Прибытие
В девятнадцать ноль-ноль бортового времени я спустился по металлическим ступенькам внутрь контейнера. В нем было ровно столько места, чтобы поднять локти. Я вставил наконечник шланга в штуцер, выступающий из стены, скафандр раздулся, и я не мог больше сделать ни малейшего движения. Я стоял, вернее сидел, в воздушном ложе, составляя единое целое с металлической скорлупой.
Подняв глаза, я увидел сквозь выпуклое стекло стены колодца и выше лицо склонившегося над ним Моддарда. Потом лицо исчезло и стало темно — это наверху закрыли тяжелый предохранительный конус. Послышался восьмикратно повторенный свист электромоторов, которые дотягивали болты, потом писк воздуха в амортизаторах. Глаза привыкали к темноте. Я уже видел зеленоватый контур универсального указателя.
— Готов, Кельвин? — раздалось в наушниках.
— Готов, Моддард. — ответил я.
— Не беспокойся ни о чем. Станция тебя примет, — сказал он. — Счастливого пути!
Ответить я не успел — что-то наверху заскрежетало, и контейнер вздрогнул. Инстинктивно я напряг мышцы. Но больше ничего не случилось.
— Когда старт? — спросил я и услышал шум, как будто зернышки мельчайшего песка сыпались на мембрану.
— Уже летишь, Кельвин. Будь здоров! — ответил близкий голос Моддарда.
Прежде чем я как следует это осознал, прямо против моего лица открылась широкая щель, через которую я увидел звезды. Напрасно я пытался отыскать Альфу Водолея, к которой улетал «Прометей». Эта область Галактики была мне совершенно неизвестна. В узком окошке мелькала искрящаяся пыль. Я понял, что нахожусь в верхних слоях атмосферы. Неподвижный, обложенный пневматическими подушками, я мог смотреть только перед собой. Я летел и летел, совершенно этого не ощущая, только чувствовал, как постепенно мое тело коварно охватывает жара. Смотровое окно наполнял красный свет. Я слышал тяжелые удары собственного пульса, лицо горело, шею щекотала прохладная струя от климатизатора. Я пожалел, что мне не удалось увидеть «Прометей» — когда автоматы открыли смотровое окно, он, наверное, был уже за пределами видимости.
Контейнер взревел раз, другой, потом его корпус начал вибрировать. Эта нестерпимая дрожь прошла сквозь все изолирующие оболочки, сквозь воздушные подушки и проникла в глубину моего тела. Зеленоватый контур указателя размазался. Я не ощущал страха. Не для того же я летел в такую даль, чтобы погибнуть у самой цели.
— Станция Солярис, — произнес я. — Станция Солярис. Станция Солярис! Сделайте что-нибудь. Кажется, я теряю стабилизацию. Станция Солярис, я Кельвин. Прием.
Я прозевал важный момент появления планеты. Она распростерлась, огромная, плоская; по размеру полос на ее поверхности я сориентировался, что нахожусь еще далеко. А точнее, высоко, потому что миновал уже ту невидимую границу, после которой расстояние до небесного тела становится высотой. Я падал и чувствовал это теперь, даже закрыв глаза.
Подождав несколько секунд, я повторил вызов. И снова не получил ответа. В наушниках залпами повторялся треск атмосферных разрядов. Их фоном был шум, глубокий и низкий. Казалось, это был голос самой планеты. Оранжевое небо в смотровом окне заплыло бельмом. Стекло потемнело. Я инстинктивно сжался, насколько позволили пневматические бандажи, но в следующую секунду понял, что это тучи. Они лавиной неслись вверх. Я продолжал планировать, то ослепляемый солнцем, то в тени. Контейнер вращался вокруг вертикальной оси, и огромный, как будто распухший, солнечный диск равномерно проплывал мимо моего лица, появляясь с левой и уходя в правую сторону. Внезапно сквозь шумы и треск прямо в ухо ворвался далекий голос.
— Станция Солярис — Кельвину, Станция Солярис — Кельвину. Все в порядке. Вы под контролем Станции. Станция Солярис — Кельвину. Приготовиться к посадке в момент нуль. Внимание, начинаем. Двести пятьдесят, двести сорок девять, двести сорок восемь…
Отдельные слова падали, как горошины, четко отделяясь друг от друга; похоже, что говорил автомат. Странно. Обычно, когда прибывает кто-нибудь новый, да еще с Земли, все, кто может, бегут на посадочную площадку.
Однако времени для размышлений не было. Огромное кольцо, очерченное вокруг меня солнцем, вдруг встало на дыбы вместе с равниной, летящей мне навстречу. Потом крен изменился в другую сторону. Я болтался, как груз огромного маятника. На встающей стеной поверхности планеты, исчерченной грязно-лиловыми и бурыми полосами, я увидел, борясь с головокружением, бело-зеленые шахматные квадратики — опознавательный знак Станции. В это момент от верха контейнера с треском оторвался длинный ошейник кольцевого парашюта, который громко зашелестел. В этом звуке было что-то невыразимо земное — первый, после стольких месяцев, шум настоящего ветра.
Дальнейшее происходило очень быстро. До сих пор я только знал, что падаю. Теперь я это увидел. Бело-зеленое шахматное поле стремительно росло. Уже было видно, что оно нарисовано на удлиненном, китовидном серебристо-блестящем корпусе с выступающими по боками иглами радарных установок, с рядами более темных оконных проемов, что этот металлический гигант не лежит на поверхности планеты, а висит над ней, волоча по чернильно-черному фону свою тень — эллиптическое пятно еще более глубокой черноты. Одновременно я заметил подернутые фиолетовой дымкой лениво перекатывающиеся волны океана. Затем тучи ушли высоко вверх, охваченные по краям ослепительным пурпуром, небо между ними было далекое и плоское, буро-оранжевое. В смотровом окне заискрился ртутным блеском волнующийся до самом дымного горизонта океан, тросы и кольца парашюта мгновенно отделились и полетели над волнами, уносимые ветром, а контейнер начал мягко раскачиваться особыми свободными движениями, как это бывает обычно в искусственном силовом поле и рухнул вниз. Последнее, что я увидел, были огромные решетчатые катапульты и два возносящихся, наверное, на высоту нескольких этажей, ажурных зеркала радиотелескопов.
Что-то остановило контейнер, раздался пронзительны скрежет стали, упруго ударившейся о сталь, что-то открылось подо мной, и с продолжительным пыхтящим вздохом металлическая скорлупа, в которой я торчал выпрямившись, закончила свое стовосьмидесятикилометровое путешествие.
— Станция Солярис. Ноль-ноль. Посадка окончена. Конец, — услышал я мертвый голос контрольного автомата.
Обеими руками (я чувствовал неясное давление на грудь, а внутренности ощущались как ненужный груз) я взялся за рукоятки и выключил контакты, Появилась зеленая надпись — «Земля», стенки контейнера разошлись, пневматическое ложе легонько подтолкнуло меня в спину, и, чтобы не упасть, я вынужден был сделать шаг вперед.
С тихим шипением, похожим на разочарованный вздох, воздух покинул оболочку скафандра. Я был свободен.
Я стоял под огромной серебристой воронкой. По стенам спускались пучки цветных труб, исчезая в круглых колодцах. Вентиляционные шахты урчали, втягивая остатки ядовитой атмосферы планеты, которая вторглась сюда во время посадки. Пустая, как лопнувший кокон, сигара контейнера стояла на дне врезанной в стальной холм чаши. Его наружная обшивка обгорела и стала грязновато-коричневой. Я сделал несколько шагов по маленькому наклонному спуску. Дальше металл был покрыт слоем шероховатого пластика. В тех местах, где обычно проходили тележки подъемников ракет, пластик вытерся и сквозь него проступала голая сталь.
Компрессоры вентиляторов умолкли, наступила полная тишина. Я осмотрелся, немного беспомощно, ожидая появления какого-нибудь человека, но никто не приходил. Только неоновая стрела показывала на бесшумно двигающийся ленточный транспортер. Я встал на его площадку.
Свод зала изящной параболой падал вниз, переходя в трубу коридора. В его нишах возвышались груды баллонов для сжатых газов, контейнеров, кольцевых парашютов, ящиков — все было свалено в беспорядке, как попало. Это меня удивило. Транспортер кончился у округлого расширенного коридора. Здесь господствовал еще больший беспорядок. Из-под груды жестяных банок растекалась лужа маслянистой жидкости. Неприятный сильный запах наполнял воздух. В разные стороны шли следы ботинок, четко отпечатавшихся и этой жидкости. Между жестянками, как бы выметенными из кабин, валялись витки белой телеграфной ленты, мятые листы бумаги и мусор. И снова загорелся зеленый указатель, направляя меня к средней двери. За ней был коридор, такой узкий, что а нем едва ли смогли бы разойтись два человека. Свет падал из выходящих в небо окон с чечевицеобразными стеклами. Еще одна дверь, выкрашенная в белые и зеленые квадратики. Она была приоткрыта. Я вошел внутрь.
Полукруглая кабина имела одно большое панорамное окно. В нем горело затянутое дымкой небо. Внизу безмолвно перекатывались бурые холмы волн. В стенках было много открытых шкафчиков. Их наполняли инструменты, книги, склянки с засохшим осадком, запыленные термосы. На грязном полу стояло пять или шесть механических подвижных столиков, между ними несколько кресел, бесформенных, так как из них был выпущен воздух. Только одно было надуто. В нем сидел маленький изнуренный человек с лицом, обожженным солнцем. Кожа клочьями слезала у него с носа и щек. Я узнал его. Это был Снаут, заместитель Гибаряна, кибернетик. В свое время он напечатал несколько совершенно оригинальных статей в соляристическом альманахе. Раньше я его не видел. На нем была рубашка-сетка, сквозь ячейки которой торчали седые волоски, росшие на плоской груди, и когда-то белые, запачканные на коленях, сожженные реактивами полотняные штаны с многочисленными карманами. В руке он держал пластмассовую грушу, из каких пьют на космических кораблях, лишенных искусственной гравитации. Он посмотрел на меня, как бы пораженный ослепительным светом. Груша выпала из его ослабевших пальцев и запрыгала по полу, как мячик. Из нее вылилось немного прозрачной жидкости. Постепенно вся кровь отхлынула от его лица. Я был слишком поражен, чтобы что-нибудь сказать, и эта безмолвная сцена продолжалась до тех пор, пока мне каким-то непонятным способом не передался его страх.
Я сделал шаг. Он скорчился в кресле.
— Снаут, — прошептал я.
Он вздрогнул, как будто его ударили. Глядя на меня с неописуемым отвращением, прохрипел:
— Не знаю тебя, не знаю тебя, чего ты хочешь?…
Разлитая жидкость быстро испарялась. Я почувствовал запах алкоголя. Он пил? Был пьян? Но почему он так боялся? Я все еще стоял посреди кабины. Ноги у меня обмякли, а уши были как будто заткнуты ватой. Давление пола под ногами я воспринимал как что-то не совсем надежное. За выгнутым стеклом окна мерно колебался океан.
Снаут не спускал с меня налитых кровью глаз. Страх уходил с его лица, но не исчезло с него невыразимое отвращение.
— Что с тобой?… — сказал он тихо. — Ага. Будешь заботиться, да? Но почему обо мне? Я тебя не знаю.
— Где Гибарян? — спросил я.
На секунду Снаут потерял дыхание. Его глаза снова стали стеклянными. В них вспыхнула какая-то искра и тотчас угасла.
— Ги… Гиба… — пролепетал он. — Нет!!!
Он затрясся в беззвучном идиотском смехе и затих.
— Ты пришел к Гибаряну? — Это было сказано почти спокойно. — К Гибаряну? Что ты хочешь с ним делать?
Он смотрел на меня так, как будто я перестал быть для него опасным. В его словах, а еще больше в тоне было что-то ненавидяще-оскорбительное.
— Что ты городишь?… — пробормотал я, ошарашенный. — Где он?
Он остолбенел:
— Ты не знаешь?…
«Он пьян, — подумал я, — пьян до невменяемости». Меня охватил растущий гнев. Мне, конечно, нужно было уйти, но мое терпение лопнуло.
— Приди в себя, — прикрикнул я. — Откуда я могу это знать, если только что прилетел! Что с тобой делается, Снаут?!!
У него отвалилась челюсть. Он снова на мгновение задохнулся. Быстрый блеск появился в его глазах, Трясущимися руками он вцепился в ручки кресла и с трудом, так что затрещали суставы, встал.
— Что? — сказал он, трезвея на глазах. — Прилетел? Откуда прилетел?
— С Земли, — ответил я зло. — Может, ты слышал о ней? Похоже, что нет!
— С Зе… Великое небо!.. Так ты — Кельвин?
— Да. Что ты так смотришь? Что в этом удивительного?
— Ничего, — ответил он, быстро моргая глазами. — Ничего.
Он потер лоб.
— Извини меня, Кельвин. Это так, знаешь, просто от внезапности. Не ожидал.
— Как не ожидал? Ведь вы получили сообщение несколько месяцев назад, а Моддард радировал еще раз сегодня с борта «Прометея»…
— Да. Да… Конечно, только, видишь ли, здесь у нас некоторый… беспорядок…
— Вижу, — сказал я сухо. — Трудно этого не видеть.
Снаут обошел вокруг меня, осматривая мой скафандр, самый обычный скафандр на свете с упряжью проводов и кабелей на груди. Несколько раз откашлялся. Потрогал свой костистый нос.
— Может, хочешь принять ванну?… Это тебя освежит. Голубые двери на противоположной стороне.
— Спасибо. Я знаю планировку Станции.
— Может, ты голоден?…
— Нет. Где Гибарян?
Он подошел к окну, будто не слышал моего вопроса. Со спины он выглядел значительно старше. Коротко остриженные волосы были седыми, шея, сожженная солнцем иссечена морщинами, глубокими, как шрамы. За окном поблескивали огромные хребты волн, как будто океан застывал. Когда смотришь туда, появляется впечатление, что Станция двигается немного боком, как бы соскальзывая с невидимого основания. Потом она возвращалась в нормальное положение и снова, лениво наклоняясь, шла в другую сторону. Но это, очевидно, был обман зрения. Хлопья слизистой пены цвета крови собирались в провалах между волнами. Через мгновение я почувствовал тошноту.
— Слушай… — неожиданно начал Снаут. — Пока только я… — Он обернулся. Нервно потер руки. — Тебе придется довольствоваться моим обществом. Пока. Называй меня Хорек. Ты знаешь меня только по фото, но это ничего, меня так все называют. Боюсь, что тут ничего не поделаешь.
— Где Гибарян? — упрямо спросил я.
Он заморгал.
— Мне очень жаль, что я тебя так принял. Это… не только моя вина. Совсем забыл, тут столько произошло, знаешь…
— Да брось, все в порядке, — ответил я. — Оставь это. Так что же все-таки с Гибаряном? Его нет на Станции? Он куда-нибудь улетел?
— Нет, — ответил Снаут, глядя в угол, заставленный катушками кабеля. — Он никуда не полетел. И не полетит. Потому что он…
— Что? — спросил я. У меня снова как будто заложило уши, и я стал хуже слышать. — Что ты хочешь сказать? Где он?
— Ты уже знаешь, — сказал Снаут совершенно другим тоном.
Он холодно смотрел мне а глаза. По коже у меня побежали мурашки. Может быть, Снаут и был пьян, но он знал, что говорит.
— Но ведь не произошло же?…
— Произошло.
— Несчастный случай?
Он кивнул. Он не только поддакивал, но одновременно изучал мою реакцию.
— Когда?
— Сегодня утром.
Удивительное дело, я не почувствовал потрясения. Весь этот обмен односложными вопросами и ответами успокоил меня, пожалуй, своей деловитостью. Мне казалось, что я уже понимаю поведение Снаута.
— Как это случилось?
— Устраивайся, разбери вещи и возвращайся сюда… Ну, скажем, через час.
Мгновение я колебался.
— Хорошо.
— Обожди, — сказал Снаут, когда я повернулся к дверям. Он смотрел на меня как-то по-особенному. Видно было, что он никак не может выдавить из себя то, что хочет сказать.
— Нас было трое, и теперь с тобой снова трое. Ты знаешь Сарториуса?
— Так же, как тебя. По фотографии.
— Он в лаборатории, наверху, и не думаю, чтобы он вышел оттуда до ночи, но… во всяком случае ты его узнаешь. Если увидишь кого-нибудь другого, понимаешь, не меня и не Сарториуса, понимаешь, то…
— То что?
Мне казалось, что я все вижу во сне. На фоне черных волн, кроваво поблескивающих под низким солнцем, он сидел в кресле с опущенной головой и смотрел в угол смотанного кабеля.
— То… Не делай ничего.
— Кого я могу увидеть? Привидение?! — взорвался я.
— Понимаю. Думаешь, я сошел с ума. Еще нет. Не могу тебе сказать по-другому пока… В конце концов, может, ничего и не случится. Во всяком случае помни. Я тебя предостерегаю.
— От чего? О чем ты говоришь?
— Владей собой, — он упрямо говорил свое. — Поступай так, как будто… Будь готов ко всему. Это невозможно, я знаю. Но ты попробуй. Это единственный выход. Другого я не знаю.
— Но что я увижу? — Я, наверное, крикнул это. Я едва удерживался, чтобы не схватить Снаута за плечи и не встряхнуть его как следует, чтобы он не сидел вот так, уставившись в угол, с измученным, обожженным солнцем лицом, с видимым усилием выдавливая из себя по одному слову.
— Не знаю. В некотором смысле это зависит от тебя.
— Галлюцинации?
— Нет. Это реально. Не… нападай. Помни.
— Что ты говоришь?! — Я не узнавал своего голоса.
— Мы не на Земле.
— Политерия. Но ведь это совершенно непохоже на людей! — Я не знал, как вырвать его из этого кошмара, откуда он, казалось, вычитывал бессмыслицу, леденящую кровь.
— Именно оттого это так страшно, — сказал он тихо. — Помни — будь начеку!
— Что случилось с Гибаряном?
Он не отвечал.
— Что делает Сарториус?
— Приходи через час.
Я отвернулся и вышел. Отворяя двери, взглянул на Снаута еще раз. Он сидел согнувшись, закрыв лицо руками. Только теперь я увидел, что костяшки пальцев у него покрыты запекшейся кровью.
Соляристы
Круглый коридор был пуст. Мгновение я постоял перед закрытой дверью, прислушиваясь. Стены, наверно, были тонкими, снаружи проникал плач ветра. На двери, немного наискось, висел небрежно прикрепленный прямоугольный кусок пластыря с карандашной надписью «Человек». Неразборчиво нацарапанное слово вызвало у меня желание вернуться к Снауту, но я понял, что это невозможно.
Нелепое предостережение все еще звучало в ушах. Тихо, как будто бессознательно скрываясь от невидимого наблюдателя, я вернулся в круглое помещение с пятью дверями. На трех из них висели таблички: «Д-р Гибарян», «Д-р Снаут», «Д-р Сарториус». На четвертой — таблички не было. Поколебавшись, я нажал ручку. Пока дверь медленно открывалась, у меня появилось граничащее с уверенностью ощущение, что в комнате кто-то есть. Я вошел внутрь.
В комнате никого не было. Выпуклое окно глядело в океан, который жирно блестел под солнцем, как будто с волн стекало красное масло. Пурпурный отблеск наполнял комнату, похожую на корабельную каюту. У одной ее стены стояли полки с книгами, между ними прикрепленная вертикально кровать в карданной подвеске. Между ними в никелированных рамках фотоснимки планеты. В металлических захватах торчали колбы и пробирки, заткнутые ватой. Под окном в два ряда стояли эмалированные ящики с инструментами. В углах комнаты — краны, вытяжной шкаф, холодильные установки, на полу стоял микроскоп, для него уже не было места на большом столе у окна.
Я обернулся и увидел около входной двери достигающий потолка шкаф с открытыми дверцами. В нем были комбинезоны, рабочие и защитные халаты, на полках — белье, между голенищами противорадиацианных сапог поблескивали алюминиевые баллоны для переносных кислородных аппаратов. Два аппарата с масками висели на поручне поднятой кровати. Везде тот же кое-как упорядоченный хаос.
