Так правомерно ли обходить стороной поэтические богатства аксаковской книги? И пристало ли нам обвинять Пушкина в «недостатке серьезного образования, легкомысленности воззрений» и даже заявлять, что он «предавался то псевдобайроническим порывам, то барабанному патриотизму»?!
В Петербурге Тургенев постарался сойтись с Добролюбовым, молчаливым и замкнутым молодым человеком, который не принимал участия в литературных спорах, но тем не менее очень внимательно вслушивался в них. С первых попыток откровенного общения Тургенев столкнулся с каким-то вызывающим недоброжелательством. Разумеется, оно раздражало его, глубоко озадачивало. А. Я. Панаева вспоминала, как однажды в редакции Тургенев обратился к старым знакомым литераторам:
— Господа, не забудьте: я вас всех жду сегодня обедать ко мне, — и затем, повернув голову к Добролюбову, прибавил: — Приходите и вы, молодой человек.
«Я посмеялась Добролюбову, что он, должно быть, считает себя сегодня счастливейшим человеком, удостоившись приглашения на обед от главного литературного генерала.
— Еще бы! такая неожиданная честь.
— Что же, пойдете? — спросила я, хотя была уверена, что он не пойдет после такого приглашения.
— К сожалению, у меня нет фрака, а в сюртуке не смею явиться к генералу, — отвечал, улыбаясь, Добролюбов».
Ноты явного недоброжелательства по отношению к Тургеневу в воспоминаниях Панаевой передают нараставшую в редакции «Современника» атмосферу социального раздора. Добролюбов чувствовал себя неловко в обществе Тургенева, как всякий бедный разночинец и поповский сын перед аристократом. Кроме различия в мировоззрении, между ними стояла глухая стена социальных предубеждений. За несколько месяцев до своей безвременной кончины Добролюбов писал родному человеку: «Добрая, милая тётенька! Как мне здесь тяжело и нехорошо на сердце, если б Вы знали. И болен-то я, и дела-то много, а кругом все чужие».
Панаева, вероятно, преувеличивает тургеневскую кичливость. Он был всегда живым, демократичным человеком, склонным скорее недооценивать себя и слишком преувеличивать свои слабости и недостатки. Но даже в тургеневском доброжелательстве самолюбивая натура разночинца и плебея улавливала барскую снисходительность, которая лишь обостряла и раздражала самолюбивые чувства.
«Тургенев был действительно добродушен, — вспоминал Чернышевский, — и в особенности всегда был рад оказывать любезную внимательность начинающим писателям». Естественно, что он пытался выяснить возникшие у него недоумения относительно взглядов Добролюбова на литературу, на задачи современного общественного деятеля, пытался повлиять на молодого критика, предостеречь его от крайностей, замеченных в статьях.
Обычно Добролюбов отделывался от настойчивых вопросов Тургенева короткими, односложными ответами, предпочитал молчаливо выслушивать его советы и наставления, осторожные, обтекаемые, мягкие и доброжелательные. Но вот настал момент, когда Добролюбов не выдержал и с прямолинейностью разночинца заявил Тургеневу спокойным и рассчитанно-ровным голосом:
— Иван Сергеевич, мне скучно говорить с вами, перестанем говорить, — и перешел на другую сторону комнаты.
Тургенев подавил в себе чувство обиды и после того упорно продолжал заводить разговоры с Добролюбовым, когда встречался с ним у Некрасова. Но Добролюбов неизменно уходил от него, уклонялся от бесед с ним.
Попытки как-то подействовать на Некрасова тоже не давали желаемых результатов.
