Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Операция 'Бассейн с подогревом'

ModernLib.Net / Отечественная проза / Лемберский Павел / Операция 'Бассейн с подогревом' - Чтение (стр. 2)
Автор: Лемберский Павел
Жанр: Отечественная проза

 

 


И все же, если верить Кондуктору, она сумела-таки пленить Хазинову. Чем? Молодостью, естественностью, свежестью, смехом - вот чем. Хотя о вкусах, разумеется, не спорят, и дедушке, например, Поля Фуко всегда казалась намного интересней. В ней, Поле, по словам, дедушки был тот несколько старомодный шарм, та ненавязчивая заинтересованность в собеседнике, которая и делает женщину женственной.
      В какой-то момент Хазинова, не спускавший глаз с арфистки, резко встал со стула и прокричал петушиным голосом: " У меня тост, наливайте скорее, мудачье!" Все заметно оживились. Арфистка шмыгнула носиком. Хирург грубо толкнул Полину локтем в бок: "Зачем ты позвала этого жлоба?" Полина прошипела: "Чей он, интересно, друг, мой или твой?" и чарующе улыбнулась Хазинове. Тот выплюнул косточку маслины - она залетела за пианино, - и поднял над головой бокал красного вина: "Друзья, я немного пьян, и потому не ручаюсь, что скажу складно, но думаю, что будет от души". Хирург Фуко обратился к арфистке: "Этого я опасался больше всего, Стеллочка". Та опять шмыгнула носиком и вдобавок многозначительно прихрюкнула. Но это не смутило Хазинову.
      "Что нас влечет друг к другу, дети? - высокопарно начал он. - Боязнь одиночества, страх смерти, скука или же те соки, что нас склеивают?"
      Полина пукнула еле слышно и сказала с чувством: "По-моему, Роберт, вы просто не дурак похавать на дармовщинку. Я права?"
      Хазинова насупился: "Полина, милая, не надо пердеть и не надо перебивать. Ни то ни другое вам не к лицу. Ведь это все-таки тост, а не дерьмо собачье".
      Арфистка Стелла коснулась под столом бедра хозяйки: "Продолжайте же, Роберт, вы, кажется, в ударе".
      Роберт учтиво поклонился: "Благодарю вас. Сразу чувствуется человек искусства, мартышка вы моя этакая!"
      Стелла тихо засопела.
      "Так вот, я хотел бы выпить за средства массовой информации. Нет, не за газеты и журналы, не за радио и телевидение, а за то, чем мы с вами обмениваемся, когда у нас кончаются слова!"
      Хирург пожал плечами: "Снова назюзюкался, мурло". Полина опять негромко пукнула и захлопала в ладоши чуть преувеличенно, а Стелла поправила съехавшие на кончик носа очки и внимательно посмотрела на Хазинову, отправляющего в рот очередную маслину.
      Через полгода они расписались, а еще через год у них родился мой друг Севка.
      6. НЕ СРЕДИ ПАЛЬМ
      Надо признаться, что слова, оброненные Хазиновой в его драндулете, пребольно укололи мое самолюбие. С девушками о ту пору я и впрямь испытывал известные трудности. Нет, я не об эрекции, до этого, как правило, не доходило. Я о незабудках, отправленных рукою рассерженной красавицы в урну, о тягостных пятиминутных паузах, возникавших во время нечастых прогулок при луне, ну и о звонких пощечинах, нарушавших вечернюю тишину, когда я, будто забывшись, пытался обвить девичью талию своей дрожащей рукой. Неловок я был с женским полом, неловок и смешон.
      И тем не менее одна навязчивая мысль не давала мне покоя ни днем ни ночью. Тем последним летом решил я непременно лишиться девственности, причем, осуществить это здесь, на родине, среди березок (это был, разумеется, образ, не более - березок в наших южных широтах я отродясь не видал), но ни в коем случае не там, за границей, среди... - тут я мысленно запинался, не зная, какой образ, и не обязательно дерево, но все же желательно дерево - может лучше всего символизировать Запад; если у нас среди березок, то там? среди пальм? Нет, не думаю, не в Бразилию же мы собирались в конце концов! Но в голову ничего, кроме газетных каменных джунглей, почему-то не лезло.
