоблачениями… Все дело было у меня взято начальником управления, который и закончил его после каких-то негласных совещаний с военным начальством».
После первых двух лет войны воодушевление и восторг испарились. Многие стали терять веру в справедливость войны, особенно когда она стала превращаться в войну техники. Молодежь чувствовала себя удручающе – залитая кровью земля, гниющие на поле боя трупы, ядовитые газы, от которых некуда было деться. Люди искали спасения от войны, пытались заглушить страх.
«В Москве один за другим вырастали новые и расширялись старые рестораны и кафе, – вспоминал современник. – В пику французски-фрачному “Эрмитажу” и старозаветно-купеческому Тестову в самом центре Москвы на Арбатской площади отстроилась полюбившаяся москвичам “Прага”». Здесь чаще, чем в других ресторанах, собиралась богемно-купеческая и артистическая публика Москвы…
Ночь за ночью неслись по бледно-сиреневой под электрическими шарами Тверской в снег и мглу заиндевелых аллей Петровского парка лихие ковровые санки. Экзотическими цветком распускался в хмельных мозгах утопающий в снегах загородный ресторан: негр в красной ливрее, пальмы, стон и страсть танго вперемежку с более родной старомосковской цыганщиной…
В Москве в среде меценатствующего купечества, краснобаев присяжных поверенных, избалованных ласкою публики актеров, знатоков загадочных женских душ и жаждущих быть разгаданными женщин, в среде литераторов, поэтов и художников вместо стихии уже давно царила психология, вместо страстей – переживание, вместо разгула – уныние.
Головы скорее фантазировали, чем пылали, к сердцу приливала не кровь, а сгущенный шартрезом и бенедиктином «клюквенный сок» блоковски-мейерхольдовских мистиков.
Под несущиеся с эстрады исступленно-скорбные рыдания:
Басан, басан, басана,
Басаната – басаната,
Ты другому отдана
Без возврата, без возврата…
растленные сладостною мертвечиною, расчесанные, напомаженные юноши томно цедили в русалочьи души своих кутающихся в надушенные меха красавиц строки Брюсова:
Идем совершать обряд не страстной, детской дрожи,
А с ужасом в глазах извивы губ свивать,
И стынуть, чуть дыша, на нежеланном ложе,
И ждать, что страсть придет, незваная, как тать…
Проститутки, гуляя с прикрепленными к шляпам черными страусовыми перьями, предлагали себя проходящим в качестве блоковских «незнакомок». Наркотически-кабацкая эротика доводила до исступления многотысячную публику.
Женщины декадентской среды не признавали расхождения слова и дела. Они требовали, чтобы романы в жизни развивались так же последовательно, как и в книгах. С невероятной быстротой размножались эстетствующие чувственники, проповедники мгновений и дерзаний. После самоубийства близкой ему поэтессы Львовой Валерий Брюсов прочел за ужином в Литературном кружке посвященное новой встрече стихотворение:
Мертвый в гробе смирно спи,
Жизнью пользуйся живущий…
Все в жизни, быть может, лишь средство
Для ярко-певучих стихов…
Тыловые города были заполнены офицерством, которое волочилось за так называемыми кузинами милосердия. Недаром та болезнь, обещаниями излечить которую пестрели последние столбцы газет, называлась на фронте не сифилисом, а сестритом.
Армия несла серьезные потери – убитыми, ранеными, попавшими в плен. Неудачи на фронтах, слухи о немецком заговоре в дворцовых кругах подорвали не только репутацию императора, но и боевой дух вооруженных сил.
«Страшнее потерь было вызванное газами психологическое потрясение, – вспоминал один из офицеров-фронтовиков. – После газовой атаки все почувствовали, что война перешла последнюю черту, что отныне ей все позволено и ничего не свято. Символом этого предельного обесчеловечения войны казалась трагическая неузнаваемость всех окружавших в бою людей: белые резиновые черепа, квадратные стеклянные глаза, длинные зеленые хоботы неизвестно откуда взявшихся водолазов на дне беспрестанно освещаемой красными сверканиями разрывов ночной бездны – все это дышало таким ужасом, которого никогда не забыть».
В 1917 году солдаты жаловались в Петроградский Совет:
«Товарищи, мы уже не в силах стоять против такой механической и машинной бойни, мы уже потеряли свое здоровье, испортили нашу кровь, во сне снится, что летит снаряд или аэроплан, и вскакиваешь, кричишь».
Отвращение к войне и уныние переросло в разложение армии. Пополнение поступало все менее боеспособное: такие солдаты могут героически гибнуть, но не способны разумно воевать.
«Не революция у нас, а та же война, – отмечала писательница Зинаида Гиппиус. – Ее же продолжение – людьми, от нее впавшими в буйное безумие. Вся психология именно войны, а не революции. Да и вся внешняя обстановка с тяжелыми орудиями, с расстрелами городов, с летчиками, бомбами и газами, – обстановка именно современной войны и ее внутреннее опустошение, тупость, ожесточенность, духовное варварство, почти идиотизм. Полузаеденную царем Россию легко доедает война».
