В 1828 году Витгенштейн был назначен командующим 2-ой армией. Он стал членом Государственного совета и ему был пожалован чин генерал-фельдмаршала. В турецкой кампании 1829 года Витгенштейн был главнокомандующим в Европейской части Турции и его войска взяли крепости Исакча, Мачин и Браилов.
В 1829 году Витгенштейн подал в отставку. Император Фридрих Вильгельм 111 возвел его в достоинство светлейшего князя, причем этот титул позже был разрешен и подтвержден Николаем 1. Умер Петр Христианович Витгенштейн (Людвиг Адольф цу Сайн-Витгенштейн) в 1842 году.
ПРОЩАНИЕ С РАССУДОВЫМ
Шел дождь. Он был не крупный и не мелкий. Это был затяжной дождь на целый день.
За раскрытой дверью веранды был конец августа.
Его дачные друзья-приятели не принимали кончину лета так близко к сердцу, как принимал ее Геночка Сайнов. Они – коренные москвичи не видели ровным счетом ничего трагического в том, что двадцать шестого или двадцать седьмого, после завтрака на веранде или в летней кухне, они усядутся на задние сиденья папиных или дедушкиных "волг", и через час езды по прямому как стрела Киевскому шоссе, окажутся в своих квартирах-сталинках среди забытых за лето игрушек и книг. А двадцать восьмого или двадцать девятого, с бабушками или мамами пойдут в свои школы на медкомиссию. А там и первое сентября – загорелые приятели с кучей свежих анекдотов, неожиданно вытянувшиеся за лето одноклассницы.
Для Геночки же Сайнова конец лета означал нечто гораздо большее, чем просто окончание каникул – конец купаниям, конец бешеным гонкам на велосипедах по лесным тропинкам, конец рыбалкам над тихими омутами Пахры, конец бесконечным играм в войну или в ковбоев… Для Геночки конец лета означал качественную перемену жизни. На двадцать седьмое августа уже были куплены два плацкартных билета, и утром двадцать восьмого они с мамой приедут в Ленинград. Погостили, и хорошо!
Сайновы жили бедно. Сайновы -их так называемая неполная семья: Геночка и его мама – Екатерина Алексеевна. Они занимали одну комнату в большой коммунальной квартире, в доме что стоял почти напротив кинотеатра "Спартак"… Они с мамой поэтому не пропускали ни одного нового фильма. Кроме, разве что тех, на которые не допускали детей до шестнадцати. Папа у Геночки вообще то был. Но он жил в Москве с другой женщиной и там у него тоже был сын. Но дедушка Иван Максимович Сайнов и бабушка Галя – мама и папа Геночкиного отца, на лето брали к себе не того мальчика, а Гену. Потому что дедушка Ваня и бабушка Галя очень их с мамой любили. Папу они, конечно, тоже любили, но сильно обижались на своего сына за то, что он бросил Геночку и Екатерину Алексеевну, "Катюшу", как ласково называл ее дедушка Ваня. Дедушка Ваня раньше был большим начальником – заместителем директора какого то крупного авиастроительного треста. И вообще – дедушка Иван Максимович был герой. Он на прошлой войне из немецкого плена на угнанном самолете бежал. И потом большим начальником стал. Поэтому жизнь в и их с бабушкой квартире и на даче не шли ни в какое сравнение с той жизнью, что Геночка видел в своем родном Ленинграде. Здесь, в Москве лето представляло из себя какую то череду нескончаемых праздников – переполненных сытными и вкусными застольями у многочисленной родни, веселыми поездками на дедушкиной "волге" в зоопарк и на ВДНХ, на дачу в Рублево к дедушкиным друзьям, где Москва-река так хороша, что в ней просто охота раствориться словно сахар в стакане чая… В сравнении с ленинградским житьем – бытьем, жизнь у дедушки Вани и бабушки Гали была как яркий красочный журнал Америка на фоне черно-белых скучных провинциальных газет.
Но каждый год в конце августа лето кончалось. И в двадцатых числах они с мамой уезжали в Ленинград.
