С годами Тургенев все яснее осознавал драматические последствия своего отрыва от России. Встретившись с Тургеневым в Париже на выставке 1878 года, русский литератор Н. В. Берг спросил, доволен ли Иван Сергеевич Парижем, не скучает ли по России. И вот что он услышал в ответ:
«Русскому нельзя не скучать по России, куда бы он ни приехал. Другой России для русского нигде не найдется. Россия — русские — это нечто совсем особенное. Потому нас никто надлежащим образом не понимает; в особенности не способны на это французы. Я живу здесь в кругу высшей интеллигенции. Но эта интеллигенция ничего не видит дальше своего носу. Она не понимает хорошего и гениального других наций. Гений Англии, Германии, Италии — для французов почти не существует. Об нас и говорить нечего… Исключения, впрочем, изредка бывают. Жорж Санд понимала нас так, как бы родилась русскою, но… она все понимала! Это было совершенно исключительное создание, ни на кого не похожее».
И вот этот «неисправимый западник», неутомимый спорщик со славянофилами, создатель Потугина в «Дыме» в разговорах с французскими литераторами развивает славянофильские идеи. Гонкур сохранил в своем дневнике записи таких разговоров:
«Да, вы люди латинской расы, в вас еще жив дух римлян с их преклонением перед священным правом; словом, вы люди закона… А мы не таковы… Как бы вам это объяснить? Представьте себе, что у нас в России как бы стоят по кругу все старые русские, а позади них толпятся молодые русские. Старики говорят свое «да» или «нет», а те, что стоят позади, соглашаются с ними. И вот перед этими «да» и «нет» закон бессилен, он просто не существует; ибо у нас, русских, закон не кристаллизуется, как у вас. Например, воровство в России — дело не редкое, но если человек, совершив хоть и двадцать краж, признается в них и будет доказано, что на преступление его толкнул голод, толкнула нужда — его оправдают… Да, вы — люди закона и чести, а мы, хотя у нас и самовластъе, мы люди…
Он ищет нужное слово, и я подсказываю ему:
— Более человечные!
— Да, именно! — подтверждает он. — Мы менее связаны условностями, мы более человечные люди».
Западник, опровергавший К. Аксакова и Герцена по всем пунктам их суждений о крестьянской общине, вдруг противопоставляет римскому праву «соборное» решение вопросов «по совести», как оно существует в русском крестьянском миру.
Ругая славянофилов за то, что они систематики, что они создали идею о русском человеке и подгоняют всю русскую жизнь под эту идею, Тургенев довольно часто использует мысли своих противников. «Кто говорит — конечно, мы во многом отличаемся от западноевропейских народов… Возьмите хоть то, что вы говорили об индивидуализме — я согласен с вами: русский гораздо меньше индивидуалист, чем западный европеец, — внушает Тургенев А. Луканиной. — И нравственность у нас другая, у нас больше общественного чувства, развившегося на почве русской общины».
Один из парижских знакомых Тургенева вспоминал: «Несмотря на свою нелюбовь к славянофилам аксаковского пошиба и свое так называемое „западничество“ (термин весьма неопределенный и глупый, но почему-то получивший твердое право гражданства в русской печати), Тургенев особенно любил беседы о нравственной и психической разнице между русским и западноевропейским человеком — разнице, придававшей совершенно особый склад жизни, культуре и всему будущему русского народа.
«Обратите главное внимание на то обстоятельство, — заметил он мне, говоря об одной моей статье, — что в русском народе продолжаются психические процессы самоопределения, искания правды и идеала, тогда как во Франции замечается во всех классах какая-то культурная окристаллизованность, нравственная и идейная законченность, точно нация исчерпала весь запас своих духовных сил… тогда как мы, русские, еще духовно прогрессируем, растем, ищем истины, новых форм жизни и красоты…
Вот я занят теперь более серьезной вещью; мне давно хочется написать роман, в котором выразилась бы коренная разница духовных основ русского человека и француза; показать в этом романе глубину психических причин и мотивов у русского протестанта и отщепенца рядом с формализмом и традиционной шаблонностью французского революционера, который никогда не выходит из раз установившихся рамок, идет по утоптанному руслу, верит в себя и в свои формулы, тогда как русский вечно копается в своей душе, вечно занят разрешением нравственных вопросов и исканьем правды… Не знаю только, удастся ли мне довести дело до конца и справиться с сюжетом. Стар я, умру скоро».
