Только когда с хоров раздался молодой, звонкий голос, Тургенев встрепенулся, оживился, поднял голову и все лицо его зарделось. Говорил студент-медик П. Викторов: «Вас приветствовал недавно кружок профессоров, — доносились до Тургенева слова юношеского делегата, — позвольте теперь приветствовать вас нам, учащейся русской молодежи, приветствовать вас, автора „Записок охотника“, появление которых неразрывно связано с историей крестьянского освобождения…»
Викторов говорил далее, что Иван Сергеевич никогда не стоял так близко к пониманию общественных задач и стремлений молодежи, как именно в эту эпоху своей литературной деятельности. А Тургенев, склонив голову набок, слушал незнакомого ему оратора, и печальная, чуть-чуть недоуменная улыбка не сходила с его доброго лица.
Когда закончилась речь, Тургенев встал и, глядя наверх, сказал:
— Я отношу ваши похвалы более к моим намерениям, нежели к исполнению их…
Ему не дали договорить: поднялась такая буря аплодисментов и криков, какую ни предвидеть, ни подготовить заранее было нельзя. Тургенева проводили из университета с громкими рукоплесканиями. То сдержанно-критическое отношение к Ивану Сергеевичу, которое было обязательным после публикации «Нови», вдруг исчезло, пропало навсегда. Всплыло чувство преклонения перед громадным талантом с пророческим даром, перед великим певцом русской женщины. О нем уже не спорили, а говорили с неизменной почтительностью, не критиковали, а интересовались каждым его шагом.
4 марта чествования продолжились в зале Благородного собрания на вечере в пользу недостаточных студентов Московского университета.
8 марта он вернулся в Петербург я здесь тоже оказался в центре всеобщего внимания: новые овации, встречи с молодежью, приветственные адреса, лавровые венки. На вечере Литературного фонда 9 марта публика стоя приветствовала Тургенева. Он читал рассказ «Бурмистр». «После чтения в зале стоял содом. Молодежь жала Тургеневу руку. Он, в белых перчатках, торопливо жал протянутые десницы и, конфузливо кланяясь, торопливо пробирался к выходу», — вспоминал беллетрист П. П. Гнедич.
13 марта его чествовали петербургские профессора и литераторы. Юрист и адвокат В. Д. Спасович говорил о том, что Тургенев своими произведениями примирил «отцов» и «детей», объединил разные поколения под общим знаменем борьбы за русскую свободу.
Идея единства прогрессивно мыслящих людей культурного слоя была и оставалась самой заветной в мировоззрении Тургенева. И вот пришел, наконец, тот долгожданный час, когда она близка к своему торжеству, когда, казалось, сбывалась давняя его мечта, выпестованная еще в юности.
В ответной речи Тургенев сказал:
«Такие часы не забываются до конца жизни; в них высшая награда для писателя, для всякого общественного деятеля. Но здесь, в Петербурге, в виду многих моих товарищей и друзей, тех людей „сороковых годов“, о которых так много стали говорить в последнее время и сближение с которыми, столь заметное в рядах современной молодежи, составляет событие — событие знаменательное, — в виду всех вас, господа, мне хочется поделиться с вами следующим, поистине отрадным соображением. Что бы ни говорили о перерыве, будто бы совершившемся в постепенном развитии нашей общественной жизни, о расколе между поколениями, из которых младшее не помнит и не признает старшего, а старшее не понимает и тоже не признает младшего, — что бы там ни говорили большей частью непризнанные судьи, — есть, однако, область, в которой эти поколения, по крайней мере в большинстве, сходятся дружески; есть слева, есть мысли, которые им одинаково дороги; есть стремленья, есть надежды, которые им общи; есть, наконец, идеал не отдаленный и не туманный, а определенный, осуществимый и, может быть, близкий, в который они одинаково верят. Еще недавно, очень недавно нельзя было это сказать; но теперь это истина, это факт, видимый всякому непредубежденному глазу — и нынешний обед один из таких фактов.
