«Република» трактовала события в свете последних политических передряг, причем намеки были столь тонки, что понять их смог бы разве что журналист или психиатр. «Коррьере делла Сера» повернула дело так, словно бы покойный дирижер скончался в собственной постели, и посвятила целую полосу анализу его вклада в мировую музыкальную культуру, особо упирая на ту поддержку, которую он оказывал кое-кому из современных композиторов,
«Униту» он оставил на закуску. Как и следовало ожидать, здесь провозглашалось то же самое, что первым пришло в голову и ему самому— что в данном случае это возмездие, каковое— чего тоже следовало ожидать— газета путала со справедливостью. В редакционной колонке делались прозрачные намеки на все те же всем известные тайны «наверху», к чему приплетался, что тоже неудивительно, бедняга Синдона[20], умерший в тюремной камере, и задавался явно риторический вопрос, нет ли тут некой таинственной связи между этими двумя «пугающе сходными» смертями. Брунетти не находил ни пугающего, ни вообще какого бы то ни было сходства— если не считать того, что оба были немолоды и умерли от цианида.
И не в первый раз за его полицейскую карьеру Брунетти пришло в голову, что у подцензурной прессы все-таки есть свои достоинства. Вон в прошлом немцы неплохо ладили со своим руководством, установившим ее, и американцы тоже ее просят, и правительство, похоже, не очень этим огорчено.
Выкинув три остальных газеты в корзину, он вернулся к подвалу в «Коррьере». Снова внимательно перечитал его, время от времени делая заметки. Если Веллауэр не самый знаменитый в мире музыкант, то во всяком случае один из самых знаменитых. Дирижировать начал еще до войны — звезда и гордость Берлинской консерватории. Что делал в военные годы, неизвестно, — не считая того, что работал, как и прежде, в своей родной Германии. Только к пятидесятым его карьера делает крутой взлет, и маэстро входит в число признанных мировых звезд, что мчатся с одного континента на другой ради единственного концерта, а потом улетают на третий дирижировать оперой.
Но и в зените этой мишурной славы он оставался тем же взыскательным и виртуозным музыкантом, требующим точности и изысканности звучания от любого оркестра, каким бы ни руководил, и абсолютной верности авторской партитуре, на чем заработал репутацию диктатора и сложного человека— но она, разумеется, меркла перед этим всемирным признанием его абсолютной преданности искусству.
Его личной жизни в статье почти не уделялось внимания, упоминалось только, что нынешняя жена маэстро— третья, а вторая покончила с собой двадцать лет назад. Местом жительства назывались Берлин, Гштад[21], Нью-Йорк и Венеция.
Фотография на первой полосе была не первой свежести: на ней Веллауэр, снятый в профиль, беседовал с Марией Каллас в сценическом костюме — мишенью фотографа несомненно являлась именно она. Странно все-таки: такая газета— и публикует фото тридцатилетней давности.
Брунетти нагнулся и вытащил из корзины «Газеттино». В ней, как водится, поместили фотографию места гибели маэстро— скучно-симметричный фасад театра «Ла Фениче», Рядом снимочек поменьше — люди в форме что-то выносят из служебного входа. А внизу— последний по времени фотопортрет маэстро: анфас, белая фрачная манишка, серебристая копна волос разлетается вокруг тонкого, острого лица. Что-то неуловимо-славянское в разрезе глаз, странно-светлых, глядящих из-под темных густых бровей. Нос явно великоват, но глаза такие, что этого не замечаешь. Крупный рот, полные, сочные губы— чувственные, в противовес аскетическим глазам. Брунетти попытался припомнить это лицо таким, каким видел вчера — сведенное, исковерканное смертной мукой, — но не смог: газетный снимок своей живостью оттеснял воспоминание. И вглядываясь в эти светлые глаза, комиссар старался вообразить силу ненависти, способной заставить кого-то уничтожить такого человека.
Его размышления перебил один из секретарей—он принес донесение от берлинской полиции, уже переведенное на итальянский.
Прежде чем приступить к нему, Брунетти напомнил себе, что Веллауэр был живой легендой, а немцам только подавай героев, и в том, что он собирается прочесть, наверняка нашло отражение и то, и другое. А значит, истина там может оказаться в форме предположений, а кое-где и в виде фигур умолчания. Разве мало музыкантов и художников состояло в нацистской партии? Но кто об этом вспомнит теперь, столько лет спустя?