Я втянул воздух и почувствовал слабый запах химических реактивов. Машинально поискал глазами вентиляционные решетки. Прикрепленные к ним полоски бумаги легонько колебались, показывая, что компрессоры работают, поддерживая нормальный обмен воздуха. Я перенес книги, аппараты и инструменты с двух кресел в углы, распихал все это как попало, и вокруг постели, между шкафом и полками, образовалось относительно пустое пространство. Потом подтянул вешалку, чтобы повесить на нее скафандр, и уже взялся за замки-«молнии», но тут же их отпустил. Я никак не мог решиться снять скафандр, как будто от этого стал бы беззащитным. Еще раз я окинул взглядом комнату. Дверь была плотно закрыта, но замка в ней не было, и после недолгого колебания я припер ее двумя самыми тяжелыми ящиками.
Забаррикадировавшись так, я освободился от своей тяжелой скрипящей оболочки. Узкое зеркало на внутренней поверхности шкафа отражало часть комнаты. Углом глаза я заметил какое-то движение, вскочил, но тут же понял, что это мое собственное отражение. Комбинезон под скафандром пропотел. Я сбросил его и толкнул шкаф. Он отъехал в сторону, и в нише за ним заблестели стены миниатюрной ванной комнаты. На полу под душем лежал довольно большой плоский ящик, который я с трудом втащил в комнату. Когда я ставил его на пол, крышка отскочила, как на пружине, и я увидел отделения, набитые странными предметами. Ящик был полон страшно изуродованных инструментов из темного металла, немного похожих на те, которые лежали в шкафах. Все они никуда не годились, бесформенные, скрученные, оплавленные. Словно вынесенные из пожара. Самым удивительным было то, что повреждения такого же характера были даже на керамитовых, то есть практически не плавящихся рукоятках. Ни в одной лабораторной печи нельзя было получить температуру, при которой бы они плавились, разве что внутри атомного котла. Из кармана моего скафандра я достал портативный дозиметр, но черный зуммер молчал, когда я приблизил его к обломкам.
На мне были только купальные трусы и рубашка-сетка. Я скинул их на пол и пошел под душ. Вода принесла облегчение. Я изгибался под потоками твердых горячих струй, массировал тело, фыркал и делал все это как-то преувеличенно, как будто хотел вытравить из себя эту жуткую, наполненную подозрениями неуверенность, охватившую Станцию.
В шкафу я нашел легкий тренировочный костюм, который можно было носить под скафандром, переложил в карман все свое скромное имущество. Между листами блокнота я нащупал что-то твердое, это был каким-то чудом попавший сюда ключ от моего земного жилья. Я повертел его в руках, не зная, что с ним делать, потом положил на стол. Мне пришло в голову, что неплохо бы иметь какое нибудь оружие. Универсальный перочинный нож был мало пригоден для этого, но ничего другого у меня не было, и я еще не дошел до такого состояния, чтобы искать какой-нибудь ядерный излучатель или что-нибудь в этом роде. Я уселся на металлический стульчик, который стоял посредине пустого пространства, в отдалении от всех вещей. Мне хотелось побыть одному. С удовольствием я отметил, что имею еще полчаса времени. Стрелки на двадцатичетырехчасовом циферблате показывали семь. Солнце заходило. Семь часов местного времени, значит, двадцать часов на борту «Прометея». На экранах Моддарда Солярис, наверно, уже уменьшился до размеров искорки и ничем не отличался от звезд. Но какое я имею отношение к «Прометею»? Я закрыл глаза. Царила полная тишина, только в ванной капли воды тихо падали на кафель.
Гибарян мертв. Если я хорошо понял Снаута, с момента его смерти прошло всего несколько часов.
Что сделали с его телом? Похоронили? Правда, здесь, на Солярисе, этого сделать нельзя. Я обдумывал это некоторое время, будто судьба мертвого была так уж важна. Поняв бессмысленность подобных размышлений, я встал и начал ходить по комнате, поддавая носком беспорядочно разбросанные книги. Потом поднял с пола фляжку из темного стекла, такую легкую, как будто она была сделана из бумаги. Посмотрел сквозь нее в окно, в мрачно пламенеющие, затянутые грязным туманом последние лучи заката. Что со мной? Почему я занимаюсь какими-то глупостями, какой-то ненужной ерундой?
Я вздрогнул — зажегся свет. Очевидно, фотоэлементы отреагировали на наступающие сумерки. Я был полон ожидания, напряжение нарастало до такой степени, что я уже не мог чувствовать за собой пустое пространство. С этим нужно было кончать.
Я придвинул кресло к полкам, взял хорошо известный мне второй том старой монографии Хьюга и Эгла «История Соляриса» и начал ее перелистывать, подперев толстый жесткий переплет коленом.
Солярис был открыт почти за сто лет до того, как я родился. Планета обращается вокруг двух солнц — красного и голубого. В течение сорока с лишним лет к ней не приближался ни один космический корабль. В то время теория Гамова — Шепли о невозможности зарождения жизни на планетах двойных звезд не вызывала сомнений. Орбиты таких планет непрерывно изменяются из-за непостоянства сил притяжения, вызванного взаимным обращением двух солнц.
Возникающие изменении гравитационного поля сокращают или растягивают орбиту планеты, и зародыши жизни, если они возникнут, будут уничтожены испепеляющим жаром или космическим холодом. Эти изменения происходят регулярно через несколько миллионов лет, то есть в астрономическом или биологическом масштабе за очень короткие промежутки времени, так как эволюция требует сотен миллионов, если не миллиардов лет.
Солярис, по предварительным подсчетам, должен был за пятьсот тысяч лет приблизиться на расстояние половины астрономической единицы к своему красному солнцу, а еще через миллион лет упасть в его раскаленную бездну. Однако уже через несколько лет выяснилось, что орбита планеты не подвергается ожидаемым изменениям, как будто она была постоянной, такой же постоянной, как орбиты планет нашей солнечной системы.
Были повторены, на этот раз с максимально возможной точностью, наблюдения и вычисления, которые лишь подтвердили, что уже было известно: Солярис имеет постоянную орбиту. И если до этого Солярис был всего-навсего одной из нескольких сотен ежегодно открываемых планет, которым в статистических сборниках уделялось по нескольку строчек, описывающих элементы их движения, то теперь он немедленно перешел в ранг небесного тела, достойного самого пристального внимания.
Через четыре года после этого открытия планету облетела экспедиция Оттеншельда, который изучал Солярис с «Лаокоона» и двух вспомогательных космолетов. Эта экспедиция носила характер предварительной разведки, тем более что высадиться на планету она не могла. Ученые запустили большое количество автоматических спутников-наблюдателей на экваториальные и полярные орбиты. Главным заданием для спутников было измерение гравитационных потенциалов. Кроме того, были исследованы океан, почти целиком покрывающий планету, и немногочисленные возвышающиеся над его поверхностью плоскогорья. Их общая площадь оказалась меньше, чем территория Европы, хотя Солярис имел диаметр на двадцать процентов больше земного. Эти лоскутки скалистой и пустынной суши, разбросанные как попало, скопились главным образом в южном полушарии. Был также определен состав атмосферы, лишенной кислорода, и произведены чрезвычайно точные измерения плотности планеты, альбедо и других астрономических показателей. Как и предполагалось, не было найдено никаких следов жизни ни на жалких клочках суши, ни в океане.
В течение дальнейших десяти лет Солярис, теперь уже находящийся в центре внимания всех наблюдателей этого района, демонстрировал поразительную тенденцию к сохранению своей, вне всяких сомнений, гравитационно нестабильной орбиты. Некоторое время дело пахло скандалом, так как вину за такие результаты наблюдений пытались возложить (в заботах о благе науки) то на определенных людей, то на вычислительные машины, которыми они пользовались.
Отсутствие средств задержало отправку специальной соляристической экспедиции еще на три года, вплоть до того момента, когда Шеннон, укомплектовавший команду, получил от института три космических корабля тоннажа «С» космодромного класса. За полтора года до прибытия экспедиции, которая вылетела с Альфы Водолея, другая исследовательская группа по поручению Института вывела на околосоляристическую орбиту автоматический сателлоид «Луна-247». Этот сателлоид после трех последовательных реконструкций, отделенных друг от друга десятками лет, работает до сегодняшнего дня. Данные, которые он собрал, окончательно подтвердили выводы экспедиции Оттеншельда об активном характере движения океана.
Один космолет Шеннона остался на дальней орбите, два других после предварительных приготовлений сели на скалистом клочке суши, который занимает около шестисот квадратных миль у южного полюса планеты. Работа экспедиции закончилась через восемнадцать месяцев и прошла очень успешно, за исключением одного несчастного случая, вызванного неисправностью аппаратуры. Однако ученые экспедиции раскололись на два враждующих лагеря. Предметом спора стал океан. На основании анализов он был признан органической материей (назвать его живым еще никто не решался). Но если биологи видели в нем организм весьма примитивный, что-то вроде одной чудовищно разросшейся жидкой клетки (они называли ее «пребиологическая формация»), которая окружила всю планету студенистой оболочкой, местами глубиной в несколько миль, то астрономы и физики утверждали, что это должна быть чрезвычайно высокоорганизованная структура, которая сложностью своего строения превосходит земные организмы, коль скоро она в состоянии активно влиять на форму планетной орбиты. Никакой иной причины, объясняющей стабилизацию Соляриса, открыто не было. Кроме того, планетофизики установили связь между определенными процессами, происходящими в плазменном океане, и локальными колебаниями гравитационного потенциала, которые зависели от «видоизменений океанической материи».
Таким образом, физики, а не биологи выдвинули парадоксальную формулировку «плазменная машина», имея в виду существо, в нашем понимании, возможно, и неживое, но способное к целенаправленным действиям в астрономическом масштабе.
В этом споре, который, как вихрь, втянул в течение нескольких недель все выдающиеся авторитеты, доктрина Гамова — Шепли пошатнулась впервые за восемьдесят лет.
Некоторое время ее еще пытались защищать, утверждая, что океан ничего общего с жизнью не имеет, что он даже не является образованием пара- или пребиологическим, а всего лишь геологической формацией, по всей вероятности, необычной, но способной лишь к стабилизации орбиты Соляриса посредством изменения силы тяжести: при этом ссылались на закон Ле Шателье.
Наперекор консерватизму появлялись другие гипотезы (например, одна из наиболее разработанных, гипотеза Чивита-Витты). Согласно этим гипотезам океан является результатом диалектического развития: от своего первоначального состояния, от праокеана — раствора слабо реагирующих химических веществ он сумел под влиянием внешних условий (то есть угрожающих его существованию изменений орбиты), минуя все земные ступени развития, минуя образование одно- и многоклеточных организмов, эволюцию растений и животных, перепрыгнуть сразу в стадию «гомеостатического» океана. Иначе говоря, — он не приспосабливался, как земные организмы, в течение сотен миллионов лет к условиям среды, чтобы только через такое длительное время дать начало разумной расе, но стал хозяином среды сразу же.
Это было весьма оригинально, но никто не знал, как студенистый сироп может стабилизировать орбиту небесного тела. Уже давно были известны гравитаторы — установки, создающие искусственные силовые и гравитационные поля. Но никто не представлял себе, каким образом какое то бесформенное желе может добиться результата, который в гравитаторах достигался с помощью сложных ядерных реакций и высоких температур. В газетах, которые, к удовольствию читателей и негодованию ученых, захлебывались тогда нелепейшими вымыслами на тему «тайны Соляриса», например, писали, что планетарный океан является… дальним родственником земных электрических угрей.
Как показали исследования, океан действовал совсем не по тому принципу, который использовался в наших гравитаторах (впрочем, это было невозможно). Он непосредственно моделировал кривую пространства-времени, что приводило, скажем, к отклонениям в изменении времени на одном и том же меридиане планеты. Следовательно, океан не только представлял себе, но и мог (чего нельзя сказать о нас) использовать выводы теории Эйнштейна-Бови.
Когда это стало известно, в научном мире возникла одна из сильнейших бурь нашего столетия. Самые почетные, повсеместно признанные непоколебимыми теории рассыпались в пыль, а научной литературе появились совершенно еретические статьи, альтернатива же «гениальный океан» или «гравитационное желе» распалила умы.
Все это происходило за много лет до моего рождения. Когда я ходил в школу, Солярис в связи с установленными позднее фактами был признан планетой, которая наделена жизнью, но имеет только одного жителя.
Второй том Хьюга и Эгла, который я перелистывал совершенно машинально, начинался с систематики, столь же оригинальной, сколь и забавной. Классификационная таблица представляла в порядке очереди: тип — Политерия, класс — Метаморфа, отряд — Синциталия. Будто мы знали бог весть сколько экземпляров этого вида, тогда как на самом деле существовал лишь один, правда, весом в семнадцать миллионов тонн.
Под пальцами у меня шелестели цветные диаграммы, чертежи, анализы, спектрограммы. Чем больше углублялся я в потрепанный фолиант, тем больше математических формул мелькало на мелованных страницах. Можно было подумать, что наши сведения об этом представителе класса Метаморфа, который лежал скрытый темнотой ночи в нескольких метрах под стальным днищем станции, являются исчерпывающими.
Я с треском поставил увесистый том на полку и взял следующий. Он делился на две части. Первая была посвящена изложению экспериментальных протоколов бесчисленных опытов, целью которых было установление контакта с океаном. Это установление контакта служило источником бесконечных анекдотов, насмешек и острот в мои студенческие годы. Средневековая схоластика казалась прозрачной, сверкающей истиной по сравнению с теми джунглями, которые породила эта проблема.
Первые попытки установления контакта были предприняты при помощи специальных электронных аппаратов, трансформирующих импульсы, посылаемые в обе стороны, причем океан принимал активное участие в работе этих аппаратов. Но все это делалось в полной темноте. Что значило — принимал участие? Океан модифицировал некоторые элементы погруженных в него установок, в результате чего записанные ритмы импульсов изменялись, регистрирующие приборы фиксировали множество сигналов, похожих на обрывки гигантских выкладок высшего анализа. Но что все это значило? Может быть, это были сведения о мгновенном состоянии возбуждения океана? Может быть, переложенные на неведомый электронный язык отражения земных истин этого океана? Может быть, его произведения искусства? Может быть, импульсы, вызывающие появление его гигантских образований, возникают где-нибудь в тысяче миль от исследователя? Кто мог знать это, коль скоро не удалось получить дважды одинаковой реакции на один и тот же сигнал! Если один раз ответом был целый взрыв импульсов, чуть не уничтоживший аппараты, а другой — глухое молчание! Если ни одно исследование невозможно было повторить!
Все время казалось, что мы стоим на шаг от расшифровки непрерывно увеличивающегося моря записей; специально для этого строились электронные мозги с такой способностью перерабатывать информацию, какой не требовала до сих пор ни одна проблема. Действительно, были достигнуты определенные результаты. Океан — источник электрических, магнитных, гравитационных импульсов — говорил как бы языком математики; некоторые типы его электрических разрядов можно было классифицировать, пользуясь наиболее абстрактными методами земного анализа, теории множеств, удалось выделить гомологи структур, известных из того раздела физики, который занимается выяснением взаимосвязи энергии и материи, конечных и бесконечных величин, частиц и полей. Все это склоняло ученых к выводу, что перед ними мыслящее существо, что-то вроде гигантски разросшегося, покрывшего целую планету протоплазменного моря-мозга, которое тратит время на неестественные по своему размаху теоретические исследования сути всего существующего, а то, что выхватывают наши аппараты, составляет лишь оборванные, случайно подслушанные обрывки этого, продолжающегося вечно в глубинах океана, перерастающего всякую возможность нашего понимания, гигантского монолога.
Одни расценивали такие гипотезы как выражение пренебрежения к человеческим возможностям, как преклонение перед чем-то, чего мы еще не понимаем, но что можно понять как воскрешение старой доктрины «ignoramus et ignorabimus» (Не знаем и не узнаем). Другие считали, что это вредные и бесплодные небылицы, что в гипотезах математиков проявляется мифология нашего времени, видящая в гигантском мозге — безразлично, электронном или плазменном — наивысшую цель существования — итог бытия.
Другие еще… но исследователей и теорий были легионы. Впрочем, кроме «установления контакта» существовали и другие проблемы… Были отрасли соляристики, в которых специализация зашла так далеко, особенно на протяжении последней четверти столетия, что солярист-кибернетик почти не мог понять соляриста-симметриадолога. «Как можете вы понять океан, если уже не в состоянии понять друг друга?» — спросил однажды шутливо Вейбек, который был в мои студенческие годы директором Института. В этой шутке было много правды.
Все же океан не случайно был отнесен к классу Метаморфа. Его волнистая поверхность могла давать начало самым различным, ни на что земное не похожим формам, причем цель — приспособительная, познавательная или какая-либо иная — этих иногда весьма бурных извержений плазменной массы была полнейшей загадкой.
Поставив тяжелый том на место, я подумал, что наши сведения о Солярисе, наполняющие библиотеки, являются бесполезным балластом и кладбищем фактов и что мы топчемся на том же самом месте, где начали их нагромождать семьдесят восемь лет назад. Точнее, ситуация была гораздо хуже, потому что труд всех этих лет оказался напрасным.
То, что мы знали наверняка, относилось только к области отрицания. Океан не пользовался механизмами и не строил их, хотя в определенных обстоятельствах, возможно, был способен к этому. Так, он размножал части некоторых погруженных в него аппаратов, но делал это только в первый и второй годы исследовательских работ, а затем игнорировал все наши настойчиво возобновляемые попытки, как будто утратил всякий интерес к нашим аппаратным устройствам (а следовательно, и к ним самим). Океан не обладал — я продолжаю перечисление наших «негативных сведений» — никакой нервной системой, ни клетками, ни структурами, напоминающими белок; не всегда реагировал на раздражения, даже наимощнейшие (так, например, он полностью игнорировал катастрофу вспомогательной ракеты второй экспедиции Гезе, которая рухнула с высоты трехсот километров на поверхность планеты, уничтожив взрывом своих атомных двигателей плазму в радиусе полутора миль).
Постепенно в научных кругах «операция Солярис» начала звучать как «операция проигранная», особенно в сферах научной администрации Института, где в последние годы все чаще раздавались голоса, требующие прекращения дотаций на дальнейшие исследования. О полной ликвидации станции до сих пор никто говорить не осмеливался, это было бы слишком явным признанием поражения. Впрочем, некоторые в частных беседах говорили, что все, что нам нужно, это наиболее «почетное» устранение от «аферы Солярис».
Для многих, однако, особенно молодых, «афера» эта постепенно становилась чем-то вроде пробного камня собственной ценности. «В сущности, — говорили они, — речь идет о ставке гораздо большей, чем изучение соляристической цивилизации, речь идет о нас самих, о границе человеческого познания».
В течение некоторого времени было популярно мнение (усердно распространяемое ежедневной прессой), что мыслящий Океан, который омывает весь Солярис, является гигантским мозгом, перегнавшим нашу цивилизацию в своем развитии на миллионы лет, что это какой-то «космический йог», мудрец, олицетворение всезнания, который уже давно понял бесполезность всякой деятельности и поэтому сохраняет (по отношению к нам) категорическое молчание.
Это была просто неправда, потому что живой океан действовал, и еще как, только в соответствии с иными, чем людские, представлениями, не строя ни городов, ни мостов, ни летательных машин, не пробуя также победить пространство или перешагнуть его (в чем некоторые защитники превосходства человека любой ценой усматривали бесценный для нас козырь), но занимаясь зато тысячекратными преобразованиями — «онтологической автометаморфозой», — чего-чего, а ученых терминов хватало на страницах соляристических трудов.
С другой стороны, у человека, упорно вчитывающегося во всевозможные солярианы, создавалось впечатление, что перед ним обломки интеллектуальных конструкций, возможно гениальных, перемешанные без всякой системы с плодами полного, граничащего с сумасшествием идиотизма. Отсюда выросла как антитеза концепции об «океане-йоге» мысль об «океане-дебиле». Эти гипотезы подняли из гроба и оживили одну из старейших философских проблем — взаимоотношения материи и духа, сознания. Необходима была большая смелость, чтобы первому — как де Хаарт — приписать океану сознание. Эта проблема, поспешно признанная метафизической, тлела на дне всех дискуссий и споров. Возможно ли мышление без сознания? Можно ли возникающие в океане процессы назвать мышлением? Гору — очень большим камнем? Планету — огромной горой? Можно пользоваться этими названиями, но новая величина выводит на сцену новые закономерности и новые явления.
Проблема Соляриса стала квадратурой круга нашего времени. Каждый самостоятельный мыслитель старался внести в сокровищницу соляристики свой вклад: множились теории, гласящие, что перед нами продукт дегенерации, регресса, который наступил после минувшей фазы «интеллектуального великолепия» океана, что океан в самом деле новообразование, которое, зародившись в телах древних обитателей планеты, уничтожило и поглотило их, сплавляя остатки в структуру вечно живущего, самоомолаживающегося сверхклеточного организма.
