— Господин Тихий, — произнес он, едва войдя в мой кабинет, — наверно, к вам приходят разные ловкачи, мошенники, безумцы и пробуют надуть вас или увлечь своими россказнями, не так ли?
— Действительно, — ответил я, — такое случается… Но что вам угодно?
— Среди множества таких индивидов, — продолжал пришелец, не называя ни своего имени, ни причины, вызвавшей его визит, — время от времени должен оказаться, хотя один на тысячу, какой-нибудь действительно непризнанный гений. Это вытекает из незыблемых законов статистики. Именно таким человеком, господин Тихий, и являюсь я. Моя фамилия Декантор. Я профессор сравнительной онтогенетики. Кафедры я сейчас не занимаю, поскольку на преподавание у меня нет времени. И вообще преподавание — занятие абсолютно бесполезное. Никто никого не может научить. Но оставим это. Я занят проблемой, которой посвятил сорок восемь лет своей жизни, прежде чем, именно сейчас, решил ее.
Это человек мне не нравился. Он вел себя как наглец, не как фанатик, а если уж выбирать одно их двух, то я предпочитаю фанатиков. Кроме того, было ясно, что он потребует у меня поддержки, а я скуп и имею смелость признаваться в этом. Это не значит, что я не могу поддержать своими средствами какой-нибудь проект, но делаю это неохотно, внутренне сопротивляясь, хотя поступаю тогда так, как, по моим убеждениям, надлежит поступать. Поэтому я добавил немного спустя:
— Может, вы объясните, в чем дело? Разумеется, я ничего не могу вам обещать. Одно поразило меня в ваших словах. Вы сказали, что посвятили своей проблеме сорок восемь лет, но сколько же вам вообще лет, с вашего позволения?
— Пятьдесят восемь, — ответил он холодно.
Он все еще стоял, держась за спинку стула, словно ожидал, что я приглашу его сесть. Я пригласил бы, ясное дело, ибо принадлежу к категории вежливых скупцов, но то, что он так демонстративно ждал приглашения, слегка раздражало меня, да я и говорил уже, что он показался мне невыразимо антипатичным.
— Проблемой этой, — начал он, — я занялся, будучи десятилетним мальчишкой. Ибо я, господин Тихий, не только гениальный человек, но был и гениальным ребенком.
Я привык к таким фанфаронам, но этой гениальности оказалось для меня многовато. Я прикусил губу.
— Слушаю вас, — холодно произнес я. Если бы ледяной тон понижал температуру, то после нашего обмена фразами с потолка свисали бы ледяные сталактиты.
— Мое изобретение — душа, — проговорил Декантор, глядя на меня своим темным глазом, в то время как другой, насмешливый глаз будто подметил нечто очень забавное на потолке. Он произнес это так, словно говорил: «Я придумал новый вид карандашной резинки».
— Ага. Скажите пожалуйста, душа, — отвечал я почти сердечно, так как масштаб его наглости начал меня забавлять. — Душа? Вы ее придумали, да? Интересно, я уже слышал о ней раньше. Может, от кого-либо из ваших знакомых?
Я с издевкой смотрел на него, но он смерил меня своим жутким косым взглядом и тихо сказал:
— Господин Тихий, давайте заключим соглашение. Вы воздерживаетесь от острот, скажем, в течение пятнадцати минут. Потом будете острить, сколько вам угодно. Согласны?
— Согласен, — отвечал я, возвращаясь к прежнему сухому тону. — Слушаю вас.
Это не пустомеля — такое впечатление создалось теперь у меня. Его тон был слишком категоричен. Пустомели не бывают такими решительными. «Это скорее сумасшедший», — подумал я.
— Садитесь, — пробормотал я.