Раскрыв донесение, Брунетти стал читать итальянский текст — немецким он не владел. У полиции за Веллауэром не числилось ничего, даже нарушений правил дорожного движения. Его апартаменты в Гштаде дважды подвергались ограблению; оба раза ни задержать грабителей, ни вернуть что-либо из похищенного не удалось; оба раза потери были возмещены страховкой, несмотря на их колоссальную сумму.
Брунетти не без труда пробился еще сквозь два параграфа, дышащих истинно немецкой дотошностью, пока добрался наконец до самоубийства второй жены. Она повесилась в подвале их мюнхенского дома 30 апреля 1968 года после того, что в донесении именовалось «длительной депрессией». Предсмертной записки найдено не было. Осталось трое детей— сыновья-близнецы и дочь, тогда соответственно семи и двенадцати лет. Тело обнаружил сам Веллауэр и полгода после похорон находился в полной изоляции от всего мира.
С тех пор он не привлекал внимания полиции вплоть до своей третьей женитьбы два года тому назад— на Элизабет Балинтфи, венгерке по рождению, враче по образованию и профессии и немецкой подданной по первому браку, расторгнутому за три года до свадьбы с Веллауэром. На учете в полиции она не состояла ни в Германии, ни в Венгрии. В первом замужестве имела дочь Александру тринадцати лет.
Брунетти все искал, и искал тщетно, хоть какое-нибудь упоминание о том, что делал Веллауэр в годы войны. В донесении говорилось, например, о его первом браке в 1936 году с дочерью немецкого промышленника и о разводе после войны. Между этими двумя датами человека словно и не существовало, что, на взгляд Брунетти, весьма красноречиво говорило о том, чем этот человек занимался или, на худой конец, какие взгляды разделял. Но это были только его личные подозрения, на подтверждение которых не очень-то приходилось рассчитывать— во всяком случае, на их подтверждение в официальном донесении полиции Германии.
Короче, Веллауэр оказался чист как стеклышко. И тем не менее кто-то подсыпал цианиду ему в кофе. По опыту Брунетти знал, что люди убивают друг дружку в основном по двум причинам— из-за денег и из-за секса, причем последнее ничуть не уступает первому по своему значению и часто именуется любовью; исключений из данного правила за пятнадцать лет расследования убийств ему попалось крайне мало.
Задолго до одиннадцати он покончил с немецким донесением и позвонил вниз, в лабораторию — выяснилось, что там еще ровным счетом ничего не сделали: не сняли отпечатков ни с чашки, ни с прочих поверхностей в гримерке, которая так и стояла опечатанной— по поводу чего, как ему сообщили, из театра уже звонили трижды. Он немного поорал на них — хотя и понимал, что это бесполезно. Потом переговорил с Мьотти, — оказалось, вчера ночью тот не узнал у portiere ничего нового, кроме того, что сам дирижер был «хмурый», его жена очень милая и приветливая, a «La Petrelli» ему совсем не нравится. Резонов portiere не приводил никаких, не считая того, что она antipatica[22]. Этого, на его взгляд, вполне достаточно.
Посылать Альвизе или Риверре за отпечатками бесполезно, пока в лаборатории не выяснили, есть ли на чашке другие отпечатки, не принадлежащие дирижеру. Тут спешка ни к чему.
Досадуя, что пообедать сегодня не придется, Брунетти вышел из кабинета в первом часу, зашел в бар на углу и взял бутерброд и стакан вина — и то, и другое оказалось не лучшего качества. При том что все посетители этой забегаловки его узнали, ни один из них не стал выспрашивать у него о смерти маэстро— впрочем, какой-то старик все-таки, демонстративно шурша, развернул газету. Брунетти пошел к остановке «Сан-Заккариа» и сел на катер пятого маршрута, идущий на кладбищенский остров Сан-Микеле— мимо Арсенала и дальше вдоль скучных задворков острова. Кладбища он посещал редко, так и не усвоив столь присущего итальянцам почитания мертвых.
Он бывал тут раньше. Вообще-то это было одно из первых его воспоминаний— как его взяли сюда помочь прибрать могилу бабушки, погибшей в Тревизо под бомбами союзников. Он вспоминал живописные могилы, сплошь покрытые цветами, и аккуратные, как по линеечке, зеленые полоски, отделявшие один красочный прямоугольник от другого. А посреди этого— такие мрачные люди, особенно женщины с охапками цветов. Такие бесцветные и убого одетые— словно всю их яркость и нарядность высосала эта забота о тех, кто под землей, так что на самих себя уже ничего не осталось.