…В белом, похожем на земной свете ламп я снял со стола аппараты и книги и разложил на пластмассовой крышке карту Соляриса. Живой океан имел свои отмели и глубочайшие впадины, а его острова были покрыты налетом выветрившихся пород, свидетельствующих о том, что когда-то острова были океанским дном. Возможно, океан регулировал появление и исчезновение скальных формаций, погруженных в его лоно. Опять полная темнота. Я смотрел на огромное, раскрашенное разными оттенками фиолетового и голубого цветов полушарие на карте, испытывая, не знаю уж который раз в жизни, изумление, такое же потрясающее, как то, первое, которое я ощутил, когда еще мальчишкой впервые услышал в школе о существовании Соляриса.
Не знаю почему, но все, что меня окружало, — тайна смерти Гибаряна, даже неизвестное мне будущее, — все казалось сейчас неважным, и я не думал об этом, погруженный в удивительную карту.
Отдельные области живой планеты носили имена исследовавших их ученых. Я рассматривал омывающее экваториальные архипелаги море Гексалла, когда почувствовал чей-то взгляд.
Я еще стоял над картой, парализованный страхом, но уже не видел ее. Дверь была прямо против меня; она была приперта ящиками и придвинутым к ним шкафчиком. «Это кой-нибудь автомат», — подумал я, хотя ни одного автомата перед этим в комнате не было и он не мог войти незаметно для меня. Кожа на шее и спине стала горячей ощущение тяжелого, неподвижного взгляда становилось невыносимым. Не отдавая себе в этом отчета, инстинктивно втягивая голову в плечи, я все сильнее опирался на стол, который начал медленно ползти по полу. От этого движения я пришел в себя. Я стремительно обернулся.
Позади никого не было. Только зияло чернотой большое полукруглое окно. Но странное ощущение не исчезало. Эта темнота смотрела на меня, бесформенная, огромная, безглазая, не имеющая границ. Ее не освещала ни одна звезда. Я задернул шторы. Я не был на Станции еще и часа, но уже начинал понимать, почему у ее обитателей появилась мания преследования. Инстинктивно я связывал это со смертью Гибаряна. Я знал его и думал до сих пор, что ничто не могло бы помутить его разум. Теперь эта уверенность исчезла.
Я стоял посреди комнаты у стола. Дыхание успокоилось и а чувствовал, как испаряется пот, выступивший у меня на на лбу. О чем это я только что думал? Ах да, об автоматах. Странно, что я не встретил ни одного из них ни в коридоре, ни в комнатах. Куда они все подевались? Единственный, с которым я столкнулся, да и то на расстоянии, принадлежал к системе обслуживания ракетодрома. А другие?…
Я посмотрел на часы. Пора идти к Снауту.
Коридор был освещен слабо. Я прошел две двери и остановился у той, на которой виднелось имя Гибаряна. Я нажал ручку. У меня не было намерения заходить туда, но ручка поддалась, дверь приоткрылась, щель мгновение была черной, потом в комнате вспыхнул яркий свет. Теперь меня мог увидеть каждый, кто шел по коридору. Я быстро юркнул в комнату, бесшумно, но с силой захлопнул за собой дверь и сразу же обернулся.
Я стоял, касаясь спиной двери. Комната была больше той… моей. Панорамное окно на три четверти было закрыто несомненно привезенной с Земли, не относящейся к снаряжению Станции занавеской в мелкие голубые и розовые цветочки. Вдоль стен тянулись библиотечные полки и стеллажи, покрытые серебристо-зеленой эмалью. Содержимое их, беспорядочно вываленное на пол, громоздилось между креслами. Прямо передо мной, загораживая проход, валялись два стула, наполовину зарытые в кучу журналов, высыпавшихся из разорвавшихся папок. Растерзанные книги были залиты жидкостями из разбитых колб и бутылок такими толстыми стенками, что было непонятно, каким образом они разбились, даже если упали на пол с большой высоты. Под окном лежало перевернутое бюро с разбитой рабочей лампой на выдвижном кронштейне; рядом валялась табуретка, две ножки которой были всажены в наполовину выдвинутые ящики бюро. Пол был покрыт слоем карточек, исписанных листков и других бумаг. Я узнал почерк Гибаряна и наклонился. Поднимая листки, я увидел, что моя рука отбрасывает две тени.
Я обернулся. Розовая занавеска пылала, как будто подожженная сверху, четкая полоса, голубого огня стремительно расширялась. Я отдернул занавеску, и в глаза ударило пламя гигантского пожара, который занимал треть горизонта. Волны длинных густых теней стремительно неслись к Станции. Это был рассвет. Станция находилась в зоне, где после часовой ночи на небо всходило второе, голубое солнце планеты.
Автоматический выключатель погасил лампы, и я вернулся к разбросанным бумагам. Перебирая их, я наткнулся на краткий план опыта, который должен был состояться три недели назад. Гибарян собирался подвергнуть плазму действию очень жесткого рентгеновского излучения. По тексту я понял, что план предназначен для Сарториуса, который должен был провести эксперимент, — у меня в руках была копия.
Белые листы бумаги начинали меня раздражать. День, который наступил, был не таким, как прежний. Под оранжевым небом остывающего солнца чернильный океан с кровавыми отблесками почти всегда покрывала грязно-розовая мгла, которая объединяла в одно целое тучи и волны. Теперь все это исчезло. Даже профильтрованный розовой тканью занавески свет пылал, как горелка мощной кварцевой лампы. Загар моих рук казался в нем почти серым. Вся комната изменилась, все, что имело красный оттенок, побронзовело и поблекло, все белые, зеленые, желтые предметы, наоборот, стали резче и, казалось, излучали собственный свет. Я закрыл глаза и на ощупь прошел в ванную. Там на полочке нашел темные очки и только теперь, надев их, мог продолжать чтение.
Это были протоколы проведенных исследований. Из них я узнал, что океан был подвергнут облучению в течение четырех дней в пункте, находящемся на тысячу четыреста миль северо-восточнее теперешнего положения Станции. Это меня поразило, так как использование рентгеновского излучения было запрещено конвенцией ООН в связи с его вредным действием. И я был совершенно уверен, что никто не обращался на Землю с просьбой разрешить подобные эксперименты.
Становилось жарко. Комната, пылающая белым и голубым, выглядела неестественной. Но вот послышался скрежет, и снаружи на окно наползли герметические заслонки. Стало темно, затем зажегся электрический свет, показавшийся мне удивительно бледным.
Однако жара не уходила. Пожалуй, она даже увеличилась, хотя холодильники Станции, судя по гудению климатизаторов, работали на полную мощность.
Вдруг я услышал звук шагов. Кто-то шел по коридору, В два прыжка я оказался у двери. Шаги замедлились. Тот, кто шел, остановился у дверей. Ручка тихонько повернулась. Не раздумывая, инстинктивно, я схватил и задержал. Нажим не усиливался, но и не ослабевал. Тот, с другой стороны, старался делать все так же бесшумно, как я. Некоторое время мы оба держали ручку. Потом я почувствовал, что она ослабла, и услышал легкий шелест — тот уходил. Я постоял еще, прислушиваясь, но было тихо.
Гости
Я поспешно сложил вчетверо и спрятал в карман записи Гибаряна. Осторожно подошел к шкафу и заглянул внутрь. Одежда была скомкана и втиснута в один угол, как будто в шкафу кто-то прятался. Из кучи бумаг, сваленных внизу, выглядывал уголок конверта. Я взял его. Письмо было адресовано мне. У меня вдруг пересохло горло.
С большим трудом я заставил себя разорвать конверт и достать из него маленький листок бумаги.
Своим четким и очень мелким почерком Гибарян записал:
«Ann. Solar. Vol. 1. Anex, также Vot. Separat Мессенджера в деле F; „Малый Апокриф“ Равинтцера».
И все, ни одного слова больше. Записка носила след спешки. Было ли это какое-нибудь важное сообщение? Когда он ее написал? Нужно как можно скорее идти в библиотеку. Приложение к первому Соляристическому ежегоднику было мне известно, точнее, я знал о его существовании, но никогда не видел; оно представляло чисто исторический интерес. Однако ни о Равинтцере, ни о его «Малом Апокрифе» я никогда не слышал.
Что делать?
Я уже опаздывал на четверть часа. Подойдя к двери, еще раз оглядел комнату и только теперь заметил прикрепленную к стене складную кровать, которую заслоняла развернутая карта Соляриса. За картой что-то висело. Это был карманный магнитофон в футляре. Я вынул аппарат, футляр повесил на место, а магнитофон сунул в карман, убедившись по счетчику, что лента использована до конца.
Еще секунду постоял у двери с закрытыми глазами, напряженно вслушиваясь в тишину. Ни звука. Я осторожно отворил дверь. Коридор показался мне чертовой бездной. Я снял темные очки и увидел слабый свет потолочных ламп. Закрыв за собой дверь, я пошел налево, к радиостанции.
Круглая камера, от которой, как спицы колеса, расходились во все стороны коридоры, была уже совсем близко, когда, минуя какой-то узкий боковой проход, ведущий, как мне показалось, к ванным, я увидел большую, неясную, почти сливающуюся с полумраком фигуру.
Я замер. Из глубины коридора не спеша, по-утиному покачиваясь, шла огромная негритянка. Я увидел блеск ее белков и почти одновременно услышал мягкое шлепанье босых ног. На ней не было ничего, кроме желтой, блестящей, как будто сплетенной из соломы, юбки. Она прошла мимо меня на расстоянии метра, даже не посмотрев в мою сторону, покачивая слоновьими бедрами, похожая на гигантские скульптуры каменного века, которые можно увидеть в антропологических музеях. Там, где коридор поворачивал, негритянка остановилась и открыла дверь кабины Гибаряна. На мгновение она очутилась в полосе яркого света, падавшего из кабины, потом дверь закрылась, и я остался один. Правой рукой я вцепился и кисть левой и стиснул ее так, что хрустнули кости; бессмысленно огляделся вокруг. Что случилось? Что это было? Внезапно, как будто меня ударили, я вспомнил предостережение Снаута. Что все это могло значить? Кто была эта черная Афродита? Откуда она взялась?
Я сделал шаг, только один шаг и сторону кабины Гибаряна и остановился. Я слишком хорошо знал, что не войду туда.
Не знаю, долго ли я простоял так, опершись о холодящий металл стены. Станцию наполняла тишина, и лишь монотонно шумели компрессоры климатических установок.
Я похлопал себя по щеке и медленно пошел на радиостанцию. Взявшись за ручку двери, услышал резкий голос Снаута:
— Кто там?
— Это я, Кельвин.
Снаут сидел за столом между кучей алюминиевых коробок и пультов передатчика и прямо из банки ел мясные консервы. Не знаю, почему он выбрал для жилья радиостанцию. Я тупо стоял у двери, глядя на его мерно жующие челюсти, и вдруг почувствовал, что, очень голоден. Подойдя к полке, я взял из стопки тарелок наименее грязную и уселся напротив него.
Некоторое время мы ели молча, потом Снаут встал, вынул из стенного шкафа термос и налил в чашки горячий бульон. Ставя термос на пол — на столе уже не было места, — он спросил:
— Видел Сарториуса?
— Нет. А где он?
— Наверху.
Наверху была лаборатория. Мы продолжали есть молча, только скрежетали опустошаемые банки. На радиостанции царила ночь. Окно было тщательно завешено изнутри, под потолком горели четыре круглых светильника. Их отражения дрожали в пластмассовом корпусе передатчика.
Я посмотрел на Снаута. На нем был черный просторный довольно потрепанный свитер. Натянувшаяся на скулах кожа вся в красных прожилках.
— С тобой что-нибудь случилось? — спросил Снаут.
— Нет. А что со мной могло случиться?
— Ты весь мокрый.
Я вытер рукой лоб и почувствовал, что буквально обливаюсь потом. Это была реакция. Снаут смотрел на меня изучающе. Сказать ему? Хотелось бы, чтобы он мне больше доверял. Кто с кем здесь играет и в какую игру?
— Жарко, — сказал я. — Мне казалось, что климатические установки работают у вас лучше.
— Скоро все придет в норму. Ты уверен, что это только от жары? — Он поднял на меня глаза.
Я сделал вид, что не замечаю этого.
— Что собираешься делать? — прямо спросил Снаут, когда мы кончили есть.
Он свалил всю посуду и пустые банки в умывальник и вернулся в свое кресло.
— Присоединяюсь к вам. У вас есть какой-нибудь план исследований? Какой-нибудь новый стимулятор, рентген или что-нибудь в этом роде. А?
— Рентген? — брови Снаута поднялись. — Где ты об этом слышал?
— Не помню… Мне кто-то говорил, Может быть, на «Прометее». А что? Уже применяете?
— Я не знаю подробностей. Это была идея Гибаряна. Он начал с Сарториусом… Но откуда ты можешь об этом знать?
Я пожал плечами:
— Не знаешь подробностей? Ты ведь должен был в этом участвовать, это входит в твои… — Я не кончил и замолчал.
Шум климатизаторов утих, температура держалась на сносном уровне.
Снаут встал, подошел к пульту управления и начал для чего-то поворачивать ручки. Это было бессмысленно, главный выключатель находился в нулевом положении. Немного погодя он, даже не повернувшись ко мне, заметил:
— Нужно будет выполнить все формальности в связи с этим…
— Да?
Он обернулся и с бешенством взглянул на меня. Не могу сказать, что умышленно старался вывести его из равновесия. Ничего не понимая в игре, которая здесь велась, я стремился держаться сдержанно. Его острый кадык ходил над черным воротником свитера.
— Ты был у Гибаряна, — сказал вдруг Снаут.
Это не был вопрос. Подняв брови, я спокойно смотрел ему в лицо.
— Был в его комнате, — повторил он.
Я сделал движение головой, как бы говоря: «Предположим. Ну и что?» Пусть он говорит дальше.
— Кто там был?
Он знал о ней!!!
— Никто. А кто там мог быть? — спросил я.
— Почему же ты меня не впустил?
Я усмехнулся:
— Испугался. Ты сам меня предостерегал, и, когда ручка повернулась, я инстинктивно задержал ее. Почему ты не сказал, что это ты? Я бы тебя впустил.
— Я думал, что это Сарториус, — сказал он неуверенно,
— Ну и что?
— Что ты думаешь об этом… о том, что произошло? — ответил он вопросом на вопрос.
Я заколебался.
— Ты должен знать больше, чем я. Где он?
— В холодильнике, — ответил Снаут тотчас же. — Мы перенесли его сразу же… утром… жара…
— Где вы его нашли?
— В шкафу.
— В шкафу? Он был уже мертвым?
— Сердце еще билось, но дыхания не было. Это была агония.
— Пробовали его спасти?
— Нет.
— Почему?
Снаут помедлил.
— Не успели. Умер прежде, чем мы его уложили.
— Он стоял в шкафу? Между комбинезонами?
— Да.
Снаут подошел к маленькому бюро, стоявшему в углу, взял лежавший на нем лист бумаги и положил его передо мной.
— Я написал такой предварительный протокол. Это даже хорошо, что ты осмотрел его комнату. Причина смерти… укол смертельной дозы перностала. Так тут написано…
Я пробежал глазами короткий текст.
— Самоубийство… — повторил я тихо. — А причина?
— Нервное расстройство… депрессия… или как это еще называется. Ты знаешь об этом лучше, чем я.
— Я знаю только то, что вижу сам, — ответил я и посмотрел на него снизу.
— Что ты хочешь сказать? — спросил он спокойно.
— Гибарян сделал себе укол перностала и спрятался в шкаф. Так? Если так, то это не депрессия, не расстройство, а острый психоз. Паранойя… Ему, наверное, казалось, что он что-нибудь видит… — говорил я все медленнее, глядя ему в глаза.
Он отошел от меня к пульту передатчика и снова начал крутить ручки.
— Тут твоя подпись, — заметил я после недолгого молчания. — А Сарториус?
— Он в лаборатории. Я уже говорил. Не появляется. Думаю…
— Что?
— Что он заперся.
— Заперся? О, заперся! Вот как! Может быть, забаррикадировался?
— Возможно.
— Снаут… На станции кто-нибудь есть?
— Ты видел?
Он смотрел на меня, слегка наклонившись.
— Ты предостерегал меня. От чего? Это галлюцинация?
— Что ты видел?
— Это человек, да?
Снаут молчал. Он отвернулся к стене, как будто не хотел, чтобы я видел его лицо, и барабанил пальцами по металлической перегородке, Я посмотрел на его руки. На них уже не было следов крови. Вдруг меня осенило.
— Эта особа реальна, — сказал я тихо, почти шепотом, как бы открывая тайну, которую могли подслушать. — Да? До нее можно дотронуться. Можно ее ранить… Последний раз ты видел ее сегодня.
— Откуда ты знаешь?
Он не повернулся. Стоял у самой стены, касаясь ее грудью.
— Перед тем как я прилетел? Совсем незадолго?…
Снаут сжался как от удара. Я увидел его безумные глаза.
— Ты?!! — выкрикнул он. — Кто ТЫ такой?
Казалось, он сейчас бросится на меня. Этого я не ожидал. Все шло кувырком. Он не верил, что я тот, за кого себя выдаю. Что это могло значить? Снаут смотрел на меня с ужасом. Что это, психоз? Отравление? Все было возможно. Но ведь я видел ее, эту фигуру… Может быть, и я сам тоже…
— Кто это был?
Эти слова успокоили его. Некоторое время он смотрел на меня испытующе, как будто еще не доверял мне. Прежде чем он открыл рот, я понял, что попытка неудачна и что он не ответит мне.
Снаут медленно сел в кресло и стиснул голову руками.
— Что здесь происходит?… — сказал он тихо. — Горячка…
— Кто это был? — снова спросил я.
— Если ты не знаешь… — буркнул он.
— То что?
— Ничего.
— Снаут, — сказал я, — мы достаточно далеко от дома. Давай в открытую. И так все запутано.
— Чего ты хочешь?
— Чтобы ты сказал, кого видел.
— А ты?… — спросил он подозрительно.
— Хитришь? Сказать тебе, и ты скажешь мне. Можешь не беспокоиться. Я тебя не буду считать сумасшедшим, знаю…
— Сумасшедшим! О господи! — Он попытался засмеяться. — Но ведь ты же ничего, совсем ничего… Это было бы избавлением… Если бы он хоть на секунду поверил, что это сумасшествие, он бы не сделал этого, он бы жил…
— Значит, то, что написано в протоколе о нервном расстройстве, — ложь?
— Конечно.
— Почему же ты написал неправду?
— Почему? — повторил он.
Наступило молчание. Снова я был в тупике и ничего не понимал. А мне уже казалось, что я убедил его и мы вместе атакуем эту тайну, Почему, почему он не хотел говорить?!
— Где автоматы? — спросил я.
— На складах. Мы закрыли их все, кроме тех, которые обслуживают полеты.
— Почему?
Он снова не ответил.
— Не скажешь?
— Не могу.
В этом было что-то, чего я никак не мог ухватить. Может быть, пойти наверх к Сарториусу? Вдруг я вспомнил записку и подумал, что сейчас это самое главное.
— Как ты себе представляешь дальнейшую работу в таких условиях?
Снаут пожал плечами:
— Какое это имеет значение?
— Ах, так? И что ты намерен делать?
Он молчал. В тишине было слышно шлепанье босых ног. Среди никелированных и пластмассовых аппаратов высоких шкафов с электронной аппаратурой, точнейших приборов эта шлепающая разболтанная походка казалась дикой шуткой не совсем нормального человека. Шаги приближались. Я стал напряженно всматриваться в Снаута. Он прислушивался, зажмурив глаза, но совсем не выглядел испуганным. Значит, он боялся не ее?!
— Откуда она взялась? — спросил я.
Снаут молчал.
— Не хочешь сказать?
— Не знаю.
— Ладно.
Шаги удалились и затихли.
— Ты мне не веришь? — спросил Снаут. — Даю слово, что не знаю.
Я молча отворил шкаф со скафандрами и начал раздвигать их тяжелые пустые оболочки, Как я и ожидал, в глубине на крюках висели газовые пистолеты, которыми пользуются для передвижения и состоянии невесомости. Как оружие они стоили немного, но выбора не было. Лучше такое, чем ничего. Я проверил зарядное устройство и перекинул через плечо ремень футляра.
Снаут внимательно следил за мной. Когда я регулировал длину ремня, он язвительно усмехнулся, показав желтые зубы.
— Счастливой охоты!
— Спасибо за все, — ответил я, идя к двери.
