СУД МОРЯ
Во время перехода королевских кораблей в Корнуолл, когда лютый шторм, обрушившийся на них в начале плавания, внезапно был поглощен мертвым штилем, маленький принц заболел какой-то очень странной болезнью – никто не видал ничего подобного у детей столь нежного возраста. В то время как море все глубже и глубже погружалось в оцепенение тяжелого, свинцового сна, на бедное крохотное существо все тяжелее наваливалась бессонница. Напрасно юная, цветущая нянька пела знакомые ему колыбельные песни, напрасно предлагала ему грудь, которая обычно действовала на него благотворно-усыпляюще; младенец отказывался от пищи, вожделея лишь сладкого молока забвения, которого ему никто не мог дать; широко раскрытые глаза на бледном, торжественном личике становились все больше, а маленькое тельце все стремительнее таяло, словно сжигаемое голодом этих огромных, бессонных глаз, не желавших сомкнуться ни на секунду… Лекари на борту королевского корабля не знали, как помочь беде; побережье Нормандии, от которого началось плавание, казалось таким же безнадежно недостижимым, как и цель путешествия, Корнуолл, – безжизненно повисших парусов не касалось ни малейшее дуновение ветерка. В конце концов, когда состояние ребенка стало угрожающим, кто-то из ближайшего окружения королевской четы вспомнил, что на одном из кораблей находится заложница Анна де Витре, о которой ее земляк Бюдок говорил, будто бы она еще помнит бретонские колыбельные песни.
Король Иоанн испуганно вздрогнул, услышав это предложение: он боялся прибегать к помощи Анны де Витре, помня свой последний поход на бретонцев, их сожженные города, вытоптанные поля и прежде всего – юного герцога, нежного мальчика, которого он пленил во время этого похода и своей собственной рукой предал смерти в Руане. Ему давно известно, ответил он, что бретонцы все еще остаются язычниками и колдунами, и он, как истинный христианин, не желает иметь с ними дела. Он напомнил своим советчикам о том, как прабабка Анны, мадам Авуаз, ходила ночью по захваченному британцами замку Ро, напевая свои песни, и наутро никто из воинов не проснулся…
Маленький принц продолжал таять на глазах, не в силах уснуть, в то время как неподвижное море все глубже погружалось в сон. И когда через несколько дней король Иоанн, не выдержав взгляда огромных, широко открытых глаз своего сына, бежал на корабль сенешаля, отчаявшаяся королева велела позвать Бюдока и приказала ему ночью тайно отвезти одну из ее камеристок на весельной лодке к бретонке.
Анна де Витре еще не ложилась. Сидя на палубе под светлым пологом звездного неба она вопрошала море, как это обычно делали на ее родине в трудную минуту. То, что она вновь могла обратиться к морю, вселяло в нее такой глубокий молитвенный покой, давало ей такую уверенность, какой давно уже не знало ее сердце. В Руане она всегда казалась себе беспомощной, а все вокруг было пугающим и неопределенным, на море же она, наоборот, словно обретала твердую почву под ногами. Ибо на суше – повсюду леса и пещеры и мрачные замки, в которых легко спрятаться злым тайнам, а на море все открыто, как на ладони. Анна вспомнила судные дни на своей родине, вспомнила, как люди доверялись морю и подчинялись его приговору и море распознавало виновных и оставляло их в своем плену, а невинных возвращало на землю и никогда не ошибалось. Ведь море – это не маленькие, близорукие люди, море – это самое благородное и могучее творение Бога, оно ближе всего стоит к Нему по своему могуществу, оно граничит с Его небом, оно само – как Бог. Его нужно вопрошать, если хочешь услышать голос Бога. А чей же еще голос могла услышать Анна де Витре, как не Его? Ведь люди прятали от нее глаза и закутывались в непроницаемое молчание, как только она спрашивала их о юном герцоге, – казалось, будто они просто забыли его имя. А между тем Анна де Витре имела право спрашивать о нем, ведь именно из-за юного герцога ее отдали в заложницы этому чужому королю: она была залогом нерушимости его клятвы, присяги на верность новому владыке, которую тот вырвал у него силой. Из-за него ей суждено было покинуть родину, любимых родителей и ласковых сестер – все радости и красоты ее бедной страны. Если бы она не оставила свой народ, это пришлось бы сделать ему, а герцог не должен оставлять свой народ – так говорил ей на прощание отец, и слова его Анна вновь и вновь, день за днем, мысленно повторяла, иначе бы она умерла у британцев от одиночества и тоски. А так она могла жить среди них. Ибо если она за юного герцога отправилась на чужбину, то он за нее остался на родине – он был ее родиной, он был ее свободой; ее истинная жизнь была не здесь, среди этого чужого, жестокого народа, ее истинной жизнью стала жизнь юного герцога, – а уж об этой-то своей собственной жизни она ведь могла знать правду? И если люди не давали ей ответа, то море не станет ничего скрывать от нее: море – это суд, море – это почти Бог. И Анна де Витре вся обратилась в слух.
От неподвижной воды не исходило ни звука. Корабли покоились на морской глади, словно мертвые черные лебеди; казалось, будто они вмерзли в воду, как в лед. Никогда еще Анна не видела море таким тихим – можно было и в самом деле подумать, что оно спит. Но море не спало, как полагали эти британцы, оно лишь молчало, как молчит Бог, когда нам кажется, что Он спит. А если Бог долго молчит, значит, Он вот-вот что-то скажет. И Анна слушала.