      Потерять девственность! Легко сказать. Но как? И с кем? Вариант типа Севкиной жрицы любви с Садовой я отметал: если такой герой, как Севка, поначалу опешил в ее храме, то у меня с ней точно богослужения не получилось бы. Да и где взять необходимые для исполнения ритуала тридцать рублей? Не бежать же, в самом деле, на толкучку - торговать дедушкиными статуями Свободы, правильно? Оставались соученицы, соседки по даче и курортницы.
      * * *
      Я привел Олю на пустую городскую квартиру - мои были на даче - и предпринял попытку ее раздеть. Оля была против.
      - Ты что, решил, я из тех, что вечерами стоят на Соборной, да?
      - Оля, ты чего?
      - Это ты чего? К-козел.
      - Оля, ну пожалуйста.
      Севка советовал: никогда ни о чем не проси их, кидай на кровать, а сам падай сверху.
      - Ты что, очумел?
      - Ну, Оля.
      - Что - Оля?
      - Ну мне очень нужно.
      - Сейчас же пусти, кретин.
      Еще одна попытка: в уборной, неподалеку от железнодорожного вокзала я готовлюсь к свиданию с девушкой по имени Татьяна. Я почему-то уверен, что чувства наши более или менее взаимны, хотя мое с ней общение к тому времени сводилось лишь к мимолетной встрече в троллейбусе №1, да трем кратким телефонными разговорам, два из которых были прерваны по ее инициативе. И тем не менее мне, шестнадцатилетнему идиоту, было ясно, как дважды два, что встреча наша непременно должна завершиться интимной близостью. Более того, я был убежден, что мне необходимо предохранить себя от всякого рода инфекционных заболеваний, о которых я столько слышал от Севки. С этой целью я и спустился в городскую уборную. Как я представлял себе, в порыве страсти мне будет несподручно воспользоваться профилактическими средствами. Сделать это, решил я, нужно заблаговременно. Нет, вы видели что-нибудь подобное? Короче, оказавшись в уборной, расстегиваю я ширинку, разрываю пакетик, и тут до меня доходит... Но не буду утомлять вас, читательницы, излишними деталями чисто физиологического свойства. Скажу лишь, что для того, чтобы натянуть презерватив на член, необходима мало-мальская эрекция, а те, кто заглядывали в конце семидесятых в наши городские туалеты, должны помнить, что в них не то что возбудиться было нелегко, в них извините, большую нужду справить не каждому удавалось. А тут еще этот несносный запах хлорки...
      Словом, я так увлекся этой практически неразрешимой задачей, что, конечно же, опоздал к Татьяне на свидание. У центрального входа в здание вокзала ее не было. И в самом здании ее тоже не было. И у выхода к поездам ее не было. И в буфете не было. И у касс. Ушла. Хотя кто ее знает, может быть, она вообще на свидание не явилась. Продинамила, нехорошая.
      Ну, что ты будешь делать? Ползет к концу лето, мы вот-вот должны получить визы, а я все еще девственник.
      Последний шанс: все та же Оля. Не смог взять ее штурмом, попробую осадой.
      7. ФИЛОЛОГ ОЛЯ
      Недавно я нашел запись в дневнике, который вел той осенью: "Упрочить свое положение у нее в голове посредством ежевечерних встреч под часами у библиотеки".
      Она со скрипом поступила на филфак, а я, в ожидании визы, подрабатывал статистом при киностудии. Платили мне по два рубля в день, и на предотъездную жизнь мне этого, в общем, хватало. Правда, картину, в которой я снимался в том сентябре, на экраны так и не выпустили. В ней образ матроса-анархиста - его играл замечательный актер Зиновий Эрдман - не соответствовал по мнению киноначальства стереотипам соцреализма. Ну не типичен был этот немного застенчивый, прихрамывающий ветеран русско-японской войны Лепешко Семен с библейской грустью в уголках усталых глаз и мягкой полуулыбкой. Не типичен.