Он вскочил со стула.
— Кельвин.
Я посмотрел на него. Усмешки уже не было. Не знаю видел ли я когда-нибудь такое измученное лицо.
— Кельвин, это не… Я… правда не могу, — с трудом проговорил он.
Я ждал, что он скажет еще что-нибудь, но он только шевелил губами, как будто старался выдавить из себя слова.
Я молча повернулся и вышел.
Сарториус
Коридор был пуст. Сначала он шел прямо, потом поворачивал направо. Я никогда не был на Станции, но во время предварительной тренировки шесть недель жил в точной ее копии, находящейся в Институте на Земле. Я знал, куда ведет лесенка с алюминиевыми ступеньками.
В библиотеке было темно. На ощупь я нашел выключатель. Когда я отыскал в картотеке первый том Соляристического ежегодника вместе с приложением и нажал кнопку, загорелась красная лампочка. Проверил в регистраторе — книга находилась у Гибаряна, так же как и другая — этот «Малый Апокриф». Я погасил свет и вернулся вниз. Я боялся войти в его кабину: она могла туда вернуться. Некоторое время я стоял у двери, потом, стиснув зубы, превозмог страх и вошел.
В освещенной комнате никого не было. Я начал перебирать книги, лежавшие на полу у окна, потом подошел к шкафу и закрыл его. Я не мог смотреть на эту пустоту между комбинезонами.
Под окном приложения не было. Я методично перекладывал книгу за книгой и, наконец, добравшись до последней пачки, лежавшей между кроватью и шкафом, обнаружил нужный том.
Я надеялся найти в нем какую-нибудь пометку, и действительно, в именном указателе лежала закладка. Красным карандашом на ней было записано имя, которое мне ничего не говорило: Андре Бертон. В книге оно встречалось дважды. Сначала я отыскал первое упоминание о нем и узнал, что Бертон был резервным пилотом на корабле Шеннона. Следующее упоминание было на сто с лишним страниц дальше.
Первое время высадки экспедиция действовала чрезвычайно осторожно, однако, когда через шестнадцать дней выяснилось, что плазменный океан не только не проявляет никаких признаков агрессивности, но отступает перед каждым приближающимся к его поверхности предметом и всячески избегает непосредственного контакта с какими-либо аппаратами и людьми. Шеннон и его заместитель Тимолис отменили некоторые правила безопасности, так как это страшно затрудняло и замедляло проведение работ.
Экспедиции была разбита на маленькие группы по два-три человека, которые проводили полеты над океаном на расстоянии иногда в несколько сотен миль. Использовавшиеся раньше в качестве защиты излучатели, окружавшие территорию работ, были стянуты на Базу. Первые четыре дня после этих изменений прошли без всяких происшествий, если не считать случавшихся время от времени поломок кислородной аппаратуры скафандров, так как выходные клапаны оказались очень чувствительными к коррозирующему действию ядовитой атмосферы. В связи с этим их приходилось заменять почти ежедневно.
На пятый день, или на двадцать первый, если считать от момента высадки, двое ученых, Каруччи и Фехнер (первый был радиобиологом, а второй — физиком), проводили исследовательский полет над океаном в небольшом двухместном аэромобиле. Это был не летательный аппарат, а глиссер, передвигающийся на подушке сжатого воздуха.
Когда через шесть часов они не вернулись, Тимолис, который руководил Базой в отсутствие Шеннона, объявил тревогу и выслал всех свободных людей на поиски.
По несчастному стечению обстоятельств радиосвязь в этот день примерно через час после вылета исследовательских групп перестала действовать. Причиной было большое пятно на красном солнце, излучавшее мощные корпускулярные потоки, достигавшие верхних слоев атмосферы. Действовали только ультракоротковолновые аппараты, которые позволяли поддерживать связь на расстоянии около двухсот миль. В довершение всего перед заходом солнца спустился туман, и поиски пришлось прекратить.
И только когда спасательные группы уже возвращались на Базу, одна из них на расстоянии восьмидесяти миль от берега наткнулась на аэромобиль. Двигатель работал, и совершенно исправная машина висела над волнами. В прозрачной кабине находился только Каруччи. Он был без сознания.
Аэромобиль был доставлен на Базу, и Каруччи поручили заботам медиков. В тот же вечер он пришел в себя. О судьбе Фехнера Каруччи ничего не мог сказать. Помнил только, что, когда они уже решили возвращаться, он почувствовал удушье. Дыхательный клапан заклинился, и внутрь скафандра при каждом вдохе проникала небольшая порция ядовитых газов.
Фехнер, пытаясь исправить его аппарат, вынужден был отстегнуть ремни и встать. Это было последнее, что помнил Каруччи. Возможный ход событий, по мнению специалистов, был таким. Исправляя аппарат Каруччи, Фехнер открыл верх кабины, вероятно, потому, что под низким куполом он не мог свободно двигаться. Это было допустимо, так как кабины таких машин не были герметичными и только защищали от непосредственного воздействия атмосферы и ветра. Во время этих манипуляций мог испортиться аппарат Фехнера, и ученый, потеряв сознание, выбрался через открытый купол из машины и свалился вниз.
Такова истории первой жертвы океана. Поиски тела — в скафандре оно должно было плавать на поверхности океана — не дали результатов. Впрочем, возможно, оно и плавало. Тщательное исследование тысячи квадратных миль почти постоянно покрытой лохмотьями тумана волнистой пустыни превышало возможности экспедиции.
До сумерек — я возвращаюсь к предшествующим событиям — вернулись все спасательные аппараты, за исключением большого грузового вертолета, на котором вылетел Бертон.
Он показался над Базой примерно через час после наступления темноты, когда о нем уже начали серьезно беспокоиться. Бертон находился в состоянии нервного шока. Он выбрался из вертолета только для того, чтобы кинуться бежать. Когда его поймали, он кричал и плакал. Для мужчины, имеющего за плечами семнадцать лет космических полетов, иногда в тяжелейших условиях, это было поразительно. Врачи решили, что он отравился.
Через два дня Бертон, который, даже вернувшись к кажущемуся равновесию, не хотел ни на минуту выйти из главной ракеты экспедиции, ни даже подойти к окну, из которого открывался вид на океан, заявил, что хочет подать рапорт о своем полете. Он настаивал на этом, утверждая, что речь идет о деле чрезвычайной важности.
Его рапорт был рассмотрен советом экспедиции, признан созданием больного воображения человека, отравленного газами атмосферы, и как таковой помещен не в историю экспедиции, а в историю болезни Бертона. На этом все и закончилось.
Вот все, что было в приложении. Я понял, что существо дела составлял, очевидно, сам рапорт Бертона о событии, которое привело этого пилота к нервному потрясению. Я снова начал перекладывать книги, но «Малого Апокрифа» обнаружить не удалось. Я очень устал и поэтому, отложив дальнейшие поиски до утра, вышел из кабины.
На ступеньках алюминиевой лесенки лежали пятна света, падающего сверху. Значит, Сарториус все еще работал. Так поздно! Я подумал, что должен с ним встретиться.
Наверху было немного теплее. В широком низком коридоре дул слабый ветерок. Полоски бумаги бесстрастно шелестели над вентиляционными отверстиями. Двери главной лаборатории представляли собой толстую плиту шероховатого стекла, вставленного в металлическую раму. Изнутри, стекло было заслонено чем-то темным. Свет пробивался только сквозь узкие окна под самым потолком. Я нажал ручку, но, как и ожидал, дверь не поддалась, Внутри царила тишина, и лишь время от времени слышался какой-то слабый писк. Я постучал — никакого ответа.
— Сарториус! — крикнул я. — Доктор Сарториус! Это я, новичок, — Кельвин! Мне нужно с вами увидеться, прошу вас, откройте!
Слабый шорох, словно кто-то ступал по мятой бумаге, и снова тишина.
— Это я — Кельвин! Вы ведь обо мне слышали! Я прилетел два часа назад на «Прометее»! — кричал я, приблизив губы к щели между дверным косяком и металлической рамой. — Доктор Сарториус! Тут никого нет, только я! Откройте!
Молчание. Потом слабый шум. Несколько раз что-то лязгнуло, как будто кто-то укладывал металлические инструменты, на металлический поднос. И вдруг… Я остолбенел. Раздался звук мелких шажков, будто бегал ребенок. Частый, поспешный топот маленьких ножек. Может… может быть, кто-нибудь имитировал его, очень ловко ударяя пальцами по пустой, хорошо резонирующей коробке.
— Доктор Сарториус! — заревел я. — Вы откроете или нет?!
Никакого ответа, только снова детская трусца и одновременно несколько быстрых, плохо слышных размашистых шагов. Похоже было, что человек шел на цыпочках. Но если он шел, то не мог одновременно имитировать детские шаги? «А впрочем, какое мне до этого дело?» — подумал я и, уже не сдерживая бешенства, которое начинало охватывать меня, заорал:
— Доктор Сарториус!!! Я не для того летел сюда шестнадцать месяцев, чтобы посмотреть, как вы разыгрываете комедию! Считаю до десяти. Потом высажу дверь!!!
Я очень сомневался, что мне это удастся.
Струя газового пистолета не слишком сильна, но я был полон решимости выполнить свою угрозу тем или иным способом. Хотя бы пришлось отправиться на поиски взрывчатки, которая наверняка имелась на складе в достаточном количестве. Я сказал себе, что не должен уступать, что не могу играть этими сумасшедшими картами, которые вкладывала мне в руки ситуация.
Послышался такой звук, словно кто-то с кем-то боролся или что-то толкал, занавеска внутри отодвинулась примерно на полметра, гибкая тень упала на матовую, как бы покрытую инеем плиту двери, и немного хриплый, дискант сказал:
— Я открою, но вы должны обещать, что не войдете внутрь.
— Тогда зачем вы хотите открыть? — крикнул я.
— Я выйду к вам.
— Хорошо. Обещаю.
Послышался легкий треск поворачиваемого в замке ключа, потом темная фигура, заслонившая половину двери, старательно задернула занавеску и проделала целую серию каких-то непонятных движений. Мне показалось, что я услышал треск передвигаемого деревянного столика, наконец дверь немного приоткрылась, и Сарториус протиснулся в коридор.
Он стоял передо мной, заслоняя собой дверь, очень высокий, худой, казалось, его тело под кремовым трикотажным комбинезоном состоит из одних только костей. Шея была повязана черным платком, на плече висел сложенный вдвое прожженный реактивами лабораторный халат. Чрезвычайно узкую голову он держал немного набок. Почти половину лица закрывали изогнутые черные очки, так что глаз его не было видно. У него была длинная нижняя челюсть, синеватые губы и огромные, как будто отмороженные, потому что они тоже были синеватыми, уши. Он был небрит. С локтей на шнурках свисали перчатки из красной резины. Так мы стояли некоторое время, глядя друг на друга с неприкрытой неприязнью. Остатки его волос (он выглядел так, будто сам стригся машинкой под ежик) были свинцового цвета, щетина на лице — совсем седая. Лоб такой же загорелый, как у Снаута, но загар кончался примерно на середине лба четкой горизонтальной линией. Очевидно, на солнце он постоянно носил какую-то шапочку.
— Слушаю, — сказал он наконец.
Мне показалось, что он не столько ждет, когда я заговорю, сколько напряженно вслушивается в пространство за собой, все сильнее прижимаясь спиной к стеклянной плите. Некоторое время я не находил, что сказать, чтобы не брякнуть глупость.
— Меня зовут Кельвин… вы должны были обо мне слышать, — начал я. — Я работаю, то есть… работал с Гибаряном…
Его худое лицо, все в вертикальных морщинках — так, должно быть, выглядел Дон Кихот, — ничего не выражало. Черная изогнутая пластина нацеленных на меня очков страшно мешала мне говорить.
— Я узнал, что Гибарян… что его нет. — У меня перехватило голос.
— Да. Слушаю!
Это прозвучало нетерпеливо.
— Он покончил с собой?… Кто нашел тело, вы или Снаут?
— Почему вы обращаетесь с этим ко мне? Разве доктор Снаут вам не рассказал?…
— Я хотел услышать, что вы можете рассказать об этом…
— Вы психолог, доктор Кельвин?
— Да. А что?
— Ученый?
— Ну да. Но какая связь…
— А я думал, что вы сыщик или полицейский. Сейчас без двадцати три, а вы вместо того, чтобы постараться включиться в ход работ, ведущихся на Станции, что было бы по крайней мере понятно, кроме наглой попытки ворваться в лабораторию еще и допрашиваете меня, как будто я на подозрении.
Я сдержался, и от этого усилия пот выступил у меня на лбу.
— Вы на подозрении, Сарториус! — произнес я сдавленным голосом.
Я хотел досадить ему любой ценой и поэтому с остервенением добавил:
— И вы об этом прекрасно знаете!
— Если вы, Кельвин, не возьмете свои слова обратно и не извинитесь передо мной, я подам на вас жалобу в радиосводке!
— За что я должен извиниться? За что? Вместо того чтобы меня встретить, вместо того чтобы честно посвятить меня в то, что здесь происходит, вы запираетесь в лаборатории!!! Вы что, окончательно сошли с ума?! Кто вы такой — ученый или жалкий трус?! Что? Может быть, вы ответите?!
Не помню, что я еще кричал. Его лицо даже не дрогнуло. Только по бледной пористой коже скатывались крупные капли пота. Вдруг я понял: он вовсе не слушает меня! Обоими руками, спрятанными за спиной, он изо всех сил держал дверь, которая немного дрожала, словно кто-то напирал на нее с другой стороны.
— Уходите… — простонал он странным плаксивым голосом. — Уходите… умоляю! Идите, идите вниз, я приду, приду, сделаю все, что хотите, только уходите!!!
В его голосе была такая мука, что я, совершенно растерявшись, машинально поднял руки, желая помочь ему держать дверь, которая уже поддавалась, но он издал ужасный крик, как будто я замахнулся на него ножом. Я начал пятиться назад, а он все кричал фальцетом:
— Иди! Иди! — И снова: — Иду! Уже иду! Уже иду!!! Нет! Нет!!!
Он приоткрыл дверь и бросился внутрь. Мне показалось, что на высоте его груди мелькнуло что-то золотистое, какой-то сверкающий диск. Из лаборатории теперь доносился глухой шум, занавеска отлетела в сторону, огромная высокая тень мелькнула на стеклянном экране, занавеска вернулась на место, и больше ничего не было видно. Что там происходило? Я услышал топот, шальная гонка оборвалась пронзительным скрежетом бьющемся стекла, и я услышал заливистый детский смех.
У меня дрожали ноги, я растерянно осматривался. Стало тихо. Я сел на низкий пластмассовый подоконник и сидел наверное, с четверть часа, сам не знаю, то ли ожидая чего-то, то ли просто вымотанный до предела, так что мне даже не хотелось встать.
Где-то высоко послышался резкий скрип, и одновременно вокруг стало светлее.
С моего места была видна только часть круглого коридора, который опоясывал лабораторию. Это помещение находилось на самом верху Станции, непосредственно под верхней плитой панциря. Наружные стены здесь были вогнутые и наклонные, с похожими на бойницы окнами, расположенными через каждые несколько метров. Наружные заслонки ушли вверх. Голубой день кончался. Сквозь толстые стекла ворвался ослепляющий блеск. Каждая никелированная планка, каждая дверная ручка запылала, как маленькое солнце. Дверь в лабораторию — эта большая плита шершавого стекла — засверкала, как жерло топки. Я смотрел на свои посеревшие в этом призрачном свете сложенные на коленях руки. В правой был газовый пистолет. Понятия не имею, когда выхватил его из футляра. Я положил его обратно. Я уже знал, что мне не поможет даже атомная пушка — что ею можно сделать? Разнести дверь? Ворваться в лабораторию?
Я встал. Погружающийся в океан, похожий на водородный взрыв, диск послал мне вдогонку горизонтальный пучок почти материальных лучей. Когда они тронули мою щеку (я уже спускался по лестнице вниз), я почувствовал прикосновение раскаленного клейма.
Спустившись до половины лестницы, я передумал, вернулся наверх и обошел лабораторию вокруг. Как я уже говорил, коридор окружал ее. Пройдя шагов сто, я очутился на другой стороне у совершенно такой же стеклянной двери. Я даже не пробовал ее открыть.
Я искал какое-нибудь окошко в пластиковой стене, хотя бы какую-нибудь щель. Мысль о том, чтобы подсмотреть за Сарториусом, не казалась мне низкой. Я хотел покончить со всеми догадками и узнать правду, хотя совершенно не представлял себе, как удастся ее понять.
Мне пришло в голову, что лабораторные помещения освещаются через окна, находящиеся в верхнем панцире, и что если я выберусь наружу, то, возможно, сумею заглянуть сквозь них в лабораторию. Для этого я должен был спуститься вниз за скафандром и кислородным аппаратом. Я стоял у лестницы, раздумывая, стоит ли игра свеч. Вероятнее всего, стекла в верхних окнах матовые. Но что мне оставалось делать? Я спустился на средний этаж. Надо было пройти мимо радиостанции. Ее дверь была распахнута настежь. Снаут сидел в кресле так же, как я его оставил. Он спал, но, услышав звук моих шагов, вздрогнул и открыл глаза.
— Алло, Кельвин! — окликнул он меня хрипло.
Я молчал.
— Ну что? Узнал что-нибудь? — спросил он.
— Да, — ответил я, помедлив, — Он не один.
Снаут скривил губы:
— Скажите пожалуйста. Это уже что-то. Так, говоришь, у него гости?
— Не понимаю, почему вы не хотите мне сказать, что это такое, — нехотя проговорил я. — Ведь, оставаясь тут, я все равно рано или поздно все узнаю. Зачем же эти тайны?
— Поймешь, когда к тебе самому придут гости, — ответил Снаут.
Казалось, он ждет чего-то и не очень хочет продолжать беседу.
— Куда идешь? — бросил он, когда я повернулся.
Я не ответил.
Ракетодром был в таком же состоянии, в каком я его оставил. На возвышении стоял открытый настежь мой обожженный контейнер. Я подошел к стойкам со скафандрами, и вдруг у меня пропало всякое желание путешествовать наружу. Я повернулся и по крутой лесенке спустился вниз, туда, где были склады.
Узкий коридор был загроможден баллонами и поставленными один на другой ящиками. Стены его отливали синевой ничем не покрытого металла. Еще несколько десятков шагов — и под потолком показались подернутые белым инеем трубы холодильной аппаратуры. Я пошел дальше, ориентируясь по ним. Сквозь прикрытую толстым пластмассовым щитком муфту они проходили в герметически закрытое помещение. Когда я открыл тяжелую, толщиной в две ладони дверь с резиновой кромкой, меня охватил пронизывающий до костей холод. Я задрожал. Из чащи заснеженных змеевиков свисали ледяные сосульки. Здесь тоже стояли покрытые слоем снега ящики, коробки, полки у стен были завалены банками и упакованными в прозрачный пластик желтоватыми глыбами какого-то жира.
В глубине бочкообразный свод понижался. Там висела толстая искрящаяся от ледяных игл занавеска. Я отодвинул ее край. На возвышении из алюминиевых решеток покоился покрытый серой тканью большой продолговатый предмет. Я поднял край полотнища и увидел искаженное лицо Гибаряна. Черные волосы с седой полоской надо лбом гладко прилегали к черепу. Кадык торчал высоко, переламывая линию шеи. Высохшие глаза смотрели прямо в потолок, в углу одного глаза собралась мутная капля замерзшей воды. Холод пронизывал меня, я с трудом заставил себя не стучать зубами. Не выпуская савана, я другой рукой прикоснулся, к его щеке. Ощущение было такое, будто я дотронулся до мерзлого полена. Кожа была шершавой от щетины, которая покрывала ее черными точками. Выражение неизмеримого, презрительного терпения застыло в изгибе губ. Опуская край ткани, я заметил, что по другую сторону тела из складок высовывается несколько черных, продолговатых бусинок или зерен фасоли. Я замер.
Это были пальцы голых ступней, которые я видел со стороны подошвы, яйцеобразные подушечки пальцев были слегка раздвинуты. Под мятым краем савана лежала негритянка.
Она лежала лицом вниз, как бы погруженная в глубокий сон. Дюйм за дюймом я стягивал толстую ткань. Голова, покрытая волосами, собранными в маленькие синеватые пучки, лежала на сгибе черной массивной руки. Лоснящаяся кожа спины натянулась на бугорках позвонков. Ни малейшее движение не оживляло огромное тело. Еще раз посмотрел на босые подошвы ее ног, и вдруг меня поразила одна удивительная деталь: они не были ни сплющены, ни сбиты той тяжестью, которую должны были носить, на них даже не ороговела кожа от хождения босиком, она была такой же тонкой, как на руках или плечах.
