Но этот череп был явно современен, он прямо-таки исходил чистотой, был в высшей степени гигиеничен, очень изящны были балюстрадки лицевых костей, образовывающие нечто вроде маленького балкончика под каждой глазницей. Зияющая вместо носа дыра действовала слегка угнетающе, но лишь как некий дефект, незаретушированное увечье, зато оскал улыбки – в нем совершенно не замечалось отсутствие губ, вообще никакой ущербности, он заставлял задуматься. Я взял этот череп и взвесил в руке. Постучал по нему согнутым пальцем и вдруг быстро, зажмурив глаза, приложил к носу. В первый момент я ощутил лишь невинную, щекочущую ноздри пыль, но промелькнул в ней какой-то следок, было там что-то такое… ближе, еще ближе…
Когда нос мой прижался к холодной поверхности, я сделал резкий вдох.
Да! Гниль, гнильца… Еще раз, и… о, измена!
От него веяло смрадом, выдававшим неправедное происхождение. Я нюхал, как пьяный, убийство, скрывавшееся за изящной бледно-желтой элегантностью, кровавую дыру, с которой он был сорван.
Я нюхнул еще раз: блеск, опрятность, белизна – все это было обманом.
Какая мерзость! Я еще раз понюхал, с предвкушением, со страхом, потом бросил его на стол и стал судорожно вытирать губы, нос, пальцы краем купального халата, а меня уже снова к нему тянуло.
Вошла без стука медсестра со старательно сложенной, словно бы новой одеждой, и положила все на столик рядом с черепом. Я поблагодарил ее. Она молча кивнула и вышла из комнаты.
11
Одевался я в ванной, двери были полуоткрыты, и я мог через короткий пустой коридорчик – двери комнаты тоже были приоткрыты – все время видеть череп.
"Прелесть ты моя!" – подумал я. Часами я мог бы в него всматриваться – такое это было блаженное омерзение, тревожащее и волнующее, после всего того, что я пережил. Меня даже какой-то испуг пронимал – не перед черепом, конечно, а перед самим собой, поскольку что я, собственно, такого в нем отыскал?
Да, люблю обработанную со знанием дела кость. Но что же так меня в нем привлекло, что я готов был смотреть и даже снова нюхать со все большим омерзением, но не в силах от него оторваться? Смерть того человека, у которого его отобрали? Но это не имело ничего общего со сделанной из черепа безделушкой, пресс-папье для бумаг, да, впрочем, мне вообще не было до этого человека никакого дела. Во всяком случае, теперь я уже лучше понимал, почему когда-то, очень давно, многие годы назад, вино пили из черепов. Они придавали ему дополнительный вкус.
Я еще долго размышлял бы так, но вдруг услышал через коридорчик скрип дверей докторского кабинета, ведущих в главный коридор. Я прикрыл дверь в ванную, поспешно застегнул последнюю пуговицу, осмотрел в зеркале лицо и выглянул, медленно, нерешительно.
В комнате находились два человека в цветных пижамах.
Один из них, с неравномерно рыжими, словно бы крашеными и местами вылезшими волосами, стоя ко мне спиной, читал, наклонив голову, названия на корешках книг. Второй, коренастый, с опухшими веками цвета крепко заваренного чая, сидел за столиком с черепом и говорил:
– Брось. Оставь книги в покое. Ты ведь их знаешь уже наизусть.
Я вошел в кабинет. Сидевший мельком глянул на меня. Шея у него была белая и дряблая, не гармонирующая с лицом, смуглым и явно многоопытным.
– Сыграем? – спросил он у меня, вытаскивая из кармана свекольного цвета пижамы маленький стаканчик, из которого, после того как была отвинчена крышка, на стол высыпались кости.
– Я не знаю, на что… – колебался я.
– Ну, как всегда, на звезды. Кто выиграет, тот называет. Идет?
Он уже, гремя, помешивал кости.
Я ничего не сказал. Он выбросил их и сосчитал очки: одиннадцать.
– Теперь вы, коллега.
Он подал мне стаканчик. Я встряхнул его и бросил кости – выпали две двойки и четверка.