Тургенев, считающий революционной силой культурный слой общества, призванный учить, просвещать народ, в то же время высказывает тревогу по поводу некоторых весьма специфических особенностей «русского европейца». С «легкостью в мыслях необыкновенной» он мог отрекаться от предмета вчерашнего поклонения с тем, чтобы, спустя некоторое время, с такой же легкостью отречься от кумира сегодняшнего дня. Отсутствие в душе прочных культурных устоев порождало опасность идейного фанатизма:
«Нам нужно не вносить новые общественные и нравственные идеалы в народную среду, а только предоставить ей свободу возделывать и растить те общественные идеалы и нравственные принципы, зародыши которых кроются в ней самой, — говорил Тургенев. — Я не принадлежу к тем людям, которые проповедуют необходимость учиться у народа, искать в нем идеал и правду и, отказавшись от добытого и усвоенного европейской цивилизацией, отказаться от своей культурной личности и принизиться до народного уровня. Это и нелепо и невозможно. Но и насильственно вламываться в народную жизнь с чуждыми ей принципами и теориями (а таковы все революционно-социальные доктрины и все попытки пересадить их на русскую народную почву) — нет никакого резона; лучше предоставить народу полную свободу устраиваться самому, предоставляя ему всё необходимое и ограждая от всяких корыстных и бескорыстных набегов на его жизнь».
Тургеневское недоверие к завершенным общественным доктринам, к философским, политическим и всяческим иным системам порождалось ощущением особой опасности такого рода «систем» для ищущего, духовно не защищенного русского человека. Они были тем более опасны в стране, только что освободившейся от бремени крепостной зависимости. Об этом со всею прямотою и бескомпромиссностью говорил в романе «Дым» Потугин:
«Что прикажете делать?! Правительство освободило нас от крепостной зависимости, спасибо ему; но привычки рабства слишком глубоко в нас внедрились; нескоро мы от них отделаемся. Нам во всем и всюду нужен барин: барином этим бывает большею частью живой субъект, иногда какое-нибудь так называемое направление над нами власть возымеет… теперь, например, мы все к естественным наукам в кабалу записались… Новый барин народился — старого долой! То был Яков, а теперь Сидор; в ухо Якова, в ноги Сидору!»
«Посол русской интеллигенции», плохо понимаемый своими соотечественниками, не чувствовал себя своим человеком и на Западе, даже в кругу семьи Виардо: «У меня есть близкие друзья, — говорил он, — люди, которых я люблю и которыми любим; но не всё, что мне дорого, так же близко и интересно для них; не всё, что волнует меня, одинаково волнует и их… Отсюда понятно, что наступают для меня довольно продолжительные периоды отчуждения и одиночества».
«Слава — да… знаменитость — да… любимая деятельность… — задумчиво говорил Тургенев. — У меня, разумеется, совершенно отдельное помещение в Париже… Бывают дни, когда я готов был бы отдать свою знаменитость за то, чтобы вернуться в свои пустые комнаты и застать там кого-нибудь, кто сейчас бы заметил и спохватился, что меня нет, что я опаздываю, не возвращаюсь вовремя. Но я могу пропасть на день, на два, и этого не заметит никто. Подумают, что я отозван куда-нибудь. Жизнь бойко течет в Париже».
«Разубедить в чем-нибудь французское общество и представителей его, рассеять в нем то или другое предубеждение, как, например, к нашему отечеству, к России и русскому народу, а также к нашим порядкам, к нашей литературе, к нашим нравам и обычаям, — дело невозможное, да, поверьте, не стоит труда!»
И тем не менее Тургенев с завидным упорством и последовательностью внушает французам, англичанам и немцам уважение к русской литературе и добивается заметных успехов. Летом 1878 года он участвует в Первом международном литературном конгрессе в Париже. Открытие его состоялось 11 июня под председательством В. Гюго. Конгресс был созван по инициативе французских писателей, которые решили воспользоваться присутствием иностранцев-литераторов на Парижской всемирной выставке. Собралось более трехсот писателей из Англии, Франции, Германии, Италии, Испании, Португали, Дании, Бельгии, Голландии, Швеции, Австрии, Северной Америки, Швейцарии, России. Общество французских писателей обратилось к Тургеневу с просьбой назвать имена русских литераторов, чье присутствие желательно. По его рекомендации были официально приглашены Толстой, Достоевский, Гончаров, Полонский, но, к огорчению Тургенева, никто из них на конгресс не приехал.