В раскрытом проеме двери было видно мокрое от косого дождя крыльцо. Дедушка Иван Максимович все сетовал на плотников, что козырек сделали маленький, и что от дождя ступеньки теперь сыреют и подгнивают. А Геночка любил, когда дождь закашивал на теплые, ласковые к его босым ступням доски. Но только тогда, когда это был июньский или июльский дождь. Но не августовский. Потому что августовский дождь предвещал расставание. Гена обещал деду, что после обеда разберет свой велосипед и они закинут его на чердак. Это была одна из тех печальных процедур, что вместе с упаковкой бесчисленных банок с грибочками, вареньем и огурцами, составляла ритуал прощания с летом. Но до обеда еще было время.
Из под навеса летней кухни Гена выкатил свой темно-зеленый "орленок", и нарушая дедушкин наказ – ни в коем случае не ездить по садовой дорожке, толкнувшись ногой придал велосипеду накат. С привычной дачной лихостью, уже на ходу перекинув ногу, оседлал верного железного друга, и только шины зашуршали по песку, да мокрые георгины с флоксами и гладиолусами, цепляясь длинными листьями за голые ноги, приятно будоражили загрустившего было юного дачника. Не слезая с велосипеда, ткнувшись передним колесом в калитку, Гена открыл себе путь и выехал на поселковую улицу. Первая Садовая, так она называлась. В дачном поселке вообще все улицы были Садовые, и переулки тоже. Вторая Садовая, Третья Садовая. За салатово-зеленым домом, где жила красивая девчонка Вера, солидно возвышался некрашеный, а только покрытый желтым слоем олифы дом Мишки Гризика. Гена проехал мимо, потому как свистеть или кричать, – Ми-ша, Ми-ша, – было уже бесполезно.
Вчера вечером Мишку с его маленьким братом Мареком увезли в Москву. Во всем поселке из ребят только и остались что Гена, да Игорь Языков, да еще Алешка Агапов, наверное, если сегодня утром тоже не уехал.
Поджав к верхним резцам слегка подвернутую нижнюю губу, Гена свистнул. И-горь! И-горь!
Вы-хо-ди!
Игорьков с кареткой и тремя передачами "турист" стоял прислоненный к крыльцу.
Это верно означало, что его хозяин дома. Дожевывая на ходу обеденную мамину котлету, Игорь стремительно расталкивал склонившиеся над дорожкой мокрые гладиолусы…
Здорово, Гешка!
Здорово, Игорек!
Они не сговариваясь поехали к запруде. Под длинный уклон нижней поймы реки Пахры велосипеды разгонялись до такой скорости, что в ушах начинало посвистывать и рукава рубашки хлопали мелко трепеща на ветру. Крепко сжатый руками руль дрожал и рвался, рыская передним колесом по низкой скользкой траве. Перед самой водой Геша затормозил юзом, и слегка вывернув руль, картинно послал велосипед боком в занос. Мальчики молча встали и принялись долго смотреть на неласковую и уже холодную воду, ту воду, что в жарком июле по несколько раз на дню так любовно принимала их и десятки других поселковых ребят в свои объятья. Теперь на запруде они были одни.
Слыш, Игорь, а как бы ты хотел умереть?
Что?
Ну, как в кино, там же вот всех нормальных героев убивают…
Ну, так то ж не взаправду!
А на настоящей войне?
Ну, на войне, конечно…
Ну, так как бы ты хотел?
Я не знаю.
А я знаю.
Как?
Пусть даже никто и не увидит, но честно…
Как это?
Ну, не обязательно чтобы все знали, что ты герой и все такое… Важно самому это знать.
Чудак ты, Гешка!
Не, я не чудак. Знаешь, Игорь, я ведь князь.
Чиго?
Князь. ….
ТРЕТЬЕ ПИСЬМО АЛЛЫ ДАВЫДОВИЧ – ФЕРНАНДЕЛЕС
Жильбертино! Я наконец решилась сообщить тебе, что не вернусь. Так получилось, что у меня теперь своя жизнь. Здесь в Америке я уже пол-года как не одна. Он богат, у него свое большое дело, он хороший, даже забавный и самое главное – любит меня.