      Я же изображал одного молодого шпика в массовке. Помню, как чувствовал я большую ответственность и очень из-за этого потел. Ведь это уже не совсем статистом шнырял я в толпе, злобно щурился и поправлял фиалку, торчавшую из моей петлицы. Это уже была известная заявка на характер, это был легкий эскиз образа с нервным, готовым в любой момент сорваться в абстракцию рисунком. Это уже требовало некоторого перевоплощения, хотя и не Бог весть какого: власть о ту пору я совсем не уважал, на идеалы октября клал, как говорится, с прибором, и потому выслеживал революционно-настроенных граждан в ярком свете юпитеров с особым каким-то рвением.
      Об этом я и рассказывал Оле однажды вечером, пересыпая свое повествование смешными деталями, которыми не буду сейчас загромождать эту и без того громоздкую историю. В ответ Оля смеялась звонко-звонко, и смех ее под строгими сводами библиотеки был очень приятен на слух, а ровные крупные зубы белели в темноте. Но это уже на чисто визуальном уровне.
      А встречались мы тогда в восемь, максимум полдевятого - я, торопливо смыв грим под краном во дворе, она с "Дон Кихотом" подмышкой. Это тогда я дал ей прозвище "моя ветреная мельница". Не ветряная, а именно ветреная. Я был тогда не дурак покаламбурить, она же не дура была погулять. Да, постоянством будущий филолог Оля, прямо скажем, не отличалась. Не спала она, по словам Севки, разве что с фонарным столбом. Ну и со мной тоже.
      Как ее занесло на филологический - сказать затрудняюсь. С детства она готовилась в актрисы и все кого-то изображала. Лучше других у нее выходила роль соблазнительницы с глазами, улыбкой и особым запахом, исходящим от наружного слоя кожи. Когда она улыбалась какому-нибудь франту при галстуке и головном уборе, тот спотыкался на ровном месте, бледнел и начинал молоть сущий вздор. Он называл ее богинечкой розовоперстой, она же в ответ высовывала толстый язык и делала грудью верх-вниз.
      О шорохе ее юбки слагали двустишия. Однажды, еще ребенком, ее укусил злой дядька за попку. С тех пор ее так и понесло. Одному юнге из Уругвая она уже в двенадцать пошла навстречу за два пятьдесят и пару колготок. Потом были слезы, аборт, а также мама, сердито лающая.
      В школу она приходила раз в неделю, на большую перемену. Старшеклассники любили ее по очереди. Она даже завучу как-то сняла напряжение в живом уголке после урока географии. Завуч, плотный лысеющий мужик с рыбьими глазами, пыхтел где-то сзади, а она все смотрела на свернувшегося в три погибели дремлющего удава и думала об артисте Д.Банионисе.
      К нам на выпускной она явилась голой. Причем, все делали вид, что так надо. Она танцевала с молоденьким преподавателем физкультуры, томно склонив голову ему на плечо и пощипывая его маленькие пунцовые ушки. Мы потухали. Я далеко не Флобер, хотя бы потому, что когда говорю "мы", легко могу перечислить, кто "мы". Потухали: Севка, двое Сашечек-букашечек, Яник-с-яичко, Осик Сипатый и кусающий губы ваш покорный слуга. Мы даже забили на бутылку "чернил" - с кем она будет кормить удава в живом уголке после бала. Тогда, кстати, песней сезона была After The Ball, в которой волоокий Маккартни надрывался в темпе блюза:
      After the ball, after the ball
      You were the one, out in a hall
      You were the one, the woman who loved me
      After the Ball.
      Или как Севка с Осиком ее в тот же вечер переиначили: "После бала, после бала, физруку опять давала, он тебя через "козла" ... " ну и так далее, в том же духе.
      Севка, к слову, неплохо знал их семью - дед у них был военным, дядя какой-то шишкой в министерстве в Киеве, отец плавал, мать спекулировала. Жили они на Среднефонтанской в двухэтажном особняке. Севка заходил к ним иногда, пытался подтянуть ее по алгебре, причем, садился он всегда по другую сторону стола, чтобы голова не так кружилась от запаха ее волос. Самое смешное, а тогда ему было совсем не до смеха, она и под столом умудрялась достать его ногой и там творить с ним нечто далеко не алгебраическое. Скорее, акробатическое. Не хочется снижать тон, не хочется сбиваться на дешевые остроты, тем более, что пора уже наконец дать ответ на простой вопрос: потерял я, черт бы ее подрал, девственность среди березок или не потерял, но я себе не прощу, если пользуясь случаем, не вставлю буквально два слова о ее ногах.