И теперь, почти тридцать пять лет спустя, могилы все так же нарядны и цветы все так же ярки, но люди, проходящие среди могил, — совсем другие, они явственно принадлежат миру живых— не то что те люди-призраки послевоенных лет. Могилу отца он нашел легко — недалеко от Стравинского. Русский был в полном порядке; он так и пребудет там в неприкосновенности, пока существует это кладбище и пока люди помнят его музыку. Что до отца, то с арендой его могильного участка дело обстояло хуже — неумолимо приближался час, когда его могилу вскроют, чтобы извлечь кости и поместить их в урне в нише одной из длинных, давно переполненных кладбищенских стен.
Впрочем, могильный холмик оказался тщательно прибран— братец у Брунетти был куда сознательнее его. Гвоздики в стеклянной вазе, вкопанной в землю, явно совсем свежие— заморозки трех последних ночей убили бы любой цветок. Он наклонился и смел рукой несколько листьев, прибитых ветром к подножию вазы. Выпрямился, потом нагнулся поднять окурок, лежащий у самого надгробия. Снова выпрямился и посмотрел на изображение на камне: его собственные глаза и подбородок и чрезмерно большие уши, которые, не доставшись ни ему, ни брату, перешли прямиком к их сыновьям.
— Чао, папа, — произнес он и, не зная, что еще сказать, пошел прочь вдоль ряда могил и выбросил окурок в большой металлический контейнер, вкопанный в землю.
В конторе кладбища он назвал свое имя и звание и был препровожден в маленькую приемную неким человеком, попросившим его подождать — сейчас он сходит за доктором. Читать тут было нечего, и пришлось удовольствоваться видом из единственного окна, выходившего на уединенный монастырь, вокруг которого выросли все кладбищенские строения.
Когда-то в самом начале своей карьеры Брунетти попросился на вскрытие жертвы первого убийства, которое он расследовал, — проститутки, убитой ее сутенером. Он пристально глядел, как тело вкатили на каталке в анатомический театр, смотрел словно зачарованный, как стягивают белую простыню с этого почти совершенного тела. Но едва анатом занес скальпель, чтобы сделать продольный разрез, Брунетти шатнуло вперед, и он грохнулся в обморок где сидел— посреди ватаги студентов-медиков. Те преспокойно вытащили его в холл, усадили в кресло и оставили, чуть живого, а сами поспешили назад, чтобы ничего не пропустить. С тех пор он повидал немало убитых, человеческие тела, истерзанные ножами, пулями и даже бомбами, но так и не научился смотреть на них спокойно и ни разу не смог заставить себя присутствовать при вскрытии, этом обдуманном и расчетливом надругательстве над мертвыми.
Дверь в приемной открылась, и вошел Риццарди, так же безупречно одетый, как и вчера вечером. Пахло от него дорогим мылом, а вовсе не карболкой, с запахом которой у Брунетти невольно ассоциировалась работа этого доктора.
— Добрый день, Гвидо, — он протянул руку комиссару. — Извини, тебе пришлось сюда тащиться. То немногое, что я узнал, можно было сказать и по телефону.
— Ничего, ничего, Этторе. Я так и так собирался прогуляться. Там мне все равно делать нечего, пока эти болваны из лаборатории не сделают отчет. А со вдовой разговаривать покамест рановато.
— Тогда позволь изложить все, что мне известно. — Доктор закрыл глаза и начал пересказывать по памяти. Брунетти, достав из кармана книжечку, записывал, — У него было превосходное здоровье. Не знай я, что ему семьдесят четыре, я дал бы ему лет на десять меньше — от силы шестьдесят, а то и пятьдесят с небольшим. Тонус мышц изумительный, наверное, благодаря гимнастике и общему хорошему состоянию организма. Никаких признаков болезни внутренних органов. Печень прекрасная — стало быть, никак не пьяница. Даже странно, в его-то годы. И не курил, хотя, видимо, в молодости покуривал, но бросил. Я так скажу, он протянул бы еще лет десять-двадцать. — Закончив, он открыл глаза и посмотрел на Брунетти.
— А причина смерти? — спросил комиссар.