И вдруг ей почудилось, будто у носа корабля раздался звук, похожий на тихий всплеск волны, – море словно отверзло уста. И когда Анна поднялась – ведь ответ моря надлежит принимать стоя, – она увидела темный силуэт мужчины, словно вынырнувшего из пучины подобно обитателям морских глубин. Она услышала короткий приглушенный клич, такой, каким у нее на родине мореходы извещают о том, что хотят пристать к берегу или к другому кораблю, а через миг она увидела и лодку и узнала человека в ней: то был Бюдок.
Это очень огорчило Анну, так как появление Бюдока помешало ей слушать море: Бюдок был перебежчиком и изменником. Он давно забыл, что так же, как и Анна, находится здесь в заложниках, он жил и вел себя здесь, у британцев, так, как будто был одним из них. Анна презирала и избегала его, хотя прежде он был постоянным гостем в доме ее отца; лишь иногда, нечаянно встретившись с ним взглядом, она вдруг испытывала мгновенный приступ такой острой тоски, что казалось, будто это сама далекая родина смотрит на нее; но, должно быть, это ей и в самом деле просто казалось.
Между тем Бюдок привязал лодку к борту корабля и помог камеристке подняться наверх. Анна терялась в догадках: зачем она могла понадобиться королеве в столь поздний час? Но гордость не позволяла ей спросить об этом, потому что ей пришлось бы прибегнуть к помощи Бюдока, как к ней прибегла камеристка, не знавшая языка Анны, а Анна не знала ее ненавистного языка, который она так и не смогла заставить себя выучить; Бюдок же овладел им. И потому она последовала за ними молча.
Когда же она оказалась напротив него в маленькой лодке, совсем близко от воды, вблизи бездонного, ясного, всеведущего ока моря, ей вдруг показалось, что он заводит с ней в темноте какой-то таинственный разговор – не голосом своих уст, а голосом своей крови, этой древней кельтской крови, струившейся как в его, так и в ее жилах, глубокой, как прекрасные озера их родины, темной, как леса волшебника Мерлина, и дикой, как гулкие скалистые берега, где Дева, Несущая Смерть, тихонько поет гибнущим мореходам колыбельную песнь их матерей. Ей казалось, будто она смотрит прямо сквозь глаза Бюдока, которых она не могла видеть в темноте, в бездонную глубину нерушимой верности – не нежной, благородной верности ее собственной любви, а верности непримиримой ненависти, бесстрашной и хитрой, которая не боится прикинуться перебежчиком, чтобы затем вернее погубить врага. Анна чувствовала, что в них обоих затаилась одна и та же боль; она каждую секунду ожидала услышать и голос его уст, который сообщит ей о судьбе юного герцога. Но Бюдок, должно быть, не решался на это в присутствии камеристки; было так ужасающе тихо, что можно было бы, наверное, расслышать даже шепот где-нибудь у самого горизонта.
Лишь когда лодка с глухим стуком причалила к борту королевского корабля и камеристка уже была наверху, он приблизил к ней свое темное лицо и беззвучно шепнул ей прямо в ухо:
– Герцог мертв. Убийца его – сам король. Море осудило его, и ты… ты…
Казалось, он задохнулся от рвущейся наружу радости триумфа. Он поднял ее своими обнаженными по самые плечи руками – какое-то мгновение она не знала, хочет ли он бросить ее вверх, как беззвучный ликующий вопль упоения местью, или швырнуть в море, но в ту же секунду ноги ее коснулись палубы.
Оглушенная известием, Анна еще не осознавала себя, когда переступила порог королевского шатра. Там было сумрачно; лишь от входа, где парусиновый полог был привязан к двум резным столбцам, лилось внутрь сияние моря, белое, как звезды.
Молодая королева стояла в торжественной позе, гордо выпрямившись, но маленькое, невыразительное личико ее под золотым раздвоенным чепцом было заплакано. Она испуганно и торопливо заговорила, обратившись к Анне. Со стороны могло показаться, что она тоже думает об убийстве юного герцога, но она думала только об исцелении своего маленького сына. Анна не понимала ее – слова Бюдока звучали в ее сознании, как удары тяжелого колокола; нежная тень убитого словно поглотила весь окружающий мир, Анна даже не заметила, что королева говорит с ней, – она вообще не обратила на нее внимания. Но потом она услышала голос Бюдока:
– Анна де Витре, госпожа королева желает знать, можешь ли ты спеть ее больному сыну бретонскую колыбельную песню?
Анна не поняла его, так же как не поняла королеву. Ей лишь показалось, что он говорит на языке королевы, в то время как он обращался к ней на ее родном языке. Она не отвечала.
Высокие брови королевы дрогнули, казалось, она вот-вот пригрозит Анне. Но в следующее мгновение маленькое, невыразительное личико ее приняло совершенно беспомощный вид. Она сорвала с себя золотые цепи и надела их на шею Анны, сняла с запястий свои браслеты и надела их ей на руки, расцеловав девушку в обе щеки. Анна ощутила тяжесть цепей и браслетов, почувствовала на лице влагу чужих слез, но все еще ничего не понимала. Бюдок между тем спокойно стоял и ждал, его темное замкнутое лицо казалось совершенно безучастным.
Королева вновь повернулась к нему.