      Нет, это были не просто ноги. Это были дивные ноги. Длинные и стройные ноги. Это были ноги, созданные отнюдь не для ходьбы, бега или, скажем, прыжков в длину, но для абсолютного покоя, для прогулок в мире идей, для самосозерцания и для любви вечной. О, эти колени, эти икры, эти лодыжки, эти розовые пятки, даже зимой пахнущие песком во время прибоя, я вижу вас будто расстался с вами только вчера во второй половине дня!
      Филолог Оля, скажи, почему на мои чувства ты неизменно отвечала кому-то другому? Нехорошая, объясни, зачем, когда я, кончив цитировать Бальмонта, лез тискать твои сиськи, ты била меня, негодница, Сервантесом прямо по яйцам, после чего я, растеряв остатки красноречия и согнувшись пополам, со слезами на глазах выдавливал из себя жалкое: "всё, ай! больше не буду, ну больно же, ах ты сука малая"?..
      Все эти картинки весны моей половой зрелости настолько порой теряют ясность очертаний, что так и тянет обернуться в темноте к источнику луча, в котором над нами пляшут мириады пылинок, а из них сотканы и Оленька, поправляющая бретельки и челку, и я с романом бессмертного испанца между ногами, и бульвар, весь в окурках и голубином помете, - так вот, говорю, до чего хочется иной раз обернуться и бросить в сердцах в ничто: "Эй, сапожник! Резкость!" Но боишься нарваться...
      А с Оленькой мы, наспех примирившись после обычной нашей схватки, сидим в кинотеатре повторного фильма им. Маяковского. Она жует трубочку с заварным кремом, я пытаюсь разобраться в происходящем - мы немного опоздали. Вроде, по войну. Ну и про любовь тоже, как же без этого?
      На трибуне известный актер в роли агитатора. "Серьезней, граждане, многозначительней. Хмурьтесь, - призывает, - как в трагедии "Б. Годунов" в свое время хмурились предки наши с котомками". А с места ему: "На кого работаешь, падло?" Хотя по виду - не тот падло, а этот. А агитатор степенно так: "Ни на кого, браток, в том-то и беда вся. Хотел бы на себя, но платить себе не могу - и так на жизнь не хватает". Хотя по лицу понимаем - врет, хватает. Тут как грянули смычковые, невеста как разошлась, разрумянилась, в пляс пустилась, и вдруг давай блевать! Аж всего свекра забрызгала. От корова: грудь ей стеснило, слезы туманят взор, ротик свой прелестный ручкою прикрывает - не хочет при людях ударить лицом в барабан. А тут и доярка товаркам пошла плакаться-причитать: "Ой, бабоньки тошно, ой тошно! Мужички все до единого на фронте, холодильник, как на грех, накрылся, а чинить-то некому, кругом такая черствость, плесень и, это, ну в общем, отсутствие элементарного человеческого органа. Ой, истосковалась я, ой, иссохлась, ой, жду весны, аж не дождуся ее. Весной, слыхать, большой начальник из центра приедет, запрет на онанызимь сымет. Я, дура старая, и то стала ногти стричь - готовиться..."
      Тут пленка рвется, свет включают, народ, привыкший к перебоям с искусством, безмолвствует, Оленька спит на моем плече, губки ее перепачканы кремом. Я не удерживаюсь и слизываю его торопливо. Она открывает глаза и, сонно улыбаясь, шепчет: "Вот глупое кино. Пойдем-ка лучше в сад".
      Конечно, Оля, лучше в сад. Ах, сад! Как я люблю гулять в тени твоих аллей, ноздрей вдыхая твой полураспад! Вот как у меня тут даже в рифму на радостях вышло. Итак, осень, конец сентября, где-то вдали поет певица Кристаллинская, мы внимаем, полусмежив веки. Скамейки все одной изрезаны непристойностями... И вдруг: что это? сон? или явь? Филолог Оля улыбается мне в темноте, расстегивает две верхние пуговки желтой приталенной рубашки и смотрит на меня своими чудными глазами. "Ну? А дальше что?" - говорит не то она, не то ее взгляд, не то...
