Революционно-социалистические выводы Герцена, Огарева и Бакунина, основанные на вере в русскую крестьянскую общину и артель, кажутся Тургеневу славянофильским дымом и туманом:
«Огареву я не сочувствую, во-первых, потому, что в своих статьях, письмах и разговорах он проповедует старинные социалистические теории об общей собственности и т. д., с которыми я не согласен; во-вторых, потому, что он в вопросе освобождения крестьян и тому подобных — показал значительное непонимание народной жизни и современных ее потребностей — а также и настоящего положения дел; в-третьих, наконец, потому, что даже там, где он почти прав <…> он излагает свои воззрения языком тяжелым, вялым и сбивчивым, обличающим отсутствие таланта».
Противоречия заходили так далеко, что назревал разрыв. И он наступил, когда Тургенев затронул самую чувствительную струну, обвинив Герцена в отрыве от России и указав ему на практическую бесполезность и даже вредность его социалистической пропаганды на страницах «Колокола»:
— Правда до политических изгнанников так же трудно доходит, как и до царей; обязанность друзей — доводить ее до них. «Колокол» гораздо меньше читается с тех пор, как в нем стал первенствовать Огарев… И это понятно: публике, читающей в России «Колокол», не до социализма: она нуждается в той критике, в той чисто политической агитации, от которой ты отступил, надломив свой меч. «Колокол», напечатавший без протеста 1/2 манифеста Бакунина и социалистические статьи Огарева — уже не герценовский, не прежний «Колокол», как его понимала и любила Россия.
В ответ издатель «Колокола» заявил, что взгляды его оппонента «представляют полнейший нигилизм устали и отчаяния в противуположность нигилизму задора и разрушительности у Чернышевского, Добролюбова и пр.».
Нельзя отказать автору «Былого и дум» в точности и меткости социально-психологических определений. Тургенев действительно чувствовал, что в общественной борьбе пореформенной эпохи он теряет ориентиры. Не случайно же в письмах к Герцену он полностью отождествил беды буржуазной цивилизации, переживаемые Западом, с теми же бедами, которые, с его точки зрения, переживала и Россия, а в конце давал Герцену совет: «Шопенгауэра, брат, надо читать поприлежнее, Шопенгауэра». Герцен сразу почувствовал, что мировоззрение Тургенева постепенно лишается социального оптимизма. «Доказательство тебе в том, — писал издатель „Колокола“, — что ты выехал на авторитете идеального нигилиста, буддиста и мертвиста — Шопенгауэра».
Ссору Тургенева с «лондонскими эмигрантами» еще более обострили внешние политические события. В январе 1863 года вспыхнуло восстание в Польше.
«Для нас мятеж Польши есть дело семейственное, старинная наследственная распря; мы не можем судить ее по впечатлениям европейским, каков бы ни был, впрочем, наш образ мыслей», — сказал А. С. Пушкин в письме к П. А. Вяземскому от 1 июня 1831 года. И вот история на очередном витке спирали повторила давний, застарелый спор двух славянских народов.
Еще в июне 1861 года, с тревогой прислушиваясь к первым сигналам нараставшего в Польше революционного брожения, Тургенев писал Е. Е. Ламберт: «Поляки имеют право, как всякий народ, на отдельное существование; это — их что — а как они этого добиваются — это уже второстепенный вопрос. Этим я не хочу сказать, чтобы мы были совершенно неправы во всем этом деле; со времен древней трагедии мы уже знаем, что настоящие столкновения — те, в которых обе стороны до известной степени правы. Я также готов согласиться, что наша роль в Варшаве очень трудна — и что люди, которые отправляются туда, оказывают самоотвержение».
В самый разгар крестьянской реформы поляки решили распутать клубок тех противоречий, которые завязывались между Россией и Польшей в течение столетий. Еще в XIV—XVI веках, когда Россия с трудом расправляла плечи после многовекового татарского ига, Польское королевство расширило свои владения за счет древних русских, украинских и белорусских земель. Польские магнаты вели на этих землях политику религиозного угнетения, вызывавшую недовольство и возмущение порабощенных народов. Амбиции королевской власти росли, вынашивались замыслы присоединения к Польше всей Московии. В смутное время начала XVII века эти мечты, казалось, были близки к осуществлению.
Однако после разгрома польской интервенции в 1612 году под руководством Минина и Пожарского военной мощи Польского королевства был нанесен сокрушительный удар. Обострились внутренние противоречия, еще более ослаблявшие государственную власть, а попытки восстановить былое господство в процессе общеевропейских войн за раздел и передел владений привели к тому, что после трех разделов самой Польши между Пруссией, Австрией и Россией некогда могущественное королевство перестало существовать как самостоятельное государство. Земли, отошедшие в ходе этих разделов Пруссии и Австрии, были методично и жестоко онемечены. Только в русских владениях Польша сохранилась в качестве подчиненного России на правах наместничества Царства Польского и не исчезла почва, питавшая гордый национальный дух.
Потеря государственной самостоятельности трагически переживалась свободолюбивой нацией и приводила к постоянным вспышкам, перераставшим в восстания, подавлявшиеся царским правительством в 1794, 1831 и, наконец, в 1863 году.
Уже с первых шагов революционного движения 1863 года стало ясно, что оно обречено на поражение. У руководства восстанием оказались две партии польских патриотов — «белые» и «красные». «Белые», выражавшие интересы польской знати, мечтали о восстановлении границ Польши «от моря до моря»; «красные» считали необходимым при этом учитывать интересы польских крестьян, поддержка которых была гарантией успеха восстания.
«Лондонские эмигранты», приветствуя борьбу за свободу и самоопределение Польши, пытались организовать в процессе этой борьбы польско-русский революционный союз. В переговорах с Польским центральным национальным комитетом в конце сентября 1862 года Герцен настаивал, что только народный, крестьянский характер восстания может принести успех русским и полякам: «Если в России на вашем знамени не увидят надел земли и волю провинциям, то наше сочувствие вам не принесет никакой пользы, а нас погубит… »
И в то же время Герцен понимал, сколь тщетны надежды на подъем крестьянского революционного движения в самой России. Об этом свидетельствовали первые шаги тайной организации «Земля и воля». Иначе воспринимал ход событий Бакунин. Во время переговоров с поляками он торжественно заявлял:
— Жмудь и Волга, Дон и Урал восстанут как один человек, услышав о Варшаве.
«…Я видел, — иронически замечал Герцен, — что он запил свой революционный запой и что с ним не столкуешь теперь. Он шагал семимильными сапогами через горы и моря, через годы и поколенья. За восстанием в Варшаве он уже видел свою „славную и славянскую“ федерацию, о которой поляки говорили не то с ужасом, не то с отвращением… он уже видел красное знамя „Земли и воли“ развевающимся на Урале и Волге, на Украине и Кавказе, пожалуй, на Зимнем дворце и Петропавловской крепости — и торопился сгладить как-нибудь затруднения, затушевать противуречия, не выполнить овраги, а бросить через них чертов мост… »
2 февраля 1863 года Бакунин писал Центральному правительству польского восстания: «В этот торжественный час, когда решается участь наших двух стран, я заклинаю вас отвечать мне категорически и откровенно — имеете ли вы доверие к нам? Хотите ли вы, чтоб я пришел в Польшу?» Ответа на это обращение Бакунин не получил. «Белые» в «Национальном правительстве», мечтая о Польше «от моря до моря», отрицательно относились к идее всероссийского крестьянского восстания.
Но Бакунин не уставал проповедовать: «Русский народ за два века рабства сохранил в неприкосновенности три принципа, которые послужат ему основой будущего развития. Первым является общераспространенное в народе убеждение, что вся земля принадлежит ему. Второй принцип — уважение к общине, организации, которую два века рабства не могли совершенно уничтожить и которую русский народ сохранил в виде обычая… Наконец, третий принцип, источник всей нашей будущей свободы — самоуправление общины.
Эти три принципа в их наиболее широком значении содержат в зародыше всю будущность России. Их развитие должно иметь своим первым следствием соединение общин в округа, затем округов — в области, наконец областей — в государство». Принимая общину за исходный пункт, Бакунин хотел «превратить чисто немецкую бюрократическую администрацию в национально-выборную систему и заменить насильственную централизацию империи федерацией независимых и свободных провинций».
1863 год не оправдал его надежд: крестьянской революции в России не произошло, а националистически настроенные польские патриоты отнеслись к программе Бакунина с откровенным недоверием и даже враждебностью. Польское восстание было подавлено, русские либералы, напуганные революционным движением в Польше, отвернулись от «Колокола» Герцена, на демократическую интеллигенцию России обрушились репрессии.
Тургенев, считавший надежды «лондонских эмигрантов» на крестьянскую революцию наивными, с первых шагов польского восстания почувствовал его трагическую обреченность. В письме к П. В. Анненкову от 25 января 1863 года он заявлял: «Известия из Польши горестно отразились и здесь. Опять кровь, опять ужасы… Когда же все это прекратится, когда войдем мы, наконец, в нормальные и правильные отношения к ней?! Нельзя не желать скорейшего подавления этого безумного восстания, столько же для России, сколько для самой Польши».
Тургенев считал польское восстание необдуманным и безрассудным. В период, когда реформы «сверху» делали первые шаги, польские патриоты невольно помогали реакционным кругам России объединиться и уничтожить молодые ростки либерализма. Так оно и случилось. После поражения восстания наступил резкий спад не только революционно-демократического, но и либерального движения.
Окончательный удар по либеральным иллюзиям Тургенева принесло неожиданное известие о вызове его в Сенат по делу «о лицах, обвиняемых в сношениях с лондонскими пропагандистами» — так называемое «Дело 32-х».
Летом 1862 года из Лондона в Петербург отправился П. А. Ветошников с большим количеством нелегальных изданий и писем, адресованных Герценом, Бакуниным, Огаревым и В. И. Кельсиевым друзьям-единомышленникам в России. На границе Ветошников был арестован, и в руках III отделения оказались письма Бакунина, в которых упоминалось имя Тургенева, обещавшего Бакунину денежную помощь. В других письмах и инструкциях Тургенев представал как близкий и доверенный Герцену человек, через которого поддерживались связи «лондонских эмигрантов» с Россией и черпались сведения для обличения правительственных верхов в «Колоколе». Дело принимало неприятный для Тургенева оборот. 22 января 1863 года ему вручили официальный вызов.
Тургенев был в смятении, не зная, что предпринять. «Вызывать меня теперь (в Сенат) <…> когда я окончательно — чуть не публично — разошелся с лондонскими изгнанниками, т. е. с их образом мыслей — это совершенно непонятный факт», — писал он П. В. Анненкову. После некоторых колебаний по совету посланника русского посольства в Париже Тургенев написал личное письмо Александру II с просьбой выслать «допросные пункты» за границу. Одновременно он вызвал к себе брата Николая, чтобы договориться с ним о своих имущественных делах на случай возможной конфискации имения.
Вскоре в Париж пришли «допросные пункты», Тургенев ответил на них и несколько успокоился. Однако Сенат не удовлетворился ответами, и вызов в Россию был повторен. Поскольку Тургенев довольно долго откладывал поездку под предлогом болезни, в Петербурге распространился слух, что писатель испугался судебной ответственности и решил остаться в эмиграции. Сочувствующие пострадавшим по этому делу люди упрекали Тургенева в том, что он своей неявкой отягощает положение других обвиняемых. Писатель оказался, таким образом, в весьма щекотливой ситуации как справа, со стороны правительственных верхов, так и слева, со стороны радикальной части русского общества. Пришлось ехать в Россию.
С приездом в Петербург в начале января 1864 года Тургенев срочно восстанавливает все свои великосветские связи и знакомства. В его защиту выступают поэт А. К. Толстой, фрейлина Э. Ф. Раден, великая княгиня Елена Павловна, чиновник государственной канцелярии Министерства внутренних дел, писатель-романист Б. М. Маркевич.
6 января Тургенев побывал в Сенате: «Меня ввели с некоторой торжественностью в большую комнату, где я увидел шестерых старцев в мундирах и со звездами. Меня продержали стоя в течение часа, мне прочитали ответы, посланные мною. Меня спросили, не имею ли я чего-нибудь прибавить, потом меня отпустили, сказав явиться в понедельник на очную ставку». Скрывая свое участие в изданиях Герцена, Тургенев отвечал: «Герцена я знал хорошо и находился с ним в приятельских отношениях. Я долгое время не прерывал с ним связи, хотя знал, что он действует против правительства; нечего прибавлять, что я не принимал никакого участия в этих действиях, будучи, по самому существу своему, врагом всего, что походит на заговор».
Очной ставки не состоялось. При следующем посещении Сената судьи удовольствовались тем, что вручили Тургеневу досье его дела и указали страницы, на которых упоминалось его имя, предложив дать письменные разъяснения. Дело завершилось полным оправданием Тургенева. Ему был разрешен выезд из России. Но с этих пор в некоторых кругах общества стали распространяться сплетни, что Тургенев получил освобождение вследствие покаяния, а может быть, и доноса. Слухи эти доползли до Лондона и вызвали осуждающую Тургенева заметку Герцена в «Колоколе».
Пребывание Тургенева в светских и придворных кругах Петербурга не прошло бесследно для его творчества. Общение с людьми правительственной партии показало ему, что многие из них отреклись от дорогого, великого дела реформ, что настроение правительственных особ поворачивает вспять. Впоследствии писатель использовал свои наблюдения в романе «Дым».
19 января 1864 года умер А. В. Дружинин. Тургенев был на его похоронах и у раскрытого гроба друга протянул руку одному из своих бывших приятелей. «Ко мне подошел Анненков, — вспоминал И. А. Гончаров, — и сказал, что Тургенев желает подать мне руку — как я отвечу? — „Подам свою“, — отвечал я, и мы опять сошлись, как ни в чем не бывало. И опять пошли свидания, разговоры, обеды — я все забыл».
Петербург не прибавил Тургеневу ни надежд, ни оптимизма. Он постепенно терял веру в благодетельность правительственных реформ. «Время, в которое мы живем, — с горечью замечал писатель, — сквернее того, в котором прошла наша молодость. Тогда мы стояли перед наглухо заколоченной дверью: теперь дверь как будто несколько приотворена, но пройти в нее еще труднее». Вера в истинность идей, провозглашенных реформой, у Тургенева теплилась, но в современной России он не видел общественной силы, которая способна возглавить и повести дело реформы вперед. В правительственной партии он разочаровался, не оправдали надежд и либеральные круги культурного дворянства: после реформы 1861 года и польского восстания они круто повернули вправо. К революционному движению и народническому социализму Герцена Тургенев тоже относился скептически.
Вернувшись из России, он прочел в «Колоколе»! «Корреспондент наш говорит об одной седовласой Магдалине (мужского рода), писавшей государю, что она лишилась сна и аппетита, покоя, белых волос и зубов, мучаясь, что государь еще не знает о постигнувшем ее раскаянии, в силу которого она прервала все связи с друзьями юности». Заметка Герцена глубоко оскорбила Тургенева и даже заставила написать следующее письмо: «Не далеко же ты отстал от покойного Николая Павловича, который также осудил меня, не спросив даже у меня, точно ли я виноват? Если бы я мог показать тебе ответы, которые я написал на присланные вопросы — ты бы, вероятно, убедился, что, ничего не скрывая, я не только не оскорбил никого из друзей своих, но и не думал от них отрекаться…»
Волею судеб и собственными усилиями Тургенев оказался в духовном вакууме: идейные связи с Россией истончились и в основном были порваны, вера в единство либерально мыслящей интеллигенции развеялась как дым. Углублялся философский пессимизм писателя, возникали сомнения в самой возможности устранения социального зла на земле. История человечества представлялась трагикомической борьбой С «неизменяемым» и «неизбежным». Эти сомнений отчетливо прозвучали в двух повестях Тургенева тех лет — «Призраки» (1864) и «Довольно» (1865).
В смутный период духовного бездорожья Тургенев вновь попал в сферу притяжения главного светила своей жизни — Полины Виардо: «Я чувствую на своей голове добрую тяжесть Вашей любимой руки — и так счастлив сознанием, что Вам принадлежу, что мог бы уничтожиться в непрестанном поклонении!»
24 апреля 1863 года в Лирическом театре Парижа состоялось прощальное представление «Орфея» Глюка и «при бесконечных аплодисментах» Полина Виардо простилась с публикой и Парижем. Голос ее сдавал, и она решила оставить сцену и покинуть Францию. В конце апреля 1863 года семья Виардо поселилась в Баден-Бадене, а 3 мая сюда приехал Тургенев. Полина открывала в Баден-Бадене школу вокального искусства и окружила себя целой колонией русских учениц из богатых семейств. Тургенев приехал сюда вместе с дочерью, но постоянно напряженные отношения девушки с семьею Виардо на этот раз закончились навсегда тяжелой сценой и «незаслуженными обвинениями» в адрес хозяйки дома. Дочь оставила Баден-Баден и в семье Виардо больше никогда не появлялась. В 1865 году она вышла замуж за управляющего, а потом и владельца стекольной фабрики в Ружмоне Гастона Брюэра.
Тургенев поселился в Баден-Бадене, а в 1865 году приобрел здесь участок земли, прилегавший к вилле Виардо, и построил дом в стиле Людовика XIII, с мансардами, высокими крышами и трубами — по словам немецкого литератора, друга Тургенева Людвига Пича, — сказочный замок среди леса и полян. Связи писателя с Родиной все более и более ослабевали. Даже любимая страсть — охота — уже не манила его в родные места, на просторы орловского края. Он охотился с Луи Виардо в Шварцвальдских лесах и в письмах к друзьям говорил, что культурно организованная охота имеет ряд преимуществ.
В доме Виардо звучала музыка, обсуждались новинки европейской литературы и искусства, составлялись программы домашних концертов, которые вскоре превратились в музыкальный центр этой летней столицы Европы. На музыкальных «утренниках» играли выдающиеся пианисты, среди которых был А. Рубинштейн, партию фортепиано на одном из концертов исполнял Брамс. Появлялись на вилле Виардо и Бисмарк, и нидерландский король.
Полина стала заниматься сочинением музыки: писала романсы на стихи русских поэтов — Пушкина, Лермонтова, Кольцова и Фета, сочинила оперу «Золушка, или Ночь святого Сильвестра», затем совместно с Тургеневым обратилась к оперетте, и автор «Записок охотника» сочинял ей «всеевропейские» либретто «Слишком много жен» и «Последний колдун».
Для постановки опереток Тургенев отдавал большой зал своей виллы: соорудили сцену, повесили зеленый занавес, несколько кустов олеандров изображали дремучий лес, заставленное окно — хижину. В «Последнем колдуне» Тургенев играл безмолвную роль паши; в момент, когда по сценарию он распластывался на сцене, на неподвижных губах присутствовавшей на представлении баденской кронпринцессы «медленно скользила легкая усмешка презрения». Но чего не мог сделать Тургенев ради прелестной мадам Виардо?! Правда, в письме к Анненкову, описывая этот пассаж, он замечал: «Что-то во мне дрогнуло! Даже при моем слабом уважении к собственной персоне, мне представилось, что дело зашло уж слишком далеко». Так оно и было в действительности. Когда речь шла о Полине Виардо, Тургеневу изменяло не только эстетическое чувство, но подчас и элементарный здравый смысл. «Последнему колдуну» он пророчит большой музыкальный успех на европейской оперной сцене. Некоторые дуэты в нем он ставит в ряд выдающихся явлений оперной музыки.
Но когда «Последнего колдуна» поставил оперный театр в Карлсруэ, где Виардо выступила в роли принца Лемо, спектакль с треском провалился и «под шиканье публики» был «отправлен в могилу». Скандальный провал стал достоянием многих газет, которые с ядовитым сожалением писали о «впавшей в детство» Виардо. Заодно высмеивались и знаменитые писатели, сочиняющие вздор, и знаменитые певицы, пишущие душераздирающую музыку.
Чтобы поддержать тщеславные чувства своей повелительницы, Тургенев пускался на маленькие хитрости: на свои деньги печатал романсы Виардо в России, оплачивая весь тираж, и умолял друзей написать несколько лестных строк о них в русских газетах. Так, он просил А. В. Топорова: «А теперь скажу Вам нечто, которое прошу Вас сохранить в глубочайшем секрете. Иогансен мне ничего не платит за романсы г-жи Виардо, а я, щадя ее самолюбие, говорю, что он мне дает 25 р. сер. за каждый. Напишите мне письмо, в котором Вы скажете, что получили от Иогансена 125 р. сер. за последние пять романсов — а я это письмо ей покажу (она читает по-русски), так как она начинает подозревать мою дружескую хитрость — и я ей эти деньги заплачу, а Вы их будто задержите в Петербурге».