– Ах, Бюдок!.. – всхлипнула она. – Анна, верно, забыла песню. Попроси ее еще раз: пусть она вспомнит ее! Попроси ее – ведь она не понимает моего языка!
– Анна де Витре, – произнес Бюдок, – королева опасается, что ты забыла песню. Но я знаю, что ты не забыла ее. Ты была уже большая, когда твоя мать пела у колыбели твоего брата Алена, который затем утонул в море. Я хорошо помню, какой ты была тогда: ты лежала в своей старинной кровати и тихонько подпевала ей, как маленькая птичка в гнезде, пока не засыпала.
Анна молчала, хотя на этот раз поняла Бюдока. Глаза ее наполнились слезами. Как он мог подумать, что она станет петь сыну короля-убийцы свою песню, сладкую колыбельную песню, которую пела мать ее маленькому брату Алену! Неужто Бюдок предатель? Ее детское лицо сделалось суровым и неумолимым. Королева смотрела на него с ужасом – она в эту минуту была похожа на простую нищенку, просящую подаяния.
– О Боже! Она не хочет помочь моему ребенку! – причитала она. – Она не хочет! Ах, Бюдок, поговори с ней еще раз! Упроси ее, скажи ей, чтобы она сжалилась надо мной!
– Анна, – сказал Бюдок, – теперь ты поняла, чего хочет королева, но ты еще не поняла, чего хочу я: ты не желаешь петь младенцу колыбельную песню, потому что он – сын короля-убийцы. Но именно поэтому ты можешь спеть ему эту песню. Вспомни еще раз о своем маленьком брате Алене, который потом утонул в море. Всем, кто гибнет в море, Дева, Несущая Смерть, поет песню их матерей, подслушанную ею у колыбели, – это та же самая песня, Анна, именно та самая. Твоя прабабка Авуаз знала это, и ты тоже знаешь: услышавший начало песни уснет, услышавший же конец ее – никогда не проснется. Ты должна спеть принцу эту песню от начала и до конца! Ты знаешь начало; начало и конец, зыбка и зыбь суть одно… Поняла ли ты, наконец, что ты… что ты…
Он опять словно захлебнулся беззвучным ликованием. Но теперь Анна поняла: море ответило ей, море свершило свой суд, море требует этого младенца; поистине море справедливо, море – почти как Бог!.. Она постояла несколько мгновений безмолвно и неподвижно, словно молельщица. Затем медленно сняла с себя цепи и браслеты королевы, подошла к борту корабля и бросила их в воду. Лицо ее было белым и неподвижным, как лик моря. Она не смотрела на королеву, она не отрывала глаз от моря.
– Я буду петь колыбельную, – промолвила она. Но теперь королева вдруг встревожилась.
– Бюдок, почему она не приняла мои цепи и браслеты?.. – спросила она испуганно. – Ведь цепи связывают человека с человеком, и я хотела привязать ее к себе своими цепями. Почему она подарила их морю? Она ищет союза с ним?
Бюдок небрежно ответил, что этого, верно, требует обычай и так на его родине поступает каждая женщина, прежде чем спеть бретонскую колыбельную песню.
Однако королеву его слова не успокоили.
– Значит, когда она поет, она связана с морем! – воскликнула она взволнованно. – А море – наш враг! Море жестоко: оно держит в своем плену мое бедное больное дитя и не дает нам доставить его на берег! Что же это за узы, которыми она связана с морем? – Она пытливо заглянула в глаза девушке.
Анна, которая уже отошла от борта корабля, теперь стояла на пороге сумрачного шатра. Белое сияние неподвижной воды у нее за спиной очертило ее силуэт словно серебряным карандашом: он был все еще тонок и трогательно строг, как фигурка той маленькой, еще не созревшей девочки, которую когда-то, давным-давно, отдали британцам; Анна, казалось, еще совсем не расцвела, хотя уже достигла возраста первой, нежной зрелости – да и как она могла расцвести на чужбине? Ведь ее жизнь словно замерла.
Маленькое, невыразительное личико королевы вдруг словно озарилось прозрением: она как будто только что увидела Анну.
Бюдок между тем дал знак женщинам, чтобы они покинули шатер и увели с собой свою повелительницу, дабы Анна могла наконец приступить к делу. Но королева медлила.
– Нет, нет, – сказала она вдруг, – я не выйду, я посижу здесь, пока она будет петь: я не оставлю ее одну с моим ребенком, раз она связана с морем!
Женщины смущенно переглянулись, пытаясь улыбнуться. Самая старшая из них, состоявшая в родстве с королевским домом, принялась ласково увещевать свою госпожу. Анна, говорила она, всего-навсего хочет сделать то, о чем госпожа сама ее так страстно просила. Поэтому надо проявить доверие и вести себя так, как того требует бретонский обычай; да и выйти им необходимо уже хотя бы потому, что иначе они и сами могут уснуть.
При слове «доверие» королева задрожала. Тоненькие серебряные пластинки, которыми был украшен ее золотой чепец, зашептались друг с другом, как листья тополя. Она не в силах была оторвать взгляда от юного отрешенного лица Анны, словно сквозь его болезненную прелесть на нее взирал лик медузы.
– Но я не могу доверять ей! – воскликнула она. – Вы только взгляните на это лицо! Ведь мы никогда прежде не замечали и не принимали ее всерьез!
Женщины, улыбнувшись, вновь попытались успокоить ее. Престарелая родственница вновь призвала ее к благоразумию: Анна, говорила она, так молода и невинна – почему госпожа не хочет доверить ей своего ребенка? Анна ведь и сама еще, в сущности, дитя.