— Цианистый калий. В кофе. По моим подсчетам, он принял дозу миллиграммов в тридцать, а убивает и меньшая, — доктор помолчал и добавил: — Я такого раньше и не видел. Потрясающий эффект. — Доктор умолк и погрузился в задумчивость, встревожившую Брунетти.
Выждав, он спросил: —Это и впрямь так быстро, как об этом пишут?
— Да, думаю, именно так. Я же говорю — я раньше ничего подобного не видел. Читал только.
— Мгновенно?
Риццарди подумал, прежде чем ответить.
— Думаю, да — или почти мгновенно. Возможно, он успел почувствовать, что ему плохо, но мог подумать, что это удар или сердечный приступ. Во всяком случае, прежде, чем он понял, что с ним случилось, он был уже мертв.
— А от чего, собственно, человек умирает?
— Все отключается. Все органы мгновенно перестают работать: сердце, легкие, мозг.
— 3а несколько секунд?
— Да. За пять — ну, от силы десять.
— Тогда понятно, что они его вовсю использовали, — сказал Брунетти.
— Кто — они?
— Шпионы. В шпионских романах. Капсулы, спрятанные в дупле зуба.
Доктор хмыкнул. Наверное, ассоциации Брунетти показались ему странными.
— Н-да, действует быстро, что и говорить, но есть и другие яды, куда сильнее. — И, увидев вопросительно поднятые брови собеседника, поспешил объяснить. — Ботулин. Этого количества хватило бы, чтобы отравить половину Италии.
Большего из данной темы явно было не выжать, несмотря на очевидный энтузиазм доктора.
— Что-нибудь еще? — спросил Брунетти.
— Такое впечатление, что последние недели он от чего-то лечился. Не знаете, может, он простыл или там грипп подхватил или еще что-нибудь в этом духе?
— Нет, — Брунетти покачал головой. — Пока что у нас нет таких сведений. А что?
— Следы от инъекций. Никаких признаков злоупотребления наркотическими препаратами нет, так что, думаю, это были антибиотики или какие-нибудь витамины— словом, стандартный курс лечения. Вообще-то и следы эти настолько слабые, что, может, и не было никаких инъекций, просто синяки, и все.
— Но не наркотики?
— Нет, не похоже. Он легко мог бы сделать себе укол в правое бедро— он ведь был правша, — но ведь правше никак не уколоть себя ни в правое предплечье, ни в левую ягодицу, во всяком случае, в то место, где я обнаружил след. При том что здоровье у него, как я говорил уже, было отменное. Будь хоть какие-то признаки того, что он употреблял наркотики, уж я бы их нашел. — Он умолк, затем добавил: — Да и вообще я не уверен, что эти следы— на самом деле то, чем я их считаю. В отчете я их именую следами подкожных кровоизлияний.
По тону доктора Брунетти заключил, что тот не придает им особого значения и теперь жалеет уже, что упомянул о них.
— Еще что-нибудь?
— Больше ничего. Убийца, кто бы он ни был, украл у него еще как минимум десять лет жизни.
По своему обыкновению, Риццарди не выказал, а по-видимому, и не испытывал особого желания узнать, кто все-таки мог совершить это убийство. За все годы их знакомства Брунетти не услышал от доктора ни одного вопроса о преступнике. Иногда тот проявлял интерес, порой очень горячий, к какому-нибудь изощренному способу убийства, но казалось, ему совершенно все равно, кто совершил его и найдут ли убийцу.
— Спасибо, Этторе, — Брунетти пожал руку доктору. — Хотел бы я, чтобы наши в лаборатории так работали.
— Боюсь, для этого у них любопытства маловато, — ответил Риццарди, и Брунетти в очередной раз утвердился в своей уверенности, что этого человека ему не понять никогда.
Глава 8
На обратном пути он решил сойти с катера пораньше и зайти выяснить, может, Флавия Петрелли уже припомнила, что в последний вечер все-таки разговаривала с маэстро. Поддерживаемый ощущением, что нужно что-то делать, он сошел на набережной Фондаменте Нуова и направился в сторону госпиталя, стена к стене примыкающего к базилике Санти-Джованни-э-Паоло. Адрес, оставленный ему американкой, как и все венецианские официальные адреса, был практически бесполезен в городе, где у иных улиц с полдюжины разных названий, а дома нумеруются как бог на душу положит. Самое верное— это подойти к ближайшей церкви и расспросить кого-нибудь из живущих по соседству. Американку, наверное, найти будет нетрудно: обычно иностранцы предпочитают селиться в более фешенебельных районах, а не здесь, где крепко укоренился местный средний класс, а уж овладеть местным выговором так, словно ты тут родился, из них никому не под силу, кроме Бретт Линч.