Мне не для чего указывать более настойчивым образом на этот идеал; он понятен вам и в литературе, и в науке, и в общественной жизни. Говорящий в эту минуту перед вами написал 16 лет тому назад роман «Отцы и дети». В то время он мог только указать на рознь, господствовавшую тогда между поколениями; тогда еще не было почвы, на которой они могли сойтись. Эта почва теперь существует — если еще не в действительности, то уже в возможности; она является ясною глазам мыслителя. Напрасно станут нам указывать на некоторые преступные увлечения. Явления эти глубоко прискорбны; но видеть в них выражение убеждений, присущих большинству молодежи, было бы несправедливостью, жестокой и столь же преступной… Правительственные силы, которые заправляют и должны заправлять судьбами нашего отечества, могут еще скорее и точнее, чем мы сами, оценить все значение и весь смысл настоящего, скажу прямо — исторического мгновения. От них, от этих сил зависит, чтобы все сыновья нашей великой семьи слились в одно деятельное, единодушное служение России — той России, какою ее создала история, создало то прошедшее, к которому должно правильно и мирно примкнуть будущее. А потому позвольте мне, человеку прошедшего, человеку 40-х годов, человеку старому, провозгласить тост за молодость, за будущее, за счастливое и здравое развитие ее судеб, и да совершатся наконец слова нашего великого поэта, да настанет возможность каждому из нас воскликнуть в глубине души:
В надежде славы и добра
Глядим вперед мы без боязни!»
Либеральная часть молодежи и профессоров встретила окончание тургеневской речи бурными аплодисментами: им было ясно, на что намекал здесь Тургенев — на конституцию. Но праздничное настроение испортил Достоевский. Попросив слова, он потребовал от Тургенева:
— Скажите же прямо, каков ваш идеал?
Вопрос, поставленный в лоб и не подлежащий в России легальному обсуждению, вызвал в кругу друзей Тургенева возмущение. Достоевский и сам сразу же почувствовал его бестактность и стушевался.
Но в либеральные полумеры он не верил, а намеки на конституцию вызывали у него раздражение. «Конституция, — замечал Достоевский в записной тетради. — Да вы будете представлять интересы нашего общества, но уж совсем не народа. Закрепостите вы его опять! Пушек на него будете выпрашивать! А печать-то — печать в Сибирь сошлете, чуть она не по вас! Не только сказать против вас, да и дыхнуть ей при вас нельзя будет».
Достоевский не без основания боялся, что за буржуазным либерализмом в России в конечном счете стоят интересы тех финансистов, которые давно использовали в своих целях свободолюбивые порывы народов Западной Европы. Писатель, вслед за славянофилами, мечтал об идеальной монархии, во главе с царем, выражающим интересы народа. Конституция же, полагал он, приведет на практике к торжеству буржуазной олигархии, к еще более страшным формам деспотизма.
Тургенев думал иначе. Он торжествовал. Его номер на четвертом этаже гостиницы «Европейская» превратился в какой-то проходной двор: тут бывали известнейшие люди, корифеи журналистики и литературы, студенты, курсистки, депутаты от самозваных кружков… 15 марта на литературном вечере в пользу нуждающихся слушательниц женских курсов чествование его превратилось в сплошной триумф. Тургенев был несказанно счастлив. Кончилось длительное недоразумение между ним и молодежью. Но неумеренно восторженные манифестации вызвали подозрение у правительства. Еще до появления Тургенева в Петербурге III отделение с тревогой отмечало, что «овации, которые подготовляются г. Тургеневу в Петербурге, могут принять большие размеры и значение, чем даже в Москве». Правительственные круги были встревожены тем, что в приветственных речах, обращенных к Тургеневу, говорилось о грядущем конституционном устройстве России, о «какой-то особой демократизации».
В середине марта к Тургеневу в «Европейскую» явился флигель-адъютант императора «с деликатнейшим вопросом: его величество интересуются знать, когда Вы думаете, Иван Сергеевич, отбыть заграницу». Так ему дали понять, что торжественный прием не нравится правительству. Тургенев вынужден был отказаться от участия в литературных вечерах, ссылаясь на болезнь, но студенческой депутации Горного института и Петербургского университета намекнул, что «ему положительно запрещено являться среди молодежи и принимать ее овации».
Почти одновременно реакционная пресса поспешила обвинить Тургенева в рабском «кувыркании» перед молодежью. «Иногородний обыватель» (тот самый Болеслав Маркович, которого Тургенев заклеймил в «Нови» как «клеврета» под именем Ladislas) опубликовал в мартовском номере «Московских ведомостей» злой фельетон на грани прямого доноса: «Другой, более цельный и независимый по убеждениям своим и характеру учитель молодежи не выразил бы туманного сочувствия „всем ее стремлениям“, а определил бы ясно и точно те из этих стремлений, которым может и должен сочувствовать каждый зрелый и просвещенный сын страны своей, строго отделяя их от тех, которые могут вести лишь к позору и гибели», — писал публицист.