– Моя, – сказал он с удовлетворением. – Ну, тогда пусть будет Маллинфлор. Ничуть не хуже, чем любая другая!
У него на этот раз выпало тринадцать.
– Хе, одного очка мне не хватило! – сказал он, криво усмехнувшись. Я бросил кости, не тряся их. Две пятерки и шестерка.
– Фью-ю, – протянул он. – Слушаем…
– Ну, не знаю… – пробормотал я.
– Смелее!
– Адмирадир…
– Высоко метите! Ладно, теперь я.
Он выбросил семь. Снова наступил мой черед. Выпали две пятерки, третий кубик скатился со стола и полетел к ногам другого человека, который, все так же отвернувшись, продолжал осматривать библиотеку.
– Что там, крематор? – спросил мой партнер, не двигаясь с места.
– Шестерка, – бросил тот, едва ли глянув на пол.
– Счастливчик.
Сидевший показал плохо сохранившиеся зубы.
– Ну, пользуйтесь удачей!
– Звезда… – начал я.
– Э, нет! Второй раз шестнадцать! Так что – целое созвездие!
– Созвездие? Созвездие Старичка Златоглазого! – вырвалось у меня.
Мне показалось, что он пристально на меня посмотрел, а веко его подрагивало, как мотылек. Тем временем второй повернулся к нам и сказал:
– Уберите их! Доктор сейчас придет, все равно сыграть не успеете.
Говорил он слегка заикаясь, лицом напоминал старую белку: выступающие резцы, рыжие, словно кисточки, усики и бесцветные глаза, окруженные глубокими морщинами. Приблизившись, он обратился ко мне:
– Мы незнакомы. Разрешите? – Он подал мне руку. – Семприак, старший крематор.
Я буркнул в ответ свое имя. Сидевший спросил:
– Ну, где же этот твой доктор?
Он все еще потряхивал стаканчиком с костями.
– Сейчас придет. А вы на амбулаторном лечении?
– Да, – сказал я.
– Мы тоже. Прямо с работы сюда, чтобы времени зря не терять. Есть в этом определенное удобство, ничего не скажешь. У вас случайно нет с собой зеркальца?
– Может, хватит? – вмешался сидевший.
Семприак не обратил на него внимания.
– Кажется, где-то было.
Я ощупал карманы и подал ему маленькое квадратное зеркальце из полированного никеля, слегка подпорченное и потемневшее от ношения. Он внимательно оглядел себя в нем, скаля сгнившие зубы и корча гримасу за гримасой, словно стараясь извлечь из лица то, что было в нем самым отвратительным.
– Гм, – наконец проговорил он с удовлетворением. – Почти труп. Давно я уже так не старился! Физия – прямо хоть палачу отдавай!
– Вы этим довольны? – с недоумением спросил я.
– Надо думать! Увидеть его не увижу, так хоть по крайней мере…
– Кого вы не увидите?
– Ах да, вы ведь не знаете. Брата. У меня есть брат-близнец, он сейчас на миссии. Еще многие годы я его не увижу, а уж насолил он мне, как только мог. Вот только в зеркальце я и могу на его беду полюбоваться. Зуб времени, мой дорогой…
– Может, хватит? – повторил толстый уже с более явным оттенком неудовольствия.
Я присмотрелся к ним более внимательно.
Худющий, с впалой грудью Семприак имел, однако, нечто общее со своим плотным компаньоном. Они походили друг на друга как разные, но в одинаковой мере изношенные платья. Оба выглядели состарившимися за канцелярским столом служащими. То, что в одном высохло и сморщилось, в другом обвисло складками. Семприак – это было заметно, – старался держаться с изяществом: то он отставленным мизинцем с длинным ногтем поглаживал ус, то машинально поправлял воротничок, то его рука соскальзывала по изборожденной морщинами шее. На нем была травянистая зеленая пижама, шитая серебряной ниткой.
– Значит, вы на лечении? – попробовал он возобновить прерванный разговор. – Надо же! Хе-хе, чего человек только не делает ради собственного здоровья!