      Ну, что дальше? Дальше губы оказались мягкими. Господи, где же это все сейчас? В памяти или еще где? Сколько ей тогда было? На ощупь не многим больше, чем мне. Семнадцать. Прекрасный, пахучий возраст. Ну там бюстгальтер, все дела, попка. Зубы выпадают, а я всё еще помню и ее, и суховей, и тот шпагат на шершавой скамье в горсаду, и не среди берез никаких, а под каштаном... Занозы в попе не забылись. Филолог Оля, где же ты есть в настоящий момент? Моя ветреная мельница, моя прекрасная Дульсинея?
      Мы с ней протрахались весь октябрь и половину ноября того предотъездного года. Дед Эмма очень волновался, что все это некстати, что нам еще в Киев за выписками, в Москву за визами, а паковаться, а прощаться... А я смотрел на деда с блаженной, 9 на 12 улыбкой, и думал: "Ну, на фига я уезжаю от нее?"
      Я даже не помню, как мы расстались. Как той ночью (или другой?) стояли у окна - это помню. Как за окном пыль садилась, и сутулые люди в кепках, переругиваясь, запирали квасные ларьки на ночь - тоже. И еще помню, что на вокзал провожать она меня не пришла.
      А вот еще одна запись из дневника, который я вел той осенью:
      "Есть вещи, о которых лучше не говорить и не думать. На сладкое была она сама. Теплая, потная, сладкая, глазастая. Умру, но лучше не найду, думалось.
      Монетку кладешь на рельсы, вы меня слушаете? Грохочет по рельсам восемнадцатый трамвай, вам слышно отсюда? Подходишь к рельсам, насвистывая. Нагибаешься с напускным равнодушием. Смотришь. Монетка на рельсах длинная, расплющенная, горячая. Не монетка уже, а так - одно название".
      8. НА ПЕРРОНЕ
      - Ну, что, студент, - сказал я Севке на перроне в день нашего отъезда (пока мы собирались уезжать, он умудрился поступить в Строительный), писать мне будешь?
      - Письма, что ли? - спросил мой друг.
      - Не обязательно, - ответил я.
      - А что тогда?
      - Отчеты о превратностях судьбы пиши. С графиками. Акварели ментальных ландшафтов. Я не знаю, Севка. Что хочешь, то и пиши.
      - Я к тому, что письма это скучно, Витечка. Ну кто-то там женится, кто-то загремит в армию, кто-то купит подержанный "Запорожец" или МХАТ с Дорониной прилетит.
      - Жизнь вообще штука не шибко веселая, - сказал я. - А если еще и писем не писать...
      - А как насчет снов? - вдруг спросил он.
      - Снов?
      - Снов, - повторил Севка. - Меняться сновидениями. Как когда-то, но в письмах. Я тебе свой сон, ты мне свой. Дорогой друг, в твоем прошлом сне ты пишешь... А вот что приснилось мне... А иначе, ну что ты мне напишешь про свою Америку: ищу работу, учу язык, вставил негритоску?
      - Мысль неплохая, - отвечал я. - Я про сны. Но как быть с мальчиками (так мы называли наши доблестные органы, стоящие на страже и т.д.)? Думаешь, письма со снами они тормозить не будут? Ведь присниться может такое, в чем себе самому не всегда сознаешься. А тут сон в письме, да еще из-за рубежа. Ты как думаешь?
      - Я думаю, это все рубежи, - промолвил мой друг. - Запомнить сон рубеж. Написать мне - рубеж. Письмо дойдет - еще рубеж, я отвечу - опять рубеж.
      - Красиво говоришь. Тебе б не в инженера, Сева. Тебе бы в Цицероны с Апулеями.
      - Пошути у меня, - сказал Севка. - Американская твоя рожа.
      Тут он крепко обнял меня, прижал к себе и поцеловал, поскольку мама, папа, дедушка и Дора Мироновна (дедушкина вторая жена) уже вовсю барабанили по стеклу вагона с внутренней стороны и показывали на часы и делали угрожающие лица - до отхода поезда оставалось две минуты.