В Петербурге Тургенев встретился тогда с находившимся на нелегальном положении революционером-народовольцем Германом Лопатиным. «Прежде чем войти, — рассказывал Лопатин, — я отправил ему свою визитную карточку, чтобы он узнал мою тогдашнюю фамилию. Кажется, Афанасием Григорьевичем Севастьяновым я был тогда. Вхожу. Увидал меня Тургенев и воскликнул: „Безумный вы человек! Можно ли так рисковать собой?..“ Потом он рассказывал мне о своем пребывании в Москве, о речах, о молодежи и чествовании».
А спустя некоторое время Тургенев узнал о том, что Лопатин замечен и его должны арестовать. При очередной встрече Тургенев стал упрашивать Лопатина уезжать немедленно. «И столько было тревоги за меня и боязни, что я его не послушаю, в голосе Ивана Сергеевича, — вспоминал Лопатин. — Я упорствовал. Мне захотелось проверить источник слухов. Иван Сергеевич назвал мне фамилию. Я знал названного господина за труса. Этот господин встретился с одной важной особой. „А знаете, ваш-то Лопатин…“ — огорошила его особа. При словах „ваш Лопатин“ на лице моего знакомого появилось, конечно, выражение горячего протеста. „Да нечего, нечего, — продолжала особа, — я ведь знаю, что вы там, за границей, с ним якшаетесь, ну, так недолго ему гулять, скоро его на веревочку посадят“. Взвесив достоверность названного источника, я заявил: „Нет, Иван Сергеевич, я не поеду“. Иван Сергеевич сокрушенно качал головой. Ему больно было сознавать, что он не сможет убедить меня. Я остался. А через два дня меня арестовали».
Вернувшись в Париж, Тургенев писал Лаврову: «Несчастье, обрушившееся на Лопатина, было неизбежно; он сам как бы напросился на него. В самый день моего отъезда я умолял его уехать на юг — ибо об его присутствии в Петербурге полиция знала. Что теперь делать — сказать трудно».
Однако Тургенев едет к графу Орлову, русскому послу в Париже, и пытается воздействовать через него на великого князя Константина Николаевича. «…Но и тут надо поступать с величайшей осторожностью, как бы не испортить дело, дав понять великому князю, что мне известны некоторые сношения его с революционерами», — пишет Тургенев Лаврову. Дело в том, что в процессе следствия Лопатину предъявили обвинения, угрожавшие ему смертной казнью. Возможно, что ходатайство Тургенева и возымело действие: Лопатин был отправлен в ссылку.
В 1879 году Тургенев не только примирился с молодежью, но и встретил свою последнюю любовь, актрису Александрийского театра Марию Гавриловну Савину. Еще в начале года она обратилась к Тургеневу в Париж с просьбой разрешить в ее бенефис постановку тургеневской пьесы «Месяц в деревне». Писатель согласился, но неохотно: он был невысокого мнения о сценических достоинствах своих драм. После бенефиса он получил известие о необыкновенном успехе комедии, премьера которой состоялась 17 января, и послал Савиной телеграмму: «Тысяча благодарностей за трогательное внимание, поздравляю с успехом, ставшим возможным благодаря вашему таланту».