У входа в церковь он спросил о доме, потом об американке, но женщина, к которой он обратился, понятия не имела ни о том, ни о другом, — но посоветовала ему пойти спросить Марию— так, будто всем известно, что это за Мария. Как выяснилось, названная Мария держит газетный ларек, что напротив школы, и уж если Мария не знает, где искать американку, значит, та живет не здесь.
Марию он нашел под мостом напротив базилики— седая женщина неопределенного возраста восседала внутри киоска и раскладывала газеты, словно гадалка — карты. Он протянул ей листок с адресом. Та улыбнулась:
— А, синьорина Линчи. — Мария ухитрилась произнести фамилию в два слога, как того требует итальянская фонетика. — Прямо по калле делла Теста, первый поворот направо, четвертый звонок, а заодно уж не занесет ли синьор ей газеты?
Брунетти без труда нашел искомую дверь. Имя было выгравировано на латунной пластинке возле звонка— потертой и потускневшей от времени. Он нажал на кнопку, и спустя мгновение голос из домофона поинтересовался, кто там. Так и подмывало ответить, что это служба доставки газет, но, удержавшись от искушения, он просто назвал свое имя и звание. Невидимый и неведомый собеседник ничего не ответил, однако дверь гостеприимно распахнулась. Единственная лестница располагалась справа от входа, и Брунетти пошел наверх, не без удовольствия подмечая впадины, вытершиеся в каменных ступенях за столетия. Ему нравилось, что уклон этих впадин поневоле заставляет идти точно по центру. Он миновал два пролета — второй этаж, еще два— третий. Пятый пролет оказался неожиданно широким, вместо прежних истертых мраморных ступенек лежали свежеотполирован-ные плиты истрийского мрамора. Эту часть дома явно перестроили, причем совсем недавно.
Новые ступеньки заканчивались металлической дверью, приближаясь к которой он ощутил, что за ним наблюдают в крохотный глазок над верхним замком. Не успел он протянуть руку, чтобы постучать, как дверь открылась, и Бретт Линч, отступив в сторону, пригласила его войти.
Брунетти пробормотал ритуальное «Permesso»[23], без которого ни один итальянец не переступит порога дома другого итальянца. Американка улыбнулась, но руки не подала, а, повернувшись, повела его из холла в гостиную.
Он с изумлением обнаружил, что оказался посреди просторного помещения, метров десять на пятнадцать. Деревянный пол был из толстого дубового бруса, — такие балки поддерживают крыши в старейших домах Венеции. Стены, очищенные от краски и штукатурки, являли изначальную кирпичную кладку. А самым удивительным в этой комнате казалось невероятное количество света — солнце било сюда сквозь стеклянные люки в двускатной крыше, по три на каждой стороне. Человек, сумевший добиться разрешения на наружную переделку подобного старинного здания, наверняка либо имеет влиятельных друзей, либо сумел запугать и мэра, и главного архитектора. Причем все это проделано совсем недавно — тут до сих пор свежо пахнет деревом.
С дома он переключил свое внимание на хозяйку. Вчера вечером он как-то не заметил ее роста — этой угловатой долговязости, которую американцы находят привлекательной. При всем том в ее облике не было и следа изможденности, которая так часто присуща высоким. Вся она была какая-то крепкая, здоровая, и это впечатление еще усиливало ее чистое лицо с ясными глазами. Он поймал себя на том, что буквально уставился на нее, — пораженный умом в этих глазах и ища в них хитрость. Брунетти не мог понять, что мешает ему принять ее такой, какой она кажется — просто красивой и неглупой молодой женщиной.
Флавия Петрелли сидела в несколько картинной позе у самого левого из трех узких окон в левой стене, из которого можно было разглядеть видневшуюся вдалеке колокольню Святого Марка. На его приход прима отреагировала лишь легким кивком, и он ответил тем же, прежде чем сообщить той, другой:
— Я принес ваши газеты.
Он нарочно подал их ей, повернув первой полосой кверху — так, чтобы видны были снимки и кричащие заголовки. Она, скользнув по ним взглядом, проворно сложила их и со словами «Благодарю вас» бросила на низенький столик.
— Разрешите выразить восхищение вашим домом, мисс Линч!