Обсуждались международные законы по охране авторского права. Вице-президентом второй комиссии конгресса, занимавшейся этой проблемой, был избран Тургенев. Он руководил прениями, отстаивал интересы русских литераторов. «Мы, русские, — говорил он, — пока не можем платить авторские деньги за переводы с французского на русский язык. Вы, французы, нас вовсе не переводите и почти вполне игнорируете; мы же переводим все ваши новинки. И кто у нас занимается переводными работами? Бедная молодежь: курсистки и студенты, для которых эта работа часто составляет единственное средство к существованию».
В официальной речи от лица русских литераторов Тургенев говорил об огромном влиянии французской культуры на русскую: «Двести лет тому назад, еще не очень понимая вас, мы уже тянулись к вам; сто лет назад мы были вашими учениками; теперь вы нас принимаете как своих товарищей и происходит факт необыкновенный в летописях России, — скромный простой писатель… имеет честь говорить перед вами от лица своей страны и приветствовать Париж и Францию, этих зачинателей великих идей и благородных стремлений».
В доме на улице Дуэ по-прежнему царила артистическая атмосфера. По четвергам здесь устраивались концерты с благотворительной целью, музыкальные «утра», литературные чтения. В них участвовали русские и французские писатели, певцы, музыканты, художники. В феврале 1875 года на литературно-музыкальном утре в пользу русской читальни в Париже читали свои произведения И. С. Тургенев, Н. С. Курочкин, Г. И. Успенский. Исполняла русские романсы Полина Виардо. Вспоминали, что когда она пела романс П. И. Чайковского «И больно и сладко», Тургенев «совершенно воодушевлялся». Художник В. Д. Поленов рассказывал, как «Иван Сергеевич стоял в углу и прямо рыдал». В мае 1877 года С. И. Танеев, постоянный участник «четвергов», писал своим родным в Россию: «Вообще я очень много получил удовольствия от этих вечеров и больше всего от пения самой Виардо: я никого не слыхал, кто так хорошо поет, и вряд ли услышу».
В доме Виардо часто бывали Г. Флобер, И. Тен, О. Конт, Ж. Массне, русские художники И. Е. Репин, В. Д. Поленов, А. П. Боголюбов, А. К. Беггров, Н. Д. Дмитриев-Оренбургский, А. А. Харламов. Неизменными гостями были старые друзья дома — Э. Ренан, Тома, Гуно, Сен-Сане, Ожье, Г. Доре. Время проводили разумно и весело под руководством неистощимой на выдумки Полины Виардо. И. Е. Репин писал Стасову в декабре 1874 года: «Сумасшедшие французы!!! Вот так веселятся: по-детски, до глупости. Всего перепробовали, начали с пенья и музыки, потом импровизировали маленькие пьески (Тургенев тут отличился, сколько в нем молодости и жару!!!), фанты и кончили танцами. Всех превзошел в шутовстве и глупости Сен-Сане (чуть на голове не ходил), танцы играя».
По воспоминаниям В. Д. Поленова, Виардо «была очень живая. Она придумывала разные драматические сцены». По воскресеньям в тесном дружеском кругу часто разыгрывались шарады. Превращали в сцену часть гостиной с выходом в столовую, служившую уборной для актеров. Раздавались звуки импровизированной увертюры — и начинались шарады, «самые шутовские и неслыханные». Главные действующие лица — Тургенев и Сен-Сане, с ними географ Поль Жоанн, дальний родственник Луи Виардо. Они наскоро сговаривались, намечая основной сюжет шарады, — и начиналась комическая импровизация, которая длилась от пяти минут до целого часа, в зависимости от вдохновения «актеров».
Например, соорудили на сцене анатомический театр. Вышел профессор-хирург И. С. Тургенев, в окружении студентов-медиков, среди которых бросалась в глаза молодая англичанка в исполнении Поля Жоанна. Посреди сцены на столе лежал труп — Сен-Сане, обернутый в розовую фланель. Профессор начинал лекцию, в ходе которой выяснялось, что пациент скончался от «назита» — чрезмерного разращения носа. Профессор прикасался к длинному носу Сен-Санса скальпелем — и труп, к всеобщему ужасу, внезапно оживал. В суматохе англичанка падала в обморок и приходила в себя в объятиях покойника. Оказывалось, что влюбленный Сен-Сане специально прибегнул к хитрости. Наступала ночь, меркли лампы. Начинался любовный дуэт. Над ширмой поднималась луна — огромная фаянсовая тарелка.