– Вот именно, вот именно! В этом-то все и дело!.. – лепетала королева. – Неужели вы не понимаете? Она не знает, что значит малое дитя: у нее нет ни мужа, ни детей – у нее вообще нет жизни! Она подарила ее другому, – а его уже нет в живых… – Последние слова она произнесла почти шепотом, так что никто не понял их смысла.
Королева окончательно потеряла самообладание.
– Поймите же, наконец! Вы должны меня понять! – причитала она. – Ведь всем известно, что бретонцы могут убивать своими колыбельными песнями! Вы забыли о британских воинах в замке Ро?..
Улыбки на лицах придворных дам мгновенно исчезли. Лишь престарелая родственница продолжала с материнской укоризной в голосе: как госпожа может говорить такое! Нехорошо так оскорблять Анну де Витре! Убить ребенка! Нет, на такое никто не способен.
– Нет, способен, способен!.. – бормотала едва слышно королева. – Люди способны убивать даже детей. Сегодня люди способны на все, и вы это знаете так же хорошо, как и я, это знает весь двор – каждый житель Руана знает это! Не притворяйтесь! О Боже, я не в силах вымолвить это! Зачем меня об этом спрашивают?..
Напудренные лица женщин побледнели. Что королева имеет в виду? Не юного ли герцога бретонцев? Он был еще совсем мальчиком, почти ребенком. Они не решались взглянуть друг на друга, ибо все делали вид, будто ничего не знают об убийстве, окутанном таким упорным, непроницаемым молчанием…
Несколько мгновений было так тихо, что казалось, будто даже море затаило дыхание. Женщинам стало не по себе, их гладкие уверенные лица приняли беспомощное выражение. Они невольно оглянулись – не слышит ли их кто-нибудь стоящий у входа в шатер? Лишь добрые, наивные глаза родственницы смотрели по-прежнему спокойно и непринужденно: старикам трудно уверовать в ужасы новых времен! Она все еще пыталась успокоить королеву: кто же и о чем мог спрашивать госпожу, ласково выговаривала она ей; никто из дам не задавал ей вопроса, да и Бюдок и Анна тоже молчали, а больше здесь никого нет; госпожа, должно быть, ослышалась.
– Но кто-то беспрестанно вопрошает меня!.. – произнесла королева прерывистым голосом. – Разве вы не замечаете? Я словно стою перед судом, а ведь в суде человека допрашивают, в суде нужно признавать свою вину, если хочешь пощады! Но мне не в чем признаваться, я не знаю, отчего мое бедное дитя не может уснуть, и я не хочу, чтобы меня без конца спрашивали, – это так ужасно, когда маленькие дети не могут спать! Сна лишаются только злодеи! А мой маленький сын никому не причинил зла; должно быть, это какая-то ошибка – что он не может уснуть! Бюдок, скажи Анне, что это ошибка, – ей не надо петь никакой колыбельной, я сделаю это сама!
– Анна, – сказал Бюдок, – похоже, море желает услышать от королевы признание, прежде чем ты приведешь его приговор в исполнение, но она никак не решится произнести его. Потерпи еще немного.
Анна стояла, вся обратившись внутрь себя, сосредоточившись на песне, которую должна была спеть. Прошло так много времени с тех пор, как она слышала ее в последний раз, ей надо было собрать все свои силы, чтобы вспомнить ее, она должна была отрешиться от всего, что происходило вокруг. Услышав слова Бюдока, она в первый раз за время разговора подняла глаза. На ее тихом лице отразилось удивление. Куда девалась изящная королева, так беспечально владычествовавшая в Руане, когда вдруг началось это ужасное молчание вокруг имени юного герцога бретонцев? Куда девалась та нарумяненная и сверкающая драгоценностями госпожа, отвечавшая на робкий вопрос Анны о судьбе герцога лишь загадочной улыбкой? Куда исчезла та льстивая притворщица, которая только что любезничала с нею здесь, на корабле? От нее вдруг не осталось ничего, кроме маленького, дикого, исполненного отчаяния личика, прозрачного, как береговые камешки, отшлифованные морем, – поистине на море все становится явным!..
Анна не решилась произнести ни звука. Она кивнула Бюдоку: да, она подождет – как она может противиться его просьбе? Ведь море тоже ждет, ему некуда спешить, оно дышит вечностью, оно – почти как Бог. От Бога и от вечности никому не убежать.
Снаружи послышались тихие вздохи: должно быть, море ожило; оно как будто медленно поднималось, чтобы занять свое судейское кресло. Анне де Витре вдруг показалось, что снаружи стало странно светло… Между тем королева села рядом с колыбелью и запела своим слабым, тоненьким голоском. Мелодия путалась, слова заплетались друг за друга, теряя свой смысл; королева фальшивила – жалкая песенка, которую она запела, уподобилась в ее устах тихому бреду безумца. Внезапно она прервала пение и сказала дрожащим голосом:
– Боже мой, что же это такое! Становится все светлее, а принцу ведь нужно спать! Велите опустить полог шатра!
Взор ее упал на Анну, которая все еще стояла у входа; фигура ее теперь была не очерчена серебряным карандашом, а озарена сзади невидимой звездой: море за ее спиной светилось. Королева вскрикнула и припала грудью к колыбели, словно защищая ее своим телом.