— В нашей молодости, — обратился однажды Тургенев к Панаеву на редакционном обеде, — мы рвались хоть посмотреть поближе на литературных авторитетных лиц, приходили в восторг от каждого их слова, а в новом поколении мы видим игнорирование авторитетов. Вообще, сухость, односторонность, отсутствие всяких эстетических увлечений…
— Это нам лишь кажется, что новое поколение литераторов лишено увлечений, — возразил Панаев. — Положим, у нас увлечений было больше, но зато они дельнее, теперь молодые люди умнее и устойчивее в своих убежденьях, нежели были мы в наши лета…
— Ну нет, — воскликнул Тургенев. — Мы спасем тебя, несмотря на все старания некоторых личностей обратить тебя в поборника тех нравственных принципов, которых требуют от людей семинарские публицисты-отрицатели, не признающие эстетических потребностей жизни, стирающие с лица земли поэзию, изящные искусства, все эстетические наслаждения… Это, господа, литературные Робеспьеры: тот ведь тоже не задумался ни минуты отрубить голову поэту Шенье. Меня удивляет, как Некрасов, с его практичностью, не видит, что семинаристы топят журнал…
Наконец, Тургенев понял и почувствовал, что Некрасов вместе с Чернышевским и Добролюбовым придают журналу направление, в корне расходящееся с его убеждениями. Это стало особенно очевидным, когда во втором и четвертом номерах «Современника» за 1859 год появилась статья Добролюбова «Литературные мелочи прошлого года». Она имела программный характер и в своих существенных моментах полемически ударяла по общественным и эстетическим взглядам Тургенева.
Настораживали взятые Добролюбовым в кавычки вопросы, поставленные в самом начале статьи: все они принадлежали именно Тургеневу. Их писатель неоднократно задавал молодому критику, пытаясь вступить с ним в спор: «Но что же это за странный разлад в людях, которые, по-видимому, сходятся между собою как нельзя более в общих стремлениях? Вы хотите правды и права, и в этом не расходится с вами никто из людей, имеющих честное имя в литературе. Вы отвращаетесь зла и тьмы, и в этом отвращении никто из благонамеренных литераторов, конечно, вам не уступит. Зачем же смеяться над теми, в чьей благонамеренности и благородстве вы не сомневаетесь? Зачем выставлять в смешном виде то, что может хотя сколько-нибудь способствовать достижению тех же целей, к которым вы сами стремитесь? Не значит ли это вредить великому делу народного образования и развития, которому служит литература? Не будет ли унижением для всей литературы, если вы станете называть вздором и мелочью то, чем дорожат и восхищаются многие из почтенных и умных ее деятелей?»
Да, да! Это были именно его, тургеневские, вопросы. И, отвечая на них не в частной беседе, а на страницах журнала, Добролюбов заявлял, что литература не отражает подлинно народных интересов, что успех остается в ней пока за теми произведениями, которые отражают интересы узкой культурной прослойки людей преимущественно дворянского круга. Современные литераторы явились, по Добролюбову, перед обществом «не передовыми людьми, не смелыми вождями прогресса», «а людьми более или менее отсталыми, робкими и бессильными». Поначалу голос литераторов, друзей покойного Белинского, обнадеживал. «Слово их произносилось со властию … и молодое поколение с трогательною робостью прислушивалось к мудрым речам их, едва осмеливаясь делать почтительные вопросы… При малейшем равнодушии молодежи к поучениям зрелых мудрецов в их глазах и губах появлялось выражение, в котором ясен был презрительный вызов: «Вы, нынешние, — ну-тка!»
«Слишком книжно и гордо» глядели они на свое призвание, возомнили, что «жизнь без них обойтись уже вовсе не может», и занялись «повторением задов». И вот «живая и свежая часть русского общества» отказалась, наконец, от «почтенных и умных фразеров», расточающих праздные речи о пользе освобождения крестьян. Кто теперь сомневается в этой пользе? Кто осмелится заговорить против освобождения?
Читая статью, Тургенев все более и более удостоверялся, что главным врагом молодого критика оказывались не реакционеры-крепостники, а люди именно его, тургеневского, поколения — «книжники и пустозвонные фразеры», в глазах молодого отрицателя. «Люди того поколения, — читал Тургенев, — проникнуты были высокими, но несколько отвлеченными стремлениями. Они стремились к истине, желали добра, их пленяло все прекрасное; но выше всего был для них — принцип. …Отлично владея отвлеченной логикой, они вовсе не знали логики жизни».
Добролюбов заявлял, что на смену людям тургеневского поколения пришел «тип людей реальных, с крепкими нервами и здоровым воображением». Они отличаются от фразеров и мечтателей «спокойствием и твердостью». Они спустились из безграничных сфер абсолютной мысли и стали в ближайшее соприкосновение с действительной жизнью. Отвлеченные понятия заменились у них живыми представлениями, подробности частных фактов обрисовались ярче и отняли много силы у общих определений.