Вечера заканчивались чаепитием вокруг большого самовара, который Полина Виардо привезла из России.
Тургенев старался «не мешать русских с французами», и поэтому на русских вечерах преобладали, как правило, его соотечественники. Весело и оживленно, например, прошла в доме Виардо встреча нового 1877 года по старому стилю и на русский лад — с гаданиями, ряжеными и святочными играми.
И. Е. Репин замечал, что мнения Полины Виардо были для Тургенева законом, её эстетические вкусы и суждения воспринимались как беспрекословные. Так, первый сеанс написания портрета Тургенева в марте 1874 года ознаменовался для Репина удачей, был найден очень точный ракурс, раскрывавший внутреннее существо тургеневского характера. Радовался Репин, радовался вместе с ним и Тургенев, поздравляя художника с успехом.
Но уже на другой день Тургенев прислал огорчительную записку: мадам Виардо забраковала портрет, ей не понравилось выражение лица — наиболее удачная с точки зрения Репина да и самого Тургенева находка. Виардо настаивала на другом повороте фигуры, другом профиле, считая репинский подход неудачным. И Тургенев отказался от своей первоначальной оценки, полностью соглашаясь с Виардо. Пришлось скрепя сердце уступить. «Каждый раз я не могу равнодушно вспомнить записанную сверху голову, — говорил Репин, — которая была так удачна по жизни и сходству ».
Однажды утром Тургенев «особенно восторженно-выразительно» объявил Репину, чтобы он приготовился: «Сегодня нас посетит мадам Виардо! Она обладает большим вкусом». И Тургенев показал Репину, как надо поклониться, какие слова сказать.
Когда прозвенел звонок, Репин не узнал Ивана Сергеевича: «Он уже был озарен розовым восторгом». «Как он помолодел!.. Он бросился к дверям, приветствовал, суетился — куда посадить мадам Виардо!» Приглядываясь к богине Тургенева острым взглядом художника, Репин замечал, что это «очаровательная женщина», что «с нею интересно и весело».
Впоследствии, бывая на музыкальных вечерах в салоне Виардо, Репин обратил внимание, что именно Виардо «руководила приговором о достоинствах новых явлений в искусствах». К ней все обращались за разъяснениями, и даже муж её, Луи Виардо, ждал, как окончательного, приговора своей супруги. Тургенев же в этом триумвирате оказывался лишь третьим лицом. Беспрекословно подчиняясь суждениям Полины, он в то же время дорожил и мнением Луи, всякий раз ожидая его оценки и соглашаясь с нею.
Так случилось, например, с художником А. А. Харламовым, написавшим портреты Полины и Луи Виардо. Оба эти портрета были выставлены в Палэ д-Индустри. Тургенев, общаясь здесь с русскими художниками, серьезно заявлял, что Харламов теперь — лучший портретист в Париже, а следовательно, и во всем мире. Такая категоричность, не совсем обычная для сдержанного Тургенева, была связана с тем, что «Харламов был уже признан госпожой Виардо: следовательно Харламов был уже известен».
Летом Тургенев с семейством Виардо отправлялся на дачу в Буживаль, в поместье «Les Frenes» («Ясени»). Уезжали с вокзала Сен-Лазар. В Аржантейле обычно пересаживались на речной пароходик и плыли по Сепе. По берегам тянулись ряды тополей и лип, краснели в зелени садов черепичные крыши вилл. Весело свистя, пароходик проплывал под арками железнодорожных мостов, обгоняя украшенные праздничными флажками лодки с отдыхающей публикой в пестрых нарядах. На повороте реки показывался, наконец, высокий шпиль старинной церкви XII века, расположенной на вершине холма, с которого открывался вид на луга и ивы острова Круасси, прославленного картинами знаменитого Коро. В Бужи вале жили французские художники-импрессионисты Ренуар, Клод Моне и Сислей. В Буживале имел дачу и Николай Иванович Тургенев.