Жильбертино, я тебе очень за все благодарна. Я всегда буду помнить, что ты для меня сделал, и чего это тебе стоило. Ты вывез меня из той проклятой варварской страны и дал мне ощущение полноценности. Я никогда не забуду этого.
Не расстраивайся, ты еще кого-нибудь себе найдешь. Ты ведь такой умный и правильный. Я знаю, ты любил меня, и я чувствую себя очень виноватой. Но теперь, здесь в Америке с Джоном (его зовут Джон), я ощутила себя абсолютно счастливой и независимой. Тебе я всегда была обязана тем, что ты мне сделал европейское гражданство, и это стесняло меня, делало меня в отношениях с тобой несвободной.
Понимаешь, с тобой мне все время приходилось себе лгать. Помнишь, как ты сказал мне, что я твоя первая любовь с первого взгляда? Я ведь тебе тогда ничего не ответила. Потому что я просто покорилась тебе и судьбе. А с Джоном (его зовут Джон) я абсолютно раскрепощена и свободна. Я наконец полностью освободилась от той внутренней лжи перед самой собой, лжи, суть которой состояла в том, что я жила с тобой только из благодарности за то, что ты для меня сделал.
Теперь, здесь в Америке я чувствую себя совершенно счастливой. Но я бесконечно благодарна тебе за то, чему ты меня научил и к чему приобщил. За то, что ты мне открыл и показал. Я всегда буду вспоминать тебя, и поверь, это будут только самые хорошие воспоминания. Мы с Джоном (его зовут Джон) теперь поедем в Филадельфию – там у него филиал фирмы и большой дом, где пока никто не живет.
Знаешь, я помню наш домик в Вокс ле Пени на Алле дю Бре. Там нам с тобой было так хорошо! Я помню наш маленький садик перед домом и какие барбекю мы устраивали там с твоими коллегами.
Жильбертино, я надеюсь что мы с тобой останемся друзьями, и когда мы с Джоном (его зовут Джон) будем приезжать в Европу, мы будем встречаться как друзья.
Не сердись на меня.
Прости за все.
Алла.
Иди домой.
В Генке любопытство всегда брало верх над чувством опасности. Бабушка Галя, та едва только завидев толпу, собравшуюся поглазеть на какое либо городское чудо, будь то пожар, или тело сбитого машиной пенсионера, всегда дергала его за рукав и быстро-быстро шептала прямо в ухо, – пойдем, скорее пойдем отсюда. А Гена.
Толи он тогда еще не знал английской поговорки про того кота, которого убило любопытство, толи развивающийся мозг его требовал сильных впечатлений, но вид взбудораженной зрелищем чьего либо несчастья толпы, всегда манил Гену, заставляя забывать про самые неотложные дела.
В тот вечер мама послала его в булочную. Было уже поздно, и идти надо было в так называемый "дежурный" магазин, что работал до десяти. В кулаке Гена сжимал выданные мамой две монетки – никелевый пятиалтынный, и медную копеечку. Ровно не "черный круглый". Мама всегда любила отсчитывать деньги таким образом, чтобы их там было столько, сколько требовалось. Мама говорила – так удобнее, не обсчитают.
Но иногда это причиняло и неудобства, и порой ему приходилось краснеть от смущения перед кассиршей, потому как пачка чая стоила не сорок две копейки, как полагала мама, а сорок пять. Наверное мама боялась вводить Гену в соблазн, дабы он не оставлял сдачу себе. А вообще, просто они жили очень бедно. Но Гена, даже будучи подростком, не очень это понимал, а потому и не страдал.