В Петебурге состоялось знакомство, и Савина пригласила Тургенева на очередной спектакль. «С каким замиранием сердца я ждала вечера и как играла — описать не умею; это был один из счастливейших, если не самый счастливый спектакль в моей жизни. Я священнодействовала… Мне совершенно ясно представлялось, что Верочка и я — одно лицо… Что делалось в публике — невообразимо! Иван Сергеевич весь первый акт прятался в тени ложи, но во втором публика его увидела, и не успел занавес опуститься, как в театре со всех концов раздалось: „Автора!“ Я, в экстазе, бросилась в комнату директорской ложи и, бесцеремонно схватив за рукав Ивана Сергеевича, потащила его на сцену ближайшим путем. Мне так хотелось показать его всем, а то сидевшие с правой стороны не могли его видеть. Иван Сергеевич очень решительно заявил, что, выйдя на сцену, он признает себя драматическим писателем, а это ему и „во сне не снилось“, и потому он будет кланяться из ложи, что сейчас же и сделал. „Кланяться“ ему пришлось целый вечер, так как публика неистовствовала. Я отчасти гордилась успехом пьесы, так как никому не пришло в голову поставить ее раньше меня…
После третьего действия — знаменитая сцена Верочки с Натальей Петровной — Иван Сергеевич пришел ко мне в уборную, с широко открытыми глазами подошел ко мне, взял меня за обе руки, подвел к газовому рожку, пристально, как будто в первый раз видя меня, ртал рассматривать мое лицо и сказал: «Верочка… Неужели эту Верочку я написал?! Я даже не обращал на нее внимания, когда писал… Все дело в Наталье Петровне… Вы живая Верочка… Какой у вас большой талант!»
На другой день вечером в зале Благородного собрания Савина и Тургенев читали сцену из «Провинциалки». «Поставили стол с двумя свечами, положили две книги, придвинули два стула и… надо было выходить, — вспоминала Савина. — Теперь, столько лет спустя, у меня сердце замирает при одном воспоминании, а что было тогда!.. Иван Сергеевич взял меня за руку, Вейнберг скомандовал: „Выходите!“ — за кулисами зааплодировали, публика подхватила, — и я, оглушенная, дрожащая, вышла на сцену. Когда мы вышли, я, конечно, не кланялась на аплодисменты, а сама аплодировала автору. Долго раскланивался Иван Сергеевич, наконец, все затихло — и мы начали: „Надолго вы приехали в наши края, ваше сиятельство?“ (Этой фразой начинается сцена.) Не успела я это произнести, как аплодисменты грянули вновь. Иван Сергеевич улыбнулся. Овации казались нескончаемыми — и я, в качестве „профессиональной“, посоветовала ему встать, так как он совершенно растерянно смотрел на меня. Наконец публика утихла, и он отвечал. Тишина была в зале изумительная. Все распорядители, т. е. литераторы и даже Достоевский, участвовавший в этом вечере, пошли слушать в оркестр. Я совершенно оправилась от волнения, постепенно вошла в роль и, казалось, прочла хорошо. Нечего и говорить об овациях после окончания чтения. Ивана Сергеевича забросали лаврами. Вызывали без конца, но я, выйдя два раза на вызовы — и то по настоятельному требованию Ивана Сергеевича, — спряталась в кулисе за распорядителями и оттуда аплодировала вместе с ними».
Вслед за Тургеневым и Савиной выступал Достоевский. «Когда вышел Достоевский на эстраду, — вспоминала Мария Гавриловна, — овация приняла бурный характер: кто-то кому-то хотел что-то доказать. Одна известная дама Ф. (А. П. Философова. — Ю. Л. ) подвела к эстраде свою молоденькую красавицу дочь, которая подала Федору Михайловичу огромный букет из роз, чем поставила его в чрезвычайно неловкое положение. Фигура Достоевского с букетом была комична — и он не мог не почувствовать этого, как и того, что букетом хотели сравнять овации. Вышло бестактно по отношению «гостя», для чествования которого все собрались, и Достоевского, которому вовсе не нужно было присутствие «соперника» для возбуждения восторга публики».
Рассуждения Савиной несколько пристрастны. Это было не чествование Тургенева, а литературный вечер, в программе которого имя Тургенева стояло рядом с именем Достоевского. И поскольку Иван Сергеевич получил венок, букет его сопернику не представлял ничего вызывающего. Более того, публика на этом вечере попыталась примирить Тургенева с Достоевским: «Вызывали Тургенева, Достоевского, наконец, Тургенева и Достоевского вместе: они вышли на вызов и обменялись на эстраде дружеским рукопожатием».
Однако это примирение на эстраде все-таки было неглубоким. Достоевский за кулисами сделал Савиной такой комплимент: «У вас каждое слово отточено как из слоновой кости. — И прибавил не без яда: — А вот старичок-то пришепетывает».
Это было последнее выступление Тургенева в Петербурге. Он уезжал в Париж 21 марта — раньше, чем предполагал. Ему устроили дружные проводы, и в памяти всплыл 1856 год, дружеский обед литераторов, на котором Некрасов сидел рядом с Дружининым, Тургенев с Толстым и Панаевым. Неужели старое литературное и духовное братство возвращается вновь?