К большому дому в гору вели две дороги, посыпанные крупным песком. Между группами кустов, расположенных живописно, с большим вкусом, пестрели обильные цветники. Под густою листвой деревьев вились прихотливо узкие тропинки. И везде журчала, пела вода: не только в бассейнах, но и в кучах искусно набросанного камня. Струйки чистой ключевой воды выбивались из-под мшистых стволов старых деревьев, и, журча, разбегались в разных направлениях.
Около большого усадебного дома — маленький «le chalet», собственность и жилище Тургенева. При входе в кабинет бросалась в глаза картина В. Д. Поленова «Московский дворик». По стенам размещались два больших шкафа с книгами. По самой середине кабинета, перед камином, располагался большой письменный стол с аккуратно прибранными бумагами, книгами, номерами журналов.
Здесь, в Буживале, Полина Виардо продолжала давать уроки пения. Они проходили утром, при открытых окнах. Услышав звуки музыки, на террасу часто поднимался Тургенев. Он с ласковым участием относился к успехам учениц Виардо, и, когда она просила послушать их после нескольких месяцев занятий, Тургенев охотно делал это, а потом беседовал, шутил.
Иначе вел себя Луи Виардо. Сгорбленный, молчаливый старик «с крючковатым носом хищной птицы» выходил в гостиную в халате и мягких туфлях, молча слушал пение и, ни на кого не глядя, поворачивался и уходил в свою комнату. Лишь спустя некоторое время Полина передавала ученицам его мнение.
В последние годы жизни Луи превратился в сварливого и капризного старика. Он, конечно, был, как всегда, под башмаком у волевой и энергичной хозяйки дома. Но если Тургенев нес этот крест как великое благо, то Луи впадал временами в угрюмое расположение духа, а порой терял самообладание. О невыносимом характере Луи Тургенев «проговорился» лишь однажды — в стихотворении в прозе «Эгоист».
Однако неизбежные семейные неурядицы смягчались поэзией, музыкой, любимыми искусствами. Особенно нравились Тургеневу музыкальные вечера. Зажигали лампу в гостиной, Виардо садилась играть в четыре руки с одной из учениц или дочерей. Больной Тургенев садился на диван, закутываясь в красную шаль. «Мы сидели в сумерках, — вспоминал Б. Фори, — а окна, выходившие в огромный парк, залитый лунным светом, были открыты. Не зная устали, великая артистка играла нам ноктюрны Шопена, а затем „Лунную сонату“ Бетховена»…
Тургенев и революционное народничество. Роман «Новь»
В начале 70-х годов в России наметился новый общественный подъем, связанный с деятельностью революционных народников. Он вновь повернул Тургенева лицом к России и русскому. Теплый луч любви и сочувствия согрел последнее десятилетие жизни писателя.
Тургенев проявлял к этому движению самый оживленный интерес. Он близко сошелся с одним из идейных вождей и вдохновителей «хождения в народ» П. Л. Лавровым и даже оказывал материальную помощь в издании сборника «Вперед». Дружеские чувства питал Тургенев к Герману Лопатину, П. А. Кропоткину, С. М. Степняку-Кравчиискому. Он внимательно следил за всеми бесцензурными эмигрантскими изданиями, вникал в тонкости полемики между различными течениями внутри этого движения. В спорах между лавристами, бакунинцами и ткачевцами Тургенев проявлял большую симпатию к позиции Лаврова. В отличие от Бакунина Лавров считал, что русское крестьянство к революции не готово. Потребуются годы напряженной и терпеливой работы интеллигенции в деревне, прежде чем народ поймет необходимость революционных перемен. Не одобрял Лавров и заговорщическую, бланкистскую тактику революционной борьбы Ткачева, который проповедовал идеи политического террора, захвата власти в стране горсткой революционеров, не опирающихся на широкую поддержку народных масс. Более умеренная и трезвая позиция Лаврова была во многом близка Тургеневу, который в эти годы глубоко разочаровался в правительстве и в своих друзьях, трусливых либералах, решительно порвал с М. Н. Катковым и его журналом «Русский вестник».