В тот сентябрьский вечер, когда в городе, еще не успевшем отвыкнуть от лафы щедрого лета, вдруг необычно рано начинает смеркаться, но тепло еще не ушло на юг, и на улицу поэтому можно выбегать не утруждая себя одеванием куртки, Гена быстро шел к дежурной булочной и думал о каких то своих приятных вещах, о том как вернувшись, вылепит из пластилина десяток маленьких солдатиков, потом из книг и письменных принадлежностей устроит на столе подобие городских руин и будет вести со своим войском уличные бои. Быстрой походкой он уже почти дошел до угла Литейного проспекта, как вдруг на противоположной стороне заметил группу прохожих, привлеченных каким то неординарным происшествием. Две бабульки, дамочка в шляпке, да пара пацанов спинами своими загораживали от Генкиной дальнозоркости какого то ползавшего по асфальту мужчину. Необычность позы взрослого человека, стоящего посреди городского массива на четвереньках наводила на первую мысль о том, что это пьяный. Но просто пьяные не собирают вокруг себя любопытствующих. Эка невидаль! В дни получек такого добра по всем бульварам да подъездам валяется… Гена едва посмотрев в стороны – нет ли машин, перебежал дорогу, и вот уже вытягивал шею, чтобы посмотреть: а что? А что случилось?
В центре небольшого, образованного зрителями круга сидел мужчина лет сорока.
Впрочем, тогда Гена не умел определять возраст, и все, кому за тридцать, были для него достаточно пожилыми людьми. Мужчина, одетый довольно прилично, и совсем не пьяный плакал. Взгляд его поразил Гену. В этом взгляде было какое то отчаяние и ощущение конца. Ощущение края, за которым начинается то недоброе пространство, из которого уже нет возврата в нормальную и счастливую жизнь. Вокруг мужчины на асфальте были рассыпаны какие то вещи – пара книг, тетради, булка хлеба…
Да! Его же за хлебом послали!
Мужчина ползал на четвереньках по асфальту и брал то книгу, то хлеб, то тетрадь, смотрел на эти вещи и казалось не понимал что это, потому как тут же книга и хлеб снова падали на землю.
Какая то бабуля принялась собирать его вещи, приговаривая, – хлеб то, хлеб, грех, грех на землю бросать. Она собрала его книги и тетради и сунула было мужчине, но все снова вывалилось у него из рук.
А в чем дело? – тихонечко спросил Гена у интеллигентной дамочки в шляпе.
Да он вроде как деньги потерял.
Да не деньги, он лекарство потерял, – перебила дамочку бабуля, что подбирала вещи несчастного. Она снова нагнулась, подобрала буханку, но уже не стала совать ее в руки сидящего на асфальте гражданина, а принялась обтряхивать и обдувать буханку от пыли.
Да нет, деньги вроде, да немалые, – вздыхая вставила другая бабуля.
А мы видели, как его мужики какие то толкали – бац, бац, а он и упал, – звонко заголосил один из пацанов.
Та-а-ак! Ану ка граждане, не толпиться, не толпится, а вы, мелюзга, давай отсюда! – к месту происшествия подкатил мотоцикл с коляской, а в нем два милиционера, – Не толпиться, расходитесь, граждане, расходитесь…
Один милиционер дотронулся до Генкиного плеча, – А ты чего? А ну дуй домой!
Генка боялся милиционеров. Его мама и бабушка приучили власть уважать.
Оглядываясь через плечо, он почти побежал в булочную, что уже через четверть часа должна была закрыться. Шестнадцать копеек – без сдачи – круглый. Шершавый каравай приятно грел ладони и пахнул добротой. Генка всегда выходя из булочной откусывал кусок горбушки. Но сегодня почему то не стал этого делать.
Возвращаясь мимо того самого места, он застал там только несчастного дяденьку и милиционера. Зеваки разошлись, а другой служивый, наверное уехал на своем мотоцикле.
Иди домой, ты меня понял? Домой иди, – говорил милиционер дяденьке. Тот держал в руках книги и хлеб. Хлеб был весь грязный, в пыли.
Домой иди, давай, я тебе сказал?
Милиционер посмотрел на Генку и вдруг спросил, Ты знаешь, где этот живет?
Ага, – сам не понимая, почему, соврал Гена.