— В сущности, это элементарно, — заговорил человек, назвавший себя профессором Декантором. — Люди тысячи лет верят в существование души. Философы, поэты, основатели религий, священнослужители повторяют всевозможные аргументы в пользу ее существования. Согласно одним религиям, это некая обособленная от тела нематериальная субстанция, сохраняющая после смерти человека его индивидуальность, согласно другим — такие идеи возникли у мыслителей востока это энтелехия, некое жизненное начало, лишенное индивидуальных черт. Однако вера в то, что человек не весь исчезает с последним вздохом, что есть в нем нечто, способное преодолеть смерть, много веков непоколебимо бытовала в представлениях людей. Мы, живущие сейчас, знаем, что никакой души нет. Существуют лишь сети нервных волокон, в которых происходят определенные процессы, связанные с жизнью. То, что ощущает обладатель такой сети, его бодрствующее сознание, — это, собственно, и есть душа. Так это обстоит или, вернее, так обстояло, пока не появился я. Или, скорее, пока я не сказал себе: души нет. Это доказано. Существует, однако, потребность в бессмертной душе, жажда вечного бытия, стремление, чтоб личность бесконечно существовала во времени, наперекор изменениям и распаду всего остального в природе. Это желание, сжигающее человечество с момента его появления, совершенно реально. Итак: почему бы не удовлетворить эту тысячелетнюю концентрацию мечтаний и страхов? Сначала я рассмотрел возможность сделать человека телесно бессмертным. Но этот вариант я отверг, ибо, в сущности, он лишь поддерживал ложные и призрачные надежды, поскольку бессмертные тоже могут гибнуть от несчастных случаев, катастроф, к тому же это повлекло бы за собой массу сложных проблем, например перенаселение; кроме того, были еще другие соображения, и все это привело к тому, что я решил изобрести душу. Одну только душу. Почему, сказал я себе, нельзя ее построить так, как строят самолет? Ведь и самолетов когда-то не было, существовали лишь мечты о полете, а теперь они есть. Подумав так, я, в сущности, разрешил проблему. Остальное было лишь вопросом соответствующих знаний, средств и достаточного терпения. Всем этим я обладал, и поэтому сегодня могу сообщить вам: душа существует, господин Тихий. Каждый может ее иметь, бессмертную. Я могу изготовить ее индивидуально для каждого человека со всевозможными гарантиями постоянства. Вечную? Это, собственно, ничего не значит. Но моя душа — душа моей конструкции — сможет пережить угасание солнца. Обледенение земли. Одарить душой я могу, как уже сказал, любого человека, но только живого. Мертвого одарить душой я не в состоянии. Это лежит за пределами моих возможностей. Живые — другое дело. Эти получат от профессора Декантора бессмертную душу. Не в подарок, разумеется. Это продукт сложной технологии, хитроумного и трудоемкого процесса, и будет стоить поэтому недешево. При массовом производстве цена бы снизилась, но пока душа гораздо дороже самолета. Принимая во внимание, что речь идет о вечности, полагаю, что эта цена относительно невысока. Я пришел к вам потому, что конструирование первой души полностью исчерпало мои средства. Предлагаю вам основать акционерное общество под названием «бессмертие», с тем чтобы вы финансировали предприятие, получив взамен, кроме контрольного пакета акций, сорок пять процентов чистой прибыли…
— Прошу извинения, — прервал его я, — вижу, что вы пришли ко мне с детально разработанным планом этого предприятия. Однако не соблаговолите ли вы сообщить мне сначала некоторые подробности о своем изобретении?
— Конечно, — ответил он. — Но пока мы не подпишем договора в присутствии нотариуса, господин Тихий, я смогу поделиться с вами лишь информацией общего характера. Дело в том, что в ходе своей работы над изобретением я настолько поиздержался, что у меня нет денег даже на уплату патентной пошлины.
— Хорошо. Мне понятна ваша осторожность, — сказал я, но все же вы, вероятно, догадываетесь, что ни я, ни любой другой финансист — впрочем, я никакой не финансист, короче говоря, никто не поверит вам на слово.
— Естественно, — сказал он, вынимая из кармана завернутый в белую бумагу пакет, плоский, как сигарная коробка на шесть сигар.