— Спасибо, — отозвалась та.
— Так необычно— столько света, эти окна в потолке в таком старинном здании, — продолжал комиссар, с любопытством продолжая осматриваться.
— Да, не правда ли? — любезно улыбнулась хозяйка.
— Будет вам, комиссар, — нетерпеливо перебила Флавия Петрелли. — Вряд ли вы пришли сюда обсуждать дизайн.
И словно желая смягчить резкость своей подруги, Бретт Линч пригласила:
— Садитесь, Dottore Брунетти, — и жестом указала на низкую тахту возле занимавшего центр комнаты стеклянного столика, — блистательная хозяйка светского салона. — Не желаете кофе?
Кофе комиссару не особенно хотелось, но от предложения он решил не отказываться— чтобы дать понять певице: он не торопится, — и посмотреть на реакцию. Примадонна, не обращая на него ни малейшего внимания, снова погрузилась в изучение лежавших у нее на коленях нот, пока ее подруга удалилась сварить кофе.
Пока его таким образом игнорировали— одна варила кофе, другая читала партитуру, — комиссар внимательнейшим образом осмотрелся. Стена перед ним была сплошь уставлена книгами, от пола и до потолка. Он легко узнал итальянские книги, потому что текст на их переплетах шел снизу вверх, и английские, чьи названия писались сверху вниз. Больше половины книг были напечатаны иероглифами, пожалуй что китайскими. Судя по виду переплетов, книги читали, и не однажды. На стеллаже среди книг тут и там виднелись какие-то глиняные вазочки и фигурки— что-то смутно-восточное. Одна полка была целиком занята коробочками с наборами компакт-дисков, что наводило на мысль, что это — полные записи опер. Слева от них стояло какое-то мудреное стереоприспособление, а в дальних углах на деревянных тумбах возвышались большие колонки. Немногочисленные картины на стене представляли собой какие-то яркие авангардные брызги и не говорили ему ровным счетом ничего.
Вскоре хозяйка вернулась с кухни, неся серебряный поднос, на котором помещались две крохотные чашечки кофе «эспрессо», ложечки и серебряная сахарница. Сегодня Линч была в далеко не американских джинсах и в очередных ботинках на низком каблуке, на этот раз — темно-ореховых. Свой цвет на каждый день недели? Нет, ну за что он взъелся на эту женщину? Только за то, что она иностранка, а говорит на его языке как на родном и живет в таком доме, который ему никогда не будет по карману?
Она поставила чашечку на столик перед ним, он поблагодарил, ожидая, пока она усядется напротив, потом предложил положить ей сахару. Она отказалась, покачав головой, и он положил себе две ложечки.
— Я только что с Сан-Микеле, — произнес он вместо предисловия. — Причина смерти— цианид.
Линч поднесла чашечку ко рту, сделала глоток.
— Он был в кофе.
Она опустила чашку на блюдечко и все это вместе постаивла на столик.
Флавия Петрелли молча взглянула на них поверх партитуры, но заговорила не она, а другая.
— Если так, то, по крайней мере, это произошло быстро. Кто бы это ни сделал, он проявил чуткость. — Она повернулась к подруге. — Ты хотела кофе, Флавия?
Во всем этом Брунетти уловил какую-то наигранность, легкую театральность, но все равно задал именно тот вопрос, к которому она подталкивала его своей предыдущей репликой;
— Могу я из этого заключить, мисс Линч, что вы недолюбливали маэстро?
— Можете, — ответила та, глядя ему в глаза. — Я не любила его, а он— меня.
— И были какие-то конкретные основания? Она махнула рукой:
— У нас были разные взгляды на многие вещи. Основание, на ее взгляд, вполне достаточное. Он повернулся к Петрелли:
— Скажите, а ваши отношения с маэстро были, вероятно, несколько иными, чем у вашей подруги?
Примадонна закрыла партитуру и аккуратно положила на пол у ног, прежде чем ответить:
— Да. Мы с Хельмутом прекрасно сработались. И мы уважали друг друга, как профессионал профессионала.
— А как люди?
— И это тоже, — торопливо ответила она, — Но прежде всего— профессионально.
— И все же позвольте спросить— как лично вы относились лично к нему?