– Почему она все еще здесь? Почему она все еще здесь? – всхлипывала она. – Я же велела сказать ей, что принц уснет сам, без ее помощи. Кажется, он уже спит – посмотрите, посмотрите… – Она подняла занавесь колыбели дрожащей рукой.
Тем временем стало так светло, как будто море и в самом деле поднялось на борт и вступило в шатер: теперь стал отчетливо виден каждый угол, в белом сумраке открытой колыбели было видно торжественное лицо маленького принца. Юная, цветущая нянька вдруг громко зарыдала. Заплакали и дамы из свиты королевы; лишь она одна сидела застывшая, как соляной столп, и сухими глазами смотрела в широко раскрытые глаза сына.
Наконец родственница прикоснулась к ее плечу и сказала голосом, полным сострадания:
– Дитя мое, Анна де Витре еще здесь. Доверьтесь ей, прошу вас! Это вовсе не ошибка – то, что принц не может уснуть.
Королева, не ответив, тихо забормотала что-то невнятное; никто не мог понять, к кому обращены были ее слова, – казалось, она говорит с невидимым исповедником.
– Нет, это не ошибка – то, что принц не может уснуть… И я знаю, почему это не ошибка: нет на земле более подлого злодейства, чем убийство ребенка, – а ведь мы убили ребенка. Если, видя преступление, мы молчим, значит, мы соглашаемся с ним. А я молчала… Как молчали все, весь двор! Мы молчали так подло, что, казалось, вот-вот возопиют камни! Мы ели и пили, как будто ничего не случилось, мы наряжались и румянились, мы шутили и танцевали – мы даже спали! Мы прекрасно спали, хотя казалось, что отныне в Руане никто никогда не сможет спать. А мы смогли – отчего же нам было не спать? Ведь с нами не было судьи, который мог бы разбудить нас: судьи тоже спали. Они должны были спать, им же приказали! И только один мой бедный мальчик вдруг не может уснуть!
Она огляделась по сторонам, как человек, не сознающий, где он и что с ним. Женщины одна за другой бесшумно покинули шатер, даже родственница смущенно удалилась. Осталась лишь Анна де Витре, и в глубине шатра стоял Бюдок; лицо его казалось единственным темным пятном в светлом помещении. Королева не замечала его присутствия, она запрокинула голову, как будто собираясь закричать от боли. Золотой чепец сполз на затылок, белокурые волосы упали ей на плечи, словно львиная грива. Она поднялась и сделала несколько шагов в сторону Анны, она словно хотела броситься перед ней на колени, но в то же время казалось, будто все ее существо отчаянно противится этому, вздымается, как волна, ополчившись против нее. Маленькое кукольное личико ее, без румян и украшений еще более жалкое, чем прежде, теперь совсем исчезло, растворилось в своем собственном прообразе – она уже перестала быть самой собою, она была лишь частью чудовищной силы безымянного материнского лона земли.
– Анна! – воскликнула она. – Я знаю, море – твой союзник, ты связана с ним; вы, бретонцы, говорите, что оно справедливо, что оно почти как Бог. Я предаю себя на его суд. Но ведь каждого судью можно просить о пощаде – убей меня, но спаси мое дитя! Клянусь, я сама предам себя в твои руки, как только мы достигнем Корнуолла; пой сколько и где пожелаешь! Я дам тебе ключи от замка Бристоль – ходи ночью по всем его коридорам и переходам, как ходила твоя прабабка Авуаз по замку Ро, захваченному британскими воинами. Услышав твой голос перед моим покоем, я сама отворю дверь твоей песне и стану слушать ее, пока мои глаза не сомкнутся навеки. Не бойся, что я попытаюсь обмануть тебя. Ах, Анна, у тебя нет детей, ты не можешь меня понять, так поверь мне на слово: это не трудно – умереть за своего младенца; я знаю это, я уже чуть не умерла, когда рожала его. Ах, Анна, поверь мне! Поверь мне!
Она совсем забыла, что бретонка не понимает ее языка.
Анна смутно чувствовала, что королева борется с нею за жизнь своего ребенка, ее юное суровое лицо вновь сделалось неумолимым. Она презрительно закрыла глаза. Теперь она вся сосредоточилась на песне. Ей казалось, будто она слышит вдалеке шум прекрасных источников своей родины и лесов волшебника Мерлина и гул прибоя у скалистых берегов, где Дева, Несущая Смерть, тихонько поет гибнущим мореходам колыбельную песнь их матерей.
И вот она уже вступает под сумрачную сень замка Ро, тихо, как порой вступают в дом давно умершие, – нет, как вошла в их дом Дева, Несущая Смерть, чтобы послушать песню у колыбели Алена; Анна, как и она, услышала сладкую колыбельную песнь своей матери. Сердце ее забилось. Ей казалось, что она вдруг вновь проснулась для своей собственной жизни. Сейчас она увидит Алена! Юное суровое лицо ее стало невыразимо мягким.
Королева не сводила с нее глаз. По всему телу ее вдруг как бы пробежала мгновенная дрожь, похожая на вздох облегчения. Она схватила Анну за руки и подвела к самой колыбели. Анна почувствовала на губах благодарный поцелуй и услышала быстро удаляющийся шорох платья. Несколько секунд она оставалась неподвижна, словно в легкой дреме, на грани между сновидениями и пробуждением. Затем она поняла, что королева оставила ее наедине с сыном, – заветный час настал. Не решаясь открыть глаза, она молитвенно сложила руки и запела.
Вначале ее голос звучал очень робко; она пела без слов, это были лишь тихие, монотонно-ласковые, медленно льющиеся, вновь и вновь повторяющиеся звуки, напоминающие сонный плеск кротких прибрежных волн, качающих челн. Но постепенно из мелодии сами по себе стали рождаться слова – милые, невинно-забавные детские стихи; Анне казалось, будто это поет ее мать, она не замечала, что это ее собственный голос превратился в голос матери.
Анна никогда не пела с тех пор, как оказалась у британцев, она не узнавала теперь своего голоса; ей казалось, будто она слышит голос матери. Вот она опять лежит в своей большой старинной кровати в замке Ро и тихонько подпевает матери, баюкающей ее маленького брата Алена.
Как только Ален засыпал, мать выходила, чтобы позвать старую служанку Энору, которая оставалась на ночь с детьми. До прихода Эноры Анна была одна с Аленом и становилась на эти несколько минут его маленькой матерью. Алену это было необходимо: он ведь был такой крохотный; каждый раз, глядя на брата, она испытывала к нему нежную жалость, хотя Ален был розовый и цветущий, – с таким крохой легко может приключиться какая-нибудь беда, и Анна даже на секунду боялась отвести от него взгляд. Охотнее всего она взяла бы его на руки и прижала к груди, но мать и Энора запретили ей это, ведь Анна сама еще была ребенком и могла уронить Алена.
– А когда я вырасту – можно мне тогда будет взять Алена на руки?.. – просила Анна.
– Когда ты вырастешь, – отвечала Энора, – ты возьмешь на руки ребенка, которому сама подаришь жизнь…
Иногда Ален долго не засыпал: он еще в младенчестве порою бывал очень своенравен, приходилось петь ему снова и снова, неутомимо, как прибрежные волны, качающие челн… Анне вдруг почудилось, будто колыбель рядом с ней плавно колеблется. Но петь оставалось уже недолго: вот-вот послышится ровное дыхание уснувшего младенца, это легкое детское посапывание, всегда наполнявшее Анну такой нежностью. Она прервала пение и прислушалась. У нее не было никаких сомнений в том, что пела только она; мать, должно быть, вышла, чтобы позвать Энору, и она осталась одна с Аленом. Приподнявшись на своей постели, она могла смотреть вниз, прямо в розовое личико Алена, любоваться тем, как трогательно он раскинулся во сне, сжав свои пухлые кулачки, как будто воображая себя силачом. Анна не могла удержаться от улыбки: было так сладко смотреть на него в такие минуты, сознавая себя его защитницей. Анна открыла глаза и склонилась над ним. Прямо перед глазами ее стояла колыбель, белая, как цветущий куст терновника; в ней лежал Ален, но личико его было вовсе не розовым, а кулачки не были сжаты – о Боже, это был совсем не Ален! Это был маленький, измученный бессонницей принц, жизни которого требовало море! Анна в ужасе неотрывно смотрела на него. Крохотное личико было белым, как кисейный полог кроватки, влажные волосы прилипли ко лбу, вспотевшему от страха и телесной муки, маленький рот застыл в страдальческой гримасе, и все же по личику этому уже разлилось какое-то болезненное блаженство; принц тихо, но ровно и мягко дышал, и глаза его были закрыты – он задремал, Анна усыпила его! Она была в каком-то странном смятении: ее вновь охватила та нежная жалость, как в детстве при виде Алена; она совершенно забыла, кто этот ребенок, она лишь видела, что он еще меньше и беззащитнее ее брата, и чем дольше она на него смотрела, тем трогательней он ей казался. Ей хотелось взять его на руки, как маленького Алена, – почему бы не сделать это? Никто не помешает ей, ведь она уже выросла… «Когда ты вырастешь, – говорила ей Энора, – ты возьмешь на руки ребенка, которому сама подаришь жизнь…»
Анна почувствовала пронзительную боль, как будто ее только что впервые оторвали от всех радостей и красот ее бедной родины, нет, как будто ее оторвали от самых глубоких, сокровенных корней ее существа – ведь она пришла сюда, чтобы лишить ребенка жизни.
Она с ужасом смотрела на него. Ей потребовалось бы совсем немного времени, гораздо меньше, чем ее прабабке Авуаз в замке Ро, спевшей британским воинам свою колыбельную песню: ведь принц был так мал и слаб. Стоит ей еще немного продлить пение, и дыхание его стихнет, а еще через несколько мгновений замрет, и принц медленно уплывет прочь, убаюканный этой ласковой, задумчивой мелодией, по-детски трогательной, как лепет маленьких прибрежных волн, качающих лодку, и в то же время такой страшно близкой зову бездонной глубины, такой близкой, как сон близок смерти, – так близок, что их можно назвать одним именем.
Ребенок вдруг заплакал – Ален тоже иногда неожиданно просыпался даже от самого сладкого сна с испуганным плачем; казалось, принц почувствовал взгляд Девы, Несущей Смерть, стоявшей рядом с его колыбелью. Анна невольно отступила назад. При этом она заметила, что покрывало сползло с кроватки; она вновь приблизилась и поправила его. Ребенок опять заплакал. Анна хотела запеть, чтобы он не проснулся, но он уже открыл глаза. Взгляд ее на секунду погрузился в эти огромные, не по-детски серьезные глаза; ей почудилось, будто это крошечное существо знает о своей судьбе. Она вдруг вспомнила о юном герцоге своего народа – должно быть, он так же смотрел на своего убийцу в последний миг жизни. Она побледнела и отвернулась, обратив взгляд к морю; она словно хотела отринуть от себя этот образ в колыбели, как до этого отринула украшения королевы. Она вновь сложила руки на груди и запела.
Голос ее теперь был еще тише, чем прежде, в нем зазвучало что-то похожее на страстную мольбу, на заклинание. Она как будто звала на помощь море, но во время пения она не могла смотреть на него: ей нужно было вновь закрыть глаза. И вот она вновь в сумрачном спальном покое родительского дома, только теперь вместо сладкого пения матери она слышит голос прабабки Авуаз, идущей по темным ночным коридорам замка Ро и поющей британским воинам свою колыбельную песнь.
Анна в ту ночь не спала, хотя старая нянька Энора залепила ей уши воском, – это пришлось сделать всем обитателям замка, чтобы они не уснули вместе с британцами. Но Анна слегка расшатала восковые пробки в ушах, и всякий раз, когда мадам Авуаз проходила по коридору мимо их спальни, она несколько мгновений слышала ее голос, тонкий, нежный, как серебряные волосы на голове старицы; и ей казалось непостижимым, что этот тонкий, нежный голос может одолеть такое множество сильных воинов…
Под утро Энора приоткрыла дверь, и Анна увидела сквозь узкую щель в бледном предутреннем свете обнаженные по самые плечи руки мужчин, которые тихо шли следом за мадам Авуаз с мечами наготове, чтобы заколоть тех, кто все же сумеет пробудиться от сна; но никто из британцев не проснулся. На лицах мужчин она прочла дикую, мутную радость – им как будто с трудом удавалось сдерживать победные вопли; только на лице мадам Авуаз она не увидела этой радости: ее лицо было тихим, ясным и загадочным, и все же оно показалось Анне еще более устрашающим, чем лица мужчин. Тогда она не понимала почему. Теперь она это знала: женщина не должна становиться орудием смерти – женщина рождается для того, чтобы дарить жизнь! Она вдруг почувствовала, как из сокровенных глубин ее природы, со дна источников ее крови поднимается мягкое, нежное, но в то же время необыкновенно сильное, властное, почти непреодолимое желание. Дрожа всем телом, она стала отступать от него, пятиться все дальше от колыбели, к выходу из шатра, и вскоре уже почувствовала соленый вкус моря на губах; но чем ближе она подходила к борту корабля, тем сильнее становилась власть этого желания. Ей казалось, будто море светит сквозь закрытые глаза прямо ей в душу; она озарилась изнутри таким ярким, прозрачным светом, каким несколько минут назад был залит шатер, когда королева принесла покаяние. Анна уже могла видеть каждую крохотную складочку своего «я». Она больше не в силах была петь. Море словно призвало на суд и ее, Анну… Ей хотелось упасть на колени и молить о пощаде, но она не могла сделать этого из смертельного страха за ребенка; она могла теперь спастись лишь у колыбели, в своем собственном милосердии.
Ребенок лежал подозрительно тихо – Анне пришлось взять его на руки, чтобы убедиться, что он еще жив. Она подняла его с замиранием сердца – он был легок, как новорожденный младенец. Анна еще никогда не держала на руках маленького ребенка. С дрожью благоговения ощущала она тепло его маленького тельца. Он дышал – он спал, только крепче, чем до этого! Анна исполнилась блаженства, как будто это она сама исцелилась от смертельного недуга. «Так, должно быть, чувствует себя женщина, подарившая жизнь ребенку, – думала она. – Да, должно быть, именно так». Ей вновь вспомнились слова Эноры, но теперь к этому воспоминанию примешалось какое-то незнакомое сладкое чувство. «Я подарила ему жизнь, – подумала она. – Он спит, он здоров, он спасен…» На нее снизошел такой глубокий мир, как будто она только что свершила главное дело своей жизни. «Я подарила ему жизнь… Я подарила ему жизнь…» – повторяла она, словно позабыв обо всем на свете и оставшись с ребенком одна на всей земле.
И вдруг своими обостренными чувствами она поняла, что это не так: она совершенно неожиданно вспомнила о Бюдоке. И в ту же секунду он точно вынырнул из глубины шатра. Он не произносил ни слова, лишь смотрел на нее так, будто все это время не спускал с нее глаз. Анна хотела спросить: «Чего ты хочешь от меня?», но она сама знала это – она вновь заглянула прямо сквозь его глаза в бездонную глубину дикой, нерушимой верности. Эти глаза вопрошали ее: «Ты допоешь песню до конца?»
Она молча покачала головой и прижала ребенка к груди. Лицо Бюдока побледнело от боли, гнева и досады. Он подошел к ней так близко, что она почувствовала на лице его дыхание.
– Анна… – прошептал он. – Ты знаешь: у колыбели каждого, кому суждено утонуть в море, стоит Дева, Несущая Смерть. Ты была еще ребенком, когда она пришла к твоему маленькому брату Алену. Ты уверена, что она слушала песню твоей матери только из-за него?