– Сыграем? – спросил себе под нос толстый.
– Фи! В кости? – Крематор хмыкнул в усы. – Примитив. Придумай что-нибудь получше.
Кто-то заглянул в комнату через щель неприкрытой двери, блеснул чей-то глаз, потом все исчезло.
– Это Баранн, конечно же. Вечно он не как все нормальные люди, – буркнул игрок в кости.
Дверь отворилась. Вошел, шаркая ногами, высокий, чрезвычайно худой, до болезненности, человек в полосатой пижаме. На согнутой левой руке у него висела одежда. В правой он держал пухлый портфель, из которого торчал термос. На лице его выделялся, словно стилет, нос, прекрасно гармонировавший с таким же острым кадыком. Бледные бесцветные слезившиеся глаза имели отсутствующее, слегка ошеломленное выражение, странно контрастировавшее с его живостью.
Прямо с порога он выкрикнул:
– Привет, коллеги! Доктор приплывет не скоро. Шеф его вызвал, коллеги!
– А что у него? Приступ? – равнодушно осведомился толстый.
– Что-то в этом роде. Опущение мысли, хе-хе! Вы бы тут со скуки померли, его дожидаясь. Пойдемте, все готово, дорогуши!
– Баранн. Ну конечно. Пьянка. Снова пьянка, – недовольно бурчал толстый, вставая со стула.
Крематор тронул ус.
– А мы там одни будем?
– Одни. Еще будет аспирантишка, хозяин хаты. Он приглашает. Хе-хе, молодой, быстро отрубится. Так что – пушки к бою! Идем.
Я переступил с ноги на ногу, желая стушеваться, уйти на задний план, но пришедший глянул на меня своими слезящимися глазами.
– Коллега? Новый? – быстро заговорил он срывающимся от воодушевления голосом. – Нам будет весьма приятно! Впрыскивание, хе-хе, малюсенькое возлияние! Очень просим вас с нами!
Я попытался было отказываться, но они нисколько меня не слушали, взяли под руки и повели, и так, между свекольной и фиолетовой пижамами, пытаясь возражать и обмениваясь шутками, я вышел с ними в коридор, вернее, коридорчик, еще более тесный от того, что половина выходивших в него дверей была открыта, загораживая дорогу. Толстый любитель игры в кости шел впереди, нанося удары то направо, то налево. Двери захлопывались, а производимый этим грохот разносился по всему этажу, аккомпанируя нашему и без того весьма шумному шествию. Замок одной из дверей не защелкнулся, и я увидел зал, почти битком набитый старыми женщинами в валенках, платьях с длинными юбками и с платками на головах. По ушам ударил исходивший оттуда сварливый говор, сливавшийся в равномерный гул.
– А здесь что? – спросил я в изумлении.
Мы шли дальше.
– Это склады, – бросил шедший за мной крематор. – Там хранилище теток. Туда!
Он ткнул меня в спину пальцем. Я ощутил грубый запах его бриллиантина, смешанный с запахом чернил и мыла.
В шедшего впереди толстяка словно бы вселился новый дух. Он уже не просто шел, а вышагивал, размахивая руками, посвистывая, а перед последней дверью даже поправил на себе пижаму, словно та была фраком, галантно кашлянул, после чего отворил обе створки столь резким движением, что не удержал в руках ручку двери.
– Милости прошу в сии скромные хоромы.
Некоторое время мы состязались в любезности, споря, кто должен войти первым. Среди голых стен – лишь в ближайшем к двери углу был огромный старомодный шкаф – стоял большой, овальный, покрытый снежно-белой скатертью стол, сплошь заставленный бутылками с блестящими крышечками и блюдами с едой.
Напротив, в глубине комнаты, у наваленных кучей складных деревянных стульев, какие часто можно видеть в кафе под открытым небом, суетился юноша с весьма буйной шевелюрой, тоже в пижаме: он отбирал ужасно скрипевшие стулья, отбрасывая в сторону самые шаткие.
Толстый тут же бросился помогать ему, а худой инициатор этого необычного торжества по имени, как я не сразу запомнил, Баранн со скрещенными на груди руками, словно полководец на холме перед битвой, окинул взглядом все, чем был завален стол.