Однако отношение Тургенева к революционному движению было по-прежнему сложным. В 1873 году он писал Лаврову по поводу программы журнала «Вперед»: «Со всеми главными положениями я согласен — я имею только одно возражение… Мне кажется, что Вы напрасно так жестоко нападаете на конституционалистов, либералов и даже называете их врагами; мне кажется, что переход от государственной формы, служащей им идеалом, к Вашей форме ближе и легче, чем переход от существующего абсолютизма — тем более, что Вы сами плохо верите в насильственные перевороты — и отрицаете их пользу». Тургенев не разделял полностью народнических социалистических программ. Ему казалось, что революционеры-социалисты страдают нетерпением и слишком торопят русскую историю. Их деятельность не бесплодна в том смысле, что они будоражат общество, побуждают правительство к реформам. Но бывает и другое: напуганная их революционным экстремизмом власть идет вспять; в этом случае их деятельность косвенным образом подталкивает общество к реакции.
Истинно полезными деятелями русского прогресса, по Тургеневу, должны явиться «постепеновцы». В письме к А. П. Философовой от 11 сентября 1874 года он заявлял: «Времена переменились; теперь Базаровы не нужны. Для предстоящей общественной деятельности не нужно ни особенных талантов, ни даже особенного ума — ничего крупного, выдающегося, слишком индивидуального; нужно трудолюбие, терпение; нужно уметь жертвовать собою безо всякого блеску и треску — нужно уметь смириться и не гнушаться мелкой и темной и даже низменной работы. Я беру слово: низменной — в смысле простоты, бесхитростности, «terre terre'a»[14]. Что может быть, например, низменнее — учить мужика грамоте, помогать ему, заводить больницы и т. д. На что тут таланты и даже ученость? Нужно одно сердце, способное жертвовать своим эгоизмом <…> Чувство долга, славное чувство патриотизма в истинном смысле этого слова — вот всё, что нужно».
«Постепеновцы», которых Тургенев называет «третьей силой» и которые должны занять промежуточное положение между правительственной партией и либералами, с одной стороны, и революционными народниками, с другой, являются в глазах писателя истинными деятелями прогресса, чернорабочими русской истории. Откуда ждет Тургенев появления «третьей силы»? Если в 50-х — начале 60-х годов писатель возлагал надежды на «постепеновцев» «сверху» — культурное дворянство, либеральная партия, — то теперь он считает, что они должны прийти «снизу», из народа.
В творчестве Тургенева 70-х годов вновь пробуждается острый интерес к народной теме. Появляется цикл произведений, продолжающих «Записки охотника». Тургенев дополняет книгу гремя рассказами: «Конец Чертопханова», «Живые мощи» и «Стучит». К ним примыкают тематически повести «Пунин и Бабурин», «Бригадир», «Часы», «Степной король Лир». В этих произведениях Тургенев уходит в историческое прошлое. Разгадку русской жизни он начинает искать теперь не в скоропреходящих типах, а в героях, воплощающих коренные черты национального характера, не подвластные ходу времен. Тургенев преодолевает свой исторический пессимизм конца 60-х годов, проявившийся в повестях «Призраки», «Довольно» и в романе «Дым». Писатель с грустью утверждал там, что в ходе истории меняются лишь внешние формы жизни, а зло остаётся; теперь он делает акцент на другом — остаётся и добро! В пестром многообразии русской жизни Тургенев ищет теперь проблески величия и силы, неистребимость русской сути в характерах своих героев. В ряде произведений — «Пунин и Бабурин», «Часы» — готовится будущая соломинская тема романа «Новь»: Тургенев поэтизирует разночинца с его плебейской гордостью и честностью, с его практичностью и осмотрительностью, чуждой чрезмерной восторженности и неумеренных порывов, — с той самой «неторопливой сдержанностью ощущений и сил», о которой шла речь в «Поездке в Полесье» и «Дворянском гнезде».
Особую группу произведений 70-х — начала 80-х годов составляют так называемые «таинственные повести» Тургенева: «Собака», «Казнь Тропмана», «Странная история», «Сон», «Клара Милич», «Песнь торжествующей любви». В них Тургенев обращался к изображению загадочных явлений в человеческой психике: к гипнотическим внушениям, тайнам наследственности, загадкам и странностям в поведении толпы, магической, необъяснимой власти умерших над душами живых, телепатии, галлюцинациям, спиритизму. К концу XIX века и в России, и на Западе к таким явлениям возник живой интерес в связи с кризисом философии позитивизма. Л. Н. Толстой высмеял спиритические увлечения русской интеллигенции в драме «Плоды просвещения». Тургенев отнесся к ним несколько иначе.