Жандармский офицер вежливо сообщил Тургеневу на границе: «А мы уже пять дней ждем вас».
3 апреля 1879 года в Париж прилетела глубоко потрясшая Тургенева весть: 2 апреля народник-террорист А. К. Соловьев совершил неудавшееся покушение на жизнь Александра II. Начавшееся в стране либеральное движение вновь оказалось под угрозой. «Последнее безобразное известие меня сильно смутило, — в тревоге писал Тургенев Полонскому, — предвижу, как будут иные люди эксплуатировать это безумное покушение во вред той партии, которая, именно вследствие своих либеральных убеждений, больше всего дорожит жизнью государя, так как только от него и ждет спасительных реформ: всякая реформа у нас в России, не сходящая свыше, немыслима. Все это прекрасно… но в результате выйдет то, что именно эта партия и пострадает… Очень я этим взволнован и огорчен… вот две ночи, как не сплю: все думаю, думаю — и ни до чего додуматься не могу».
Было над чем задумываться Тургеневу в эти бессонные ночи. Сложные превращения совершались тогда в народническом и либеральном движении.
Первые народнические кружки Н. В. Чайковского и Ф. В. Волховского, начавшие «хождение в народ», придерживались тактики Лаврова. Революционеры, переодетые в мастеровых или под видом сельских учителей, врачей, писарей в волостных правлениях пытались закрепиться в деревне и вести систематическую пропаганду революционных идей в крестьянской среде.
Однако правительственные репрессии вскоре показали, что подобная «оседлая» пропаганда в народе невозможна. К тому же движение принимало все более широкий, массовый характер, молодежью овладевало революционное нетерпение. Таким настроениям более соответствовала бакунинская идея летучей пропаганды, к которой молодежь и приступила.
Массовое «хождение в народ» завершилось в 1874 году арестами нескольких тысяч человек и последовавшими затем процессами 193-х, 50-ти. После провала революционеры вновь решили сменить летучую пропаганду организацией прочных поселений в деревне, но действовать при этом крайне осмотрительно и осторожно. В 1876 году они создали новую подпольную организацию «Земля и воля». Основой ее считались поселения в деревне, а подвижный идеологический центр оставался в нескольких крупных городах и вел пропаганду среди учащейся молодежи и рабочих.
Вскоре между деревенскими поселенцами и городским ядром землевольцев возникли разногласия. Первые все более и более убеждались в невозможности поднять народ на революцию в ближайшее время и частично переходили к культурной деятельности в деревне, отказываясь от революционных целей. Вторые, напротив, все более и более заражались революционным нетерпением и энтузиазмом, находясь под большим давлением молодых интеллигентских сил. В городской прослойке землевольческой организации становилась все более популярной и заманчивой ткачевская идея политического террора.
Летом 1879 года на съезде партии в Воронеже «Земля и воля» распалась: «политики» организовали новую партию «Народная воля», провозгласив главной целью движения политический переворот и террористические формы борьбы с правительством, деревенские поселенцы отделились в свою партию под названием «Черный передел».
К этому времени существенно оживилось и окрепло в России либеральное движение. Толчком к его пробуждению явилась русско-турецкая война, обнаружившая крупные недостатки в системе государственного управления. Возник интерес к политике, заговорили о реформах. Разочарование усилилось, когда правительство не воспользовалось результатами победы. Либералы сочли себя оскорбленными и тем обстоятельством, что царское правительство согласилось на установление в Болгарии конституционного образа правления, а у себя в стране все более и более ужесточало самодержавный режим.
В среде либералов возникло набиравшее силу конституционное движение. Его поддерживала «третья сила» — разросшаяся к семидесятым годам в провинциальных земских учреждениях либерально-демократическая прослойка, состоявшая из сельских врачей, учителей, агрономов, волостных и уездных писарей. Земцы на тайных совещаниях обсуждали вопросы о свободе и независимости земского самоуправления, а также ограничения самодержавия конституционной формой правления. В воздухе носилась идея созыва всероссийского Земского собора. В этих условиях либералы проявляли терпимость и даже сочувствие к революционному движению. Когда в январе 1878 года раздался выстрел Веры Засулич в генерала Трепова и суд присяжных оправдал ее, либералы, приветствуя решение суда, организовали уличную демонстрацию.