– Извините, – прозвучало сбоку от меня.
Я дал дорогу улыбавшемуся юноше, который под мышками и в обеих руках нес бутылки вина. Избавившись от своей ноши, он возвратился, чтобы представиться:
– Клаппершлаг.
Затем уважительно пожал мне руку.
– Аспирант… со вчерашнего дня, – добавил он, неожиданно покраснев. Я в ответ улыбнулся. Ему было самое большое двадцать лет. Черные волосы густо росли над широким белым лбом, и даже перед ушами свисали тонкие прядки, словно брелочки.
– Прошу, друзья! По местам! – возвестил Баранн, потирая руки.
Не успели мы еще как следует усесться на опасно потрескивающие стулья, а он уже ловко и с алчной усмешкой, перекосившей его лицо влево, налил всем нам, поднял бокал и воскликнул:
– Господа! Здание!
– И-эх! – грянуло словно из одной груди.
Мы чокнулись и выпили. Незнакомый по вкусу алкогольный напиток слабым огнем медленно растекся у меня в груди. Баранн снова налил всем, понюхал рюмку, чмокнул и выкрикнул: – В дополнение к первой!
Я залпом выпил. Крематор, развалившись на стуле, закусывал бутербродами и ловко выплевывал семечки от огурцов, стараясь попасть в тарелку юноше. Баранн все наливал и наливал.
Мне сделалось жарко. Через какое-то время я уже не ощущал выпитого, лишь вместе с окружающими погружался в густую, светлую, колеблющуюся субстанцию.
Едва рюмки успевали наполниться, как их уже требовалось выпить, словно в этом было что-то неотложное, словно в любую минуту эту столь неожиданную, импровизированную пирушку что-то могло прервать.
Странным казалось также и чрезмерное оживление этих людей, которое никак не объяснялось несколькими выпитыми рюмками.
– Что это за торт? Прованский? – спрашивал с набитым ртом толстый.
– Хе-хе, прованский, – ответил ему Баранн.
Крематор хохотал, неся всякий вздор: шутки, прибаутки, пьяные присловья.
– Твое здоровье, Бараннина, и твое, труполюб! – проревел толстый.
– Танатофилия – это влечение к смерти, а не к умершим, невежда, – отрезал крематор.
Вскоре разговаривать стало совершенно невозможно. Даже крики тонули в общем хаосе. Тост следовал за тостом, приглашение за приглашением. Я пил охотно, поскольку остроты и шутки моих собеседников казались мне до невозможности плоскими, и я старался утопить в вине мое омерзение и отвращение. Баранн, заходясь фальцетом, под собственное визгливое пение демонстрировал, вышагивая по салфетке сладострастно выгнутыми пальцами, танец пьяной пары, крематор то хлестал водку стаканами, то швырял огурцами в молодого человека, который не очень-то от них уклонялся. Толстый же ревел, как буйвол:
– Гуляй, душа! Ой-ля-ля!
– Гуляй! Эге-гей! – вопили в ответ ему.
Потом он вскочил на ноги, покачнулся, сорвал с головы парик и, швырнув его на пол, заявил, блестя потной обнаженной лысиной:
– Эх, гулять – так гулять! Друзья! Сыграем в западни!
– В западни!
– Нет, давайте в загадки!
– Хи-хи! Ха-ха!
Они ржали, кривляясь друг перед другом.
– За чувства наши братские! За счастья буйный пляс! – кричал крематор, целуя себе руки.
– А также за успех лечения. За доктора, приятели дорогие! Не будем забывать о докторе! – взвизгнул Баранн.
– Жаль, что нет девочек. Устроили бы танцы…
– Эх! Девочки! Эх, грех! Сладостные утехи!
– Эх, парад! Маршируют шпики! – выл толстый, не обращая ни на кого внимания, потом вдруг замолчал, икнул, окинул нас налитыми кровью глазами и облизнулся, показывая тонкий, маленький, какой-то девчоночий язычок.