      - Ну что, старик, - сказал я уже со ступеньки вагона. - Не увидимся больше, а?
      - А во сне как же? - ответил Севка.
      Поезд тронулся.
      Нас много народа пришло провожать - дедушку в городе многие знали и уважали. Давид Абрамович Кондуктор явился и тотчас же, вероятно от наплыва чувств, стал чихать на весь перрон, но к моему удивлению без обычных для него побочных эффектов; папины друзья-фотографы пришли; какие-то мамины коллеги, из тех, кто не страшился неприятностей по службе (к отъезжающим тогда относились как к прокаженным - близко старались не подходить), мои друзья по школе подвалили - двое Сашечек-букашечек, Осик Сипатый со своей девушкой, Яник-с-яичко и др., ну и целый полк родственников, и все они, как по команде, вдруг стали прижимать платки к сухим глазам, громко шмыгать носами, махать руками, с траурным видом кричать: "Счастливо! Не забывайте!" и, натыкаясь друг на дружку, медленно идти за поездом. Присутствовать на собственных похоронах - занятие малоинтересное, и я поспешил ретироваться в купе.
      9. РИМСКАЯ ИНТЕРЛЮДИЯ
      Не буду докучать читателю своими туристическими заметками (турист из меня никудышный) о городе Риме, где нас перед тем, как впустить в США, мариновали около четырех месяцев: снимали опечатки пальцев, фотографировали в фас и профиль, проверяли состояние здоровья, давали заполнять анкеты с многочисленными вопросами - в ответ на некоторые из них приходилось бессовестно лгать (состояли ли вы в комсомоле - гм, нет, не состоял; подвергались ли политическим гонениям? - ого, еще как, спрашиваете!).
      Остановлюсь лишь вкратце на двух-трех ключевых событиях той римской весны. Большущий переполох вызвали результаты дедушкиного медицинского обследования, когда у него обнаружили какой-то шум в легких и даже пригрозили отправить назад. Не помню, как это все утряслось, по-моему, не обошлось без небольшого подношения врачу (духи "Красная Москва"). Еще больший переполох возник, когда папа одним прекрасным вечером застукал маму в кафе у фонтана Треви в обществе какого-то усатого итальянца в кожаных брюках, угощавшего маму кофе с мороженым. Папа там же, у Треви, закатил маме грандиозный скандал, который чуть было не кончился разводом, особенно когда выяснилось, что итальянец был никаким не итальянцем, а меховщиком из города Еревана. До развода дело, разумеется, не дошло, но после этой сцены у фонтана папа долго еще не мог прийти в себя, и то и дело доставал маму всевозможными армянскими загадками, как например: "Усатое, волосатое, в кожаных штанах, на стуле сидит, эспрессо пьет, к чужим женам пристает? Что это?" и т.д. Ну, а я тем временем подрабатывал на бензоколонке недалеко от Пирамиды, а после работы бегал по музеям города - все хотел найти оригинал того самого "Фомы" Караваджо, из которого Давид Абрамович Кондуктор смастерил для меня когда-то недолговечный мой кораблик, но "Фома" почему-то никак на глаза мне попадался.
      К самым же ярким римским моим впечатлениям нужно отнести следующие три в порядке их интенсивности: во-первых, микеланджелова "Пиета" в соборе Св. Петра; во-вторых, площади города: пл. Навона, пл. Республики, пл. Испании, почти все, кроме пл. Пополо, и позже я объясню почему; ну и в-третьих, один художественный фильм, на который меня затащили мои новые приятели, ребята из города Кишинева: в фильме рассказывалась история одной белокурой девушки-сиротки, которая жила на опушке леса одна-одинешенька, и о том, как она приручила красивого коня гнедой масти, и как она кормила его, и поила, и мыла, и холила, и расчесывала ему гриву, и даже однажды с грехом пополам подковала, и конь был ей во всем послушен, и в благодарность за хорошее отношение всячески оберегал девушку - спас ее раз, например, от пожара в лесу, и позволял на себе ездить верхом с седлом и без седла, а вечерами под громкий аккомпанемент цикад и лягушек, только не падайте, жил с ней, как мужчина с женщиной, распрямив полуметровое свое естество и подрагивая от удовольствия ноздрями. Девушка же, в продолжении конских ласк кричала благим матом, высовывала язык и трогала себя за хорошо развитую грудь. Фильм назывался "Девушка и гнедой конь".