— Здесь находится душа… Одной особы, — сказал он.
— Можно узнать, чья? — спросил я.
— Да, — ответил он после минутного колебания. — Моей жены.
Я смотрел на перевязанную шнурком и опечатанную коробку с очень сильным недоверием, и все-таки под воздействием его энергичного и категорического тона испытал нечто вроде содрогания.
— Вы не открываете этого? — спросил я, видя, что он держит коробку в руке и не прикасается к печати.
— Нет, — сказал он. — Пока нет. Моя идея, господин Тихий, в крайнем упрощении, в таком, которое граничит с искажением истины, была такова. Что такое наше сознание? Когда вы смотрите на меня, в этот вот момент, сидя в удобном кресле, и ощущаете запах хорошей сигары, которую вы не сочли необходимым предложить мне, когда вы видите мою фигуру в свете этой экзотической лампы, когда вы колеблетесь, за кого меня принять: за мошенника, за сумасшедшего или за необычайного человека, когда, наконец, ваш взгляд улавливает все краски и тени окружающих предметов, а нервы и мускулы беспрерывно посылают срочные телеграммы о своем состоянии в мозг, — все это вместе именно и составляет вашу душу, говоря языком теологов. Мы с вами сказали бы скорее, что это просто активное состояние вашего разума. Да, признаюсь, что я употребляю слово «душа» отчасти из упрямства, но важнее всего то, что это простое слово понятно всякому, или, скажем точнее, каждый думает, будто знает, о чем идет речь, когда слышит это слово.
Наша материалистическая точка зрения, понятно, превращает в фикцию существование не только души бессмертной, бестелесной, но также и такой, которая была бы не минутным состоянием вашей живой индивидуальности, но некоей неизменной, вневременной и вечной сущностью, — такой души, вы со мной согласитесь, никогда не было, никто из нас ею не обладает. Душа юноши и душа старца хотя бы сохраняют идентичные черты, если речь идет об одном и том же человеке, а дальше: душа его в те времена, когда он был ребенком, и в ту минуту, когда, смертельно больной, он чувствует приближение агонии, — эти состояния духа чрезвычайно различны. Каждый раз, когда все же говорят о чьей-то душе, инстинктивно подразумевают психическое состояние человека в зрелом возрасте с отличным здоровьем — понятно, что именно это состояние я избрал для своей цели, и моя синтетическая душа представляет собой раз навсегда зафиксированный отпечаток сознания нормального, полного сил индивидуума на каком-то отрезке времени.
Как я это делаю? В субстанции, идеально для этого подходящей, воссоздаю с высочайшей, предельной точностью, атом за атомом, вибрацию за вибрацией, конфигурацию живого мозга. Копия это уменьшенная, в масштабе один к пятнадцати. Поэтому коробка, которую вы видите, такая маленькая. Приложив немного усилий, можно было бы еще уменьшить размеры души, но я не вижу для этого никакой разумной причины, стоимость же производства при этом возросла бы неимоверно. Итак, в этом материале запечатлена душа; это не модель, не мертвая застывшая сеть нервных волокон… Как случалось у меня поначалу, когда я еще производил эксперименты на животных. Здесь скрывалась самая большая и, в сущности, единственная трудность. Дело ведь заключалось в том, чтобы в этой субстанции было сохранено сознание живое, чувствующее, способное к свободнейшему мышлению, к снам и яви, к своеобразнейшей игре фантазии, вечно изменяющееся, вечно чувствительное к ходу времени и чтобы одновременно оно не старело, чтобы материал не подвергался действию усталости, не трескался, не крошился — было время, господин Тихий, когда эта задача казалась мне такой же неразрешимой, какой, наверное, кажется она вам и сейчас, и единственным моим козырем было упрямство. Ибо я очень упрям, господин Тихий. Поэтому мне и удалось добиться своего…
— Погодите, — прервал я, чувствуя, что в голове у меня хаос. — Значит как вы сказали?.. Здесь, в этой коробке, находится некий материальный предмет, так? Который заключает в себе сознание живого человека? А каким же образом он может общаться с внешним миром? Видеть его? Слышать и… Я замолчал, потому что на лице Декантора появилась неописуемая усмешка. Он смотрел на меня прищуренным зеленым глазом.