"Что я тут делаю? – подумал я с ужасом. – До чего омерзительно это службистское низкопробное пьянство восьмого ранга! Как же они силятся быть оригинальными…"
– Господа! За ключника! За швейцара нашего! Виват, крематор! Виват, гульба! – пискляво кричал кто-то из-под стола.
– Да! Да здравствует!
– Залпом за него!
– Ручейком!
– Огурчиком! – нескладно вопил хор.
Мне стало даже жалко бедного юношу – как же мерзко они его спаивали, то и дело подливая ему. Толстый, с набрякшей, покрасневшей, словно грозившей лопнуть лысиной – лишь дряблая шея неестественно белела под ней – зазвонил о стекло, а когда это не помогло, швырнул бутылку об пол.
Звук бьющегося стекла вызвал мгновенную тишину, в которой он попытался заговорить, опершись на руки, но ему мешал душивший его смех. Он лишь подавал дрожащими руками знаки, чтобы все подождали. Наконец он выдавил:
– Гулянка! Товарищеская игра! Загадки!
– Ладно! – проревели все. – Пущай! Давайте! Кто первый?
– На равнине Дом стоит, жизнь вмещая бурную. Эх, люби же крепко ты душу агентурную, – это вопил Баранн.
– Господа, братья милые! – пытался перекричать его толстый. – Номер первый: кто видел инструкцию?
Ответом был взрыв хохота. Я содрогнулся, глядя на дергающиеся тела и разинутые рты. Крематор и юноша почти рыдали. Юноша пискнул:
– Ухо от селедки!
Снова удерживаемые нетвердой рукой рюмки со стеклянным звоном сошлись над скатертью. Умиленный крематор покрывал поцелуями теперь уже внутренние стороны своих ладоней. Баранн, сидевший напротив меня, опрокинул в рот рюмку водки.
Я обратил внимание, что при этом он ткнул краем рюмки в нос, и тот затем не восстановил свою форму, а так и остался с вмятинкой посередине. Хозяин носа этого даже не заметил. "Видимо, восковой" – решил я, но впечатления на меня это не произвело. Толстый, которому становилось все жарче, обнажился до пояса, повесил через плечо пижамную куртку и теперь сидел, поблескивая по'том на густой растительности на груди, жирный, отвратительный. Затем он отстегнул и уши.
– Ибо здесь шпионства рай, рай здесь для шпионства! – вдруг стали петь на два голоса Баранн и юноша. Голубые глаза юноши блуждали теперь совсем уже безумно.
Оторвавшись от целования своих рук, крематор присоединился к ним, декламируя:
– Ты хватаешь эти документы! И читаешь эти документы! И глотаешь эти документы!..
– Господа, загадка номер два: что такое супружество? – плотоядно гудел раздетый апоплектик, похожий в таком виде на заросшую волосами женщину.
– Это наименьшая ячейка шпионства, – ответил он сам себе, так как никто его не слушал.
Раскрасневшиеся орущие лица раскачивались у меня перед глазами. Мне казалось, что Баранн, шевеля ушами, подает какие-то знаки крематору, но скорее всего это просто почудилось: оба они были слишком пьяны. Семприак схватил вдруг чужую рюмку, опорожнил ее, швырнул об пол и поднялся, пошатываясь, на ноги. Водка и слюни стекали у него по усам.
– Ну! Теперь ты совсем хорош! – кричали ему. – Господа! Внимание! Облик особы высокого ранга! Повышение ему соответствующее!
– Тихо! – проревел крематор.
Он был страшно бледен и покачивался, будучи не в силах удерживать равновесие. Широко расставив руки, он оперся о стол, откашлялся, вытер слезы и, скаля беличьи зубы, жалобно затянул:
– О, молодость моя! Детство мое святое, и ты, дом родной, отчизны сторона! Где же вы? И где ныне я давний-предавний? Где ручки мои маленькие с пальчиками розовенькими, крохотными? Ни одного их у меня не осталось! Ни одного! Прощайте… А глистам – нет…
– Перестань! – отрывисто бросил ему Баранн, оторвавшись от тщательного вынюхивания чего-то своим ставшим уже плоским носом. Затем смерил взглядом сидевшего рядом с ним юношу и, прикладывая ему ко рту горлышко полной бутылки, прошипел:
– Да не слушай ты его! – и придержал ему голову.