Я проверил это впечатление прикосновением, которое далось мне гораздо труднее, чем прикосновение к мертвому телу. И тут произошло невероятное: лежащее на двадцатиградусном морозе тело было живым, оно шевелилось. Негритянка подтянула ногу, словно собака, которую взяли за лапу.
«Она здесь замерзнет», — подумал я. Но ее тело было спокойно и не слишком холодно. Я еще чувствовал кончиками пальцев мягкое прикосновение. Я попятился за занавеску, опустил ее и вернулся в коридор. Мне показалось, что в нем дьявольски жарко. Лестница привела меня снова в зал ракетодрома. Я уселся на свернутый кольцевой парашют и обхватил голову руками. Я не знал, что со мной происходит. Я был совершенно разбит, мысли сползали в какую-то пропасть — потеря сознания, смерть казались мне невыразимой, недоступной милостью.
Мне незачем было идти к Снауту или к Сарториусу, я не представлял себе, чтобы кто-нибудь мог сложить и единое целое то, что я до сих пор пережил, видел, до чего дотронулся собственными руками. Единственным спасением, бегством, объяснением был диагноз — сумасшествие. Да, я, должно быть, сошел с ума сразу же после посадки. Океан подействовал на мой мозг — я переживал галлюцинацию за галлюцинацией, а если это так, то незачем растрачивать силы на бесполезные попытки распутать не существующие в действительности загадки, нужно искать медицинскую помощь, вызвать по радио «Прометей» или какой-нибудь другой звездолет, дать сигналы «SOS»…
Тут случилось то, чем я никак не ожидал: мысль о том, что я сошел с ума, успокоила меня.
Я даже слишком хорошо понял слова Снаута — если допустить, что вообще существовал какой-то Снаут и что я с ним когда-либо разговаривал. Ведь галлюцинации могли начаться гораздо раньше. Кто знает, не нахожусь ли я еще на борту «Прометея», пораженный внезапным припадком мозгового заболевания; возможно все, что я пережил было созданием моего возбужденного мозга? Однако если я был болен, то мог выздороветь, а это давало мне по крайней мере надежду на спасение, которой я никак не мог увидеть в перепутанных кошмарах Соляриса, длящихся всего несколько часов.
Необходимо было, следовательно, провести прежде всего какой-то логично продуманный эксперимент над самим собой — experimentum crucis, — который показал бы мне, действительно ли я свихнулся и являюсь жертвой бредовых видений или же, несмотря на их полную абсурдность и неправдоподобность, мои переживания реальны.
Так я размышлял, присматриваясь к металлическому кронштейну, который поддерживал несущую конструкцию ракетодрома. Это была выступающая из стены, выложенная выпуклыми плитами стальная мачта, окрашенная в салатовый цвет; в нескольких местах, на высоте примерно метра, краска облупилась, наверное, ее ободрали проезжающие здесь тележки. Я дотронулся до стали, погрел ее немножко ладонью, постучал в завальцованный край предохранительной плиты: может ли бред достигать такой степени реальности? Может, ответил я сам себе; как-никак это была моя специальность, в этом я разбирался.
А возможно ли придумать этот ключевой эксперимент? Сначала мне казалось, что нет, ибо мой больной мозг (если, конечно, он больной) будет создавать любые иллюзии, какие я от него потребую. Ведь не только при болезни, но и в самом обычном сне случается, что мы разговариваем с неизвестными нам наяву людьми, задаем этим снящимся образам вопросы и слышим их ответы; причем, хотя эти люди являются в действительности лишь плодом нашей собственной психики, как-то выделенные временно ее псевдосамостоятельными частями, мы не знаем, какие слова они произнесут, до тех пор, пока они (в этом сне) не обратятся к нам. А ведь на самом деле эти слова являются той же самой обособленной частью нашего собственного разума, и поэтому мы должны были бы их знать уже в тот момент, когда сами их придумали, чтобы вложить в уста фиктивного образа. Что бы я, таким образом, ни задумал, ни осуществил, я всегда мог себе сказать, что поступил так, как поступают во сне. И Снаут, и Сарториус могли вовсе не существовать в действительности, поэтому задавать им какие бы то ни было вопросы было бессмысленно.
Я подумал, что мог принять какое-нибудь лекарство, какое-нибудь сильнодействующее средство, например, пеотил или другой препарат, который вызывает галлюцинации или цветовые видения. Появление этих феноменов доказало бы, что то, что я воспринимаю, существует на самом деле и является частью материальной, окружающей меня действительности. Но и это — продолжал я думать — не было бы нужным ключевым экспериментом, поскольку я знал, как средство (которое я сам должен был выбрать) должно действовать, а значит, могло случиться, что как прием этого лекарства, так и вызванный им эффект будут одинаково созданием моего воображения.
Мне уже казалось, что, попав в это сумасшедшее кольцо, я не сумею из него выбраться — ведь нельзя мыслить иначе, чем мозгом, нельзя выбраться из самого себя, чтобы проверить нормальность происходящих а организме процессов, — когда вдруг меня осенила мысль, столь же простая, сколь удачная.
Я вскочил и помчался прямо на радиостанцию. Она была пуста. Мимоходом я бросил взгляд на стенные электрические часы. Было около четырех часов ночи, условной ночи Станции, снаружи царил красный рассвет… Я быстро включил аппаратуру радиосвязи и, ожидая, пока нагреются лампы, еще раз мысленно повторил каждый этап эксперимента.
Я не помнил, каким сигналом вызывается автоматическая станция обращавшегося вокруг Соляриса сателлоида, но нашел его на таблице, висящей над главным пультом. Дал вызов азбукой Морзе и через восемь секунд получил ответ. Сателлоид, а точнее его электронный мозг отозвался ритмично повторяющимися импульсами. Тогда я потребовал, чтобы он сообщил с точностью до пятого десятичного знака, какие меридианы звездного купола Галактики он пересекает на расстоянии двадцати двух угловых секунд, обращаясь вокруг Соляриса, Потом я сел и стал ждать ответа. Он пришел через десять минут. Я оторвал бумажную ленту с отпечатанным на ней результатом и, спрятав ее в ящик (я старался не бросить на нее даже одного взгляда), принес из библиотеки большие карты неба, логарифмические таблицы, справочник суточного движения спутника и еще несколько книг, после чего начал искать ответ на этот же самый вопрос. Почти час ушел у меня на составление уравнений. Не помню, когда последний раз мне пришлось столько считать, Наверное, еще в студенческие годы на экзамене по практической астрономии.
Вычисления я проводил на большом калькуляторе Станции. Мои рассуждения были примерно такими. По картам неба я получу цифры, не точно совпадающие с данными, сообщенными сателлоидом. Не точно, потому что сателлоид подвержен очень сложным пертурбациям, вызванным влиянием гравитационных сил Соляриса, его обоих, кружащих друг около друга солнц, а также локальных изменений притяжения, создаваемых океаном. Когда у меня будет два ряда цифр: полученных от сателлоида и вычисленных теоретически, я внесу в мои вычисления поправки. Тогда обе группы результатов должны, совпасть до четвертого знака после запятой. Расхождения будут только в пятом знаке, они отразят неучтенное воздействие океана.
Если даже цифры, сообщенные сателлоидом, не существуют в действительности, а являются плодом моего воображения, все равно они не смогут совпасть с другим рядом — вычисленных данных. Мозг мой может быть больным, но ни при каких условиях он не в состоянии произвести вычисления, выполненные большим калькулятором станции, так как на это потребовалось бы много месяцев. А следовательно, если цифры совпадут, значит, большой калькулятор Станции на самом деле существует и я пользовался им в действительности, а не в бреду.
У меня дрожали руки, когда я вынимал из ящика бумажную телеграфную ленту и расправлял ее рядом с другой, более широкой, из калькулятора. Оба ряда цифр, как я и предполагал, совпадали до четвертого знака. Расхождение появилось только в пятом. Я спрятал все бумаги в ящик. Итак, калькулятор существовал независимо от меня. Из этого следовала реальность Станции и всего, что на ней происходило.
Я уже хотел закрыть ящик, как заметил, что его наполняет целая пачка листков, покрытых нетерпеливыми подсчетами. Я вынул пачку и с первого взгляда понял, что кто-то проводил уже эксперимент, похожий на мой, с той только разницей, что вместо данных, касающихся звездной сферы, потребовал от сателлоида измерений альбедо Соляриса на расстоянии сорока секунд.
Я не был сумасшедшим. Последний лучик надежды угас. Я выключил передатчик, выпил остатки бульона из термоса и пошел спать.
Хари
Все расчеты я делал с каким-то молчаливым остервенением, и только оно удерживало меня на ногах. Я настолько отупел от усталости, что даже не сумел разложить кровать в кабине и, вместо того чтобы освободить верхние зажимы, потянул за поручень, и постель свалилась на меня. Наконец я ее опустил, бросил одежду и белье прямо на пол и полуживой упал на подушку, даже не поправив ее. Я заснул при свете, не помню когда. Открыв глаза, я решил, что спал всего несколько минут. Комната была наполнена угрюмым красным сиянием. Мне было холодно и хорошо. Напротив кровати, под окном, кто-то сидел в кресле, освещенный красным солнцем. Это была Хари. В белом платье, босая, темные волосы зачесаны назад, тонкий материал натягивается на груди, загорелые до локтей руки опущены. Хари неподвижно смотрела на меня из-под своих черных ресниц. Я разглядывал ее долго и в общем спокойно. Моей первой мыслью было: «Как хорошо, что это такой сон, когда знаешь, что тебе все снится». И все-таки мне хотелось, чтобы она исчезла. Я закрыл глаза и заставил себя хотеть этого очень сильно, но, когда посмотрел, она по-прежнему сидела передо мной. Губы она сложила по-своему, будто собиралась свистнуть, но в глазах не было улыбки, Я припомнил все, что думал о снах накануне вечером, перед тем как лечь спать. Хари выглядела точно так же, как тогда, когда я видел ее в последний раз живой, а ведь тогда ей было девятнадцать. Сейчас ей было бы двадцать девять, но, естественно, ничего не изменилось — мертвые остаются молодыми. Она смотрела на меня все теми же всему удивляющимися глазами. «Кинуть в нее чем-нибудь», — подумал я, но, хотя это был только сон, не решился.
— Бедная девочка. Пришла меня навестить, да? — сказал и и немного испугался, потому что мой голос прозвучал так правдиво, а комната и Хари — все выглядело так реально, как только можно себе представить.
Какой пластичный сон, мало того, что он цветной, я вдобавок вижу тут на полу многие вещи, которых вчера, ложась спать, даже не заметил. «Когда проснусь, — решил я, — нужно будет проверить, действительно ли они здесь лежат или созданы сном, как Хари…»
— И долго ты намерена так сидеть? — спросил я и заметил, что говорю очень тихо, словно боюсь, что меня услышат. Как будто можно подслушать, что происходит во сне.
В это время солнце уже немного поднялось. «Ну вот, — подумал я, — отлично. Я ложился, когда был красный день, затем должен был быть голубой и только потом второй красный. Поскольку я не мог без перерыва спать пятнадцать часов, то это наверняка сон».
Успокоенный, я внимательно присмотрелся к Хари. Она была освещена сзади. Луч, проходящий через щель в занавеси, золотил бархатный пушок на ее левой щеке, а от ресниц на лицо падала длинная тень. Она была прелестна. «Скажите, пожалуйста, — пришла мне в голову мысль, — какой я скрупулезный даже по ту сторону реальности. И движение солнца отмечаю, и то, что у нее ямочка там, где ни у кого нет, ниже уголка удивленных губ». И все же мне хотелось, чтобы все это кончилось.
Пора заняться работой. Я сжал виски, стараясь проснуться, когда неожиданно услышал скрип. Я тотчас открыл глаза.
Хари сидела рядом со мной на кровати и внимательно смотрела на меня. Я улыбнулся ей, и она тоже улыбнулась и наклонилась надо мной. Первый поцелуй был легким, как будто мы были детьми. Я целовал ее долго. «Разве можно так пользоваться сном?» — подумал я. Но ведь ей даже не может изменить память, потому что она мне снится. Она сама. Никогда со мной такого не случалось… Мы все еще ничего не говорили. Мы лежали навзничь. Когда она поднимала лицо, мне становились видны маленькие ноздри, которые всегда были барометром ее настроения. Кончиками пальцев я потрогал ее уши — мочки порозовели от поцелуев. Не знаю, от этого ли мне стало так неспокойно; я все еще говорил себе, что это только сон, но сердце у меня сжалось.
Я напрягся, чтобы вскочить с постели, но приготовился к неудаче — во сне очень часто мы не можем управлять собственным телом. Скорее я рассчитывал проснуться от этом напряжения, но не проснулся, а просто сел на кровати, спустив ноги на пол. «Ничего не поделаешь, пусть снится до конца», — сдался я, но хорошее настроение исчезло окончательно. Я боялся.
— Чего ты хочешь? — Голос звучал хрипло, и мне пришлось откашляться.
Машинально я начал искать ногами туфли, но сразу же вспомнил, что здесь нет никаких туфель, и так ушиб палец, что вскрикнул. «Ну, теперь будет конец», — решил я с удовлетворением.
Но ничего не произошло. Хари отодвинулась, когда я сел. Плечами она оперлась о спинку кровати. Платье ее чуть-чуть подрагивало под левой грудью в такт биению сердца. Она смотрела на меня со спокойным интересом. Я подумал, что лучше всего принять душ, но сразу же сообразил, что душ, который снится, не может разбудить.
— Откуда ты взялась?
Она подняла мою руку и стала подбрасывать ее знакомым движением.
— Не знаю. Это плохо?
И голос был тот же, низкий… и рассеянный тон. Она всегда говорила так, будто мысли ее заняты чем-то другим.
— Тебя… кто-нибудь видел?
— Не знаю. Я просто пришла. Разве это важно, Крис?
Хари все еще играла моей рукой, но ее лицо больше в этом не участвовало. Она нахмурилась.
— Хари?…
— Что, милый?
— Откуда ты узнала, где я?
Это ее озадачило,
— Понятия не имею. Смешно, да? Ты спал, когда я вошла, и не проснулся. Мне не хотелось тебя будить, потому что ты злюка. Злюка и зануда. — В такт своим словам она энергично подбрасывала мою ладонь.
— Ты была внизу?
— Была. Я убежала оттуда. Там холодно.
Она опустила мою руку. Укладываясь на бок, тряхнула головой, чтобы все волосы били на одной стороне, и посмотрела на меня с той полуулыбкой, которая много лет назад перестала меня дразнить только тогда, когда я понял, что люблю ее.
— Но ведь… Хари… ведь… — больше мне ничего не удалось из себя выдавить.
Я наклонился над ней и приподнял короткий рукав платья. Над похожей на цветок меткой прививки оспы краснел маленький след укола. Хотя я ожидал этого (так как все еще инстинктивно пытался найти обрывки логики в невозможном), мне стало не по себе. Я дотронулся пальцами до ранки, которая снилась мне годами, так что я просыпался со стоном на растерзанной постели, всегда в одной и той же позе — скорчившись так, как лежала она, когда я нашел ее уже холодной. Наверное, во сне я пытался сделать то же, что она, как будто хотел вымолить прощение или быть вместе с ней в те последние минуты, когда она уже почувствовала действие укола и должна была испугаться. Она боялась даже обычной царапины, совершенно не выносила ни боли, ни вида крови и, вот теперь сделала такую страшную вещь, оставив пять слов на открытке, адресованной мне. Открытка была у меня в бумагах, я носил ее при себе постоянно, замусоленную, рвущуюся на сгибах, и не имел мужества с ней расстаться, тысячу раз возвращаясь к моменту, когда она ее писала, и к тому, что она тогда должна была чувствовать. Я уговаривал себя, что она хотела сделать это в шутку и напугать меня и только доза случайно оказалась слишком большой. Друзья убеждали меня, что все было именно так или что это было мгновенное решение, вызванное депрессией, внезапной депрессией. Они ведь не знали того, что я сказал ей пять дней назад и, чтобы задеть ее еще больше, стал собирать вещи. А она, когда я упаковывался, спросила очень спокойно: «Ты знаешь, что это значит?…» Я сделал вид, что не понимаю, хотя отлично знал. Я считал ее трусихой и сказал ей об этом, а теперь она лежала поперек кровати и смотрела на меня внимательно, как будто не знала, что я ее убил.
Комната была красной от солнца, волосы Хари блестели, она смотрела на свое плечо, а когда я опустил руку, положила на мою ладонь холодную гладкую щеку.
— Хари, — прохрипел я. — Это невозможно.
— Перестань!
Ее глаза были закрыты, я видел, как дрожали веки.
— Где мы, Хари?
— У нас.
— Где это?
Один глаз на миг открылся и закрылся снова. Она пощекотала ресницами мою ладонь.
— Крис, мне хорошо!
Я сидел над ней не шевелясь. Потом поднял голову и увидел в зеркале над умывальником часть кровати, растрепанные волосы Хари и свои голые колени. Я подвинул ногой один из тех, наполовину расплавленных инструментов, которые валялись на полу, взял его свободной рукой, приставил к коже над тем местом, где розовел полукруглый симметричный шрам, и воткнул в тело. Боль была резкой. Я смотрел на большие капли крови, которые скатывались по бедру и тихо падали на пол.
Все было напрасно. Ужасные мысли, которые бродили у меня в голове, становились все отчетливее. Я больше не говорил себе: «Это сон», теперь я думал: «Нужно защищаться».
Я посмотрел на ее босые ноги, потом потянулся к ним, Осторожно дотронулся до розовой пятки и провел пальцем по подошве. Она была нежной, как у новорожденного.
Я уже наверняка знал, что это не Хари, и был почти уверен, что сама она об этом не знает.
Босая нога шевелилась в моей ладони, темные губы Хари набухли от беззвучного смеха.
— Перестань… — шепнула она.
Я мягко освободил руку и встал. Поспешно одеваясь, увидел, как она села на кровати и стала, улыбаясь, глядеть на меня.
— Где твои вещи? — спросил я и тотчас пожалел об этом.
— Мои вещи?
— Что, у тебя только это платье?
Теперь это была уже игра. Я умышленно старался говорить небрежно, обыденно, как будто мы вообще никогда не расставались. Она встала и знакомым мне легким и сильным движением провела рукой по юбке, чтобы разгладить ее.
Мои слова ее заинтересовали, но она ничего не сказала, только обвела комнату взглядом, который первый раз был реальным, ищущим, и повернулась ко мне с удивлением.
— Не знаю, — сказала беспомощно. — Может быть, в шкафу? — добавила она, приоткрыв дверцы.
— Нет, там только комбинезоны, — ответил я, подошел к умывальнику, взял электробритву и начал бриться, стараясь при этом не становиться спиной к девушке, кем бы она ни была.
Она ходила по кабине, заглядывала во все углы, посмотрела в окно, наконец подошла ко мне.
— Крис, у меня такое ощущение, как будто что-то случилось.
Она остановилась. Я ждал с выключенной бритвой в руке.
— Как будто что-то забыла… как будто очень многое забыла. Знаю… помню только себя… и… и… ничего больше.
Я слушал ее, стараясь владеть своим лицом.
— Я была… больна?
— Ну, можно это назвать и так. Да, некоторое время ты была немного больна.
— Ага. Это, наверное, потому.
Она слегка повеселела. Не могу рассказать, что я чувствовал. Когда она молчала, сидела, улыбалась, впечатление, что я вижу перед собой Хари, было сильнее, чем сосущая меня тревога. Потом опять мне казалось, что это какая-то упрощенная Хари, сведенная к нескольким характерным обращениям, жестам, движениям. Она подошла ко мне совсем близко, уперла сжатие кулаки мне в грудь и спросила:
— Как у нас с тобой? Хорошо или плохо?
— Как нельзя лучше!
Она слегка улыбнулась.
— Когда ты так говоришь, скорее плохо.
— С чего ты это взяла… Хари… дорогая… я должен сейчас уйти, — проговорил я поспешно. — Подожди меня, хорошо? А может быть, ты голодна? — добавил я, потому что сам чувствовал все усиливающийся голод.
— Голодна? Нет.
Она тряхнула головой.
— Я должна ждать тебя? Долго?
— Часик, — начал я, но она прервала.
— Пойду с тобой.
Это была уже совсем другая Хари: та не навязывалась. Никогда.