— Господин Тихий, — сказал он, — вы ничего не понимаете… Какое общение, какие контакты могут возникать между партнерами, если удел одного из них — вечность? Ведь не позже, чем через пятнадцать миллиардов лет, человечество перестанет существовать, кого же тогда будет слышать, к кому будет обращаться эта… Бессмертная душа? Разве вы не слушали меня, когда я говорил, что она вечна? Время, которое пройдет до момента, когда земля обледенеет, когда самые большие и самые молодые из нынешних звезд рассыплются, когда законы, управляющие космосом, изменятся настолько, что он станет уже чем-то совершенно иным, невообразимым для нас, — это время не составляет и ничтожной части ее существования, поскольку она будет существовать вечно. Религии совершенно разумно умалчивают о теле, ибо чему могут служить нос или ноги в вечности? Зачем они после того, как исчезнут цветы и земля, после того как погаснет солнце? Но оставим этот тривиальный аспект проблемы. Вы сказали «общение с миром». Даже если б эта душа общалась с миром лишь раз в сто лет, то спустя миллиард веков она должна была бы, чтоб вместить в своей памяти воспоминания об этих контактах, приобрести размеры материка… А спустя триллион веков и размеры земного шара оказались бы недостаточными, — но что такое триллион по сравнению с вечностью? Однако не эта техническая трудность удержала меня, а психологические последствия. Ведь мыслящая личность, живое «я» человека растворилось бы в этом океане памяти, как капля крови растворяется в море, и что сталось бы тогда с гарантированным бессмертием?..
— Как… — пробормотал я, — значит, вы утверждаете, что… Вы говорите… Что наступает полная изоляция?..
— Естественно. Разве я сказал, что в этой коробке весь человек? Я говорил только о душе. Вообразите себе, что с этой секунды вы перестаете получать всякую информацию извне, как будто ваш мозг отделен от тела, но продолжает существовать во всей полноте жизненных сил. Вы станете, разумеется, слепым и глухим, в известном смысле также парализованным, поскольку уже не будете иметь в своем распоряжении тела, однако целиком сохраните внутреннее зрение, то есть ясность разума, полет мысли, вы сможете свободно мыслить, развивать и формировать воображение, переживать надежды, печали, радости, вызванные преходящими изменениями душевного состояния, — именно это все дано душе, которую я кладу на ваш стол…
— Это ужасно… — сказал я. — Слепой, глухой, парализованный… На века.
— Навеки, — поправил он меня. — Я сказал уже столько, господин Тихий, что могу добавить только одно. Сердцевина тут — кристалл, особый вид, не существующий в природе, инертная субстанция, не вступающая ни в какие химические соединения… В ее непрерывно вибрирующих молекулах и заключена душа, которая чувствует и мыслит…
— Чудовище, — произнес я тихо и спокойно, — отдаете ли вы себе отчет в том, что вы сделали? А впрочем, — я вдруг успокоился, ведь сознание человека не может быть повторено. Если ваша жена живет, ходит, думает, то в этом кристалле заключена самое большее лишь некая копия ее души…
— Нет, — возразил Декантор, косясь на белый пакетик. Должен добавить, господин Тихий, что вы совершенно правы. Невозможно создать душу кого-то живущего. Это была бы бессмыслица, парадоксальный абсурд. Тот, кто существует, существует, ясное дело, лишь один раз. Продолжение можно создать лишь в момент смерти. Впрочем изучая детально строение мозга человека, которому надо изготовить душу, все равно разрушаешь этот живой мозг…
— Послушайте… — прошептал я. — Вы… Убили свою жену?