Милиционер обрадовался,
Вот парнишка тебя отведет, давай, иди, иди домой, я сказал.
Генка постоял немного. Мужчина плакал и смотрел на свою грязную буханку. Сам не сознавая, что делает, Гена вдруг почему взял этот грязный хлеб и взамен его сунул в руки мужчины свой чистый.
Спа-спа-си-бо, мальчик, – сказал мужчина.
А вы дойдете домой? – неуверенно спросил Гена.
До-дойду. Теперь дойду.
"Иди домой, иди домой", – все повторял и повторял про себя Гена, засыпая в тот вечер. А как идти домой, если у тебя беда, и если никто не помог? Идти домой и нести туда свою беду? И как люди могут посылать человека домой одного наедине с его несчастьем?
Гена засыпал с этими вопросами, не находя ответа.
Папа приезжал.
Как то в середине лета приехал папа. В его взгляде было что то искательное, он смотрел в Генкино лицо, улыбался, брал его за плечи…
Генка, Генка, – ну ты что не рад?
Да я рад, – отвечал Генка и не знал точно, рад он или не рад.
Папа привез какие то подарки. Ножик перочинный – Генка давно такой хотел – с длинным лезвием. Потом мармелад в коробке, еще чего то…
Генк, ну ты как, вообще? На велосипеде катаешься? Купаться ездишь?
И чего спрашивает? Будто не знает, что на даче только и дел, что на велосипеде, да купаться. А велосипед этот – "Орленок" зелененький – его дед Иван Максимович купил… Вот.
Генк, ну ка покажи, умеешь с накату на велосипед садиться?
И чего он такие глупые вопросы задает? Неужели всерьез думает, что я по-девчоночьи на велик залезаю, как маленькие? – но тем не менее, Генка послушно раскатил велосипед парой коротких толчков, вскочил в седло и сделал три демонстрационных круга по полянке…
Молодец! – сказал папа ненатурально улыбаясь.
Че, я как медведь в цирке что ли? И потом, чему он радуется, будто это он меня этому научил!… А я и без рук умею, – уже вслух сказал Генка.
Да? – ну это опасно, так не надо, – сказал папа и изобразил на своем лице совершенно поддельную озабоченность.
А мы с ребятами до самого Кузнецова от шоссе – три километра без рук запросто. И в горку, и под горку, – как бы наперекор сказал Гена.
А вдруг машины? – отец продолжал изображать родительскую тревогу.
Ерунда, – сказал Генка, – мы в этом деле асы, как Кожедуб с Покрышкиным.
Отец не стал больше возражать, а как то сникнув попросил, – проводи меня до станции, ладно?
Идти пришлось пешком, потому что у папы, естественно, велосипеда не было. Гена вел своего "орленка" под узцы – за руль, глядел под ноги и молчал.
На платформе присели на скамеечку.
Десять минут до электрички, – сказал папа.
Угу, – кивнул Гена.
Скоро с мамой в Ленинград поедете?
Угу…
Ну ладно…
Пап?
А?
Ничего…
Ну ладно…
Подошла электричка, отец как то неловко схватил Генку в объятья, потом еще более неловко отстранился и впрыгнул в проем тамбура.
Когда электричка уже перестала гудеть и лишь бесшумно уменьшалась из зелено-красного пятнышка в черную точку, Генка помахал ей рукою.
– А я его хотел спросить, больше он того своего сына любит, или меня?
Генка раскатил велосипед и впрыгнул в седло.
Кошки.
Как и большинство других подростков, Гена не понимал смысла смерти. Ему казалось, что его жизнь будет длинна и преисполнена значимых событий. Он также был убежден, что мама и бабушка Галя будут жить очень и очень долго. Как дерево баобаб и морские черепахи с острова Борнео. Это идиллическое заблуждение не поколебала даже внезапная смерть дедушки Вани. Это событие произошло в середине третьей учебной четверти, и поэтому мама поехала на похороны одна. Гена три дня находился под присмотром соседей, а когда мама вернулась, Гена так и не осознал потери. Его сердце больше обеспокоилось словами мамы о том, что бабушка Галя теперь будет не в силах содержать дом с садом, и дачу в Рассудово, наверное продадут.