      10. JFK
      Аэропорт Кеннеди сверху похож на огромную новогоднюю елку, украшенную великим множеством посадочных огней.
      Справедливости ради отмечу, что сравнение это я заимствую - у кого, правда, не помню уже. Мук совести, однако, при этом не испытываю - сейчас многие заимствуют. Когда-то это называлось плагиатом, сейчас постмодернизмом. И тем не менее хочу заранее принести извинения забытому мною автору, и добавить, что если бы это сравнение не показалось мне метким, я бы его, во-первых, не запомнил, а во-вторых, не заимствовал. Повторяю, не я один такой, сейчас все у всех заимствуют. Когда-то за это били морду, сейчас присуждают премии. Тем паче, что аэропорт Кеннеди сверху действительно очень похож на огромную новогоднюю елку, украшенную великим множеством посадочных огней. А Россини, если верить маме, - тот вообще сам у себя любил заимствовать. Увертюры особенно.
      Через два с половиной часа после прибытия в Нью-Йорк, я, мама, папа и дедушка с супругой, закончив заполнять необходимые анкеты и пройдя длительный таможенный досмотр, оказались, наконец, в свободном мире. Так, во всяком случае, нас поспешил уведомить дедушка.
      - Добро пожаловать в свободный мир, - сказал он и указал шляпой на фотографию улыбающегося президента Картера.
      - А что, разве Италия не была свободной? - спросила мама.
      - Для кого-то даже слишком, - сказал дедушка, не глядя в мамину сторону. Он все еще не мог простить ей эту дурацкую историю с меховщиком.
      Тем временем я решил сразу же испытать, чего стоит мой английский и смело вступил в беседу с пожилым негром-носильщиком, стоящим у пустой тележки. Беседа наша, однако, получилась недолгой - видать, английский мой немного стоил. Носильщик понимал меня с большим трудом и на всякий случай указал на туалет. К счастью, именно это мне и надо было. То есть не к моему счастью, а к счастью Доры Мироновны, которой во время таможенного досмотра очень приспичило. Дед Эмма, подняв бровь, оглянулся на Дору Мироновну, как бы говоря: "Ну, так кто был прав? Вот кто (дед показал на меня) в Америке точно не пропадет", и, взяв жену под руку, вызвался сопровождать ее в женский туалет.
      Когда нам стало ясно, что представители НАЙАНы (организации, помогающей новым нью-йоркцам) по неизвестной причине задерживаются, мои родные на английском еще более ломаном, чем мой, принялись что-то объяснять небритому таксисту в бейсбольной шапке. Таксист, не сводя с мамы глаз цвета антрацита, внимал, периодически кивая головой, а потом спросил по-русски с легким восточным акцентом: "Так куда вам надо, ты можешь сказать по-человечески, нет?"
      Переглянувшись, родные громко вздохнули, мама с облегчением, папа без.
      Письмо первое
      Дорогой Сева!
      Пригрезилась такая ерундистика: кто-то ночью прищемил мне дверью пипку. Я даже заскрипел во сне: "Вы, что, люди, с коня упали, да?" Потом пьяные от мамы стали расходиться, шляпу один никак найти не мог. На пороге случайно на мошонку мне как наступит. Я прямо взвыл про себя от боли: "Да что же вы все, сговорились, что ли?!" Под утро соседская кошка явилась, спину выгнула, обнюхала промежность и, чуть помешкав, утянула яички. Я сквозь сон возмутился: "Безобразие! Форменное безобразие!" Ты спросишь, чем это все кончилось? А ничем: папа пришел, когда рассвело уже, взял меня на руки, сонного, отнес в спальню, потом стал к маме лезть.
      Целую.
      Твой друг, Витя.