— Я дал ей вечную жизнь, — отвечал он, выпрямляясь. Впрочем, это не имеет никакого отношения к делу, которое мы обсуждаем. Если хотите, это дело между моей женой, — он положил ладонь на пакетик, — и мной, судом и полицией. Поговорим о чем-либо ином.
Долго я не мог произнести ни слова. Протянул руку и кончиками пальцев коснулся коробки, завернутой в толстую бумагу; она была тяжелая, словно отлитая из свинца.
— Ладно, — сказал я, — пусть будет так. Поговорим о чем-либо ином. Предположим, я дам вам средства, которых вы добиваетесь. Неужели вы вправду настолько безумны, чтобы полагать, будто хоть один человек разрешит себя убить только для того, чтоб его душа до скончания веков терпела невообразимые муки — лишенная даже возможности самоубийства?!
— Со смертью действительно есть определенные трудности, — согласился после непродолжительного раздумья Декантор. Я заметил, что его темный глаз скорее ореховый, чем карий. Но ведь можно для начала рассчитывать на такие категории людей, как неизлечимо больные, как утомленные жизнью, как старцы, дряхлые физически, но ощущающие полноту духовных сил…
— Смерть не самый худший выход по сравнению с бессмертием, которое вы предлагаете, — пробормотал я.
Декантор снова усмехнулся.
— Скажу нечто такое, что вам, возможно, покажется забавным, — сказал он. Правая сторона его лица была серьезной. — Я сам никогда не испытываю ни потребности обладать душой, ни потребности существовать вечно. Но ведь человечество живет этой мечтой тысячи лет. Я долго изучал этот вопрос, господин Тихий. Все религии держались на одном: они обещали вечную жизнь, надежду существовать за могилой. Я даю это. Даю вечную жизнь. Даю уверенность в существовании и тогда, когда последняя частичка тела сгниет и превратится в прах. Разве этого мало?
— Да, — ответил я, — этого мало. Ведь вы сами говорили, что это будет бессмертие, лишенное тела, его сил, его наслаждений, его живого опыта…
— Не повторяйтесь, — прервал он меня. — Я могу представить вам священные книги всех религий, труды философов, песни поэтов, молитвы, легенды — я не нашел в них ни слова о вечности тела. Телом пренебрегают, его даже презирают. Душа — ее существование в безграничности — была целью и надеждой. Душа как противоположность и противопоставление телу. Как свобода от физических страданий, от внезапных опасностей, от болезней, старческого увядания, от борьбы за все, чего при своем медленном горении и угасании требует постепенно разрушающаяся печь, именуемая организмом; никто никогда не провозглашал бессмертия тела. Только душу надо было сохранить и спасти. Я, Декантор, спас ее для вечности, навеки. Я осуществил мечту — не мою. Мечту всего человечества…
— Понимаю, — прервал я его. — Декантор, в некотором смысле вы правы. Но лишь в том смысле, что своим изобретением вы наглядно показали — сегодня мне, завтра, быть может, всему миру — ненужность души. Показали, что бессмертие, о котором говорят священные книги, евангелия, кораны, вавилонские эпосы, веды и предания, что такое бессмертие человеку ни к чему. Больше того: каждый человек пред лицом вечности, которой вы готовы его одарить, будет чувствовать, уверяю вас, то же, что и я, — крайнее отвращение и страх. Мысль о том, что бессмертие, которое вы обещаете, может стать моим уделом, приводит меня в ужас. Итак, Декантор, вы доказали, что человечество тысячи лет обманывало себя. Вы развеяли эту ложь…
— Так вы думаете, что моя душа никому не будет нужна? Спокойным, но внезапно помертвевшим голосом спросил этот человек.
— Я уверен в этом. Ручаюсь вам… Как вы можете думать иначе? Декантор! Неужели вы сами желали бы этого? Ведь вы тоже человек!