Тайна перехода из живого в неживое не занимала его ум до той поры, когда он неожиданно не стал свидетелем дикого озорства незнакомых ему мальчишек. Гена тогда поехал к школьному приятелю в новый, еще не благоустроенный район, куда после конечной станции метро еще надо было пол часа добираться на автобусе. В окрестностях новостройки еще не порубили диких зарослей кустарника и не засыпали глубоких, заполненных черной водою карьеров. На этих, почти дачных просторах, прозванных Генкиным приятелем – прериями, они гуляли и играли в свои мальчишечьи игры, воображая себя исследователями дикой природы, завоевателями пространств и пионерами Дикого Запада, потому как район этот действительно был на самой западной оконечности города.
В тот раз, они прогуливались по зарослям мелкого осинника, болтая о всякой чепухе, по ходу ища глазами попадавшиеся иногда пустые бутылки. Ребята уже нашли две из под водки и портвейна, и теперь надеялись найти еще по крайней мере одну, чтобы на вырученные деньги купить пачку "Трезора" с фильтром…
Подойдя к большой вытоптанной полянке, где обычно местная детвора гоняла в футбол, Гена и его приятель увидели там четверых парней их возраста. Они были на велосипедах и по всему было видать, что парни эти сильно увлечены каким то волнующим их делом. Гена с приятелем остановились поодаль и стали наблюдать за действиями незнакомцев. На земле возле ног одного из велосипедистов лежал большой холщовый мешок, в каких обычно хранят цемент или другие сыпучие материалы. В мешке этом было что-то, что вздымая грубую ткань шевелилось и пыталось вырваться наружу.
Бери.
Вынимай.
Крепче держи
Привязывай Деловито переговаривались велосипедисты, вдруг достав из мешка большого пушистого кота. Коту на шею надели петлю – удавку, другой конец которой был привязан к одному из велосипедов.
Давай, только отпускай, когда я разгонюсь, -сказал один, который был, видать за главного. Он приподнялся в седле, нажимая всем своим весом на педали, и начал набирать скорость. Второй мальчишка, держа кота в руках, сперва бежал рядом, а потом, услышав команду "отпускай", бросил пушистое животное на землю. Гена с бьющимся сердцем смотрел, как метров двадцать кот отчаянно бежал за велосипедом, а потом вдруг повис на удавке и затихнув безжизненно поволочился вслед, скользя по низко утоптанной траве.
Все, отвязывай, – скомандовал главный, остановившись и тяжело дыша, – давай следующего.
Второй велосипедист деловито, но боясь выпустить вырывающегося и царапающегося кота, сунул руки в мешок и осторожно вытащил оттуда еще одну жертву. Это была большая явно не домашняя кошка, разномастная с рыжими, белыми и черными лохмами густой шерсти. Кошка шипела и визжала выставив все четыре лапы с выпущенными когтями, но палачи крепко держали ее за холку, деловито накидывая веревку, затягивая петлю и примеряя в каком месте на шее придется узелок…
Да вы что! Да вы что делаете! – закричал вдруг Гена.
Брось, оставь, они нам наваляют сейчас, – схватил его за рукав приятель.
А че вам надо? Вы че, пацаны, по хлебальничку захотели?
Генка, пойдем, да ну их!
Но Гена уже вышел из кустов и встал на тропинке, перегородив дорогу велосипедисту номер один. Колени его тряслись. И губы.
Отпустите кошку.
Чиго? Ты че тянешь? Ты че, пацан?
Первый положил велосипед на траву и приблизившись, резко выбрасывая вперед обе руки принялся толкать Гену в грудь.
– Ты че? По хлебальничку хочешь, ну так получи!
Первый резко и сильно толкнул Гену, так что он отлетел на пару шагов.
Серый, дай ему!
А ты, Леха, че как гандон стоишь, врежь этому по хлебальничку!
Генку повалили и только тупые и глухие удары как в большой барабан, были слышны в темени, накрывшей его.
Когда он вышел пошатываясь к берегу карьера, невыносимые слезы вдруг стеснили грудь, и вырвались с содроганьем. Он зачерпывал горстями черную воду и плескал на окровавленное лицо. "Чиста вода – здоровья дода", – вспомнил он вдруг, как говорила бабушка Галя. Рыдания его утихли. Он плакал не от того, что было больно.
Он плакал не потому что приятель его куда то неожиданно исчез. Гена плакал от того, что вдруг понял, как легко и просто уходит жизнь. Двадцать метров живое бежит, чтобы вдруг повиснуть мертвым. Бежало теплое и живое, а потом в одно мгновение стало пугающе – недвижимым в своем новом качестве. В качестве тела, из которого ушла жизнь.
В тот вечер Гена понял, что когда то умрет и сам.
Выпускной.
На выпускном он напился. В коридоре третьего этажа родители организовали длинный, покрытый белыми столовскими скатертями стол. И знаменуя переход детей в новое измерение, где начинается почти взрослая жизнь, выпускникам разрешили шампанское.
В самой этой дозволенности пить публично уже было что то возмутительно – нереальное, что будоражило кровь свыше той пьянящей силы, что заключалась в растворенных в вине градусах. Пьянил дух какой то еще неосознанной полу-свободы, в которой уже что-то можно, но еще и по привычке – что то нельзя. Так портвейн перед торжественной частью пили втихаря в туалете, как это бывало и в девятом классе… и по какой то еще не преодоленной внутренней инерции даже приглядывали при этом "за атасом". Но вот шампанское после вручения аттестатов, уже пили в открытую. Не таясь. Правда, глаза у половины девчонок при этом светились самым искренним смущением оттого, что на них смотрят учителя и папы с мамами.
А учителя и вправду смотрели. И юная практикантка Бэлла Сергеевна смотрела.
Смотрела на Ваську. И млела до красных пятен на белоснежной шейке.
А Гена смотрел на Аллу. Смотрел украдкой, все время отводя глаза.
У Аллы что то не заладилось. Она ненатурально громко смеялась, видом своим демонстрируя беззаботную веселость и праздничность, но в глазах ее Гена безошибочно угадал несвободу от сковывающих ее мыслей. Так продолжая озарять школьные пространства ослепительным жемчугом ровных зубов, Алла то и дело бросала глансы в дальний левый угол стола, где сидели "самые крутые". И как самый наикрутейший среди них Перя. В самом факте сепаратного сидения Пери не было бы невыносимо оскорбительного для нее состояния, кабы не одно обстоятельство. В самом центре компании "крутых", между Розеном и Васькой сидела Мила Кравцова… Почти до самого выпуска эта Мила была как то никем не замечена.
Так себе – девчонка "как все". Но на майские праздники она пригласила все сливки двух десятых на родительскую дачу в Комарово. Повод был как бы двойной: Первомай – несомненный праздник сам по себе, и день рожденья – второго мая Милочке исполнилось семнадцать.
Среди приглашенных были конечно и Перя, и Васька с Розеном. Мила позвала и Аллочку. Но Аллу, как назло не отпустили родители. И чуяло беду ее девичье сердечко. И верно чуяло.
После той дачной вечеринки Перю как подменили. Он не звонил, в школе только сухо здоровался, но самое главное, везде и всюду появлялся с Милой.
От помешательства Аллу спасала только непрестанная зубрежка. Предстояло не только "вытянуть на медаль", но сходу и сдать на филфак, а там по прошлому году ожидался конкурс пятнадцать человек на сундук мертвеца.
И вот выпускной. Аллочка так готовилась – сшила платье. Сделала прическу. Папа достал ей английские туфли, а бабушка подарила колечко белого золота с камешком…
А возле Пери сидит не она, а Мила Кравцова.
Гена все понимал. Он был наделен хорошей интуицией.