Если она и ждала этого вопроса, то все равно не смогла скрыть, что он ей неприятен. Она заерзала в кресле— странная, чересчур уж явная демонстрация чувства неловкости! За много лет он немало прочел о Петрелли и знал, что актерского мастерства ей не занимать. Будь в их отношениях с Веллауэром какой-нибудь настоящий секрет, она бы сумела его утаить и не ерзала сейчас, как школьница, уличенная в первой влюбленности.
Он дал разрастись тишине, намеренно не повторяя вопроса.
Наконец она проговорила— с некоторой неохотой:
— Я не любила его.
Не услышав продолжения, Брунетти спросил:
— Если позволите, я бы повторил вопрос, который уже задал мисс Линч: были для этого какие-то конкретные основания?
Ах, какие мы вежливые, злился он. Там, на островке по ту сторону лагуны, лежит старый человек, мертвый, холодный и выпотрошенный, а мы сидим и упражняемся в любезных оборотах: «позвольте спросить», «сделайте милость». Ему вдруг захотелось обратно в Неаполь, где все эти кошмарные годы он имел дело с людьми, презиравшими изощренные словеса, но отвечавшими ударом на удар. Синьора Петрелли вывела его из задумчивости.
— Да никаких особых оснований. Просто— он был antipatico.
Что ж, подумал Брунетти, вновь услышав это слово, — так-то все же лучше, чем попусту играть в любезности. Стоит выволочь его на свет, это универсальное объяснение любой дисгармонии между людьми — что кто-то попросту antipatico, что между людьми не протянулось этой непостижимой ниточки приязни, — и предполагается, что все чудесным образом вдруг станет ясно. Впрочем, при всей невнятности и недостаточности этого слова ничего другого ему, похоже, тут не добиться.
— А что, антипатия была взаимной? — спросил он невозмутимо. — Маэстро тоже находил в вас что-то неприятное?
Она покосилась на Бретт Линч— та снова пила глоточками свой кофе. Брунетти не видел, возможно, между женщинами что-то и промелькнуло в это мгновение. Наконец, словно недовольная навязанной ей ролью, Петрелли взмахнула ладонью — узнаваемым сценическим жестом, еще из «Нормы», со снимка, напечатанного сегодняшними утренними газетами.
— Basta. Хватит с меня.
Брунетти зачарованно смотрел, как одним жестом она сбросила с себя груз лет— проворно вcкочила на ноги, и куда только девалась жесткость застывших черт! Она повернулась к нему:
— Вы все равно это узнаете, рано или поздно, так что лучше уж я сама вам все расскажу.
Тихонько звякнул фарфор — наверное, та, другая, поставила блюдечко на столик, — но он не сводил глаз с певицы.
— Он говорил, будто я лесбиянка, а Бретт называл моей любовницей. — Она выдержала паузу, желая увидеть его реакцию. Не увидев, продолжила:— Все началось на третий день репетиций. Напрямую он ничего не говорил— но то, каким тоном он разговаривал со мной и как отзывался о Бретт…— Она опять замолчала, выжидая, и опять ничего не дождалась. — В конце первой недели я что-то сказанула ему, возникла ссора, и в конце концов он объявил, что намерен написать моему мужу, — она поспешила поправиться, — бывшему мужу, — и сделала паузу, чтобы до Брунетти дошел весь смысл сказанного.
— А зачем он решил это сделать? — полюбопытствовал комиссар.
— Мой муж— испанец. Но развелись мы в Италии— чтобы дети остались на моем попечении. И если мой бывший муж выдвинет против меня подобное обвинение в этой стране…— Она позволила голосу профессионально сойти на нет, давая понять, каковы в таком случае будут шансы, что дети останутся у нее.
— А что дети?
Она тряхнула головой, не понимая, о чем он.
— Дети — они где?
— В школе, как и положено. Мы живем в Милане, и они ходят там в школу. По-моему, незачем их таскать по всем городам, куда меня занесет на гастроли, — Она приблизилась к нему, затем села на край тахты.
Он глянул на ее подругу — та сидела отвернувшись, глядя на колокольню за окном, как если бы разговор ее никоим образом не касался. Довольно долго все трое сидели молча. Что касается Брунетти, то он осмыслял только что услышанное, пытаясь понять, не в этом ли корни его инстинктивной неприязни к американке. Но нет, не верится, — у них с Паолой достаточно приятелей самой разнообразной сексуальной ориентации, так что даже если это обвинение справедливо, все равно— дело не в нем.
— Ну? — спросила наконец певица.
— Что — ну? — отозвался он.