— Я уже говорил вам. Сам я никогда не испытывал потребности в бессмертии. Но я полагал, что составляю в этом отношении исключение, раз человечество думает иначе. Я хотел успокоить человечество, не себя. Я искал проблему, самую трудную из всех, в меру моих сил. Я нашел ее и разрешил. В этом смысле она была моим личным делом, но только в этом; по существу она интересовала меня только как определенная задача, которую требовалось разрешить, используя соответствующую технологию и средства. Я принял за чистую монету то, о чем писали величайшие мыслители всех времен. Тихий, ведь вы же об этом читали… Об этом страхе перед исчезновением, перед концом, перед гибелью сознания тогда, когда оно наиболее богато, когда готово особенно плодотворно творить… При конце долгой жизни… Все это твердили. Мечтой всех было общаться с вечностью. Я создал возможность такого общения. Тихий, может, они?.. Может выдающиеся личности? Гении?
Я покачал головой.
— Можете попробовать. Но я не верю, чтобы хоть один… Нет. Это невозможно.
— Как, — сказал он, и впервые в его голосе дрогнуло какое-то живое чувство, — неужели вы полагаете, что это… Ни для кого не представляет ценности?.. Что никто этого не захочет? Может ли такое быть?!
— Так оно и есть, — отвечал я.
— Не отвечайте так поспешно, — молил он. — Тихий, ведь все еще в моих руках. Я могу приспособить, изменить… Могу снабдить душу синтетическими чувствами… Правда, это лишит ее возможности существовать вечно, но если для людей важнее чувства… Уши… Глаза…
— А что видели бы эти глаза? — спросил я.
Он молчал.
— Обледенение земли… Распад галактик… Угасание звезд в черной бесконечности, да? — медленно спросил я.
Он молчал.
— Люди не жаждут бессмертия, — продолжал я, мгновение спустя. — Они просто не хотят умирать. Они хотят жить, профессор Декантор. Хотят чувствовать землю под ногами, видеть облака над головой, любить других людей, быть с ними и думать о них. И ничего больше. Все, что утверждалось сверх этого, — ложь. Бессознательная ложь. Сомневаюсь, захотят ли иные даже выслушать вас так терпеливо, как я… Не говоря уж о… Желающих…
Несколько минут Декантор стоял неподвижно, уставившись на белый пакет, который лежал перед ним на столе. Вдруг он взял его и слегка кивнув мне, направился к двери.
— Декантор!!! — крикнул я.
Он задержался у порога.
— Что вы собираетесь сделать с этим?..
— Ничего, — холодно ответил он.
— Прошу вас… Вернитесь. Минуточку… Этого нельзя так оставить…
Господа, не знаю, был ли он большим ученым, но большим мерзавцем он был наверняка. Не хочу описывать торга, который у меня с ним начался. Я должен был это сделать. Знал, что если позволю ему уйти, то пускай даже потом я пойму, что он разыграл меня и все, что он говорил, было от начала до конца вымышлено, — все же в глубине моей души… В глубине моей телесной полнокровной души будет тлеть мысль о том, что где-то в заваленном хламом столе, в набитом ненужными бумагами ящике заточен человеческий разум, живое сознание этой несчастной женщины, которую он убил. И, словно этого мало, одарил ее самым ужасным даром из всех возможных, повторяю, самым ужасным, ибо нельзя представить себе ничего худшего, чем приговор к вечному одиночеству. Попробуйте, пожалуйста, когда вернетесь домой, лечь в темной комнате, чтобы