Принужденный пить, тот быстро опорожнил бутылку. Бульканье, которое при этом раздавалось, было единственным звуком в наступившей мертвой тишине. Крематор, прищуренными глазами следивший за понижавшимся уровнем жидкости, прочистил горло и продолжил:
– Ужель в ответе я за руку мою неловкую? За носище? За палец мой? За зуб сгноившийся? За скотство мое? Вот стою я тут пред вами, бытием изведенный…
Он замолчал, так как произошло нечто необычное. Худой, отнимая от губ молокососа опорожненную бутылку – тот тут же повалился ему на руки – сказал спокойным трезвым голосом:
– Ну, довольно же.
– Хм? – буркнул апоплектик. Затем наклонился над полулежащим юношей, приподнял поочередно его веки и посмотрел в зрачки. Вроде бы удовлетворенный этим осмотром, он небрежно отпустил тело, которое с шумом повалилось под стол. Вскоре оттуда стал доноситься тяжелый, прерывистый храп.
Крематор сел, старательно вытер лицо и лоб платком, поправил усы. Другие тоже задвигались, закашляли, зашевелились.
Я осматривался вокруг и не верил собственным глазам. Румянец исчезал, они укладывали на тарелки брови, родинки, и, что удивительнее всего, глаза у них прояснились, лбы стали вроде бы разумнее, с лиц сошла службистская распущенность. Худой – я по-прежнему мысленно называл его так, хотя теперь он вроде бы заметно пополнел – придвинулся ко мне со стулом и, любезно улыбаясь, сказал вполголоса:
– Надеюсь, вы извините нас за этот маскарад. Это чрезвычайно неприятная вещь, но она была вызвана обстоятельствами, которые превыше нас. Поверьте, ни одному из нас это не дается легко. Человек, даже только притворяясь скотом, обязательно в некоторой степени оскотинится…
– А потом оскотится! – бросил через стол крематор. Он с очевидным неудовольствием рассматривал свои руки.
Я не мог выдавить ни слова.
Худой оперся рукой о мой стул. Из-под его пижамы выглянули манжеты вечерней рубашки.
– Оподление и отподление, – сказал он, – извечный маятник истории, качели над бездной.
Затем он снова обратился ко мне.
– Теперь только вы остались нашим гостем в обществе, быть может, чересчур академичном – абстрагистов, так сказать…
– Как?.. Извините… – пробормотал я, еще не совсем пришедший в себя от внезапной метаморфозы.
– Да-да, поскольку все мы здесь являемся, собственно говоря, профессорами. Это вот профессор Глюк.
Он указал на толстого, который не без труда выволок из-под стола храпевшего юношу и привалил его к стене. Под распахнувшейся пижамой стал виден офицерский мундир мнимого аспиранта.
– Глюк является руководителем обеих кафедр инфильтрации, знаете ли.
– Обеих?
– Да. Агентуристики и провокаторики. Как камуфляжист он не имеет себе равных. Кто, как не он, подменил половину звезд в Галактике?
– Баранн! Это же служебная тайна, – полушутя упрекнул его толстый профессор.
Приведя себя и собственную одежду в порядок, он взял бутылку с минеральной водой и обильно окропил свою лысину.
– Тайна? Теперь-то? – усмехнулся Баранн.
– А точно ли он в отключке? – спросил крематор.
Закрыв лицо руками, он, казалось, боролся с шумом в голове, вызванным водкой.
– Действительно, для молокососа он храпит чересчур уж громко, – вставил я.
Я уже сообразил, что все это время они старались опоить переодетого в пижаму офицера.
– Какой он там молокосос! Он, быть может, нам даже в отцы годится, – пропыхтел толстый профессор, осторожно вытирая лысину и потягивая при этом минеральную воду из стакана.
– На Глюка можно положиться. Это старый практик.