— Детка, это невозможно.
Она смотрела на меня снизу, потом неожиданно взяла меня за руку.
Я начал гладить ее упругое, теплое плечо. Внезапно я вдруг понял, что ласкаю Хари. Мое тело узнавало, хотело ее, меня тянуло к ней, несмотря на разум, логику и испуг.
Стараясь любой ценой сохранить спокойствие, я повторил:
— Хари, это невозможно. Ты должна остаться здесь.
— Нет.
— Почему?
— Н-не знаю.
Она осмотрелась и снова подняла на меня глаза.
— Не могу… — сказала она совсем тихо.
— Но почему?!
— Не знаю. Не могу. Мне кажется… Мне кажется…
Она настойчиво искала в себе ответ, а когда нашла, то он был для нее откровением.
— Мне кажется, что я должна тебя все время видеть.
В интонации этих слов было что-то встревожившее меня. И, наверное, поэтому я сделал то, чего совсем не собирался делать. Глядя ей в глаза, я начал выгибать ее руки за спину. Это движение, сначала не совсем решительное, становилось осмысленным, у меня появилась цель. Я уже искал глазами что-нибудь, чем мог бы ее связать.
Ее локти, вывернутые назад, слегка стукнулись друг о друга и одновременно напряглись с силой, которая сделала мою попытку бессмысленной. Я боролся, может быть, секунду. Даже атлет, перегнувшись назад, как Хари, едва касаясь ногами пола, не сумел бы освободиться. Но она с лицом, не принимавшим во всем этом никакого участия, со слабой, неуверенной улыбкой разорвала мой захват, освободилась и опустила руки.
Ее глаза смотрели на меня с тем же спокойным интересом, что и в самом начале, когда я проснулся. Как будто она не обратила внимания на мое отчаянное усилие, вызванное приступом паники. Она стояла неподвижно и словно чего-то ждала — одновременно равнодушная, сосредоточенная и чуточку всем этим удивленная.
У меня опустились руки. Я оставил ее на середине комнаты и пошел к полке возле умывальника. Я почувствовал, что попал в ужасную западню, и искал выхода, перебирая все более беспощадные способы. Если бы меня кто-нибудь спросил, что со мной происходит и что все это значит, я не смог бы выдавить из себя ни слова. Но я уже уяснил себе — то, что делается на Станции со всеми нами составляет единое целое, страшное и непонятное. Однако в тот момент я думал только о том, как убежать.
Не глядя, я чувствовал на себе взгляд Хари. Над полкой в стене находилась маленькая аптечка. Я бегло просмотрел ее содержимое, отыскал банку со снотворным и, бросил в стакан четыре таблетки — максимальную дозу. Я даже не очень скрывал свои манипуляции от Хари. Трудно сказать почему. Просто не задумывался над этим. Я налил в стакан горячей воды, подождал, пока таблетки растворятся, и подошел к Хари, все еще стоящей посреди комнаты.
— Сердишься? — спросила она тихо.
— Нет. Выпей это.
Не знаю, почему я решил, что она меня послушается. Действительно, она молча взяла стакан из моих рук и залпом выпила снотворное. Я поставил пустой стакан на столик, уселся в углу между шкафом и книжной полкой. Хари медленно подошла ко мне и уселась на полу около кресла, подобрав под себя ноги так, как она делала не один раз, и таким же хорошо знакомым мне движением отбросила назад волосы. Хотя я уже совершенно не верил в то, что это она, каждый раз, когда я узнавал ее в этих маленьких привычках, что-то хватало меня за горло. Это было непонятно и страшно, а самым страшным было то, что я и сам должен был поступать фальшиво, делая вид, что принимаю ее за Хари.
Но ведь она сама считала себя Хари и в ее поведении не было никакого коварства. Я не знаю, как дошел до такой мысли, но был в этом уверен, если я еще вообще мог быть в чем-нибудь уверен.
Я сидел, а девушка оперлась плечом о мои колени, ее волосы щекотали мою руку, мы оба почти не двигались. Раза два я незаметно посмотрел на часы. Прошло полчаса — снотворное должно было подействовать. Хари что-то тихонько пробормотала.
— Что ты говоришь? — спросил я, но она не ответила.
Я решил, что это признак нарастающей сонливости, хотя, честно говоря, в глубине души сомневался, что лекарство подействует. Почему? И на этот вопрос не было ответа. Скорее всего потому, что моя хитрость была слишком примитивна.
Понемногу ее голова склонилась на мое колено, темные волосы закрыли ее лицо. Она дышала мерно, как спящий человек. Я наклонился, чтобы перенести ее на кровать. Вдруг она, не открывая глаз, схватила меня за волосы и разразилась громким смехом.
Я остолбенел, а она просто заходилась от смеха. Сощурив глаза, она следила за мной с наивной и хитрой миной.
Я сидел неестественно неподвижно, ошалевший и беспомощный, а Хари, насмеявшись, прижалась лицом к моей руку и затихла.
— Почему ты смеешься? — спросил я деревянным голосом.
То же выражение немного тревожного внимания появилось на ее лице. Я видел, что она хочет быть честной. Она потрогала пальцем свой маленький нос и сказала, наконец, вздохнув:
— Сама не знаю.
В этом прозвучало непритворное удивление.
— Я веду себя как идиотка, да? — начала она. — Мне ни с того ни с сего как-то… Но ты тоже хорош: сидишь надутый как… как Пелвис…
— Как кто? — переспросил я. Мне показалось, что я ослышался.
— Как Пелвис, ну, ты ведь знаешь, тот, толстый.
Уж Хари-то, вне всякого сомнения, не могла ни знать Пелвиса, ни даже слышать о нем от меня по той простой причине, что он вернулся из своей экспедиции только через три года после ее смерти. Я тоже не был с ним знаком до этого и не знал, что, председательствуя на собраниях Института, он имеет обычай затягивать заседание до бесконечности. Собственно говоря, его имя было Пелле Виллис, из этого и образовалось сокращенное прозвище, также неизвестное до его возвращения.
Хари оперлась локтями о мои колени и смотрела мне в глаза. Я взял ее за кисти и медленно провел руками вверх к плечам, так что мои пальцы почти сомкнулись вокруг ее пульсирующей шеи. В конце концов это могла быть и ласка, и, судя по ее взгляду, она так к этому и отнеслась. В действительности я просто хотел убедиться в том, что у нее обыкновенное, теплое, человеческое тело и что под мышцами, находятся кости. Глядя в ее спокойные глаза, я почувствовал острое желание быстро стиснуть пальцы.
Я уже почти сделал это, когда вдруг вспомнил окровавленные руки Снаута, и отпустил ее.
— Как ты смотришь… — сказала Хари спокойно.
У меня так колотилось сердце, что я был не в состоянии отвечать. На мгновение я закрыл глаза.
И вдруг у меня родился целый план действий, от начала до конца, со всеми деталями. Не теряя ни минуты, я встал с кресла.
— Мне пора идти, Хари, — сказал я, — и если ты уж так хочешь, то пойдем со мной.
— Хорошо.
Она вскочила.
— Почему ты босая? — спросил я, подходя к шкафу и выбирая среди разноцветных комбинезонов два — для себя и для нее.
— Не знаю… наверное, куда-нибудь закинула туфли, — сказала она неуверенно.
Я пропустил это мимо ушей.
— В платье ты не сможешь этого надеть, придется тебе его снять.
— Комбинезон? А зачем? — поинтересовалась она, сразу же начиная стягивать с себя платье. Но тут выяснилась удивительная вещь. Платье нельзя было снять, у него не было никакой застежки, ни молнии, ни крючков, ничего. Красные пуговки посредине были только украшением. Хари смущенно улыбнулась. Сделав вид, что это самая обычная вещь на свете, я поднятым с пола похожим на скальпель инструментом разрезал платье на спине, в том месте, где кончалось декольте. Теперь она могла снять платье через голову. Комбинезон был немного великоват…
— Полетим?… И ты тоже? — допытывалась она, когда мы оба уже одетыми покидали комнату. Я только кивнул головой. Я ужасно боялся, что мы встретим Снаута, но коридор, ведущий на взлетную площадку, был пуст, а двери радиостанции, мимо которой нам пришлось пройти, закрыты.
Хари следила за тем, как я на небольшой электрической тележке выкатил из среднего бокса на свободный путь ракету. Я поочередно проверил исправность микрореактора, дистанционное управление рулей и дюз, потом вместе со стартовой тележкой перекатил ракету на круглую плоскость стартового диска под центральной воронкой купола, предварительно убрав оттуда мой пустой контейнер.
Это была небольшая ракета для поддержания связи между Станцией и сателлоидом, которая использовалась для перевозки грузов, а не людей. Люди летали в ней только в исключительных случаях, так как ее нельзя было открыть изнутри. Именно это и составляло часть моего плана. Я не собирался на самом деле запустить ракету, но делал все так, как будто по-настоящему готовил ее к старту. Хари, которая столько раз была моей спутницей в путешествиях, немного разбиралась в этом. Я еще раз проверил внутри состояние кислородной аппаратуры и климатической установки, привел все в действие и, когда после включения главной цепи загорелись сигнальные лампочки, вылез из тесной кабины и указал на нее Хари, которая стояла у лесенки:
— Забирайся.
— А ты?
— Я за тобой. Мне нужно будет закрыть за нами люк.
Я был уверен, что она не заметит моей хитрости. Когда она забралась по лесенке в кабину, я сразу же всунул голову внутрь, спросил, удобно ли она расположилась, и, услышав глухое сдавленное «да», откачнулся назад и с размаху захлопнул люк. Двумя движениями я вбил обе задвижки до упора и приготовленным ключом начал доворачивать пять болтов, торчащих в углублениях обшивки.
Заостренная сигара стояла вертикально, как будто действительно должна была через мгновение уйти в пространство. Я знал: с той, которая заперта внутри, не случится ничего плохого. В ракете было достаточно кислорода и даже немножко продовольствия. В конце концов я вовсе не собирался держать ее там до бесконечности.
Я стремился любой ценой добыть хотя бы пару часов свободы, чтобы составить планы на будущее и наладить контакт со Снаутом. Теперь уже на равных правах.
Затянув предпоследний болт, я почувствовал, что металлические стойки, в которых торчала ракета, подвешенная только на трех небольших выступах, слегка дрожат, но подумал, что это я сам, изо всех сил орудуя большим ключом, нечаянно раскачал стальную глыбу.
Однако когда я отошел на несколько шагов, то увидел такое, что не хотел бы увидеть еще раз.
Ракета ходила ходуном, подбрасываемая сериями падающих изнутри ударов, но каких ударов! Если бы место черноволосой стройной девушки занял стальной автомат, даже он, наверное, не сумел бы ввергнуть восьмитонную массу в эту конвульсивную дрожь.
Отражения ламп в полированной поверхности ракеты переливались и плясали. Я, правда, не слышал никаких ударов, внутри ракеты было совершенно тихо. Только широко расставленные опоры конструкции, в которой висела ракета, утратили четкость рисунка, они вибрировали, как струны. Частота колебаний была такой, что я испугался за целость обшивки. Трясущимися руками я затянул последний болт, отшвырнул ключ и соскочил с лесенки. Медленно пятясь задом, я видел, как шпильки амортизаторов, рассчитанных только на постоянное давление, пляшут в своих гнездах. Мне показалось, что бронированная оболочка теряет свой однородный монолитный блеск, Как сумасшедший подскочил я к пульту дистанционного управления, обеими руками толкнул вверх рычаги запуска реактора и связи. И тогда из репродуктора вырвался не то визг, не то свист, совершенно непохожий на человеческий голос, но, несмотря на это, я разобрал в нем повторяющееся, воющее: «Крис! Крис! Крис!!!»
Не могу сказать, что я слышал это отчетливо. Кровь лилась с моих ободранных рук, я хаотично, в бешеном темпе стремился запустить ракету. Желтоватый отсвет упал на стены. Со стартовой площадки под воронкой клубами взлетела пыль, ее сменил сноп искр, и все звуки покрыл высокий протяжный гул. Ракета поднялась на трех языках пламени, которые сразу же слились в одну огненную колонну и вырвались сквозь воронку выбрасывателя. Заслонки тотчас же закрылись, автоматически включившиеся компрессоры начали продувать свежим воздухом помещение, в котором клубился едкий дым.
Всего этого я не замечал. Опершись руками о пульт, еще чувствуя на лице огонь, со взъерошенными, обгоревшими волосами, я судорожно хватал ртом воздух, полный гари и характерного запаха ионизации. Хотя в момент старта я инстинктивно закрыл глаза, пламя все же ослепило меня. Некоторое время я видел только черные, красные и золотые круги. Понемногу это прошло. Дым и пыль уходили, втягиваясь в протяжно воющие вентиляционные трубы.
Первое, что я увидел, был зеленый экран локатора. Я начал искать ракету, маневрируя поисковой антенной. Когда и ее наконец поймал, она уже проскочила атмосферу. Еще никогда в жизни я не запускал ракет таким сумасшедшим слепым способом, не имея понятия, ни какое ей дать ускорение, ни вообще куда ее направить. Я подумал, что проще всего вынести ее на кольцевую орбиту вокруг Соляриса, на высоте порядка тысячи километров. Тогда я смогу выключить двигатели: они работали слишком долго, и я не был уверен, что в результате не произойдет катастрофа. Тысячекилометровая орбита была, как я убедился по таблице, стационарной. Правда, она тоже ничего не гарантировала, просто это был единственный выход из положения, который я видел.
У меня не хватило смелости включить репродуктор, который я выключил сразу же после старта, Я сделал бы все, что угодно, лишь бы не услышать снова этот ужасный голос, в котором уже не было ничего человеческого. Все сомнения — это я мог себе сказать — были уничтожены, и сквозь мнимое лицо Хари начало проглядывать другое, настоящее, перед которым альтернатива помешательства действительно казалась освобождением.
Было около часа, когда я покинул ракетодром.
«Малый апокриф»
Кожа на лице и руках у меня была обожжена. Я вспомнил, что когда искал снотворное для Хари (сейчас я бы посмеялся над своей наивностью, если бы только мог), то заметил в аптечке баночку мази от ожогов, и отправился к себе. Я открыл двери и в красном свете заката увидел, что в кресле, возле которого перед этим расположилась Хари, кто-то сидит. Страх парализовал меня, я рванулся назад чтобы спастись бегством. Это продолжалось какую-то долю секунды. Сидящий поднял голову. Я узнал Снаута. Положив ногу на ногу, повернувшись ко мне спиной, он листал какие-то бумаги. Большая пачка их лежала рядом на столике. Увидев меня, Снаут отложил все бумаги и некоторое время хмуро рассматривал меня поверх спущенных на кончик носа очков.
Я молча подошел к умывальнику, вынул из аптечки полужидкую мазь и начал смазывать ею наиболее обожженные места на лбу и щеках, К счастью, лицо опухло не очень. Несколько больших пузырей на виске и щеке я проткнул стерильной иглой для уколов и выдавил из них жидкость. Потом прилепил два куска влажной марли. Все это время Снаут внимательно следил за мной. Я не обращал на него внимания. Наконец я закончил процедуру (а лицо у меня горело все сильней) и уселся в другое кресло. Сначала мне пришлось снять с него платье Хари. Это было совсем обычное платье, если не считать отсутствующей застежки.
Снаут, сложив руки на остром колене, критически следил за моими действиями.
— Ну что, поговорим? — спросил он, подождав, пока я сяду.
Я не ответил, прижимая кусок марли, который начал сползать со щеки.
— Были «гости», ведь так, Крис?
— Да, — ответил я тихо. У меня не было ни малейшего желания поддерживать такой тон.
— И тебе удалось избавиться? Ну-ну, здорово ты за это взялся.
Он дотронулся до все еще шелушащегося лба, на котором уже показались розовые пятна молодой кожи. Я одурело смотрел на них. Почему до сих пор этот так называемый загар Снаута и Сарториуса не заставил меня задуматься? Я считал, что это от солнца, — а ведь на Солярисе никто не загорает.
— Но хоть начал-то ты скромно? — сказал Снаут, не обращая внимания на то, что я весь вспыхнул от осенившей меня догадки. — Разные наркотики, яды, приемы вольной борьбы, а?
— Чего ты хочешь? Можем разговаривать на равных правах. Если ты собираешься паясничать, лучше уходи.
— Иногда приходится быть паяцем и не желая этого, — сказал он и поднял на меня прищуренные глаза. — Не будешь же ты меня убеждать, что не попробовал веревки или молотка? А чернильницей, случайно, не бросался, как Лютер? Нет? Э, — поморщился он, — да ты парень что надо. Даже умывальник цел. Голову разбить вообще не пробовал, в комнате полный порядок. Значит, раз-два — засадил, выстрелил, и готово? — Снаут взглянул на часы и закончил: — Какие-нибудь два, а может, и три часа у нас теперь есть.
Он посмотрел на меня с неприятной усмешкой и вдруг спросил:
— Значит, говоришь, что считаешь меня свиньей?
— Законченной свиньей, — подтвердил я резко.
— Так. А ты поверил бы мне, если бы я сказал? Поверил бы хоть одному слову?
Я молчал.
— С Гибаряном это случилось с первым, — протянул он все с той же искусственной улыбкой. — Он закрылся в своей кабине и разговаривал только сквозь дверь. А мы… догадываешься, что мы решили?
Я знал, но предпочитал молчать.
— Ну ясно. Решили, что он помешался. Кое-что он нам рассказал через дверь, но не все. Может быть, ты даже догадываешься, почему он скрывал, кто у него был? Ведь ты уже знаешь: каждому свое. Но это был настоящий ученый. Он требовал, чтобы мы дали ему шанс.
— Какой шанс в принципе вы могли ему дать?
— Ну, я думаю, он пробовал это как-то классифицировать, как-то договориться, что-то решить. Знаешь, что он делал? Наверное, знаешь?
— Эти вычисления, — сказал я. — В ящике. На радиостанции. Это он?
— Да. Но тогда я об этом ничего не знал.
— Как долго это продолжалось?
— «Гости»? С неделю. Разговоры через дверь. Но что там делалось… Мы думали, у него галлюцинации, моторное возбуждение. Я давал ему скополамин.
— Как это… ему?
— Вот так. Он брал, но не для себя. Экспериментировал. Так все и шло.
— А вы?…
— Мы? На третий день решили добраться до него, выломать дверь, если иначе не удастся. Мы честно хотели его вылечить.
— Ах… значит, поэтому! — вырвалось у меня.
— Да.
— И там… в том шкафу…
— Да, мой милый. Да. Он не знал, что в то время нас тоже навестили «гости». Мы уже не могли им заниматься. Но он не знал об этом. Теперь… теперь уже есть некоторый опыт.
Он произнес это так тихо, что последнее слово я скорее угадал, чем услышал,
— Погоди, я не понимаю, — сказал я. — Как же так? Ведь вы должны были слышать. Ты сам сказал, что вы подслушивали. Вы должны были слышать два голоса, а не один…
— Нет. Только его голос, а если даже и были там непонятные звуки, то сам понимаешь, что все мы приписывали этому…
— Только его? Но… почему же?
— Не знаю. Правда, у меня есть на этот счет одна теория. Но думам, не следует с ней торопиться, тем более что всего она не объясняет. Вот так. Но ты должен был увидеть что-то еще вчера, иначе принял бы нас обоих за сумасшедших.
— Я думал, что сам свихнулся.
— Ах, так? И никого не видел?
— Видел.
— Кого?
Его гримаса уже не походила на улыбку. Я долго смотрел на него, прежде чем ответить.
— Ту… черную…
Он ничего не сказал, но вся его скорчившаяся, подавшаяся вперед фигура немного обмякла.
— Мог все-таки меня предупредить, — начал я уже менее уверенно.
— Я ведь тебя предупредил.
— Каким способом?
— Единственно возможным. Пойми, я не знал, кто это будет. Этого никто не знал, этого нельзя было знать…
— Слушай, Снаут, я хочу тебя спросить. Ты знаешь это… уже некоторое время. Та… то… что с ней будет?
— Тебя интересует, вернется ли она?
— Да.
— Вернется и не вернется.
— Что это значит?
— Вернется такая же, как в начале… первого визита. Попросту не будет ничего знать, точнее, будет себя вести так, будто всего, что ты сделал, чтобы от нее избавиться, никогда не было. Если не вынудит ее к этому ситуация, не будет агрессивной.
— Какая ситуация?
— Это зависит от обстоятельств…
— Снаут!
— Что тебя интересует?
— Мы не можем позволить роскошь таиться друг от друга.