до вас не доходило ни единого звука, ни единого луча света и, закрыв глаза, вообразите, что будете пребывать так, в окончательном спокойствии, день и ночь, и снова день, что так будут проходить недели, счет которым вы не сможете вести, месяцы, годы и века, причем с вашим мозгом предварительно проделают такую процедуру, которая лишит вас даже возможности спастись в безумии. Одна мысль о том, что существует кто-то, обреченный на такую муку, в сравнении с которой картины адских мучений всего лишь детская забава, жгла меня во время этого мрачного торга. Речь шла, разумеется, об уничтожении кристалла; сумма, которую он потребовал… Впрочем, подробности ни к чему. Скажу только: всю жизнь я считал себя скупцом. Если теперь я сомневаюсь в этом, то потому, что… Ну, ладно. Одним словом: это было все, что я тогда имел. Деньги… Да. Мы считали их… А потом он сказал, чтобы я выключил свет. И в темноте зашелестела разрываемая бумага, и вдруг на четырехугольном белесом фоне (это была подстилка из ваты) возник словно бы драгоценный камень; он слабо светился… По мере того как я привыкал к темноте, мне казалось, что он все сильнее излучает голубоватое сияние, и тогда, чувствуя за спиной неровное, прерывистое дыхание, я нагнулся, взял приготовленный заранее молоток и одним ударом…
Знаете, я думаю, что он все-таки говорил правду. Потому что, когда я ударил, рука у меня дрогнула, и я лишь слегка выщербил этот овальный кристалл… И тем не менее он погас. В какую-то долю секунды произошло нечто вроде микроскопического беззвучного взрыва — мириады фиолетовых пылинок закружились в вихре и исчезли. Стало совсем темно. И в этой темноте раздался мертвый глухой голос Декантора:
— Не надо больше, Тихий… Все кончено.
Он взял это у меня из рук, и тогда я поверил, потому что имел наглядное доказательство, да в конце концов чувствовал это. Не могу объяснить, как. Я щелкнул выключателем, мы посмотрели друг на друга, ослепленные ярким светом, как два преступника. Он набил карманы сюртука пачками банкнот и вышел, не сказав ни слова на прощание.
Больше никогда я не видел его, и не знаю, что с ним случилось — с этим изобретателем бессмертной души, которую я убил.
Профессор Зазул
Человека, о котором буду рассказывать, я видел только один раз. Вы содрогнулись бы при его виде. Горбатый ублюдок неопределенного возраста; лицо его, казалось, было покрыто слишком просторной кожей — столько было на ней морщин и складок; к тому же мышцы шеи у него были сведены и голову он держал всегда набок, словно собрался рассмотреть собственный горб, но на полпути передумал. Я не скажу ничего нового, утверждая, что разум редко соединяется с красотой. Но он, сущее воплощение уродства, вместо жалости вызывающий отвращение, должен был бы оказаться гением, хоть и тогда ужасал бы одним своим появлением среди людей.
Так вот, Зазуль… Его звали Зазуль. Я много слышал о его ужасных экспериментах. Это было даже громкое дело в свое время благодаря прессе. Общество по борьбе с вивисекцией пыталось возбудить против него процесс или даже возбудило, но все обошлось. Как-то ему удалось выкрутиться. Он был профессором — чисто номинально, потому что преподавать он не мог: заикался. А точнее сказать — запинался, когда был взволнован; это с ним часто случалось.