В словах его прозвучала угроза, Анна мгновенно поняла ее. Она вновь увидела его обнаженные руки, которые подняли ее из лодки на корабль, когда она не знала, хочет ли он бросить ее вверх, как беззвучный ликующий вопль упоения местью, или швырнуть в море. Но она почему-то совсем не почувствовала страха: у нее появилось ощущение, как будто Бюдок не имел над ней ни малейшей власти. Она улыбнулась: она больше не верила в Деву, Несущую Смерть.
Бюдок неотрывно смотрел на нее, она чувствовала, что он в последний раз спрашивает ее: «Ты допоешь песню до конца?» Она опять покачала головой, еще крепче прижав ребенка к груди. Бюдок побледнел еще сильнее – Анна никогда бы не подумала, что его темное лицо может стать таким бледным. Он медленно подошел к выходу и опустил парусиновый полог. Сумрак внутри шатра мгновенно сгустился почти до полной тьмы. Анна уже не могла видеть лица Бюдока, но она ощутила близость его обнаженных рук как страшную угрозу – она вдруг опять вспомнила мужчин, которые крадучись шли следом за мадам Авуаз. Ее пронзила догадка: его руки ищут ребенка! Она вскрикнула, отдернула полог шатра и выбежала на палубу, прижимая ребенка к груди. Через несколько секунд ее окружили дамы из свиты королевы.
Кто-то взял принца из ее рук. Она услышала приглушенный радостный возглас королевы, возликовавшей при виде спящего ребенка, и торжествующе-возбужденный шепот дам. На нее же в радостной суете никто не обращал внимания – ведь это был не ее ребенок, которому она подарила жизнь, это был ребенок чужой женщины, ребенок врага, сын короля-убийцы. Анна видела, как его передали юной, цветущей кормилице, и та гордо понесла его в шатер; за нею последовали остальные.
Анна вновь осталась одна под звездными сводами небесного храма, но теперь уже не она вопрошала море о юном герцоге, а море вопрошало ее о нем! И она должна была дать отчет, должна была предать себя на суд этого страшного, непостижимого моря, от которого еще несколько минут назад убежала в страхе за ребенка. Оно было необыкновенно белым – как будто в нем утонули все звезды Млечного Пути, и лик его был строг, как лик неумолимого, железного закона, и неподвижен, как всепроникающее око. Анна вновь почувствовала, что она словно вся освещена изнутри до последней, самой сокровенной складки своего «я». Она и не пыталась прятаться – как можно было спрятаться от моря? Море – как Бог! Анна вопрошала его, и оно ответило ей: оно доверило ей исполнение своего приговора – своего священного, праведного приговора. Она ни на миг не усомнилась в праведности его суда: убийство требовало отмщения! Она чувствовала себя виновной перед морем, но не испытывала раскаяния. Она словно предана была во власть другого судьи, всемогущего, как море, священного, как море, однако не только праведного, но еще и милосердного, как ее собственное сердце, – у нее было такое чувство, как будто Бог отныне стал человеком.
Но как ей свидетельствовать об этом перед судом моря? Как она может надеяться на то, что сумеет объяснить все это морю – великому, страшному и непостижимому? Ведь она еще и сама не понимает этого! И что она может предложить взамен возмездия за убийство юного герцога? Она не знала этого. В своей святой наивности она не могла ни оправдаться, ни объяснить того, что в ней происходило, – она могла лишь безропотно покориться судьбе, и она по-детски доверчиво склонила голову.
И тут она увидела на некотором отдалении темный силуэт Бюдока, выросший над бортом корабля, – и он опять показался ей обитателем морских глубин, вынырнувшим из пучины, чьим посланником он был. Бюдок поднялся на корабль и приблизился к ней.
– Лодка готова, Анна де Витре, ступай за мной! – сказал он коротко.
Лицо его было замкнутым и строгим, но голос звучал спокойно и почти бесстрастно. Анна по-прежнему не испытывала страха, у нее опять появилось чувство, будто Бюдок не имеет над ней никакой власти. Она покорно последовала за ним к носу корабля, где их ждала лодка. Маленький челн слегка покачивался – море, казалось, было охвачено едва заметным радостным волнением. Анна ощутила на лице легкий ветерок. Слабо забрезжило утро, но корабли вокруг все еще объяты были мертвой тишиной, только из королевского шатра доносился приглушенный шепот женских голосов.
Бюдок молча наклонился, чтобы помочь Анне спуститься в лодку. Она почувствовала, как сильные обнаженные руки обхватили ее колени: он поднял ее над собой, так что она опять уподобилась беззвучному ликующему воплю упоения местью – это и был беззвучный вопль упоения местью, он насладился им сполна. Несколько секунд Анна неподвижно висела над пучиной. Она еще успела увидеть самые первые, самые ранние отблески зари, увенчавшие горизонт нежно-розовой короной; она еще увидела, как над одним из кораблей вдалеке – тем самым, на котором она сюда приплыла, – поднимается парус, словно белое лебединое крыло над водой, затем Бюдок разжал руки.
Волны с шумом сомкнулись у нее над головой, Анна устремилась вниз, в бездонную глубь, туда, где все вещи имеют одно общее имя. Потом была мгновенная боль удушья, и вдруг кто-то подхватил ее на руки – она была спасена! Ей была дарована жизнь! Ревущие и стонущие воды стихли, стали кроткими, как маленькие прибрежные волны, качающие лодку; Анна услышала у самого уха голос, сладкий, как голос матери у колыбели ее маленького брата Алена: он пел ту самую песню, которую Анна только что пела сыну короля-убийцы, и он допел ее до конца.
1947