«Вообще молодое, действующее поколение нашего времени не умеет блестеть и шуметь. В его голосе нет кричащих нот, хотя и есть звуки очень сильные и твердые… Признавая неизменные законы исторического развития, люди нынешнего поколения не возлагают на себя несбыточных надежд, не думают, что они могут по произволу переделать историю», а потому не входят в азарт и не убиваются из пустяков. «Предоставляя другим кричать, гневаться, плакать и прыгать, они делают свое дело ровно и спокойно…»
«Во многом сходясь с пожилыми мудрецами, молодое общество не сходится с ними в основном тоне…» — «Стоп! — подумал Тургенев, далее, вероятно, следует читать между строк. В чем же не сходится со мной Добролюбов?» В том, что разговоры о гласности, об адвокатуре и прочее — не более как «средство» к подлинно высокой цели… А пожилые мудрецы, напротив, видят в них цель. Выходит, между либеральным и демократическим направлениями разверзается пропасть? Выходит, что у них разные цели, разные задачи, да и разные средства борьбы? Все, что дорого ему, Тургеневу, в глазах Добролюбова является лишь «образцовой умеренностью и аккуратностью», не выходящей за рамки правительственных распоряжений. Он заявляет, что литература ничего не сделала для освобождения крестьян, что «она не имеет ни малейшего права приписывать себе инициативы ни в одном из современных общественных вопросов», что «литература у нас не есть еще сила общественная, не есть жизненная потребность нации, а все-таки потеха, как и прежде». Это было не только очень обидно, но и несправедливо!
Наконец, критик с беспощадной иронией обрушивается на гласность, на печать, где обсуждаются современные вопросы. Он, конечно, прав, что в статьях по крестьянскому вопросу слишком часто проскальзывают дворянские интересы, что обличение в них носит порой поверхностный характер. Но в его требованиях к пробуждающейся русской мысли есть что-то слишком торопливое, опрометчивое. О каком «громком призыве к деятельности более широкой» говорит он, наконец?
Разумеется, Тургенев был посвящен в суть революционно-демократической точки зрения на крестьянский вопрос. Но он считал, что цели революционных мыслителей и преждевременны и несбыточны. Для чего же губить на корню благородное дело гласности и прогресса, для чего же высмеивать пробуждающуюся после тридцатилетней спячки русскую общественную мысль? Зачем недооценивать силу крепостнической партии, способной задушить в зародыше дорогое и святое для Тургенева дело правительственных реформ?
Из союзников либеральной партии молодые силы «Современника» превращались в ее решительных врагов. Совершался исторический раскол, предотвратить который было, конечно, не по силам Тургеневу. Чернышевский и Добролюбов убедились к 1859 году, что «реформа сверху» будет проведена в интересах помещиков. Это подтверждала с поразительной наглядностью деятельность губернских комитетов по крестьянскому вопросу. Это подтверждала на каждом шагу либеральная печать. Оставалось одно — идти на решительный разрыв с либерализмом и пытаться вызвать в стране крестьянскую революцию.
Приступая к работе над романом «Накануне», Тургенев мечтал о герое иного склада, «революционность» которого не вступала бы в противоречие с его либерально-демократическими чаяниями и надеждами. И Б то же время это должен был быть такой герой, над которым «свистунам» «Современника» невозможно было бы иронизировать. Тургенев чувствовал, конечно, неизбежность исторической смены поколений в освободительном движении. Эта мысль отчетливо прозвучала в эпилоге «Дворянского гнезда», но она волновала писателя еще в момент работы над первым романом. «Я собирался писать „Рудина“, — вспоминал он, — но та задача, которую я потом постарался выполнить в „Накануне“, изредка возникала передо мною. Фигура главной героини, Елены, тогда еще нового типа в русской жизни, довольно ясно обрисовывалась в моем воображении; но недоставало героя, такого лица, которому Елена, при ее еще смутном хотя и сильном стремлении к свободе, могла предаться».
В те же годы сосед по имению, Василий Каратеев, отправляясь в Крым офицером Орловского ополчения, оставил Тургеневу рукопись своей автобиографической повести, предлагая автору «Записок охотника» распорядиться ею по своему усмотрению. Беглыми штрихами в ней был намечен сюжет, которым теперь и воспользовался Тургенев в романе «Накануне». Будучи в Москве, Каратеев встретил девушку, которая сначала ему симпатизировала, но потом полюбила болгарина, студента Московского университета.