Он не пришел ко мне. О, это был не такой человек. Он скорее умер бы, чем обратился бы к кому-нибудь. Попросту во время прогулки за городом я заблудился в лесу, и это даже доставило мне удовольствие, но вдруг хлынул дождь. Я хотел переждать под деревом, однако дождь не утихал. Небо сильно нахмурилось, я понял, что надо поискать какого-нибудь убежища и, перебегая от дерева к дереву, изрядно промокший, выбрался на усыпанную гравием тропинку, а по ней — на давно заброшенную, заросшую травой дорогу; дорога эта привела меня к усадьбе, окруженной высоким забором. На воротах, некогда выкрашенных в зеленый цвет, но сейчас ужасно проржавевших, висела деревянная дощечка с еле заметной надписью: «злые собаки». Я не горел желанием встретиться с разъяренными животными, но при таком ливне у меня иного выхода не было; поэтому я срезал на ближайшем кусте солидный прут и, вооружившись им, атаковал ворота. Я говорю так потому, что лишь напрягши все силы, смог открыть ворота под аккомпанемент адского скрежета. Я очутился в саду, настолько запущенном, что с трудом можно было догадаться, где проходили когда-то тропинки. В глубине окруженный дрожащими под дождем деревьями стоял высокий темный дом с крутой крышей. Три окна на втором этаже светились, заслоненные белыми занавесями. Было еще рано, но по небу мчались все более темные тучи, и поэтому лишь в нескольких десятках шагов от дома я заметил два ряда деревьев, охранявших подход к веранде. Это были туи, кладбищенские туи, — я подумал, что у владельца дома характер, по — видимому, довольно мрачный. Никаких, однако, собак — вопреки надписи на воротах — я не обнаружил; поднявшись по ступенькам и кое-как укрывшись от дождя под выступающей притолокой, я нажал кнопку звонка. Он задребезжал где-то внутри — ответом была глухая тишина; основательно помедлив, я позвонил еще раз — с таким же результатом, так что я стал стучать, потом колотить в дверь все сильнее и сильнее; лишь тогда в глубине дома послышались шаркающие шаги, и неприятный, скрипучий голос спросил:
— Кто там?
Я сказал. Свою фамилию я произносил со слабой надеждой, что, может, здесь ее слышали. За дверью будто раздумывали, наконец брякнула цепочка, загрохотали засовы, совсем как в крепости, и при свете висящего высоко на стене канделябра показался чуть ли не карлик. Я узнал его, хоть видел лишь раз в жизни, не помню даже где, его фотографию; трудно было, однако, его забыть. Он был почти совершенно лысый. По черепу, над ухом, проходил ярко-красный шрам — как после удара саблей. На носу у него криво сидели золотые очки. Он моргал, словно вышел из темноты. Я извинился перед ним, прибегая к обычным в таких обстоятельствах выражениям, и замолчал, а он по-прежнему стоял передо мной, будто не имел ни малейшего желания впустить меня хоть на шаг дальше в этот большой темный дом, из глубины которого не слышалось ни малейшего шороха.
— Вы Зазуль, профессор Зазуль… правда? — сказал я.
— Откуда вы меня знаете? — пробурчал он нелюбезно.
Я снова произнес что-то банальное, в том смысле, что трудно не знать такого выдающегося ученого. Он выслушал это, презрительно скривив лягушачьи губы.
— Гроза? — переспросил он, возвращаясь к словам, произнесенным мной раньше. — Слышу, что гроза. Что ж из того? Вы могли пойти еще куда-нибудь. Я этого не люблю. Не выношу, понимаете?
Я сказал, что превосходно его понимаю и совершенно не имею намерения ему мешать. С меня хватит стула или табурета здесь, в этом темном холле; я пережду, пока гроза хоть немного стихнет, и уйду.
А дождь действительно разошелся вовсю лишь теперь и, стоя в этом темном высоком холле, как на дне гигантской раковины, я слышал его протяжный, со всех сторон плывущий шум — он возрастал над нашими головами от оглушительного грохота жестяной крыши.
— Стул?! — сказал Зазуль таким тоном, будто я потребовал золотой трон. — Стул, действительно! У меня нет для вас никакого стула, Тихий! Я… у меня нет свободного стула. Я не терплю… и вообще полагаю, да полагаю, что лучше всего будет для нас обоих, если вы уйдете.
Я невольно глянул через плечо в сад — входная дверь была еще открыта. Деревья, кусты — все смешалось в сплошную бурно колышущуюся под ветром массу, которая блестела в потоках воды. Я перевел взгляд на горбуна. Мне приходилось сталкиваться с невежливостью, даже с грубостью, но ничего подобного я никогда не видел. Лило как из ведра, крыша протяжно грохотала, словно стихии хотели таким образом утвердить меня в решимости; это было, впрочем, лишним, ибо мой пылкий нрав начал уже восставать. Попросту говоря, я был зол, как черт. Отбросив всякие церемонии и правила хорошего тона, я сухо сказал: