— А что он сказал на это?
— Рассмеялся.
— А почему?
Вместо ответа Санторе предложил:
— Не хотите добавить? Лично я намерен повторить.
Брунетти благодарно кивнул. На этот раз, когда Санторе отошел, он просто откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. И открыл, только услышав приближающиеся шаги Санторе, — взял у него бокал и спросил, как будто и не было этой паузы в разговоре:
— Так почему он рассмеялся?
Санторе опустился в кресло, на этот раз обхватив бокал ладонью снизу.
— Отчасти, видимо, потому, что Хельмут считал себя выше общепринятой морали. Может, он создал свою собственную, выше и лучше нашей. — Брунетти молчал, так что ему пришлось продолжить: — Как будто он один имел право определять нравственные нормы, как будто только у него одного есть право на само это слово. Он, конечно, считал, что у меня такого права нет. — Он передернул плечами и сделал глоток.
— А почему он так считал?
— Потому что я гомосексуалист, — ответил режиссер так простодушно, как иные признаются, скажем, в симпатиях к определенной газете.
— И по этой причине он отказался помочь вашему другу?
— По сути дела, да. Поначалу он говорил, дескать, Саверио не годится на эту роль, ему не хватает сценического опыта. Но истинный его мотив стал ясен позже, когда он обвинил меня в том, что я, мол, просто устраиваю протекцию своему любовнику. — Санторе подался вперед и поставил свой бокал на столик. — Ведь Хельмут сам себя считает блюстителем морали. — Он поправился: — То есть считал.
— А на самом деле он — кто?
— Кто — он? — Санторе совсем запутался.
— Тот певец— он правда ваш любовник?
— Нет-нет. Как ни печально.
— Он гомосексуалист?
— Тоже нет. И это тоже печально.
— В таком случае— почему же Веллауэр вам отказал?
Санторе глянул на него в упор.
— Вы вообще-то много о нем знаете?
— Очень мало, и только о музыкальной стороне его жизни, и то — лишь о том, что попадало в эти годы в газеты и журналы. А о нем как о человеке я вообще не знаю ничего. — А это, подумал Брунетти, как раз самое интересное, потому что загадка его смерти наверняка кроется именно тут.
Санторе на это ничего не сказал.
— О мертвых плохо не говорят, vero[18] ? — подсказал Брунетти. — Я прав?
— И о тех, с кем еще предстоит работать.
— По-моему, это не тот случай, — сказал Брунетти и сам себе удивился. — Что, собственно, тут можно сказать плохого?
Санторе посмотрел на полицейского тем изучающим взглядом, каким, вероятно, рассматривал каждого из своих исполнителей, обдумывая, как и что ему делать в его спектакле.
— Это все больше сплетни, — проговорил он наконец.
— Что за сплетни?
— Будто бы он был наци. Никто толком не знает, а кто знает, не говорит, а если кто что и говорил, то это забыто— кануло туда, куда памяти уже не добраться. Он, правда, дирижировал и при нацистах, говорят, выступал даже перед фюрером. Но, опять-таки говорят, он это делал, чтобы спасти евреев-музыкантов из своего оркестра. И правда спас их— они выжили, эти евреи-музыканты, и выступали у него в оркестре всю войну. И он сам тоже выступал и выжил. Причем все эти военные годы не повредили его репутации— как и камерные концерты для фюрера. А после войны, — продолжал Санторе странно-спокойным голосом, — он ушел, как говорили, «в моральную оппозицию» и дирижировал вопреки собственным взглядам. — Он отпил из бокала, — Не знаю, чему верить— был ли он членом нацистской партии и замешан ли в чем-нибудь конкретном. Да и вообще мне-то все равно.
— Тогда почему вы об этом упомянули? Санторе громко рассмеялся— раскаты его хохота заполнили все пространство вестибюля.
— Наверное, потому, что мне кажется, это — правда.
Брунетти улыбнулся:
— Это меняет дело.