В жизни Тургенева начиналась полоса второй духовной эмиграции, более страшной, чем та, которая случилась в юности. «Я очень хорошо понимаю, что мое постоянное пребывание за границей вредит моей литературной деятельности — да так вредит, что, пожалуй, и совсем ее уничтожит: но и этого изменить нельзя». В этих словах Тургенева гораздо больше правды, чем в тех, которые он же сказал Е. Е. Ламберт в самом начале своего переселения в Баден-Баден: «Нет никакой необходимости писателю непременно жить в своей родине и стараться улавливать видоизменения ее жизни — во всяком случае, нет необходимости делать это постоянно; я довольно потрудился на этом поприще — и теперь, почему Вы знаете? может, я намерен приступить к сочинению, которое не будет иметь значения специально русского — а поставит себе цель более обширную?» Чего не скажешь в пылу полемики с близким человеком, который упрекает тебя в отступничестве, в желании оберечь себя от волнений, которые в трудные минуты истории переживает Россия. В рассуждениях о всеевропейских замыслах, вне национального корня и насущных российских проблем, чувствуется уже влияние той атмосферы, какая царила в семействе Виардо. Дальше «Слишком много жен» и «Последнего колдуна» в своих всеевропейских замыслах Тургенев не пошел.
Заметно охлаждается в эти годы интерес Тургенева к родной литературе. «Что делать?» Чернышевского он все-таки прочел, но едва осилил: манера этого писателя вызвала в нем «физическое отвращение, как цицварное семя». «Если это — не говорю художество или красота — но если это ум, дело — то нашему брату остается забиться куда-нибудь под лавку». В Петербурге он избегает «общения с здешними литераторами: эти господа напоминают» ему «погремушки: маленькие, пустые внутри и шумят». Хотя он с нетерпением ждет новых вещей у Островского, тем не менее признается, что «охладел к изображению добродетельных людей в дегтярных тулупах и с суконным языком».
Если раньше Тургенева, как перелетную птицу, с наступлением весенних дней неудержимо тянуло в Россию, то теперь эти порывы в нем затухают, Кратковременные наезды в Петербург и Москву сбивчивы и торопливы. «С самого утра снежная буря бушует, плачет, стонет, воет на унылых улицах Москвы… Ну и хорошая же погодка! Ну и прелестная страна!» Он радуется своему «благополучному прибытию» в Баден-Баден, на его «родину» или, по крайней мере, в «гнездо» : «Все найдено мною в порядке: перед окнами у меня так же зелено и золотисто, как в Москве было бело и тускло».
Параллельно с этим идут «странные», почти юношеские признания в любви: «Никогда еще разлука не была так тяжела: я ночью плакал горькими слезами», «Ах, мои чувства к Вам слишком велики и могучи. Я не могу больше жить вдали от Вас, — я должен чувствовать Вашу близость, наслаждаться ею, — день, когда мне не светили Ваши глаза, — день потерянный».
Духовная бесприютность, идейная смута и душевный хаос, овладевшие Тургеневым вместе с крахом его либеральных надежд, еще плотнее прибивают его к чужой семье, которую он теперь считает своей. Детей мадам Виардо он любит больше, чем собственную дочь. Им он копит деньги на приданое, продавая поместья, продавая леса. Даже Спасское, разоренное напрочь «реформами» дядюшки, не шевелит в нем никаких покаянных чувств. Он говорит о спасских мужиках, что «свобода не сделала их богаче», и недоумевает, откуда столько берется всех этих нищих, бродяг, хромых, слепых, одноруких — этих немощных существ, взъерошенных от голода? Откуда свалился на него этот «сущий „Двор чудес“?
И в Спасском его не оставляют мысли о Виардо и ее детях. Усевшись на скамью, он вспоминает Полину Виардо, «две великолепные сосны редкой породы» напоминают ему Диди и Марианну. Даже в минуты благотворительной деятельности он не забывает о них. «Я обещал им (мужикам. — Ю. Л. ) восстановить школу, в течение некоторого времени существовавшую в Спасском <…>, и ассигновал на это 150 рублей». И похвалившись, что выдает 825 рублей в год на разные пособия, как бы спохватывается и сообщает: «Купцы из Мценска приезжали торговать у меня здешний лес; если дело устроится, это даст мне от 4000 до 4500 рублей <…> и я смогу, наконец, начать откладывать на приданое Диди». Перед Полиной Виардо он считает себя обязанным давать уже и денежные отчеты.
В России видит он брожение, не чувствует ничего твердого и определенного. «Все наши так называемые направления — словно пена на квасу: смотришь — вся поверхность покрыта — а там и ничего нет и след простыл. Я еще, пожалуй, доживу, что тот же „Современник“ будет бранить меня за мой нигилизм».