— Это не роскошь, — прервал он сухо. — Кельвин, мне кажется, что ты все еще не понимаешь… или постой! — У него заблестели глаза. — Ты можешь рассказать, кто это был?!
Я проглотил слюну и опустил голову. Мне не хотелось смотреть на него. Лучше бы это был кто-нибудь другой, не он. Но выбора не было. Кусок марли отклеился и упал мне на руку. Я вздрогнул от скользкого прикосновения.
— Женщина, которая… — Я не кончил. — Она убила себя. Сделала себе… укол…
Снаут ждал.
— Самоубийство?… — спросил он, видя, что я молчу.
— Да.
— Это все?
Я молчал.
— Это не может быть всем…
Я быстро повернул голову. Он на меня не смотрел.
— Откуда ты знаешь?
Он не ответил.
— Хорошо, — сказал я, облизнув губы. — Мы поссорились. Собственно… Я ей сказал, знаешь, как говорят со зла… Забрал вещи и ушел. Она дала мне понять… не сказала прямо… но если с кем-нибудь прожил годы, то это и не нужно… Я был уверен, что это только слова… что она испугается это сделать и… так ей и сказал. На другой день я вспомнил, что оставил в шкафу… яды. Она знала о них. Они были нужны, я принес их из лаборатории и объяснил ей тогда, как они действуют. Я испугался и хотел пойти к ней, но потом подумал, что это будет выглядеть, будто я принял ее слова всерьез, и… оставил все как было. На третий день я все-таки пошел, это не давало мне покоя. Но… когда пришел, она уже была мертвой.
— Ах ты, святая невинность…
Это меня взорвало. Но, посмотрев на Снаута, я понял, что он вовсе не издевается. Я увидел его как будто в первый раз. У него было серое лицо, в глубоких морщинах которого спряталась невыразимая усталость. Он выглядел, как тяжело больной человек.
— Зачем ты так говоришь? — спросил я удивительно несмело.
— Потому что эта история трагична. Нет, нет, — добавил он быстро, увидев мое движение, — ты все еще не понимаешь. Конечно, ты можешь это очень тяжело переживать, даже считать себя убийцей, но… это не самое страшное.
— Что ты говоришь! — заметил я язвительно.
— Утешаешься тем, что мне не веришь. То, что случилось, наверно, страшно, но еще страшнее то, что… не случилось. Никогда.
— Не понимаю, — проговорил я неуверенно. — Правда, ничего не понимаю.
Снаут кивнул.
— Нормальный человек… Что это такое — нормальный человек? Тот, кто никогда не сделал ничего мерзкого. Так, но наверняка ли он об этом никогда не подумал? А может быть, даже не подумал, а в нем что-то подумало, появилось, десять или тридцать лет назад, может, защитился от этого, и забыл, и не боялся, так как знал, что никогда этого не осуществит. Ну, а теперь вообрази себе, что неожиданно, среди бела дня, среди других людей, встречаешь это, воплощенное в кровь и плоть, прикованное к тебе, неистребимое, что тогда? Что будет тогда?
Я молчал.
— Станция, — сказал он тихо. — Тогда будет Станция Солярис.
— Но… что же это может быть? — спросил я нерешительно. — Ведь ни ты, ни Сарториус не убийцы.
— Но ты же психолог, Кельвин! — прервал он нетерпеливо. — У кого не было когда-нибудь такого сна? Бреда? Подумай о… о фанатике, который влюбился, ну, скажем, в лоскут грязного белья, который, рискуя шкурой, добывает мольбой и угрозами этот свой драгоценный омерзительный лоскут… Это, должно быть, забавно, а? Который одновременно стыдится предмета своего вожделения, и сходит по нему с ума, и готов отдать за него жизнь, поднявшись, быть может, до чувств Ромео и Джульетты. Такие вещи бывают. Известно ведь, что существуют вещи… ситуации… такие, что никто не отважится их реализовать вне своих мыслей… в какой-то один момент ошеломления, упадка, сумасшествия, называй это как хочешь. После этого слово становится делом. Это все.
— Это… все, — повторил я бессмысленно деревянным голосом. В голове у меня шумело. — Но Станция? При чем здесь Станция?
— Ты что, притворяешься? — буркнул Снаут. Он смотрел на меня испытующе. — Ведь я все время говорю о Солярисе, — только о Солярисе и ни о чем ином. Не моя вина, если это так сильно отличается от того, чего ты ожидал. Впрочем, ты пережил достаточно, чтобы по крайней мере выслушать меня до конца. Мы отправляемся в космос приготовленные ко всему, то есть к одиночеству, борьбе, страданиям и смерти. Из скромности мы не говорим этого вслух, но думаем про себя, что мы великолепны. А на самом деле, на самом деле это не все и наша готовность оказывается недостаточной. Мы вовсе не хотим завоевывать космос, хотим только расширить Землю до его границ. Одни планеты пустынны, как Сахара, другие покрыты льдом, как полюс, или жарки, как бразильские джунгли. Мы гуманны, благородны, мы не хотим покорять другие расы, хотим только передать им наши ценности и взамен принять их наследство. Мы считаем себя рыцарями святого Контакта. Это вторая ложь. Не ищем никого, кроме людей. Не нужно нам других миров. Нам нужно зеркало. Мы не знаем, что делать с иными мирами. Достаточно одного этого, и он-то нас уже угнетает. Мы хотим найти собственный, идеализированный образ, это должны быть миры с цивилизацией более совершенной, чем наша. В других надеемся найти изображение нашего примитивного прошлого, в то же время по ту сторону есть что-то, чего мы не принимаем, от чего защищаемся. А ведь мы принесли с Земли не только дистиллят добродетели, героический монумент Человека! Прилетели сюда такие, какие есть в действительности, и когда другая сторона показывает нам эту действительность — не можем с этим примириться.
— Но что же это? — спросил я, терпеливо его выслушав.
— То, чего мы хотели: контакт с иной цивилизацией. Мы имеем его, этот контакт. Увеличенная, как под микроскопом, наша собственная чудовищная безобразность. Наше шутовство и позор!!! — Его голос дрожал от ярости.
— Значит, ты считаешь, что это… океан? Что это он? Но зачем? Сейчас совсем неважен механизм, но для чего? Ты серьезно думаешь, что он хочет с нами развлечься? Или наказать нас? Это ведь всего-навсего примитивная демонология. Планета, захваченная очень большим дьяволом, который для удовлетворения своего дьявольского чувства юмора подсовывает членам научной экспедиции любовниц. Ты ведь сам не веришь в этот законченный идиотизм.
— Этот дьявол вовсе не такой глупый, — пробурчал он сквозь зубы.
Я изумленно посмотрел на него. Мне пришло в голову, что в конце концов его нервы могли не выдержать, даже если всего, что происходило на Станции, нельзя было объяснить сумасшествием. «Реактивный психоз?…» — мелькнула у меня мысль, когда он начал почти беззвучно смеяться.
— Ставишь мне диагноз? Не торопись. По сути дела ты испытал это в такой безобидной форме, что просто ничего не знаешь!
— Ага. Дьявол сжалился надо мной, — бросил я. Разговор начал мне надоедать.
— Чего ты, собственно, хочешь? Чтобы я рассказал тебе, какие планы строят против нас икс биллионов частиц метаморфной плазмы? Может быть, никаких.
— Как это никаких? — спросил я, ошеломленный.
Снаут опять усмехнулся.
— Ты должен знать, что наука занимается только тем, как что-то делается, а не тем, почему это делается. Как? Ну, началось это через восемь или девять дней после того эксперимента с рентгеном. Может быть, океан ответил на излучение каким-либо другим излучением, может быть, прозондировал им наши мозги и извлек из них какие-то изолированные островки психики.
— Островки психики?
Это меня заинтересовало.
— Ну да, процессы, оторванные от всех остальных, замкнутые на себя, подавленные, приглушенные, какие-то воспоминания, очажки памяти. Он воспринял их как рецепт или план какой-то конструкции… Ты ведь знаешь, как похожи друг на друга асимметричные кристаллы хромосом и тех нуклеиновых соединений цереброцидов, которые составляют основу процессов запоминания… Ведь наследственная плазма — плазма «запоминающая». Таким образом, океан извлек это из нас, зафиксировал, а потом… ты знаешь, что было потом. Но для чего это было сделано? Ба! Во всяком случае не для того, чтобы нас уничтожить. Это он мог сделать гораздо проще. Вообще при такой технологической свободе он может, собственно говоря, все. Например, посылать нам двойников.
— А! — воскликнул я. — Поэтому ты испугался в первый вечер, когда я пришел?
— Да. Возможно. А откуда ты знаешь, что я и вправду тот добрый старый Хорек, который прилетел сюда два года назад…
Снаут начал тихо смеяться, как будто мое ошеломление доставило ему бог знает какое удовольствие, но сразу же перестал.
— Нет, нет, — буркнул он. — И без того достаточно… Может, различий и больше, но я знаю только одно: нас с тобой можно убить.
— А их нет?
— Не советую тебе пробовать. Жуткое зрелище!
— Ничем?
— Не знаю. Во всяком случае ни ядом, ни ножом, ни веревкой…
— Атомной пушкой?
— Ты бы попробовал?
— Не знаю. Если быть уверенным, что это не люди…
— А если в некотором смысле да? Субъективно они люди. Они совершенно не отдают себе отчета в своем… происхождении. Ты, очевидно, это заметил?
— Да. Ну и… как это происходит?
— Регенерируют с необыкновенной скоростью. С невозможной скоростью, прямо на глазах, говорю тебе, и снова начинают поступать так… так…
— Как что?
— Как наше представление о них, те записи в памяти по которым…
— Да. Это правда, — подтвердил я, не обращая внимания на то, что мазь стекает с моих обожженных щек и капает на руки.
— А Гибарян знал?… — спросил я быстро.
Он посмотрел на меня внимательно:
— Знал ли он то, что мы?
— Да.
— Почти наверняка.
— Откуда ты знаешь, он что-нибудь говорил?
— Нет. Но я нашел у него одну книжку…
— «Малый Апокриф»?! — воскликнул я, вскакивая.
— Да. А откуда ты об этом можешь знать?… — удивился он с беспокойством, впиваясь взглядом в мое лицо.
Я остановил его жестом.
— Спокойно. Видишь ведь, что я обожжен и совсем не регенерирую. В кабине было письмо для меня.
— Что ты говоришь? Письмо? Что в нем было?
— Немного. Собственно, не письмо, а записка. Библиографическая ссылка на соляристическое приложение и на этот «Апокриф». Что это такое?
— Старое дело. Может, и имеет со всем этим что-нибудь общее. Держи.
Он вынул из кармана переплетенный в кожу вытертый на углах томик и подал мне.
— А Сарториус?… — бросил я, пряча книжку.
— Что Сарториус? В такой ситуации каждый держится как может. Он старается быть нормальным — у него это значит официальным.
— Ну знаешь!
— Это так. Я был однажды с ним в переплете… Не буду вдаваться в подробности, достаточно того, что на восьмерых у нас осталось пятьсот килограммов кислорода. Один за другим бросали мы повседневные дела, под конец все ходили бородатые, он один брился, чистил ботинки… Это такой человек. И, конечно, то, что он сделает сейчас, будет притворством, комедией или преступлением.
— Преступлением?
— Хорошо, пусть не преступление. Нужно придумать для этого какое-нибудь новое определение. Например, «реактивный развод». Лучше звучит?
— Ты чрезвычайно остроумен.
— Предпочел бы, чтобы я плакал? Предложи что-нибудь.
— А, оставь меня в покое.
— Да нет, я говорю серьезно. Ты знаешь теперь примерно столько же, сколько я. У тебя есть какой-нибудь план?
— Какой ты добрый! Я не знаю, что делать, когда… она снова появится. Должна явиться?
— Скорее всего да.
— Но как же они попадают внутрь? Ведь Станция герметична. Может быть, панцирь…
— Панцирь в порядке. Понятия не имею, как. Чаще всего мы видим «гостей», когда просыпаемся, но спать-то хотя бы изредка надо.
Он встал. Я встал за ним.
— Послушай-ка, Снаут… Речь идет о ликвидации станции. Только ты хочешь, чтобы это шло от меня?
Он покачал головой.
— Это не так просто. Конечно, мы всегда можем сбежать хотя бы на сателлоид и оттуда послать SOS. Решат, разумеется, что мы сошли с ума, какой-нибудь санаторий на Земле, пока мы все хорошенько не забудем, — бывают же случаи коллективного помешательства на таких изолированных базах… Может быть, это было бы не самым плохим выходом… Сад, тишина, белые палаты, прогулки с санитарами…
Снаут говорил совершенно серьезно, держа руки в карманах, уставившись невидящим взглядом в угол комнаты. Красное солнце уже исчезло за горизонтом, и гривастые волны расплавились в черной пустыне. Небо пылало. Над этим двухцветным необыкновенно унылым пейзажем плыли тучи с лиловыми кромками.
— Значит, хочешь сбежать? Или нет? Еще нет?
Он усмехнулся:
— Непреклонный покоритель… не испробовал еще этого, а то бы не был таким требовательным. Речь идет не о том, чего хочется, а о том, что возможно.
— Что?
— Вот этого-то я и не знаю.
— Значит, остаемся тут? Думаешь, найдется средство?
Снаут посмотрел на меня, изнуренный, с шелушащейся кожей изрытого морщинами лица.
— Кто знает. Может, это окупится, — сказал он наконец. — О нем не узнаем, пожалуй, ничего, но, может быть, о нас…
Он отвернулся, взял свои бумаги и вышел. Делать мне было нечего, я мог только ждать. Я подошел к окну и смотрел на кроваво-черный океан, почти не видя его. Мне пришло в голову, что я мог бы закрыться в какой-нибудь из ракет, но я не думал об этом серьезно, это было чересчур глупо — раньше или позже мне бы ведь пришлось выйти. Я сел у окна и вынул книжку, которую дал мне Снаут. Света было еще достаточно, страница порозовела, комната пылала багрянцем.
Это были собранные неким Оттоном Равинтцером, магистром философии, статьи и работы неоспоримой ценности. Каждой науке всегда сопутствует какая-нибудь псевдонаука, ее дикое преломление в интеллектах определенного типа; астрономия имеет своего карикатуриста в астрологии, химия имела его когда-то в алхимии, понятно, что рождение соляристики сопровождалось настоящим взрывом мыслей-чудовищ.
Книга Равинтцера содержала духовную пищу именно этого рода, впрочем, нужно сказать честно, что в предисловии он отмежевывался от этого паноптикума. Просто он не без оснований считал, что такой сборник может быть ценным документом эпохи как для историка, так и для психолога науки.
Рапорт Бертона занимал в книге почетное место. Он состоял из нескольких частей. Первую составляла копия его бортового журнала, весьма лаконичного.
От четырнадцати часов до шестнадцати часов сорока минут условного времени экспедиции записи были короткими и негативными.
«Высота 1000, 1200 или 800 метров, ничего не замечено, океан пуст». Это повторилось несколько раз.
Потом в 16.40: «Поднимается красный туман. Видимость 700 метров. Океан пуст».
В 17.00: «Туман становится гуще, штиль, видимость 400 метров с прояснениями. Спускаюсь на 200».
В 17.20: «Я в тумане. Высота 200. Видимость 20–40 метров. Штиль. Поднимаюсь на 400».
В 17.45: «Высота 500. Лавина тумана до горизонта. В тумане воронкообразные отверстия, сквозь которые проглядывает поверхность океана. Пытаюсь войти в одну из этих воронок».
В 17.52: «Вижу что-то вроде водоворота — выбрасывает желтую пену. Окружен стеной тумана. Высота 100. Спускаюсь на 20».
На этом кончались записи в бортовом журнале Бертона. Дальнейшие страницы так называемого рапорта составляла выдержка из его истории болезни, а точнее говоря, это был текст показаний, продиктованных Бертоном и прерывавшихся вопросами членов комиссии.
«Бертон. Когда я спустился до тридцати метров, стало трудно удерживать высоту, так как в этом круглом, свободном от тумана пространстве дул прерывистый ветер. Я вынужден был все внимание сосредоточить на управлении и поэтому некоторое время, минут 10–15, не выглядывал из кабины. Из-за этого я, против своего желания, вошел в туман, меня бросил туда сильный порыв ветра. Это был не обычный туман, а как бы взвесь, по-моему, коллоидная, — она затянула все стекла. Очистить их было очень трудно, взвесь оказалась очень липкой. Тем временем у меня процентов на тридцать упали обороты из-за сопротивления, которое оказывал винту этот туман, и я начал терять высоту. Я спустился очень низко и, боясь зацепиться за волны, дал полный газ. Машина держала высоту, но вверх не шла. У меня было еще четыре патрона ракетных ускорителей. Я не использовал их, решив, что положение может ухудшиться и тогда они мне понадобятся. При полных оборотах началась очень сильная вибрация; я понял, что винт облеплен этой странной взвесью; на приборах грузоподъемности по-прежнему были нули, и я ничего не мог с этим поделать. Солнца я не видел с того момента, когда вошел в туман, но в его направлении туман светился красным. Я все еще кружил, надеясь, что в конце концов сумею найти одно из этих свободных от тумана мест, и действительно мне это удалось через какие-нибудь полчаса. Я выскочил в открытое пространство, почти точно круглое, диаметром несколько сот метров. Его границы образовывал стремительно клубящийся туман, как бы поднимаемый мощными конвекционными потоками. Поэтому я старался держаться как можно ближе к середине „дыры“ — там воздух был наиболее спокойным. В это время я заметил перемену в состоянии поверхности океана. Волны почти полностью исчезли, а поверхностный слой этой жидкости — того, из чего состоит океан, — стал полупрозрачным с замутнениями, которые постепенно исчезали, так что через некоторое время все полностью очистилось и я мог сквозь слой толщиной, наверное, в несколько километров смотреть вглубь. Там громоздился желтый ил, который тонкими полосами поднимался вверх и, всплывая на поверхность, стеклянно блестел, начинал бурлить и пениться, а потом твердел; тогда он был похож на очень густой пригоревший сахарный сироп. Этот ил, или слизь, собирался в большие комки, вырастал над поверхностью, образовывал бугры, похожие на цветную капусту, и постепенно формировал разнообразные фигуры. Меня начало затягивать к стене тумана, и поэтому мне пришлось несколько минут рулями и оборотами бороться с этим движением, а когда я снова мог смотреть, внизу под собой увидел что-то, что напоминало сад. Да, сад. Я видел карликовые деревья, и живые изгороди, и дорожки, не настоящие, — все это было из той же самой субстанции, которая целиком уже затвердела, как желтоватый гипс. Так это выглядело. Поверхность сильно блестела. Я опустился низко, как только смог, чтобы все как следует рассмотреть.
Вопрос. У этих деревьев и других растений, которые ты видел, были листья?
Ответ Бертона. Нет. Просто все это имело такой вид — как бы модель сада. Ну да. Модель. Так это выглядело. Модель, но, пожалуй, в натуральную величину. Потом все начало трескаться и ломаться, из расщелин, которые были совершенно черными, волнами выдавливался на поверхность густой ил и застывал, часть стекала, а часть оставалась, и все начало бурлить еще сильнее, покрылось пеной, и ничего, кроме нее, я уже не видел. Одновременно туман начал стискивать меня со всех сторон, поэтому я увеличил обороты и поднялся на триста метров.
Вопрос. Ты совершенно уверен, что то, что увидел, напоминало сад и ничто другое?
Ответ Бертона. Да. Потому что я заметил там различные детали. Помню, например, что в одном месте стояли в ряд какие-то квадратные коробки. Поздней мне пришло в голову, что это могла быть пасека.
Вопрос. Это пришло тебе в голову потом? Но не в тот момент, когда ты видел?
Ответ Бертона. Нет, потому что все это было как из гипса. Я видел и другие вещи.
Вопрос. Какие вещи?
Ответ Бертона. Не могу сказать, какие, так как не успел их хорошенько рассмотреть. У меня было впечатление, что под некоторыми кустами лежали какие-то орудия. Они были продолговатой формы, с выступающими зубьями, как бы гипсовые отливки небольших садовых машин. Но в этом я полностью не уверен. А в том — да.
Вопрос. Ты не подумал, что это галлюцинация?