Баранн улыбнулся мне и приподнял свешивавшуюся до пола скатерть. Я увидел, что апоплексичность ученого кончается тут же, за уголком стола.
– Ложноножки, – пояснил в ответ на мой ошеломленный взгляд ученый. – Удобная вещь, в самый раз для подобных случаев.
– Значит, вы все тут профессора?
Я, к сожалению, трезвым не был.
– За исключением коллеги крематора. Ну, его-то должность стоит над всеми отделами, – добродушно сказал Баранн. – Как глава факультета кадаврологии и попечитель – "подобно страже при сожжении" – он заседает в сенате академии.
– Ах, господин Семприак все-таки является крематором? Я полагал, что…
– Что это лишь прозвище? Нет.
Баранн кивнул в сторону спящего "аспиранта", от которого исходили немузыкальные звуки храпа.
– Однако он получил все же общее представление. Нелегкое это дело…
– Не жалуйся, Баранн, у нас сегодня и так прошло неплохо, – сказал толстый профессор, отодвигая стакан. – Иногда половину ночи приходится распространяться о доблестных шпионах, старинных агентурах, честных подтасовках, да разбавлять это секретными песнями – о кордегардах, заморском шпионстве и прочем, прежде чем сладим с таким вот. Ну, а зимой еще дрова в камине должны в соответствующие моменты потрескивать при всех этих небылицах. Коды, шифровки, поем, от окон дует… Естественно, я каждый раз простужаюсь.
Он зябко передернул плечами.
– Именно так, – отозвался крематор.
Откинувшись на стуле, все с таким же мнимо-беличьим лицом, с которого исчезло, однако, выражение бюрократического отупения, он, язвительно скривившись, затянул:
– Эх, братья, шпионская дружина!
– Ключник, ну хватит же, слушать этого не могу! – взмолился профессор Глюк.
– Ключник? – с удивлением спросил я.
– Вас удивляет, что мы называем Семприака ключником? Ну что ж, мы, конечно, профессора, но у нас есть и шутливые прозвища, сохранившиеся еще со студенческих времен. Глюк был окрещен сокурсниками выродком, слово же "ключник" – синоним "привратника", то есть ведет к тем же корням, поскольку привратник в некотором смысле занимает пост у дверей, а двери Здания имеют лишь одну, к нам обращенную сторону.
У меня не было уверенности, что я его действительно понял, но пытаться уточнять я не посмел и заговорил только после некоторой паузы:
– А могу я спросить, какова ваша специальность, господин профессор?
– Почему же нет? Я читаю курс зданиеведения, кроме того, веду семинары по десемантизации, ну и еще, так, слегка, копаюсь в разведстатистике, агентуристике, шифромантике, но это для меня скорее уже хобби.
– Истинная добродетель похвал не боится, – отозвался Глюк. – Профессор Баранн является творцом теории вдалбливания, а его казуистика измены и прагматика предательства охватывает широкие массы триплетов и квантиплетов – когда он начинал, ему такое даже не снилось! Ну так чего мы сидим? "Теперь, друзья, давайте выпьем!" – С этими словами он взял в руки откупоренную крематором бутылку.
– Как же так? – спросил я, сбитый с толку. – Мы теперь будем пить?
– Вы куда-нибудь торопитесь? Жаль. Зачем же иначе мы тут, по-вашему, собрались?
– Да нет. Но мы уже столько выпили… Извините, что я говорю с некоторым трудом, но…
– О, ничего страшного. Однако то не в счет. То была, с вашего позволения, операция по отвлечению внимания, – снисходительно объяснил мне толстый профессор. – Впрочем, теперь будем уже безо всякой водки. Ликерчик, легкое вино, арачок и прочее в том же духе. Мозговые извилины после промывки следует прополаскивать, чтобы лучше работали.
– Ах, так…
Бутылка снова совершила круг по столу. Потягиваемый с благоговением благородный напиток быстро улучшал настроение, слегка упавшее от только что произошедших событий. Из возобновившегося разговора я узнал, что профессор Баранн занимается, помимо всего прочего, еще и эллинистикой.