Все военные годы в обществе копилась агрессия. Одна из уральских газет писала:
«Присмотритесь к улице нашего дня, и вам станет жутко. У нее хищное, злобное лицо. В каждом обыденном практическом движении человека из толпы – кем он ни был – вы увидите напряженный инстинкт зверя. Никогда еще закон борьбы за существование не имел столь обильных и ярких проявлений в человеческом обществе».
Массовое дезертирство свидетельствовало о том, что крестьянин не справлялся с напряжением войны. Повоевали – и хватит, пора по домам, там хозяйство и семья. Кто будет пахать? Жены в письмах жаловались на дороговизну. Невыносимо было сознавать, что жены остались там одни – перед соблазнами. Особенно солдат возмущали разговоры о том, что пленных немцев и австрийцев используют на работах в деревне и они сходятся с солдатками.
Среди фронтовиков распространилась ненависть к тылу, буржуям, торговцам, вообще обладателям материальных благ. «Бить их всех подряд, – говорили фронтовики, – и большевиков, и меньшевиков, и буржуазию золотобрюхую! Солдат страдал, солдат умирал, солдат должен забрать всю власть до последней копейки и разделить промежду себя поровну!»
«Помню частые обыски в нашей квартире, – вспоминала одна эмигрантка, – производимые солдатами с винтовками за плечами, с угрюмыми и озлобленными лицами, никак не могла понять, неужели это те самые “милые солдаты”, которым, учась в гимназии, я вместе с другими ученицами посылала подарки на фронт…»
Первая мировая высвободила разрушительные инстинкты человека. Тонкий слой культуры смыло. Все сдерживающие факторы – законы, традиции, запреты – исчезли. С фронта вернулся человек, который все проблемы привык решать силой.
«Есть в русских душах, – писал писатель и философ Федор Августович Степун, при Временном правительстве начальник политуправления Военного министерства, – какая-то особая жажда больших событий – все равно, добрых ли, злых ли, лишь бы выводящих за пределы будничной скуки. В русских душах почти всегда живет искушение послать все к черту, уйти на дно, а там, быть может, и выплеснуться неизвестно как на светлый берег. Эта смутная тоска по запредельности редко удовлетворяется на путях добра, но очень легко на путях зла».
Временное правительство в марте семнадцатого года освободило солдат от обязательного исполнения религиозных обрядов и таинств. Из солдат православного вероисповедания на Пасху 2 апреля причастился лишь каждый десятый. А ведь годом раньше причастились почти все…
«Толпы серых солдат в распоясанных гимнастерках и шинелях внакидку праздно шатались по Петрограду, – вспоминал очевидец. – С грохотом проносились тупорылые броневики и набитые солдатами и рабочими грузовики: ружья наперевес, трепаные вихры, шальные, злые глаза… Мозги набекрень, стихийное “ндраву моему не препятствуй”, хмельная радость – “наша взяла”, гуляем и никому ни в чем отчета не даем…»
Министерство путей сообщения докладывало: солдаты создают «совершенную невозможность пользоваться дорогами; имеются донесения о случаях насильственного удаления пассажиров солдатами из вагонов, некоторые пассажиры, лишенные возможности выходить в коридор вагона, вынуждены отправлять естественные надобности в окно, женщины впадают в обморочное состояние». Окна в вагонах были разбиты. Отопление не работало. Переполненные поезда шли медленно. Скорость перевозки грузов – три версты в час. Это скорость пешехода.
Советская власть пыталась подчинить себе армию. Но Вооруженными силами управляли из Ставки Верховного Главнокомандования, которую возглавлял генерал-лейтенант Николай Николаевич Духонин.
Убийство главкома
Осенью семнадцатого года противники большевиков надеялись, что армейское командование легко подавит ленинский мятеж в Петрограде. В распоряжении начальника штаба Ставки Верховного главнокомандующего генерал-лейтенанта Николая Николаевича Духонина все еще находилась огромная армия. Ставка с 1915 года располагалась в Могилеве, далеко от Петрограда.
Но генерал Духонин погибнет одним из первых в разгорающейся Гражданской войне. Вслед за ним уйдут в мир иной и другие крупные военачальники. Военное счастье окажется на стороне тех, кто до Гражданской и погонов-то не носил…
«Войска перестали быть войсками, – записал в дневнике профессор Юрий Готье. – Никакая опасность и никакой ужас в будущем не устранены и не устранимы, пока 15 миллионов мобилизованных, но деморализованных дикарей продолжают существовать в качестве русской армии. Россия потеряла возможность защищать самое себя».
Николай Николаевич Духонин за две недели до Октябрьской революции стал начальником штаба Ставки Верховного Главнокомандования, а после революции, разгона Временного правительства и бегства Керенского согласно Полевому уставу русской армии принял на себя обязанности Верховного главнокомандующего.
Генерал Духонин был прекрасным штабистом. По отзыву Керенского, «широко мыслящий, откровенный и честный человек, далекий от политических дрязг и махинаций», Духонин демонстративно не желал заниматься политикой. Но в 1917 году это была должность не для профессионального военного без политического опыта и политических амбиций. Генерал хотел исполнять свой профессиональный долг – командовать армией, но он не сумел ни сохранить контроль над вооруженными силами, ни спасти самого себя.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.