      11. ВОЛОСЫ
      К первым нью-йоркским моим впечатлениям следует все же отнести не пестрящие разноцветными коробочками, баночками, пакетиками и бутылочками супермаркеты, откуда первой мыслью было: бежать, бежать, бежать и никогда уже не возвращаться; и не огромные, занесенные по бензобак снегом уроды-автомобили, между которыми, осторожно ступая, переходили дорогу в Пелам-парке группы толстых людей всех возрастов и национальностей; и не зубастые Донни и Мари раз в неделю прямо-таки заходящиеся от собственных теле-острот под одобрительные кивки приютивших нас на первое время дальних родственников Доры Мироновны; и даже не застенчивая улыбка недавно арестованного почтового служащего Дэйвида Берковица, в течение целого года получавшего от соседской собачки инструкции, весьма антисоциальные по содержанию, а, представьте себе, мои собственные волосы, начавшие у меня выпадать в чудовищных количествах чуть ли не в первый же месяц жизни на Западе. Мать вашу, что такое? Причесываюсь - лезут. Принимаю душ - лезут. Просто стою перед зеркалом - тоже лезут. Взволновало меня это. Обескуражило. Я понимаю, Америка, свобода печати, бассейны с подогревом, но не такой же ценой, и не в столь нежном возрасте.
      Папа сказал: "Это у тебя наследственное, я тоже рано начал лысеть".
      Мама сказала: "Здесь вода не такая какая-то, у меня, например, кожа шершавой сделалась".
      Дедушка сказал: "Не выдумывай, чего нет, в Америке вода - самая чистая в мире".
      Дора Мироновна сказала: "Витя, пока не поздно - тебе надо найти себе девочку".
      А ведущая в НАЙАНе сказала: "Это стресс. Новая среда. Новые эмоции. Адаптация у всех по- разному протекает. У вас она так протекает. У других она протекает иначе. Это потому, что они другие. Не такие, как вы. Иные. И вы другой. Не хуже. Другой. Это защитная реакция. Но денег на врача у нас нет".
      Меня это даже расстроило.
      "Мисс Райнер, - заволновался я. - Попробуйте, если можете, на минуту войти в мое положение. Я еду в Америку строить новую жизнь, так? В том числе личную, правильно? Мне здесь еще адаптироваться и адаптироваться. Если так пойдет дальше, как же я построю себе личную жизнь с лысиной? Вот вам бы лично очень хотелось иметь лысого бойфренда?"
      Мисс Райнер поморщилась, поправила на столе групповой портрет сиамских котят в золоченой рамке и с чувством собственного достоинства изрекла:
      "Мне лично, Цейтлин, никакого бойфренда и даром не надо - это раз. Наше пособие ваши волосы не покрывает -это два. Еще вопросы будут?" - спрашивает и поправляет прическу.
      Тут я приглядываюсь к мисс Райнер, точнее к ее прическе, и к своему удивлению замечаю, что мисс Райнер сама несколько лысовата, особенно над левым ухом. "Да, - думаю. - Ситуевина. Тут мне явно ловить нечего".
      Вздыхаю, встаю, и уже хочу сделать мисс Райнер ручкой, как вдруг: "Хорошо, - почти кричу, осененный. - Волосы ваше пособие не покрывает. Ладно. Ну, а кожу, кожу оно покрывает?!"
      "Кожу, - отвечает мисс Райнер сдержанно, и долго, очень долго, бесконечно долго перебирает какие-то бумажки на столе, - кожу наше пособие, насколько я могу судить, покрывает".
      "Так что же вы..." - не договариваю и бросаюсь со всех ног брать направление на прием к врачу-дерматологу.
      Седенький, старенький, чистенький, с оттопыренной нижней фиолетовой губой дерматолог д-р Друбин, чей дедушка в начале века с котомкой подмышкой бежал из небольшого украинского городка, название которого вылетело у доктора из головы, и пешком ("Как пешком?" - "Так. Пешком") добрался до Америки, - натянул белые резиновые перчатки на сухонькие белые ручки, долго ковырялся в моих волосах, тщательно изучал скальп, задавал вопросы, делал записи, почему-то даже заглянул сначала в одно ухо, потом в другое, и, наконец, прописал вязкий темно-коричневый шампунь, коим предписывалось пользоваться через день, а больше никакими другими шампунями в течение курса лечения пользоваться не разрешалось.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5