Съезды земцев утверждают и направляют правительству адреса, в которых требуют политических реформ. Легальная народническая публицистика «Отечественных записок», «Дела» и других журналов поддерживает либеральное движение и пытается объединить политические силы либералов с революционными народниками. Однако такого союза не происходит. Революционеры не хотят в основной массе подмены своих широких задач мелкими политическими уступками, а некоторые либералы, в свою очередь, добиваются политических свобод для «всенародной» борьбы с революционным движением. Однако стремление к единству всех прогрессивных сил нарастает.
Немецкий дипломат X. Гогенлоэ записал в дневнике одну из своих бесед с Тургеневым 1 апреля 1879 года. Тургенев был поражен, что в России его чествовали как политического деятеля. Этот факт он объяснял поиском русскими либералами хоть какой-нибудь объединяющей силы для проявления либеральных воззрений, для их консолидации. Тургенев обвинил правительство в непонимании этого движения, в отождествлении либеральных кругов общества с нигилистами-заговорщиками. Он рассказывал, что существуют тайные общества с радикальными требованиями, что ему приходилось беседовать с такими радикалами: у них нет никакой программы, они только высказывают мысль о том, что старый, обветшавший дом должен быть подожжен со всех четырех сторон, а потом построен новый. Образованные круги — литераторы, ученые, чиновники, — убеждены, что Россия должна получить конституцию, которая включала бы представителей земств, чтобы контролировать финансы, внести порядок в управление. Движение охватило всех. Русский народ в брожении. Царю, по мнению Тургенева, было бы легко уступками привлечь на свою сторону народ и вызвать в нем по отношению к своей особе необычайный энтузиазм. И теперь для этого наступил самый благоприятный момент. Однако царь, которого всегда предостерегали, что уступки привели Людовика XVI к гильотине, не хочет об этом и думать. К тому же он сделался равнодушным, он окружен тесной кликой, склоняется к тому, чтобы одними и теми же мерами противодействовать как либеральному, так и радикальному движению. Это ожесточает умеренных. Вполне благомыслящие люди говорили ему, Тургеневу, что они сами смущены тем, что не могут в душе порицать террористические акты, которые публично осуждают. Тургенев упомянул различные факты, вызывающие раздражение. Так, девятьсот молодых людей, на которых только пали кой-какие подозрения, были брошены в одиночки. Шестьдесят человек из них в результате многолетнего заключения сошли с ума, многие заболели туберкулезом… И это были не только нигилистические заговорщики, большая часть их — либералы, которые не могли скрыть своих мечтаний о конституционном устройстве.
«Неверно утверждают некоторые, — говорил Тургенев, — что в России нет людей, способных к руководству делами». И он назвал дельных провинциальных чиновников и адвокатов. Но если момент будет упущен, спасти Россию не удастся — наступит общий крах, потому что в перспективы революции Тургенев не верил.
«Если бы я был царем Александром, — заключил Гогенлоэ свои записки, — я бы поручил Тургеневу составить кабинет».
Тургенев чувствовал, что его приезд в Россию в 1879 году стал удобным поводом для демонстраций либералов; тут был расчет на полный успех: речь шла о писателе, действительно любимом всеми группами русской интеллигенции. «Не только либералы более взрослого поколения видели в нем наиболее честное и чистое воплощение своих стремлений, но и радикальная молодежь разглядела в Иване Сергеевиче подготовителя ее борьбы, воспитателя русского общества в тех гуманных идеях, которые, надлежащим образом понятые, должны были фатально привести к революционной оппозиции русскому императорскому самодурству», — писал Лавров.
Конечно, никакого заискивания, никакого «кувыркания» перед молодежью у Тургенева не было. Он мог искренне сказать, что не «шел» сознательно к молодому поколению, но оно само «пришло к нему».
В речах и адресах профессора, литераторы, адвокаты, студенты высказывались весьма смело о том, о чем в России обыкновенно лишь шепчутся. Ведь сам царь обратился к русской общественности с официальным призывом: «Правительство должно найти себе опору в самом обществе и потому считает ныне необходимым призвать к себе на помощь силы всех сословий русского народа для единодушного содействия ему в усилиях вырвать с корнем зло».