Ответ Бертона. Нет. Я решил, что это была фата моргана. О галлюцинации я не думал, так как чувствовал себя совсем хорошо, а также потому, что никогда в жизни ничего подобного не видел. Когда я поднялся до трехсот метров, туман подо мной был испещрен дырками, совсем как сыр, Одни из этих дыр были пусты, и я видел в них, как волнуется океан, а в других что-то клубилось. Я спустился в одно из таких отверстий и на высоте сорока метров увидел что под поверхностью океана — но совсем неглубоко — лежит стена, как бы стена огромного здания: она четко просвечивала сквозь волны и имела ряды регулярно расположенных прямоугольных отверстий, похожих на окна. Мне даже показалось, что в некоторых окнах что-то движется. Но в этом я не совсем уверен. Затем стена начала медленно подниматься и выступать из океана. По ней целыми водопадами стекал ил и какие-то слизистые образования, такие сгущения с прожилками. Вдруг она развалилась на две части и ушла в глубину так быстро, что мгновенно исчезла. Я снова поднял машину и летел над самым туманом почти касаясь его шасси. Потом увидел следующую воронку. Она была, наверное, в несколько раз больше первой. Уже издалека я заметил плавающий предмет. Он был светлым, почти белым, и мне показалось, что это скафандр Фехнера, тем более что формой он напоминал человека. Я очень резко развернул машину — боялся, что могу пролететь это место и уже не найду его. В это время фигура слегка приподнялась, словно она плавала или же стояла по пояс в волне. Я спешил и спустился так низко, что почувствовал удар шасси обо что-то мягкое, возможно, о гребень волны — здесь она была порядочной. Этот человек, да, это был человек, не имел на себе скафандра. Несмотря на это он двигался.
Вопрос. Видел ли ты его лицо?
Ответ Бертона. Да.
Вопрос. Кто это был?
Ответ Бертона. Это был ребенок.
Вопрос. Какой ребенок? Ты раньше когда-нибудь видел его?
Ответ Бертона. Нет. Никогда. Во всяком случае не помню этого. Как только я приблизился — меня отделяло от него метров сорок, может, немного больше, — заметил, что в нем есть что-то нехорошее.
Вопрос. Что ты под этим понимаешь?
Ответ Бертона. Сейчас скажу. Сначала я не знал, что это. Только немного погодя понял: он был необыкновенно большим. Гигантским, это еще слабо сказано. Он был, пожалуй, высотой метра четыре. Точно помню, что, когда ударился шасси о волну, его лицо находилось немного выше моего, хотя я сидел в кабине, то есть находился на высоте трех метров от поверхности океана.
Вопрос. Если он был таким большим, то почему ты решил, что это ребенок?
Ответ Бертона. Потому что это был очень маленький ребенок.
Вопрос. Тебе не кажется, Бертон, что твой ответ нелогичен?
Ответ Бертона. Нет. Совсем нет. Потому что я видел его лицо. Ну, и, наконец, пропорции тела были детскими. Он показался мне… совсем младенцем. Нет, это преувеличение. Наверное, ему было два или три года. У него были черные волосы и голубые глаза, огромные. И он был голый. Совершенно голый, как новорожденный. Он был мокрый, скользкий, кожа у него блестела. Это зрелище подействовало на меня ужасно. Я уже не верил ни в какую фату моргану. Я видел его слишком четко. Он поднимался и опускался на волне, но, независимо от этого, еще и двигался. Это было омерзительно!
Вопрос. Почему? Что он делал?
Ответ Бертона. Выглядел, ну, как в каком-то музее, как кукла, но живая кукла. Открывал и закрывал рот и совершал разные движения. Омерзительно! Это были не его движения.
Вопрос. Как ты это понимаешь?
Ответ Бертона. Я не приближался к нему слишком. Пожалуй, двадцать метров — это наиболее точная оценка. Но и сказал уже, каким он был громадным, и благодаря этому я видел его чрезвычайно четко. Глаза у него блестели, и вообще он производил впечатление живого ребенка, только эти движения, как если бы кто-то пробовал… как будто кто-то его изучал…
Вопрос. Постарайтесь объяснить точнее, что это значит.
Ответ Бертона. Не знаю, удастся ли мне. У меня было такое впечатление. Это было интуитивно. Я не задумывался над этим. Его движения были неестественны.
Вопрос. Хочешь ли ты сказать, что, допустим, руки двигались так, как не могут двигаться человеческие руки из-за ограничения подвижности в суставах?
Ответ Бертона. Нет. Совсем не то… Но… его движения не имели никакого смысла. Каждое движение в общем что-то значит, для чего-то служит…
Вопрос. Ты так считаешь? Движения младенца не должны что-либо значить.
Ответ Бертона. Это я знаю. Но движения младенца беспорядочные, нескоординированные. Обобщенные. А те были… есть, понял! Они были методичны. Они проделывались по очереди, группами и сериями. Как будто кто-то хотел выяснить, что этот ребенок в состоянии сделать руками, а что — торсом и ртом. Хуже всего было с лицом, наверно, потому, что лицо наиболее выразительно, а это было… Нет, не могу этого определить. Оно было живым, да, но не человеческим. Я хочу сказать, черты лица были в полном порядке, и глаза, и цвет, и все, но выражение, мимика — нет.
Вопрос. Были ли это гримасы? Ты знаешь, как выглядит лицо человека при эпилептическом припадке?
Ответ Бертона. Да. Я видел такой припадок. Понимаю. Нет, это было что-то другое. При эпилепсии есть схватки и судороги, а это были движения совершенно плавные и непрерывные, ловкие, если так можно сказать, мелодичные. У меня нет другого определения. Ну и лицо. С лицом было то же самое. Лицо не может выглядеть так, чтобы одна половина была веселой, а другая — грустной, чтобы одна часть грозила или боялась, а другая — торжествовала или делала что-то в этом роде. Но с ребенком было именно так. Кроме том, все эти движения и мимическая игра происходили с невиданной быстротой. Я там был очень недолго, может быть, десять секунд, а может, и меньше.
Вопрос. И ты утверждаешь, что все это успел заметить в такой короткий промежуток времени? Впрочем, откуда ты знаешь, как долго это продолжалось? Ты смотрел на часы?
Ответ Бертона. Нет. На часы я не смотрел. Но летаю уже шестнадцать лет. В моей профессии нужно уметь оценивать время с точностью до секунды. Это рефлекс. Пилот, который не может в любых условиях сориентироваться, длилось ли какое-то событие пять секунд или десять, никогда не будет многого стоить. То же самое и с наблюдением. Человек учится этому с годами схватывать все в самые короткие промежутки времени.
Вопрос. Это все, что ты видел?
Ответ Бертона. Нет. Но остальное и не помню так ясно. Возможно, доза оказалась для меня слишком большой. Мой мозг как бы закупорился. Туман начал спускаться, и я был вынужден пойти вверх. Вынужден был, но не помню, как и когда это сделал. Первый раз в жизни чуть не разбился. У меня так дрожали руки, что я не мог как следует удержать штурвал. Кажется, я что-то кричал и вызывал Базу, хотя знал, что связи нет.
Вопрос. Пробовал ли ты тогда вернуться?
Ответ Бертона. Нет. Потому что потом, когда я набрал высоту, подумал, что, может быть, в какой-нибудь из этих дыр находится Фехнер. Я знаю, это звучит бессмысленно. Но я так думал. Раз уж происходят такие вещи, подумал я, то, может быть, и Фехнера удастся найти. Поэтому я решил влезать во все дыры, какие только замечу. Но на третий раз, когда и ушел вверх, я понял, что после того, что увидел, ничего не сделаю. Я больше не мог. Я почувствовал слабость, и меня вытошнило. Раньше я не знал, что это такое. Меня никогда в жизни не тошнило.
Вопрос. Это был признак отравления, Бертон.
Ответ Бертона. Возможно. Не знаю. Но того, что я увидел в третий раз, я не выдумал, этого не объяснить отравлением.
Вопрос. Откуда ты можешь об этом знать?
Ответ Бертона. Это не было галлюцинацией. Галлюцинации — это ведь то, что создает мой собственный мозг, так?
Вопрос. Так.
Ответ Бертона. Ну вот. А такого он не мог создать. Никогда в это не поверю. Не способен на это.
Вопрос. Расскажите поточнее, что это было, хорошо?
Ответ Бертона. Сначала я должен узнать, как будет расцениваться то, что я уже рассказал.
Вопрос. Какое это имеет значение?
Ответ Бертона. Для меня — принципиальное. Я сказал, что увидел такое, чего никогда не забуду. Если комиссия решит, что рассказанное мной хотя бы на один процент правдоподобно, так что нужно начать соответствующее изучение этого океана, то скажу все. Но если это будет признано комиссией за какие-то мои видения, не скажу ничего.
Вопрос. Почему?
Ответ Бертона. Потому что содержание моих галлюцинаций, каким бы оно ни было, мое личное дело. Содержание же моих исследований на Солярисе — нет.
Вопрос. Значит ли это, что ты отказываешься от всяких дальнейших ответов до принятия решения компетентными органами экспедиции? Ты ведь должен понимать, что комиссия не уполномочена немедленно принять решение.
Ответ Бертона. Да.
На этом кончался первый протокол. Был еще фрагмент другого, записанного на одиннадцать дней позднее.
„Председательствующий… принимая все это во внимание, комиссия, состоящая из трех врачей, трех биологов, одного физика, одного инженера-механика и заместителя начальника экспедиции, пришла к убеждению, что сообщенные Бертоном сведения представляют собой содержание галлюцинаторного комплекса, вызванного влиянием отравления атмосферой планеты, с симптомами помрачения, которым сопутствовало возбуждение ассоциативных зон коры головном мозга, и что этим сведениям в действительности ничего или почти ничего не соответствует.
Бертон. Простите. Что значит „ничего или почти ничего“? Что это „почти ничего“? Насколько оно велико?
Председ. Я еще не кончил. Отдельно запротоколировано votum separatum (частное мнение) доктора физики Арчибальда Мессенджера, который заявил, что рассказанное Бертоном могло, по его мнению, происходить в действительности и нуждается в добросовестном изучении. Это все.
Бертон. Я повторяю свой вопрос.
Председ. Это очень просто. „Почти ничего“ означает, что какие-то реальные явления могли вызвать твои галлюцинации, Бертон. Самый нормальный человек может во время ветреной погоды принять качающийся куст за какое-то существо. Что же говорить о чужой планете, да еще когда мозг наблюдателя находится под действием яда. В этом нет для тебя ничего оскорбительного, Бертон. Каково же в связи с вышеуказанным твое решение?
Бертон. Мне бы хотелось сначала узнать, какие последствия будет иметь votum separatum доктора Мессенджера?
Председ. Практически никаких. Это значит, что исследования в этом направлении проводиться не будут.
Бертон. Вносится ли в протокол то, что мы говорим?
Председ. Да.
Бертон. В связи с этим я хотел бы сказать, что, по моему убеждению, комиссия оскорбила не меня, я здесь не в счет, а дух экспедиции. В соответствии с тем, что я сказал в первый раз, на дальнейшие вопросы отвечать отказываюсь.
Председ. Это все?
Бертон. Да. Но я хотел бы увидеться с доктором Мессенджером. Это возможно?
Председ. Конечно.“
На этом закончился второй протокол. Внизу страницы было помещено напечатанное мелким шрифтом примечание, сообщающее, что доктор Мессенджер на следующий день провел трехчасовую конфиденциальную беседу с Бертоном, после чего обратился в Совет экспедиции, снова настаивая на изучении показаний пилота.
Он утверждал, что за такое решение говорят новые, дополнительные данные, которые представил ему Бертон, но которые он сможет предъявить только после принятия Советом положительного решения. Совет, в который входили Шеннон, Тимолис и Трахье, отнесся к этому предложению отрицательно, на том дело и кончилось.
Книга содержала еще фотокопию одной страницы письма, найденного в посмертных бумагах Мессенджера. Это был, вероятно, черновик; Равинтцеру не удалось выяснить, было ли послано это письмо и имело ли это какие-нибудь последствия.
„…ее невероятная тупость, — начинался текст. — Заботясь о своем авторитете, Совет, а говоря конкретно Шеннон и Тимолис (так как голос Трахье ничего не значит), отверг мое требование. Сейчас я обращаюсь непосредственно в Институт, но, сам понимаешь, это бессильный протест. Связанный словом, я не могу, к сожалению, сообщить тебе то, что рассказал мне Бертон. На решение Совета, очевидно, повлияло то, что с открытием пришел человек без всякой ученой степени, хотя не один исследователь мог бы позавидовать этому пилоту, его присутствию духа и таланту наблюдателя. Очень прошу тебя, пошли мне с обратной почтой след. данные:
1) биографию Фехнера, начиная с детства;
2) все, что тебе известно о его родственниках и родственных отношениях, по-видимому, он оставил сиротой маленького ребенка;
3) фотографию местности, где он воспитывался.
Мне хотелось бы еще рассказать тебе, что я обо всем этом думаю. Как ты знаешь, через некоторое время после вылета Фехнера и Каруччи в центре красного солнца образовалось пятно, которое своим корпускулярным излучением нарушило радиосвязь, главным образом, по данным сателлоида, в южном полушарии, то есть там, где находилась наша База. Фехнер и Каруччи отдалились от Базы больше всех остальных исследовательских групп.
Такого густого и упорно держащегося тумана при полном штиле мы не наблюдали до дня катастрофы за все время пребывания на планете.
Думаю, что то, что видел Бертон, было частью операции „Человек“, проводящейся этим липким чудовищем. Истинным источником всех существ, замеченных Бертоном, был Фехнер — его мозг, во время какого-то непонятного для нас „психического вскрытия“; речь шла об экспериментальном воспроизведении, о реконструкции некоторых (вероятно, наиболее устойчивых) следов его памяти.
Я знаю, что это звучит фантастично, знаю, что могу ошибиться. Прошу тебя мне помочь: я сейчас нахожусь на Аларике и здесь буду ожидать твоего ответа.
Твой А.“
Я читал с трудом, уже совсем стемнело, и книжка в моей руке стала серой. Наконец буквы начали сливаться, но пустая часть страницы свидетельствовала, что я дошел до конца этой истории, которая в свете моих собственных переживаний казалась весьма правдоподобной. Я обернулся к окну. Пространство за ним было темно-фиолетовым, над горизонтом тлело еще несколько облаков, похожих на угасающий уголь. Океан, покрытый тьмой, не был виден. Я слышал слабый шелест бумажных полосок над вентиляторами.
Нагретый воздух с легким запахом озона, казалось, застыл. Абсолютная тишина наполняла Станцию. Я подумал, что в нашем решении остаться нет ничего героического. Эпоха героической борьбы, смелых экспедиций, ужасных смертей, таких хотя бы, как гибель первой жертвы океана, Фехнера, давно уже кончилась. Меня уже почти не интересовало, кто „гости“ Снаута или Сарториуса. „Через некоторое время, — подумал я, — мы перестанем стыдиться друг друга и замыкаться в себе. Если мы не сможем избавиться от „гостей“, то привыкнем к ним и будем жить с ними, а если их создатель изменит правила игры, мы приспособимся и к новым, хотя некоторое время будем мучиться, метаться, а может быть, даже тот или другой покончит с собой, но в конце концов все снова придет в равновесие“.
Комнату наполняла темнота, сейчас очень похожая на земную. Уже только контуры умывальника и зеркала белели во мраке. Я встал, на ощупь нашел клочок ваты на полке, обтер влажным тампоном лицо и лег навзничь на кровать. Где-то надо мной, похожий на трепетание бабочки, поднимался и пропадал шелест у вентилятора. Я не видел даже окна, все скрыл мрак, полоска неведомо откуда идущего тусклого света висела передо мной, я не знаю даже, на стене или в глубине пустыни, там, за окном. Я вспомнил, как ужаснул меня в прошлый раз пустой взор соляристического пространства, и почти усмехнулся. Я не боялся его. Ничего не боялся. Я поднес к глазам руку. Фосфоресцирующим веночком цифр светился циферблат часов. Через час должно было взойти голубое солнце. Я наслаждался темнотой и глубоко дышал, пустой, свободный от всяких мыслей.
Пошевелившись, я почувствовал прижатую к бедру плоскую коробку магнитофона. Да. Гибарян. Его голос, сохранившийся на пленке. Мне даже в голову не пришло воскресить его, послушать. Это было все, что я мог для него сделать.
Я взял магнитофон, чтобы спрятать его под кровать, и услышал шелест и слабый скрип открывающейся двери.
— Крис?… — донесся до меня тихий голос, почти шепот. — Ты здесь, Крис? Так темно.
— Это ничего, — сказал я. — Не бойся. Иди сюда.
Совещание
Я лежал на спине без единой мысли. Темнота, заполняющая комнату, сгущалась. Я слышал шаги. Стены пропадали. Что-то возносилось надо мной все выше, безгранично высоко. Я застыл, пронизанный тьмой, объятый ею без прикосновения. Я чувствовал ее упругую прозрачность. Где-то очень далеко билось сердце. Я сосредоточил все внимание, остатки сил на ожидании агонии. Она не приходила. Я только становился все меньше, а невидимое небо, невидимые горизонты, пространство, лишенное форм, туч, звезд, отступая и увеличиваясь, делало меня своим центром. Я силился втиснуться в то, на чем лежал, но подо мной уже не было ничего и мрак ничего уже не скрывал. Я стиснул руки, закрыл ими лицо. Оно исчезло. Руки прошли насквозь. Хотелось кричать, выть…
Комната была серо-голубой. Мебель, полки, углы стен — все как бы нарисованное широкими матовыми мазками, все бесцветно — одни только контуры. Прозрачная, жемчужная белизна за окном. Я был совершенно мокрый от пота. Я взглянул в ее сторону, она смотрела на меня.
— У тебя затекла рука?
— Что?
Она подняла голову. Ее глаза были того же цвета, что и комната, серые, сияющие между черными ресницами. Я почувствовал тепло ее шепота, прежде чем понял слова.
— Нет. А, да.
Я обнял ее за плечо. От этого прикосновения по руке пробежали мурашки. Я медленно обнял ее другой рукой.
— Ты видел плохой сон?
— Сон? Да, сон. А ты не спала?
— Не знаю. Может, и нет. Мне не хочется спать. Но ты спи. Почему ты так смотришь?
Я прикрыл глаза. Ее сердце билось рядом с моим, четко ритмично. „Бутафория“, — подумал я. Но меня ничего не удивляло, даже собственное безразличие. Страх и отчаяние были уже позади. Я дотронулся губами до ее шеи, потом поцеловал маленькое гладкое, как внутренность ракушки, углубление у горла. И тут бился пульс.
Я поднялся на локте. Никакой зари, никакой мягкости рассвета, горизонт обнимало голубое электрическое зарево, первый луч пронзил комнату, как стрела, все заиграло отблесками, радужные огни изламывались в зеркале, в дверных ручках, в никелированных трубках, казалось, что свет ударяет в каждый встреченный предмет, как будто хочет что-то освободить, взорвать тесное помещение. Уже невозможно было смотреть. Я отвернулся. Зрачки Хари стали совсем маленькими.
— Разве уже день? — спросила она приглушенным голосом.
Это был полусон, полуявь.
— На этой планете всегда так, моя дорогая.
— А мы?
— Что мы?
— Долго здесь будем?
Мне хотелось смеяться. Но когда глухой звук вырвался из моей груди, он не был похож на смех.
— Думаю, что достаточно долго. Ты против?
Ее веки дрожали. Хари смотрела на меня внимательно. Она как будто подмигнула мне, а может быть, мне это показалось. Потом подтянула одеяло, и на ее плече порозовела маленькая треугольная родинка.
— Почему ты так смотришь?
— Ты очень красивая.
Она улыбнулась. Но это была только вежливость, благодарность за комплимент.
— Правда? Ты смотришь, как будто… как будто…
— Что?
— Как будто чего-то ищешь.
— Не выдумывай.
— Нет, как будто думаешь, что со мной что-то случилось или я не рассказала тебе чего-то.
— Откуда ты это взяла?
— Раз уж ты так отпираешься, то наверняка. Ладно, как хочешь.
За пламенеющими окнами родился мертвый голубой зной. Заслонив рукой глаза, я поискал очки. Они лежали на столе. Я присел на постели, надел их и увидел ее отражение в зеркале. Хари чего-то ждала. Когда я снова уселся рядом с ней, она усмехнулась:
— А мне?
Я вдруг сообразил:
— Очки?
Я встал и начал рыться в ящиках, на столе, под окном. Нашел две пары, правда, обе слишком большие, и подал ей. Она померила одни и другие. Они свалились у нее до половины носа.
В этот момент заскрежетали заслонки. Мгновение, и внутри Станции, которая, как черепаха, спряталась в своей скорлупе, наступила ночь. На ощупь я снял с нее очки и вместе со своими положил под кровать.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.