— И еще потому, что в действительности мне совсем не все равно.
— И это тоже, — кивнул Брунетти.
И между ними с обоюдного согласия пролегло молчание. Наконец Брунетти спросил:
— Ну а что вы все-таки знаете?
— Я? Точно знаю, что он всю войну давал эти самые камерные концерты. Знаю один случай, когда дочь одного из его музыкантов пришла к нему на квартиру и умоляла спасти ее отца. И знаю, что войну этот музыкант пережил.
— А дочь?
— И она тоже пережила войну…
— Ну а потом?
— А что потом? — Санторе пожал плечами. — Вообще-то говоря, ведь ничего не стоит забыть о прошлом человека и помнить только о его гении. Равного ему не было и, боюсь, не будет.
— Значит, вот почему вы согласились ставить для него эту оперу— просто вам было удобнее не вспоминать о его прошлом?
Это был простой вопрос, не упрек, и Санторе так его и воспринял.
— Да, — тихо проговорил он. — Я решил поставить эту вещь, чтобы мой друг смог у него петь. Поэтому я решил, что лучше мне забыть обо всем, что я знаю или подозреваю, или по крайней мере не принимать это во внимание. Не уверен, что это вообще имеет какое-то значение — особенно теперь. — Брунетти видел, как в глазах Санторе мелькнула некая догадка. — Ведь теперь ему уже никогда не спеть у Хельмута, — И он добавил, словно давая Брунетти понять, что истинный предмет их беседы фактически все время лежал на поверхности: — Что может служить доказательством, что у меня не было никаких оснований его убивать.
— Да, похоже на то, — согласился Брунетти без особого интереса. — Вы с ним раньше работали?
— Да. Шесть лет назад. В Берлине.
— А там у вас с ним не возникало каких-либо сложностей из-за вашей гомосексуальной ориентации?
— Нет. У меня таких проблем не возникает. Поскольку я достаточно известен, он хочет работать со мной. Позиция Хельмута— ангела-хранителя западной морали и библейских заповедей— всем прекрасно известна, но в этом мире вы долго не продержитесь, если не хотите сотрудничать с гомосексуалистами. Хельмут заключил с нами нечто вроде перемирия.
— А вы—с ним?
— Разумеется. Как музыкант он столь близок к совершенству, сколь это вообще возможно для человека. И ради того, чтобы работать с таким музыкантом, о человеке можно и забыть.
— А что вас еще в нем не устраивало — как в человеке?
Прежде чем дать ответ, Санторе долго думал.
— Нет, я больше ничего о нем не знал такого, что могло бы вызвать неприязнь. Вообще-то немцы мне не очень симпатичны, а он даже слишком немец. Но я не об этом. Дело не в симпатии или неприязни. Просто он ходил с видом такого морального превосходства, словно он, ну, светоч во мраке времен…— Санторе скорчил соответствующую гримасу, — Нет, я не прав. Наверное, просто время позднее — или коньяк. К тому же он был пожилой человек, а теперь его не стало.
Брунетти вернулся к началу разговора:
— Так что же вы ему сказали, когда с ним спорили?
— А что всегда говорят, когда спорят, — устало ответил Санторе. — Что он обманщик, а он меня гомиком обозвал. Тогда я ему наговорил всякого и про спектакль, и про музыку, и про то, как он дирижирует, а он мне в том же духе — насчет режиссуры и постановки. Как обычно. — Он замолчал и вжался в
кресло.
— Вы угрожали ему?
Санторе уставился на Брунетти, шокированный.
— Он же был старик!
— Вы сожалеете о его смерти?
Этого вопроса режиссер тоже не ожидал. Он призадумался.
— Нет, о смерти этого человека— нет. Жалко его жену, да. Это ведь… — Он не закончил. — Я сожалею о смерти этого музыканта — да, страшно сожалею. Он был стар, он был на закате своей карьеры, и думаю, сам знал об этом.
— О чем?
— Не стало прежнего блеска, прежнего огня. Сам я не музыкант и не мне судить, в чем тут дело. Но что-то исчезло. — Он помолчал, покачал головой. — Нет, это, наверное, я просто зол на него.
— Вы с кем-нибудь об этом говорили?
— Нет. На бога не ябедничают. — Он опять умолк, потом сказал:— Да. Я что-то такое сказал Флавии.
— Синьоре Петрелли?
— Да.
— А что она?
— Она ведь и раньше с ним работала, и, по-моему, довольно много. Ее беспокоило, что он переменился, и как-то она мне об этом сказала.
— Что она сказала?
— Да ничего такого; что работать с ним стало тяжело — все равно что с новичком.
— А еще кто-нибудь говорил об этом?
— Нет. Во всяком случае, я не слышал.
— А ваш друг Саверио сегодня был в театре?
— Саверио в Неаполе, — холодно отвечал Санторе.
— Так-так. — Значит, вопрос он задал некстати. — А сколько вы еще намерены пробыть в Венеции, синьор Санторе?
— Если премьера проходит успешно, я обычно сразу уезжаю. Но смерть Хельмута все меняет. Наверное, придется задержаться еще на несколько дней, — пока новый дирижер не освоится с постановкой. — Не услышав.ответа Брунетти, он спросил: — Мне позволят вернуться во Флоренцию?
— Когда?
— Дня через три. Или четыре. Надо прослушать хотя бы один спектакль с новым дирижером. А потом я бы все-таки вернулся домой.
— Почему бы и нет? — Брунетти поднялся. — Все, что нам от вас надо, это адрес, по которому вас можно будет найти, но вы можете дать его и завтра — кому-нибудь из наших людей, кто будет в театре, — Он протянул руку, Санторе встал и пожал ее. — Спасибо за коньяк. И удачи с «Агамемноном»!
И, приняв благодарную улыбку Санторе, молча удалился.
Глава 5
Домой Брунетти отправился пешком— ради неба, полного звезд, и пустынных улиц. Выйдя из отеля, он остановился, прикидывая расстояние. Карта города, заложенная в мозгу каждого венецианца, подсказывала ему, что кратчайший путь— это через мост Риальто. Перейдя через кампо Сан-Фантин, он устремился в лабиринт кривых улочек, выводящий к мосту. На всем пути ему не встретилось ни одного прохожего, и возникло странное ощущение — будто весь этот спящий город принадлежит ему одному. Близ Сан-Лука он миновал освещенные окна аптеки — одного из немногих мест, открытых тут всю ночь, если не считать железнодорожного вокзала, где спят бездомные и сумасшедшие.
И вот уже рядом поблескивает вода канала, а справа — мост. Типично венецианская постройка — торжественный и невесомый, мост, если присмотреться, крепко упирался в болотистый грунт, на котором покоился фундамент города.
Пройдя через мост, он оказался на опустевшем теперь рынке, — месте ежедневного столпотворения, где приходилось протискиваться сквозь толкающуюся и пихающуюся толпу, сквозь табуны туристов, зажатые между зеленными рядами и ларьками с дрянными сувенирами, — но теперь он был тут один-одинешенек и преспокойно шагал вдоль рядов размашистым шагом. Впереди по самой середине улицы шествовала парочка влюбленных— прильнув друг к дружке, они не видели окружавшей их красоты, но, пожалуй, ощущали ее волшебное воздействие.
Возле часов он свернул налево, радуясь, что скоро будет дома. Пять минут — и он уже возле своего любимого магазина «Вьянкат» — цветочной лавки, чьи витрины ежедневно являли городу ослепительные взрывы красоты. Сейчас за их запотевшими стеклами гордо высились желтые бутоны роз, а позади таились облачка бледного жасмина. Он торопливо прошел мимо другой витрины, где теснились зловещие орхидеи — в них Брунетти всегда чудилось что-то людоедское.
Входя в палаццо, где жил, он внутренне собрался— вещь неизбежная, когда ты устал, а впереди еще девяносто четыре ступеньки до родного пятого этажа. Прежний владелец квартиры выстроил ее незаконно больше тридцати лет назад, — попросту пристроил еще один этаж к уже существующему зданию, не потрудившись получить никакого разрешения. Ситуация усугубилась, когда Брунетти купил эту квартиру десять лет назад— и с тех самых пор жил в постоянном страхе перед предстоящей процедурой легализации очевидного. Он трепетал, воображая себе этот подвиг, не снившийся и Гераклу: раздобыть документ, подтверждающий существование данного жилья и его право в нем жить. Сам факт наличия стен, равно как его личного существования в указанных стенах, вряд ли может считаться серьезным основанием для выдачи документа. А взятка — нет, такая взятка его по миру пустит.
Он открыл дверь, радуясь теплу и запаху своего жилья: тут пахло лавандой, мастикой, тянуло чем-то вкусным из глубины коридора, где помещалась кухня. Эта смесь ароматов необъяснимо символизировала для него нормальную человеческую жизнь посреди ежедневного безумия, которое являла собой его работа.
— Это ты, Гвидо? — окликнула Паола из гостиной. Интересно, подумал он, кто же еще, по ее мнению, это может быть — в два часа ночи?
— Ага, — откликнулся он, сбрасывая туфли и стаскивая пальто, только теперь вполне ощущая, до какой степени вымотался.
— Чаю хочешь? — Она вышла в переднюю и легонько чмокнула его в щеку.
Он кивнул, не пытаясь скрыть от нее усталость, поплелся за ней на кухню и плюхнулся на стул, пока она наливала в чайник воду и ставила его на огонь. Потом достала мешочек с какими-то сушеными травками из шкафчика над его головой и, развязав, понюхала и спросила:
— С вербеной?
— Пойдет, — согласился он, слишком утомленный, чтобы выбирать.
Она всыпала горсть сухих листьев в чайничек из терракоты, еще бабушкин, потом подошла к мужу и встала сзади. Поцеловала в затылок, туда, где волосы уже начали редеть.
— Ну, что теперь?
— «Ла Фениче». Кто-то отравил дирижера.
— Веллауэра?!
— Угу.
Она положила обе руки ему на плечи, слегка надавив, — как он понял, чтобы подбодрить. Слова ни к чему— ведь оба не сомневались, что пресса поднимет шумиху вокруг этой смерти и станет истерически требовать немедленно найти виновного. Ни ему, ни Паоле не составило бы труда самим написать передовицы, которые появятся завтра утром и наверняка пишутся уже сейчас.
Из чайника вырвалась струйка пара, и Паола пошла залить кипяток в щербатую бабушкину реликвию. На Брунетти всегда находило благодушие от одного только физического присутствия жены, его грела и утешала эта непринужденная деловитость ее движений. Как у многих венецианок, у Паолы была белая кожа и рыжеватые волосы— того золотого оттенка, который нередко можно видеть на портретах семнадцатого века. В стандартные каноны красоты ее внешность никак не укладывалась — нос длинноват, а подбородок чересчур решительный. Ему очень нравилось и то, и другое.
— Есть соображения? — спросила она, ставя на стол чайник и две большие чашки. Потом села напротив, налила ароматного чаю, снова встала, направилась к шкафчику и притащила огромную банку меда.
— Пока рано, — ответил он, зачерпнул ложку меда, положил в чай и стал размешивать, позвякивая ложечкой о стенку чашки; и продолжил, в ритме этого позвякивания: — Имеется молодая жена, плюс сопрано, которая врет, будто не виделась с маэстро перед смертью, плюс гей-режиссер, который с ним перед самой этой смертью поругался.
— Можно продать сценарий. По-моему, в каком-то сериале уже было то же самое.
— Плюс погибший гений, — добавил он.
— Тоже неплохо. — Паола, отпив глоточек, принялась дуть на свой чай, — Жена намного моложе его?
— В дочери годится. Думаю, ей лет тридцать.
— О'кэй. — Паола питала слабость к американизмам. — Уверена — это жена.
Сколько он ни умолял ее не делать этого, она всякий раз, едва он приступал к расследованию, выбирала главного подозреваемого, при том что обычно ошибалась, поскольку хваталась за самую очевидную версию. Однажды он вышел из себя и спросил напрямик, зачем она делает это, да еще с таким упорством, и получил ответ, что коль скоро она уже написала диссертацию по Генри Джеймсу, то теперь считает, что заслужила право искать в жизни очевидное— поскольку в романах оного классика этого как раз не сыскать. И Брунетти, как ни бился, не смог ни отговорить ее от этой игры, ни хотя бы склонить к чуть большей глубине анализа при выборе главного подозреваемого.
— Это значит, — ответил он, продолжая помешивать чай, — что убийца — кто-нибудь из хора.
— Или дворецкий.
— Хмм, — согласился он, отпив наконец чаю. Так они сидели в дружеском молчании, пока чай не кончился. Он взял обе чашки и отнес в раковину, а бабушкин чайник— на разделочный столик, от греха подальше.
Глава 6
Наутро после того, как обнаружили тело маэстро, Брунетти, явившись на службу чуть раньше девяти, узнал о событии почти таком же невероятном, как вчерашнее: его непосредственный начальник, вице-квесторе Джузеппе Патта, уже сидит в своем кабинете и уже полчаса как затребовал его, Брунетти, к себе. Этот факт до его сведения довел вначале дежурный, стоявший изнутри в дверях, потом— полицейский, встреченный на лестнице, затем— его собственный секретарь и еще двое коллег— комиссаров городской полиции. Не торопясь, Брунетти просмотрел почту, справился на коммутаторе, не было ли ему звонков, после чего все-таки спустился по лестнице в кабинет начальства.
Кавальере Джузеппе Патту командировали в Венецию три года назад— чтобы влить свежую кровь в систему уголовной полиции. В его случае кровь была сицилийская и с венецианской, как выяснилось, несовместимая. Патта имел ониксовый мундштук и, поговаривали, при случае щеголял тростью с серебряным набалдашником. И хотя первый вызвал у Брунетти недоумение, а вторая и вовсе смех, он не торопился с выводами, считая, что, только поработав с человеком какое-то время, можно понять, что на самом деле означают эти кокетливые причиндалы. В ежедневный распорядок работы вице-квесторе входило продолжительное утреннее сидение за чашкой кофе— летом на террасе в «Гритти», а зимой— в кафе Флориана. Обедал он у Чиприани или в «Баре Гарри», а часам к четырем обычно подводил итог дневным трудам, полагая, что поработал на славу, — мнение, разделяемое, правда, лишь немногими сослуживцами. А еще Брунетти быстро усвоил, что обращаться к Патте полагалось, причем всегда и независимо от повода, «вице-квесторе», а то и «кавальере», причем происхождение данного благородного титула представлялось в высшей степени сомнительным. Мало того, применительно к себе он неизменно требовал местоимения «вы», впредоставляя черни обращаться друг к дружке без чинов и на «ты».
Патта предпочитал не вдаваться в разные неприятные подробности преступлений и прочую чепуху. Одним из немногих зол, способных заставить его запустить персты в свои роскошные кудри, была пресса, время от времени бросавшая полиции упреки в том, что она-де недостаточно хорошо справляется со своими обязанностями. Причем обстоятельства, из которых делался подобный вывод, особой роли не играли: это мог быть ребенок, просочившийся сквозь полицейский кордон, чтобы сунуть цветок заезжей знаменитости, но с тем же успехом на данное умозаключение журналиста могли навести африканцы, в открытую торгующие наркотиками прямо на улице. Достаточно было предположения, даже малейшего намека на то, что полиция не держит граждан за глотку железной рукой, чтобы вызвать у Патты приступ обвинений и попреков, — большая их часть изливалась на головы трех подчиненных ему комиссаров. Свой гнев он обычно облекал в форму предлинных меморандумов, в коих упущения полицейских выставлялись преступлениями куда более гнусными, чем те, что непосредственно совершались преступным элементом.
А еще все знали, что после каждого выступления прессы Патта объявлял «крестовый поход против криминала», причем всякий раз выбирался какой-то один вид преступной деятельности— как гурман за роскошным столом выбирает самый изысканный десерт— и громогласно декларировалось, что на неделе данное преступление будет искоренено полностью— ну, на худой конец, сведено к минимуму. Читая о результатах последней такой «войны» — эту информацию он мог получить исключительно из той же прессы, — Брунетти невольно вспоминал сцену из «Касабланки»[19] — с приказом «задержать всех обычных подозреваемых». Так все и делалось — отлавливали нескольких подростков, давали им с месяц тюрьмы, на чем все и заканчивалось, покуда усилия средств массовой информации не спровоцируют очередного «крестового похода».
Брунетти часто казалось, что уровень преступности в Венеции такой низкий— один из самых низких в Европе — только потому, что преступники, по большей части воры, просто не знают, как им выбраться из этого города. В нем нужно родиться, чтобы ориентироваться в паутине его узеньких калле и знать загодя, что вот эта улочка оканчивается тупиком, а другая выводит к каналу. Урожденные же венецианцы с годами становятся все более законопослушными, коль скоро, с учетом истории и традиций, не утесняют их прав на частную собственность и уважают настоятельную потребность в обеспечении ее сохранности. Так что преступлений в городе происходит немного, и уж если случилось какое-то насилие, а то и такая редкость, как убийство, то найти преступника проще простого: это либо муж, либо сосед, либо партнер по бизнесу. Обычно полиция только так и поступала— «задерживала обычных подозреваемых».
Но Брунетти понимал: смерть Веллауэра — совсем иное дело. Это знаменитость, несомненно самый прославленный дирижер столетия, и убит он не где-нибудь, а в жемчужине Венеции— ее оперном театре. А поскольку расследовать это дело придется ему, Брунетти, то с него вице-квесторе и спросит по полной программе за любую публикацию, бросающую малейшую тень на их ведомство.
Постучавшись, он помедлил и, дождавшись возгласа «Войдите!», толкнул дверь и увидел Патту там, где и ожидал, и в точности в такой позе, как представлял себе, — за огромным столом, склоненного над газетой, о важности которой свидетельствовал упертый в нее взгляд. Даже для страны, где мужчины красотой не обижены, Патта был безусловно красавец— чеканный римский профиль, широко посаженные пронзительные глаза и телосложение атлета, несмотря на возраст— Патте было уже сильно за пятьдесят. Фоторепортерам он предпочитал демонстрировать свой профиль слева.
— Наконец-то, — изрек он так, словно Брунетти опоздал на много часов. — Я уж думал, что придется вас ждать все утро, — добавил Патта, что, на взгляд Брунетти, уже отдавало перебором. Не услышав ответа и на это заявление, начальство вопросило: — Ну, что там у вас?
Брунетти вытащил из кармана свежую утреннюю «Газеттино».
— Вот газета, синьор. Вот все — на первой полосе, — и тут же зачитал, поспешно, чтобы Патта не перебил: — «ЗНАМЕНИТЫЙ МАЭСТРО НАЙДЕН МЕРТВЫМ. НЕ ИСКЛЮЧАЕТСЯ УБИЙСТВО», — после чего протянул газету начальнику.
Патта отмахнулся от газеты величественным жестом:
— Это я уже читал, — и, не повышая голоса: — Я спрашиваю — что есть у вас лично?
Брунетти полез в карман пиджака и извлек записную книжку. Никаких записей в ней не имелось не считая имени, адреса и телефона американки, но пока ты стоишь, а шеф сидит, ему нипочем не увидеть, что все странички до единой девственно чисты. Демонстративно послюнив палец, Брунетти принялся не спеша их перелистывать. «Дверь в помещение заперта не была, как не было и ключа в двери. Следовательно, кто угодно мог войти и выйти оттуда в любое время в течение всего спектакля».
— Где был яд?
— Полагаю, в кофе. Но точно смогу сказать только после получения протокола о вскрытии.
— А вскрытие когда?
— Обещали сегодня. В одиннадцать.
— Хорошо. Что еще?
Брунетти перевернул страничку, сверкнув нетронутой белизной.
— Я беседовал с солистами, занятыми в спектакле. Баритон виделся с маэстро мельком— только поздоровался. Тенор говорит, что не встречался с ним вообще, а сопрано — что видела его только перед спектаклем, — Он глянул на Патту, тот ждал продолжения. — Тенор говорит правду. А сопрано врет.
— Почему такая уверенность? — буркнул начальник.
— Потому что это правда, синьор. Задушевно и терпеливо, словно обращаясь к редкостно тупому ребенку, Патта вопросил:
— А на каком основании, комиссар, вы полагаете, что, это правда?
— Потому что другие видели, как она входила в его гримерную во время первого действия. — Брунетти не стал утруждать себя уточнением, что это только предположение одного из свидетелей, ничем пока не подтвержденное. Может, сопрано врет именно про это, а может, про что-то другое — понимайте как сами хотите. — Кроме того, я поговорил с режиссером, — продолжал Брунетти. — У них с дирижером вышла размолвка— еще до начала спектакля. Но после этого режиссер его не видел. По-моему, он говорит правду.
На сей раз его не спросили, почему он так считает.
— Еще что-нибудь?
— Вчера я послал запрос в полицию Берлина. — Брунетти усердно перелистывал записную книжку. — Сообщение ушло в…
— Ладно, — перебил Патта. — Что они ответили?
— Обещали сегодня прислать факсом все, что у них есть, касательно Веллауэра и его жены.
— А что жена? Вы с ней говорили?
— Совсем немного. Она страшно расстроена. Вряд ли с ней теперь можно толком поговорить.
— А где она была?
— Когда мы с ней разговаривали?
— Нет, во время спектакля?
— Сидела в зале, в первом ряду. Говорит, что зашла навестить его в гримерку после второго акта, но опоздала— они так и не успели поговорить.
— То есть она находилась за кулисами, когда он умер? — вопросил Патта с таким энтузиазмом, что Брунетти показалось, будто ее вот-вот арестуют.
— Да, но мы не знаем, видела ли она его и заходила ли к нему.
— Ну так потрудитесь это выяснить, — сказал Патта так свирепо, что даже сам спохватился. — Вы садитесь, Брунетти.
— Спасибо, синьор, — ответил тот, захлопнув записную книжку и сунув в карман, прежде чем сесть напротив начальника. Кресло Патты было на несколько сантиметров выше остальных— мелочь, несомненно предусмотренная вице-квесторе для создания легкого психологического преимущества.
— Сколько времени она там пробыла?
— Не знаю, синьор. Когда мы беседовали, она была в таком страшном горе, что ее рассказ я не вполне понял.
— А она могла войти в его гримерку? — спросил Патта.
— Вполне. Но я не знаю.
— Похоже, вы ее выгораживаете, Брунетти. Она что, хорошенькая?
Надо понимать, Патта прощупывает, велика ли разница в возрасте между дирижером и его вдовой.
— Да— если вы любите высоких блондинок.
— А вы что, не любите?
— Мне жена не разрешает, синьор.
Патта напрягся, чтобы вернуть разговор в прежнее русло.
— Кто-нибудь еще входил в гримерную во время представления? И откуда у него взялся кофе?
— Там буфет на первом этаже театра. Вероятно, и кофе оттуда.
— Выясните.
— Есть, синьор.
— И имейте в виду, Брунетти.
Брунетти кивнул.
— Мне нужны имена всех и каждого, кто был вчера вечером в гримерной или поблизости от нее. И еще мне нужны подробные сведения о жене. Как долго они женаты, откуда она и все такое.
Брунетти кивнул.
— Брунетти?
— Да, синьор?
— Почему не записываете?
Брунетти позволил себе улыбнуться— самую малость:
— О, я никогда не забываю ничего из сказанного вами, синьор.
Что Патта, в силу личных особенностей, принял за чистую монету.
— Я не верю тому, что она вам говорила — будто она его не видела. Человеку такое вообще не свойственно — прийти за каким-то делом, а потом взять и ретироваться. Уверен— тут что-то не так. И наверняка все это как-то связано с их разницей в возрасте.
По слухам, Патта два года проучился на психолога в университете Палермо, прежде чем обратиться к юриспруденции, Другое, однако, было известно абсолютно достоверно: что хотя успехами он не блистал, но получил и степень, и место заместителя комиссара полиции благодаря папе, сделавшему карьеру в рядах Христианско-демократической партии. И теперь, спустя более двадцати лет, он не кто-нибудь, а вице-квесторе полиции города Венеции!
С ценными указаниями Патта, по-видимому, покончил, и Брунетти приготовился прослушать основную часть программы, ради которой его и призвали на ковер, — о чести города. И как за ночью день, так за этой мыслью последовала речь Патты:
— Возможно, комиссар, вы не отдаете себе в этом отчета, но ведь погиб один из знаменитейших мастеров нашей эпохи. И убит он здесь, в нашей родной Венеции. — Последнее словосочетание в устах Патты с его сицилийским акцентом всякий раз звучало забавно. — Мы должны сделать все, что в нашей власти, чтобы обеспечить раскрытие этого преступления; мы не можем допустить, чтобы подобное преступление легло пятном на доброе имя, на самую честь нашего города.
Брунетти иногда ловил себя на искушении занести кое-что из сказанного к себе в записную книжку. Пока Патта продолжал в том же духе, Брунетти загадал: если будет сказано «о славном музыкальном прошлом нашего города», то сегодня вечером он купит Паоле цветы.
— Это город Вивальди. Тут бывал Моцарт. Мы в неоплатном долгу перед музыкальным миром…
Ирисы, подумал он, самые ее любимые. Она поставит их в высокую голубую вазу муранского стекла.
— Я хочу, чтобы вы оставили всю другую работу и целиком сосредоточились на этом. Я посмотрел лист нарядов, — продолжал Патта, немало изумив Брунетти своей осведомленностью о самом существовании данного листа, — и передал в ваше подчинение двоих…
Только бы не Альвизе и Риверре, и я ее тогда двадцать раз подряд…
— Альвизе и Риверре. Это хорошие, серьезные работники.
В грубом переводе это означало— лояльные Патте.
— И я намерен пристально следить за вашим продвижением в этом деле. Вы меня понимаете?
— Да, синьор, — вежливо отвечал Брунетти.
— Ну, хорошо. Пока все. У меня полно работы, и вам, полагаю, есть чем заняться.
— Да, синьор, — повторил Брунетти, поднимаясь и идя к двери. Интересно, каким будет заключительный аккорд. Кажется, Патта провел последний отпуск в Лондоне?
— Удачной охоты, Брунетти! Точно, Лондон.
— Спасибо, синьор, — невозмутимо произнес он и удалился из кабинета.
Глава 7
Весь следующий час Брунетти употребил на то, чтобы прочитать колонки уголовной хроники в четырех ведущих газетах. «Газеттино», разумеется, вывалила весь материал на первую полосу, рассматривая произошедшее как урон или по крайней мере угрозу репутации города. И настаивала, что полиция должна как можно скорее найти виновного, — не столько для того, чтобы привлечь его к ответу, сколько ради того, чтобы смыть с имени Венеции позорное пятно. Читая, Врунетти задумался, почему Патта схватился именно за это издание, вместо того чтобы дождаться своей излюбленной «Л'Оссерваторе Романо», появлявшейся на газетных прилавках после десяти утра.