Порой случаются минуты прозрения. Чаще под влиянием талантливых литературных произведений. «А „Воевода“ Островского меня привел в умиление. Эдаким славным, вкусным, чистым русским языком никто не писал до него!.. Какая местами пахучая, как наша русская роща летом, поэзия!.. Ах, мастер, мастер этот бородач! Ему и книги в руки. Вот уж у него нет „искания мелкой букашки“… Сильно он расшевелил во мне литературную жилу».
В 1865 году Тургенев принимается за работу над новым романом «Дым», опубликованным в «Русском вестнике» в мартовской книжке 1867 года.
«Дым»
Роман глубоких сомнений и слабо теплящихся надежд, «Дым» резко отличается от всех предшествующих романов писателя. Прежде всего в нем отсутствует типичный герой, вокруг которого организуется сюжет. Литвинов далек от своих предшественников — Рудина, Лаврецкого, Инсарова и Базарова. Это человек не выдающийся, не претендующий на роль общественного деятеля первой величины. Он стремится к скромной и тихой хозяйственной деятельности в одном из отдаленных уголков России. Мы встречаем его за границей, где он совершенствовал свои агрономические и экономические знания, готовясь стать грамотным землевладельцем.
Рядом с Литвиновым — Потугин. Его устами как будто бы высказывает свои идеи автор. Но не случайно у героя такая неполноценная фамилия: он потерял веру и в себя и в мир вокруг. Его жизнь разбита безответной, несчастной любовью.
Наконец, в романе отсутствует и типичная тургеневская героиня, способная на глубокую и сильную любовь, склонная к самоотвержению и самопожертвованию. Ирина развращена светским обществом и глубоко несчастна: жизнь людей своего круга она презирает, но в то же время не может сама от нее освободиться.
Роман необычен и в основной своей тональности. В нем играют существенную роль не очень свойственные Тургеневу сатирические мотивы. В тонах памфлета рисуется в «Дыме» широкая картина русской революционной эмиграции. Много страниц отводит автор сатирическому изображению правящей верхушки русского общества в сцене пикника генералов в Баден-Бадене.
Непривычен и сюжет романа «Дым». Разросшиеся в нем сатирические картины на первый взгляд сбиваются на отступления, слабо связанные с сюжетной линией Литвинова. Да и потугинские эпизоды как будто бы выпадают из основного сюжетного русла романа.
После выхода «Дыма» в свет критика самых разных направлений отнеслась к нему холодно: ее не удовлетворила ни идеологическая, ни художественная сторона романа. Говорили о нечеткости авторской позиции, называли «Дым» романом антипатий, в котором Тургенев выступил в роли пассивного, ко всему равнодушного человека.
Революционно-демократическая критика обращала внимание на сатирический памфлет по адресу революционной эмиграции и упрекала Тургенева в повороте вправо, зачисляя роман в разряд антинигилистических произведений. Либералы были недовольны сатирическим изображением «верхов». Русские «почвенники» (Достоевский, Н. Н. Страхов) возмущались западническими монологами Потугина. Отождествляя героя с автором, они упрекали Тургенева в презрительном отношении к России, в клевете на русский народ и его историю. С разных сторон высказывались суждения, что талант Тургенева иссяк, что роман его лишен художественного единства.
Роман «Дым» — произведение с особой художественной организацией сюжета, связанной с изменившейся точкой зрения Тургенева на русскую жизнь. Он создавался в эпоху кризиса общественного движения 60-х годов, в период идейного бездорожья. Это было смутное время, когда старые надежды не осуществились, а новые еще не народились. «Куда идти? Чего искать? Каких держаться руководящих истин? — задавал тогда и себе и читателям тревожный вопрос М. Е. Салтыков-Щедрин. — Старые идеалы сваливаются с своих пьедесталов, а новые не нарождаются… Никто ни во что не верит, а между тем общество продолжает жить и живет в силу каких-то принципов, тех самых принципов, которым оно не верит». Тургенев тоже оценивал пореформенный период исторического развития России как время переходное, когда старое разрушается, а новое теряется в далеких горизонтах будущего: «Говорят иные астрономы, что кометы становятся планетами, переходя из газообразного существования в твердое; всеобщая газообразность России меня смущает — и заставляет меня думать, что мы еще далеки от планетарного состояния. Нигде ничего крепкого, твердого — нигде никакого зерна; не говорю уже о сословиях — в самом народе этого нет».