Рукопись Каратеева до нас не дошла, но русские, болгарские и французские ученые детально восстановили историю жизни Николая Димирова Катранова, который явился прототипом тургеневского Инсарова. Он родился в 1829 году в городе Свиштов, в небогатой купеческой семье. В 1848 году в составе большой группы болгарских юношей Катранов приехал в Россию и поступил на историко-филологический факультет Московского университета. Здесь сформировались и окрепли его революционно-освободительные убеждения, связанные с идеей избавления балканских славян от турецкого ига. В Москве, при содействии писателя А. Ф. Вельтмана и фольклориста П. А. Бессонова, Катранов подготовил сборник болгарских народных песен — «Болгарские песни Ю. Венелина, Н. Д. Катранова ж других болгар. М., 1855». П. А. Бессонов считал Катранова «весьма даровитым и горячо преданным задачам родного слова, а потому много обещающим болгарином».
Начавшаяся в 1853 году русско-турецкая война всколыхнула освободительные стремления балканских славян, их надежды на избавление от турецкого рабства. В начале 1853 года Катранов окончил университет и уехал с русской женой Ларисой на родину. Но внезапная вспышка туберкулеза заставила их вернуться в Россию, откуда, по рекомендации врачей, Катранов отправился на лечение в Венецию, простудился и скоропостижно скончался 5 мая 1853 года. Н. Д. Катранов был талантливым юношей: он писал стихи, занимался переводами, горячо пропагандировал идею освобождения Родины среди русских друзей. Болгары свято чтут память Катранова, судьба которого благодаря роману Тургенева явилась символом дружбы двух братских народов.
Тургенев пытался опубликовать повесть-дневник Каратеева в одном из журналов, но это произведение, совершенно беспомощное в художественном отношении, так и не вышло в свет. Вплоть до 1859 года тетрадь с рукописью Каратеева лежала без движения, хотя Тургенев вспоминал, что, познакомившись с нею, он «невольно воскликнул: „Вот герой, которого я искал!“ Между тогдашними русскими такого не было». Весной 1859 года в Спасском-Лутовинове Тургенев получил печальное известие о смерти своего молодого соседа и вспомнил об этой рукописи, сюжет и болгарский герой которой его когда-то взволновали.
Теперь он приступил к самостоятельной художественной обработке подсказанного рукописью Каратеева замысла. Большую помощь оказал ему хороший знакомый Егор Петрович Ковалевский, известный путешественник и писатель, прекрасно знавший все детали и подробности освободительного движения в Болгарии и написавший очерки на материале путешествий по Балканам в момент подъема освободительного движения славян в 1853 году.
Весной 1859 года из Спасского Тургенев сообщал Е. Е. Ламберт: «Я теперь занят составлением плана и т. д. для новой повести: это работа довольно утомительная — тем более, что она никаких видимых следов не оставляет: лежишь себе на диване или ходишь по комнате — да переворачиваешь в голове какой-нибудь характер или положение — смотришь: часа три, четыре прошло — а кажется, немного вперед подвинулся. Собственно говоря, в нашем ремесле удовольствий довольно мало — да оно так и следует: все, даже артисты, даже богатые, должны жить в поте лица… а у кого лицо не потеет, тем хуже для него: у него сердце либо болит, либо засыхает…
Я очень рад, что не поддался желанию пользоваться успехом моего романа и не выезжал направо и налево: кроме усталости да, может быть, грешного удовлетворения мелкого и дрянного чувства тщеславия — ничего бы мне это не дало».
Весной Тургенев немножко охотился, встречался с Фетом, а в ненастные дни предавался воспоминаниям. «Сегодня Светлое воскресение — и я был у Всенощной, — писал он Боткину 12 апреля. — Дьячки пели на редкость: „Христос воскресе“ — в церкви пахло тулупами и свечной копотью, вокруг церкви трещали бураки и шутихи доморощенной «леминации», плечи мои ныли от тяжести шубы — но на душе вместе с воспоминаниями детства проходило что-то хорошее и глубоко грустное. Сегодня чудесная погода — жарко, тихо, птицы поют, пахнет почками; я раза три прошелся по саду — и чуть не всплакнул. Жизнь пролита до капли, но запах только что опорожненного сосуда еще сильнее, чем когда он был полный…»
В конце апреля 1859 года Тургенев уехал за границу. В Петербурге он пробыл четыре дня, не заходя в редакцию «Современника». Еще в марте он сообщал К. С. Аксакову: «Рецензия „Современника“ на сочинения Вашего батюшки возмутила меня по крайней мере на столько же, сколько Вас самих; я выразил им мое негодование — и, скажу Вам между нами — строки моей в „Современнике“ уже больше не будет». Теперь к нему на квартиру пришел Некрасов и просил забыть о недоразумениях и не отдавать новое сочинение в «Русский вестник». Разговор со стороны Тургенева был сухим, официальным: в публикации нового романа он Некрасову отказал.
За границей Тургенев отправился к Герцену и при встрече с ним горячо обсуждал позицию демократов «Современника». Герцен разделял с Чернышевским и Добролюбовым веру в социалистический характер будущей крестьянской революции, но считал, что в настоящий момент русский мужик к революции не готов, звать его к топору и опрометчиво и преждевременно. Потому Герцен шел на союз с либералами и правительственной партией, поощрял развитие в России либеральной гласности. Статья Добролюбова «Литературные мелочи прошлого года» вызвала и у него чувство глубокого возмущения, равно как и вышедший в первом номере «Современника» за 1859 год сатирический отдел «Свисток».
— Вы только посмотрите, что они собираются «освистывать»: «Итак, наша задача состоит в том, чтобы отвечать коротким и умилительным свистом на все прекрасное, являющееся в жизни и в литературе»! Истощая свой смех на обличительную литературу, милые паяцы наши забывают, что по этой скользкой дороге можно досвистаться не только до Булгарина и Греча, но (чего Боже сохрани) и до Станислава на шею! Кому помогают они своими шутовскими бубенчиками? Не той ли тройке крепостников из царских конюшен, которая называется Адлерберг, Тимашев и Муханов?!
— Есть, конечно, в этом смехе доля истины. Мало ли промахов и ошибок совершается на первых шагах российской гласности, мало ли мелочного, пустого «обличительства» выплескивает ежедневно на головы русских читателей обличительная наша печать.
— Но что же тут удивительного, что люди, которых всю жизнь грабили квартальные судьи, губернаторы, слишком много говорят теперь об этом? Они еще больше об этом молчали! Давно ли у нас вкус так избаловался, утончился? Слишком роскошествуют господа желчевики!
Так появилась в «Колоколе» Герцена предупреждающая революционеров-демократов «Современника» статья «Very dangerous!!!» («Очень опасно»), причинившая немало тревог редакции «Современника». Авторитет издания Герцена был слишком велик, и к словам его нельзя было не прислушиваться. Во второй половине июня 1859 года в Лондоне появился Чернышевский, приехавший сюда для специального объяснения с Герценом. Но доказать правоту своей позиции Чернышевский не смог. Оба лидера революционно-демократического движения остались при своих убеждениях. Чернышевский заявлял Герцену, что он, живя вдали от России, утратил политическое чутье, что в России назревает революция. Герцен же считал, что подталкивать крестьянство к революционному бунту пока преждевременно, а освистывание либералов объективно играет на руку придворной реакции.
Тургенева встреча с Герценом во многом укрепила. Он еще раз убедился, что союз либералов с революционерами-демократами перед лицом консервативной партии оголтелых крепостников — отнюдь не утопическая мечта. «Я ездил в Лондон, пробыл там неделю — и каждый день видел Герцена: он бодр и крепок — внутренняя грусть меньше его точит, чем прежде: теперь у него есть деятельность. Натура могучая, шумная — и славная».
Летом 1859 года Тургенев лечился во французском городке Виши, работая над романом, гуляя по липовым аллеям, которые в июне были в полном цвету. «Этот сладкий запах напоминает мне родину, — писал он Е. Е. Ламберт, — но нет здесь ее необозримых полей, полыни по межам, прудов с ракитами… Что ни говорите, человек гораздо больше растение, растение с корнем, чем он сам предполагает».
В середине июля Тургенев навестил с дочерью Куртавнель. Отношения с Полиной Виардо были холодны по-прежнему. И обстановка этого старого гнезда, «колыбели» его литературной известности, не действовала ободряюще. «Я сижу перед окном, выходящим в сад… Все очень тихо вокруг: слышатся детские голоса и шаги… в саду воркуют дикие голуби — а малиновка распевает; ветер веет мне в лицо — а на сердце у меня — едва ли не старческая грусть. Нет счастья вне семьи — и вне родины; каждый сиди на своем гнезде и пускай корни в родную землю… Что лепиться к краешку чужого гнезда?» «Я теперь занят большой повестью, в которую намерен положить все, что у меня еще осталось в душе… Бог знает, удастся ли? Я беспрестанно вожусь с моими лицами — и даже во сне их вижу».
«Здоровье мое хорошо; но душа моя грустна. Кругом меня правильная семейная жизнь… для чего я тут, и зачем, отходя прочь от всего мне дорогого, — зачем обращать взоры назад? <…> Говорят: человек несколько раз умирает перед своей смертью… Я знаю, что во мне умерло… Не чувство во мне умерло; нет… но возможность его осуществления. Я гляжу на свое счастье — как гляжу на свою молодость, на молодость и счастье другого; я здесь — а все это там; и между этим здесь и этим там — бездна, которую не наполнит ничто и никогда в целую вечность. Остается одно: держаться пока на волнах жизни и думать о пристани…»
Осенью 1859 года Тургенев уехал в Спасское, где его навестил Лев Николаевич Толстой. Приятели немного охотились, но очень много спорили о предстоящих реформах.
— Русский дворянин служил и служит — и в этом его сила, — говорил Тургенев. — Владение крестьянами — явление Случайное, вызванное не столько необходимостью, сколько неуменьем и недоразуменьем… Русский дворянин служит земле… Но есть разные службы. Было время, когда дворяне служили земле, умирая под стенами Казани, в степях Азовских; но не всегда одной крови требует от нас наше отечество; есть другие жертвы, другие труды и другие службы — и наше дворянство не отказывается от них. Дворянство на Западе стояло впереди народа, но не шло впереди его; не оно его двигало, не оно его влекло за собою по пути развития. Оно, напротив, упиралось, коснело, отставало… У нас мы видим явление противоположное… дворянство наше, оно служило делу просвещения и образования. Наши лучшие имена записаны на его скрижалях. И сейчас, когда сам царь сливается с земским делом, призвание дворянства — следовать за царем.
— А кто ему заплатит за землю? — возражал Толстой. — Официальные документы об этом молчат. Вспомним, что в Англии и Франции, освобождая крестьян, правительство заплатило за них деньги собственникам. У нас же правительство поручает самим помещикам, без изменения безобразнейшего полицейского устройства, взыскать с крестьян, освобожденных от зависимости, те огромные суммы, которые стоит отчужденная земля. И вот что удивительно. Вместо ожидаемого негодования дворянство встретило рескрипты неподдельным восторгом. Это единственное в истории и не оцененное еще явление произошло оттого, что рескрипт об освобождении отвечал на давнишнее желание дворянства.
— Но в нынешней ситуации не дворянство, а правительство явилось инициатором дела освобождения, и большая часть дворянства плетется в хвосте и ставит палки в колеса…
— А я утверждаю, что только одно дворянство со времен Екатерины готовило этот вопрос и в литературе, и в тайных обществах, и словом и делом, — запальчиво возражал Толстой. — Одно оно посылало в 25-м и 48-м годах за осуществление этой мысли своих мучеников в ссылки и на виселицы. Оно поддерживало мысль об отмене крепостного права.
— Но у вас нет оснований противопоставлять лучшую часть дворянства современному правительству. Да и в прошлые времена дворянство наше не вступало и не могло вступать в борьбу с правительством: русским царям никогда не приходилось, подобно королям на Западе, искать точку опоры в сословии городском или сельском…
— Не могу согласиться, — прерывал рассуждения Тургенева Толстой. — Нынешнее слабое правительство отнюдь не является инициатором этого дела, правительство просто не нашло возможным более скрывать эту мысль. К чему тут излишний восторг? К чему лживые речи, убеждающие государя в том, что он второй Петр I и великий преобразователь России? Напрасно! Он только ответил, наконец, на давние требования дворянства. И не он, а дворянство подняло, развило и выработало мысль освобождения.
— Но меньшая, меньшая его часть!
— А разве не законен вопрос численного большинства дворян: «Кто заплатит за право собственности или, пожалуй, права пользования, за землю, которую от нас отнимают? Крестьяне? Да пускай правительство, имеющее больше нас средств, получит эти деньги, мы ему верим, а сами не видим возможности взыскивать с крестьян… И чем мы будем жить, лишившись рук и земли?» И вот «прогрессивное» ваше правительство отказывает на все проекты казенного выкупа или обеспечения. Более того, глава государства заявляет: «Долго подумав и помолясь Богу, я начал освобождение». Молясь Богу или нет, но не он поднял этот вопрос. Правительство, напротив, всегда давило всякие попытки дворянства не только действовать, но даже обсуждать открыто идеи освобождения. И дворянство одно продвинуло этот вопрос, несмотря на все правительственные преграды. Поэтому поощрять его обещанием благодарности и высоким доверием — неприлично, укорять его в медленности — несправедливо, а угрожать тем, что его порежут за то, что правительство слабо и нелепо, и давать чувствовать, что это было бы не худо, — нечестно и неразумно. Свободно став в положение, в котором нужно стоять за него, дворянство знало, что оно делает; но знает ли правительство, принимающее вид угнетенной невинности, те беды, которые своим упорством и неспособностью оно готовит России? Ежели бы, к несчастью, правительство довело нас до освобождения снизу, а не сверху, по остроумному выражению государя императора, то меньшее из зол было бы уничтожение правительства!
Продолжать спор было бессмысленно. В глазах Тургенева упрямец Толстой начисто отрицал цивилизующую роль государственной власти в России, идеализируя дворянское сословие. А между тем Тургенев был убежден, что «служба, служение земле — царю, как центральной точке, к которой тяготела земля, — вот то коренное начало, которое лежит в основании всему учреждению русского дворянства, которое дает ему особенное значение и смысл. Дворянин служил за жалованье и получал жалованье за службу. И другие сословия служили, но вслед за дворянином; дворянин — первый слуга. Стоит только раскрыть наудачу наши летописи, наши законы, указы, частные записки, чтобы убедиться в этом. Увечные израненные старики вымаливали отставку как милость, и чувство, что дворяне должны нести службу, жало даже и детей, которых Петр посылал в заморские земли учиться разным художествам и которых наказывали за то, что они сказывались в „нетях“»…
«С Толстым мы беседовали мирно и расстались дружелюбно, — писал Тургенев Фету. — Кажется, недоразумений между нами быть не может — потому что мы друг друга понимаем ясно — и понимаем, что тесно сойтись нам невозможно. Мы из разной глины слеплены».
«В нынешний приезд, — писал Толстой Дружинину, — я окончательно убедился, что он умный и даровитый человек, но один из самых несноснейших в мире…»
В Спасском Тургенев продолжал «хозяйствовать»: «С крестьянами я почти везде благополучно размежевался… переселил их… и с нынешней зимы они все поступают на оброк… я говорю: я — а должен был бы сказать: мой дядя, которому новые порядки очень не по нутру, но который понял, что старые порядки вернуться не могут».
Осенью 1859 года писатель закончил работу над романом «Накануне» и впервые увез его не в Петербург, не в «Современник», а в Москву, в редакцию «Русского вестника».
Поиски нового героя. Роман «Накануне». Разрыв с «Современником»
В письме к И. С. Аксакову в ноябре 1859 года Тургенев так сказал о замысле романа «Накануне»: «В основание моей повести положена мысль о необходимости сознательно-героических натур для того, чтобы дело продвинулось вперед». Что имел в виду Тургенев под сознательно-героическими натурами и как он к ним относился?
Параллельно с работой над романом Тургенев пишет статью «Гамлет и Дон Кихот», которая является ключом к типологии всех тургеневских героев и проясняет взгляды писателя на общественного деятеля современности, «сознательно-героическую натуру». Образы Гамлета и Дон Кихота получают у Тургенева очень широкую интерпретацию. Человечество извечно тяготеет, как к двум противоположно заряженным полюсам, к этим типам характеров, хотя полных Гамлетов, точно так же как и полных Дон Кихотов, в жизни не существует. Какие же свойства человеческой природы воплощают эти герои?
В Гамлете доведен до трагизма принцип анализа, в Дон Кихоте доведен до комизма принцип энтузиазма. В Гамлете главное — мысль, а в Дон Кихоте — воля. В этом раздвоении Тургенев видит трагическую сторону человеческой жизни: «Для дела нужна воля, для дела нужна мысль, но мысль и воля разъединились и с каждым днем разъединяются более…»