В речах, обращенных к Тургеневу, литературу в России сравнивали с «преторским эдиктом», впервые внесшим начало гуманности в суровую римскую среду. Проводили сравнение России 70-х годов с закрепощенною Россией 1840-х. Говорили: «Состояние общества сходно: и тогда была под ногами закованная почва, только иначе закованная; и ждет общество, что рухнут наши неправды». В адресах писали: «Вас так же, как и нас, возмущают до глубины души печальные и странные явления нашей общественной жизни, вытекающие, как строго логическое последствие, из нашего общественного строя», и призывали его «в ряды той интеллигенции нашего общества, которая стремится к ниспровержению настоящего порядка». Даже высказывали: «Вы один в настоящее время сумеете объединить все направления и партии, сумеете оформить это движение, придать ему силу и прочность. Подымайте высоко ваше светлое знамя; на ват могучий и чистый голос откликнется вся Россия; вас поймут и отцы и дети».
После русских оваций Тургенев летом 1879 года получил известие, что Оксфордский университет произвел его за «литературные заслуги» в доктора естественного права. «Честь великая, едва ли я не первый русский, ее заслуживший, — но как, почему!»
Оказалось, что степень присуждалась ему за содействие «Записками охотника» освобождению крестьян. Тургенев первоначально опасался за исход официального торжества: между Россией и Англией после русско-турецкой войны отношения были крайне недружелюбными. Но все обошлось благополучно. Когда он явился в залу в докторской мантии и берете, его встретили рукоплесканиями. Одно только смущало Тургенева: «Ох! Как плохо идет ученая шапка к моей великорусской роже!»
Но другого рода опасения были более основательны: «То-то, я воображаю, на меня прогневаются иные господа в любезном отечестве». Они прогневались.
Кто-то из русских парижан привел к Тургеневу политического эмигранта Павловского, который написал автобиографическую повесть о впечатлениях преступника, подвергнутого одиночному заключению и впавшего в душевную болезнь. Тургенева попросили написать предисловие. С рукописью он познакомился, нашел ее довольно интересной с психологической точки зрения и предисловие написал. 12 ноября 1879 года повесть вышла во французском журнале «Le Temps»; и сразу же на это предисловие отозвались «Московские ведомости». Б. Маркевич писал, что нигилист, беглец из России, оказался под «сенью голубых крыл» г. Тургенева. Он намекал, что и сам рассказ подвергнулся тургеневской литературной правке, что это «творение шустрого ученика по заданному ему учителем шаблону». И все это — из жажды популярности перед молодежью: ради этого Тургенев готов плясать на каком угодно канате. Что за «постылый зуд популярничанья, так мало отвечающий достоинству его седых волос?» Теперь любой нигилист сочтет за благо «аттестацию», выданную Тургеневым. Ведь он признает первым их гнусное дело. «Поддерживая их былым авторитетом своего имени, он этим же самым приводит к соблазну и всех тех колеблющихся, нетвердо стоящих на ногах из этой русской молодежи…»
Это был откровенный политический донос! «На меня в Питере — в самых высших кружках — страшно озлобились за мое предисловие, — писал Тургенев Анненкову, — в котором я, однако, объявил, что нисколько не разделяю образ мыслей гг. революционеров… Князь Орлов объявил мне, что я совсем испортил этим мое положение — хотя положение это никогда не было блестящим — в его смысле — несмотря на то, что я недели три тому назад был представлен наследнику и цесаревне, которые очень ласково со мной обошлись. Все это: „Тень, бегущая от дыма“.
И все же Тургенев твердо решил ехать в Россию, предварительно написав ответ «иногороднему обывателю» Б. Маркевиечу. Этот ответ был напечатан в журнале «Вестник Европы» в феврале 1880 года. «Если бы г. „Иногородний обыватель“ ограничился одними посильными оскорблениями, — писал Тургенев, — я бы не обратил на них никакого внимания, зная, из какой „кучи“ идет этот гром; но он позволяет себе заподозрить мои убеждения, мой образ мыслей, — и я не имею права отвечать на это одним презрением…
В глазах нашей молодежи — так как о ней идет речь — в ее глазах, к какой бы партии она ни принадлежала, я всегда был и до сих пор остался «постепеновцем», либералом старого покроя в английском династическом смысле, человеком, ожидающим реформ только свыше, — принципиальным противником революций, не говоря уже о безобразиях последнего времени».