В письме к М. А. Милютиной от 22 февраля 1875 года Тургенев так определил основы своего миросозерцания: «Я преимущественно реалист — и более всего интересуюсь живою правдою людской физиономии; ко всему сверхъестественному отношусь равнодушно, ни в какие абсолюты и системы не верю, люблю больше всего свободу — и, сколько могу судить, доступен поэзии».
В «таинственных повестях» Тургенев верен этим принципам своего творчества. Касаясь загадочных явлений в жизни человека и общества, ни о каком вмешательстве потусторонних сил он предпочитает не говорить. Пограничные области человеческой психики, где сознательное соприкасается с подсознательным, он изображает с объективностью реалиста, оставляя для всех «сверхъестественных» феноменов возможность «земного», посюстороннего объяснения. Привидения и галлюцинации мотивируются отчасти расстроенным воображением героев, болезненным состоянием их психики, нервным перевозбуждением. Тургенев не скрывает от читателя, что некоторым явлениям он не может подыскать реалистической мотивировки, хотя и не исключает её возможности в будущем, когда знания человека о мире и самом себе углубятся и расширятся.
В «таинственных повестях» Тургенев не оставляет своих размышлений над загадками русского характера. В «Странной истории», например, его интересует склонность русского человека к самоотречению и самопожертвованию. Героиня повести Софи, девушка из аристократической семьи, нашла себе наставника и вождя в лице юродивого Василия, проповедующего в духе раскольнических пророков конец мира и приход антихриста. Тургенев говорит о таинственной силе воли, которой этот юродивый обладает, и о столь же таинственной жажде самоотвержения русской женской души. Сам факт служения Софи ужасному и грубому юродивому вызывает у рассказчика повести неприятные чувства. Но нравственные побуждения героини заслуживают удивления и восхищения. «Я не понимал поступка Софи, но я не осуждал её, как не осуждал впоследствии других девушек, так же пожертвовавших всем тому, что они считали правдой, в чем они видели своё призвание». Тургенев намекал здесь на русских девушек-революционерок, образ которых получил развитие в героине романа «Новь» Марианне.
Тургенев завершил работу над этим романом в 1876 году и опубликовал его в январском — февральском номерах журнала «Вестник Европы» за 1877 год. Действие «Нови» отнесено к самому началу «хождения в народ», к 1868 году. Тургенев показывает, что народническое движение возникло не случайно. Крестьянская реформа 1861 года, в чем писатель теперь убедился, обманула ожидания, положение народа после 19 февраля не только не улучшилось, но резко ухудшилось. Главный герой романа революционер Нежданов говорит: «ПолРоссии с голода помирает, „Московские ведомости“ торжествуют, классицизм хотят ввести, студенческие кассы запрещаются, везде шпионство, доносы, ложь и фальшь — шагу нам ступить некуда».
Но Тургенев обращает внимание и на слабые стороны народнического движения. Молодые революционеры — это русские Дон Кихоты, не знающие реального облика своей Дульсинеи — народа. В романе изображается трагикомическая картина народнической революционной пропаганды, которую ведет Нежданов: «Слова: „За свободу! Вперед! Двинемся грудью!“ — вырывались хрипло и звонко из множества других, менее понятных слов. Мужики, которые собрались перед амбаром, чтобы потолковать о том, как бы его опять насыпать, <…> уставились на Нежданова и, казалось, с большим вниманием слушали его речь, но едва ли что-нибудь в толк взяли, потому что когда он, наконец, бросился от них прочь, крикнув последний раз: „Свобода!“ — один из них, самый прозорливый, глубокомысленно покачав головою, промолвил: „Какой строгий!“ — а другой заметил: „Знать, начальник какой!“ — на что прозорливец возразил: „Известное дело — даром глотку драть не станет. Заплачут теперича наши денежки!“
Конечно, в неудачах «пропаганды» такого рода виноват не один Нежданов. Тургенев показывает и другое — темноту народа в вопросах гражданских и политических. Но так или иначе между революционной интеллигенцией и народом встает глухая стена непонимания. А потому и «хождение в народ» изображается Тургеневым как хождение по мукам, где русского революционера на каждом шагу ждут тяжелые поражения, горькие разочарования.
Драматическое положение, в котором оказываются народники-пропагандисты у Тургенева, накладывает свою печать и на их характеры. Вся жизнь Нежданова, например, превращается в цепь постоянно нарастающих колебаний. Герой то и дело бросается в крайности: то в отчаянные попытки действовать, то в пучину сомнений, разочарований и душевной депрессии.