– Таким отвлеченным занятием? – удивился я.
– Отвлеченным? Что вы говорите! А троянский конь, который положил начало криптогиппике? А разоблачение Одиссеем Цирцеи? А музыкальная маскировка сирен? А опознавание пением, плясками? А Парки, а агентурный лебедь Зевса?
– А знакома ли вам опера "Сельская честь"? – спросил Семприак.
– Нет.
– Эллинистика – это наша сокровищница! – продолжал Баранн, не обращая внимания на комментатора.
– Да, действительно, – согласился я. – А можно узнать, чем занимается область науки, избранная профессором? Эта… десемантизация… Я прошу прощения, но как невежда…
– За что просить прощения? Речь ведь идет о сущности, не так ли? Чем является бытие наше, как не беспрестанным шпионством? Подсматривание Природы… Спекулятором в Древнем Риме называли как исследователя-ученого, так и шпиона-разведчика, ибо ученый – шпион по возвышенности духа и по силе разума, а следовательно, он – подтасовка. Человечество в лоне Бытия…
Он налил. Мы чокнулись.
– Вам это удивительно? Что ж, это стремление человека к тайне известно с давних времен. Уже в Средневековье были сыскные отделения. Эспионизм – от "эспион", шпион – один из самых интересных стилей в искусстве. На фресках иногда можно встретить парящие длинные ленты – это, к вашему сведению, свитки, на которых ангелы писали доносы. Костный мозг, то, чем нашпигованы кости, означает опять-таки шпионскую сущность. Далее, диалектически вульгаризованное "шпик" происходит от заостряющегося в "шпиль" в борьбе с природой ум. Ум же у нас подозрительный, суспеккланцивилистический. Да, так о чем это я говорил? Коньячок смешал мне ряды. Ага! Мой предмет! Так вот, мой дорогой, я тут только что не раз повторял "значит", "означает" – то есть мы имеем дело со значениями, а с ними нужно быть поосторожнее! Человек с незапамятных времен ничего другого не делал, как только придавал значения камням, черепам, солнцу, другим человеческим существам, а придавая значения, он в то же время создавал сущность, такую как загробная жизнь, тотемы, культы, разнообразные мифы, легенды, любовь к отчизне, небытие – вот так все и продолжалось. Приданный словам смысл регулировал человеческую жизнь, был основой, базисом, но в то же время ловушкой, ограничением! Знания старились, уходили в прошлое, следующему поколению не казалось, однако, что жизнь предыдущего прошла даром, того, которое молилось несуществующим богам, верило в философский камень, упырей, флогистоны. Наслоение, расслоение и исчезновение значений считали естественным процессом, семантической эволюцией, пока не произошло крупнейшее в истории открытие. О, такой отзыв о чем-то стал теперь заурядным, его подвергли девальвации, теперь любое новшество так называют, но, однако, прошу мне поверить, хотя бы ради коньяка. Именно так, прозит!
Он налил. Мы выпили.
– Итак? – сказал Баранн, задумчиво улыбнулся, потом поправил сбившийся нос. – К чему мы пришли? Да! Десемантизация! Это вещь весьма тривиальная: изымание смысловых значений.
– Как так? – глуповато спросил я. Затем умолк, устыдившись. Он этого не заметил.
– Значения нужно изымать! – твердо произнес Баранн. – Наука уже в изрядной мере запутала нас, заклеив все толстой скорлупой многозначительности, допустимости различных толкований – и вот я не расщепляю атомы, не потрошу звезды, но постепенно и методично, полностью и всесторонне изымаю Смысл.
– Но не является ли это, однако, в некотором смысле уничтожением?
Он быстро глянул на меня. Остальные зашептались и умолкли. Офицер у стены все храпел.
– С вами интересно говорить. Уничтожением? Ну что ж, когда вы что-либо создаете – ракету или вилку – с этим обычно связана уйма хлопот, сомнений, сложностей! Но когда вы уничтожаете – я умышленно прибегаю к этому упрощенному определению, поскольку вы воспользовались им – что бы об этом потом ни говорили, это является простой и вполне определенной акцией.