Но перед вручением аттестатов зачем то с Демой выпил пол-бутылки "тридцать третьего" портвейна. Потом было шампанское. Потом, перед танцами, в туалете, был дешевый венгерский бренди… И перед глазами все поплыло.
Ансамбль "Бобры" пел песни "Битлз". На втором этаже возле их родимой столовой, что кормила их с самого первого класса, стояли колонки, светились огоньками ламп усилители, и одним только видом длинных волос, электрогитар "музима" и ударной установкой "премьер" эти "Бобры" так взвинтили настроение, что казалось сыграй они даже самую казенную комсомольскую дребедень, оба выпускных все равно бы пустились в пляс. А тут "Бобры" играли "Битлз".
И Васька отплясывал, лихо подбрасывая клешоные ноги выше головы. Васька отплясывал и был весь сосредоточен на шампанском с коньяком внутри и на музыке "Бобров" – снаружи. Он отплясывал с лицом, повернутым вовнутрь. И Бэлла Сергеевна сжав пальчики в кулачки, ритмично переставляя свои восхитительные в английских лодочках ножки, отплясывала напротив Васьки, уже почти не пряча растущего в груди чувства от столь опасного для нее общественного мнения.
Генка стоял, прислонившись спиной к стене и глядел на бывших одноклассниц. Вот объявили медленный танец. Он хотел было подойти к Алле, но увидел, как она решительно проследовала через зал и пригласила замешкавшегося Перю. Возникла какая то неловкость. Мила Кравцова осталась стоять у стены, а Аллочка, положив ручки на могучие Перины плечи, отвела головку чуть влево и опустила ее, как бы демонстрируя свою великую грусть. Гена смотрел на них и в общем понимал, что у Аллочки, равно как и у него самого – что то не складывается. Складывалось только у Пери с Милой. Поэтому Мила Кравцова и не бросилась кого то приглашать, а демонстрируя полное олимпийское спокойствие, стояла у стены и словно ухмылялась.
Правда, в темноте об этой ухмылке можно было только догадываться.
Подвешенный на потолке оклеенный осколками зеркала глобус, медленно вращался, щедро разбрасывая вокруг сотни бликов, похожих на летящий по ветру снег. Вот блеснул камешек на пальчике у Аллы. А головка ее все была так же наклонена. И ресницы опущены. И Перя ведет ее в танце молча. Не проронив ни слова. И Гена видит это, не упуская ни единой мелочи. И "Бобры" только стараются по заученному как абракадабра: "Ми-шел, ма-бел, сон ле мо ки вьян тре бьян ансамбль, тре бьян ансамбль".
А в раздевалке физкультурного зала, последовательно усадив Ваську на свернутые гимнастические маты, потом сама усевшись к нему на колени, расстегнув свою джерсовую кофточку и наложив ленивые Васькины ладони на свои бриджит-бордоевские доблести, стиснув его буйную голову горячими ручонками и сняв близорукие свои очки, Бэлла Сергеевна взасос целовала Ваську в сахарные уста…
А знаете, ребята, а поедем ка все теперь ко мне на дачу – в Комарово! – сказала Мила, когда пипл скатился со школьного крыльца. И Генка был рядом. И вроде, как его тоже позвали.
А как поедем?
А в ноль-пятнадцать есть электричка.
Какая электричка – только на такси!
Поедем, ребята! По заливу погуляем.
На могилку к Ахматовой зайдем.
Дурак!
А пожрать там у тебя есть?
А выпить?
Поехали, Перя платит!
Только Гена все же не поехал. Он совершенно машинально, повинуясь не сигналам из головного мозга, а отдавшись на волю понесших его ног, последовал за Аллочкой, что вся в слезах вдруг пронеслась мимо и часто цокая высокими английскими каблучками, удалилась в сторону метро.
Алка, Алка, ты едешь? – покричала для приличия ее лучшая подруга Банечка, – но затихла, втаскиваемая на заднее сиденье "волги" с шашечками, куда богатый Перя уже утрамбовал как минимум шестерых…