Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Чаадаев

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Лебедев Александр / Чаадаев - Чтение (стр. 3)
Автор: Лебедев Александр
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Маркс говорил, что единственный способ научиться мыслить заключается в том, чтобы изучить историю мысли. Идя за этим утверждением, можно, наверное, сказать, что единственным способом научиться жить является изучение, познание жизни другого человека. Только и в первом и во втором случаях речь, конечно, должна идти об оригиналах, а не о копиях. Иначе совет прозвучит абстрактно. Речь должна идти о действительной истории, а не о мифах или сплетнях. Иначе дело с неизбежностью сведется к изучению лишь собственных предрассудков.

История едина.

«По своему мировоззрению, — писал Антонио Грамши, замечательный итальянский философ-марксист, которого покойный Пальмиро Тольятти назвал „одним из самых великих сынов итальянского народа, одним из самых глубоких и гениальных мыслителей-марксистов“, — человек всегда принадлежит к определенной группировке, и именно к той, в которую входят все социальные элементы, разделяющие тот же, что и он, образ мыслей и действий. Человек стремится находиться в соответствии с той или иной системой соответствия; человек — это всегда человеческая масса или человеческий коллектив. Вопрос, — говорит Грамши, — в следующем: к какому историческому типу принадлежит данная система соответствия, данная человеческая масса, элементом которой является человек? Когда мировоззрение не критично и последовательно, а случайно и бессвязно, человек принадлежит одновременно ко множеству человеческих масс, его собственная индивидуальность причудливо пестра: в ней уживаются элементы, роднящие его с пещерным человеком, и принципы новейшей и передовой науки, пережитки всех ушедших в прошлое узкоместных исторических фаз и интуитивные зародыши будущей философии всемирно объединенного человечества. Поэтому, — заключает Грамши свою мысль, — критиковать собственное мировоззрение — значит придать ему единство и последовательность, поднять его до той высоты, которой достигла самая передовая мысль мира. Следовательно, это означает также критиковать всю предшествующую философию, поскольку она оставила прочные наслоения в народной философии. Эта критическая переработка человеком собственного мировоззрения начинается с того, что он осознает, кем он является в действительности, то есть с некоего „познай самого себя“, как продукта всего предшествующего исторического процесса, оставившего в тебе самом бесчисленные свои следы — тот багаж, который ты принял, не прибегая к инвентарной описи. Для начала необходимо составить такую опись»8.

Действительно, от невнимания к Чаадаеву ныне страдает не он, конечно, а мы сами. В известном смысле можно сказать, что это невнимание к себе. Вернее, к определенным своим чертам и свойствам, не понятым и не уясненным себе самими нами.

Чаадаев писал, что «первое условие биографа есть знание человеческого сердца». В этом случае можно сказать, что знание сердца Чаадаева есть все-таки необходимый пункт в той «описи» наших собственных духовных богатств, которые мы получили от человечества.

Но «биография сердца», биография внутреннего мира личности, история его духовных исканий, его внутренней жизни — особый жанр.

И еще кое о чем надо заранее предупредить читателя.

«Моя унылая и смешная история», — сказал Чаадаев. Это трудная и тяжелая история. И совсем не смешная. Это достаточно непростая история.

Это биография души, описание внутреннего мира человека. Это история личности, рассказ о том, что когда-то называлось «борениями духа». И предмет разговора тут, как, впрочем, и во всех иных случаях, требует не только своего жанра, но еще и своего метода и стиля. И о достаточно сложных вопросах еще никому не удавалось говорить достаточно просто. Да к этому, наверное, совсем и не надо стремиться, если ты не собираешься лукавить: пусть сложное остается сложным, а простое — простым. Так в конечном счете будет все-таки проще.

Глава II. Надежды без иллюзий

И оглянулся я на все дела мои, которые сделали руки мои, и на труд, которым трудился я, делая их, и вот, все суета и томление духа, и нет от них пользы под солнцем.

Книга Экклезиаста, гл. 2

Все, что может рука твоя делать, по силам делай; потому что в могиле, куда ты сойдешь, нет ни работы, ни размышлений, ни знания, ни мудрости.

Книга Экклезиаста, гл. 9

Действительно, изложение основных «биографических данных» о Чаадаеве не займет много места, но и не даст ничего существенного для понимания этого человека и истинного смысла его жизни. Петр Чаадаев родился в 1794 году, 27 мая (по старому стилю), в Москве.

Отец его, Яков Петрович, был человеком малопримечательным и не оставил после себя ничего сколько-нибудь достойного архивных папок.

Мать, Наталья Михайловна, была дочерью знаменитого в свое время человека. Дед Петра Яковлевича Чаадаева по материнской линии — князь Михайл Михайлович Щербатов — был известным историком, приближенным Екатерины II и ее постоянным «внутренним оппозиционером». Дед весьма колоритно воплотил в себе противоречия своего класса и своей эпохи, выступив как яростный защитник крепостного права и сословных привилегий дворянства и одновременно как не менее яростный обличитель пороков своего класса. Он был весьма активной и общественно значимой в свое время фигурой, «государственным человеком» и масоном, сподвижником знаменитого Н. И. Новикова. Можно сказать, что общественный темперамент этого человека семейная традиция сберегла для Петра Чаадаева, не наделив им его старшего брата Михаила.

Родители Чаадаева умерли очень рано; трехлетний Петр вместе с братом были перевезены старшей сестрой их матери княжной Анной Михайловной Щербатовой из Нижегородской губернии — где умерли их родители — в Москву. Анна Михайловна была старой девой. Вся ее несколько застоявшаяся ласковость хлынула на малолетних братьев. Опекуном Чаадаевых стал их дядя — князь Д. М. Щербатов, пышный вельможа еще екатерининской закваски. В доме дяди Петр Чаадаев получил свое блистательное первоначальное образование.

Уже в ранней юности в Петре Чаадаеве проявились не совсем обычные черты характера, стремления. Взрослых современников просто поражала «необыкновенная самостоятельность» его поведения и «независимость мышления», поражала его непохожесть на сверстников, его какая-то воинствующая самобытность. Замашки у него были странные. Он не терпел, когда его спрашивали, к кому и зачем он уходит из дому, о чем думает. «Только что вышедши из детского возраста, — пишет Жихарев, — он уже начал собирать книги и сделался известен всем московским букинистам». Чуть позднее завел он связи и с зарубежными книгопродавцами. По некоторым сведениям, в его библиотеке была и запрещенная литература, которой в студенческую пору пользовались многие будущие декабристы.

В 1808 году «по надлежащему испытанию», как сказано в официальном акте, Петр и Михаил Чаадаевы были приняты в Московский университет. Образование тогда здесь было, по единодушному свидетельству современников, поставлено весьма неплохо.

Всего за четыре года до поступления в университет братьев Чаадаевых Александром I в России была проведена реформа университетского образования, существенно обновившая всю постановку преподавания в этих учебных заведениях страны и всю атмосферу общественной жизни в них. Были узаконены разные органы студенческого самоуправления, отменены некоторые инструкции, оказенивавшие преподавание. В Московский университет были приглашены 15 новых профессоров. Среди них — люди, оказавшие вскоре заметное влияние на формирование мыслей будущих членов тайных декабристских обществ. А. Ф. Мерзляков, И. Ф. Буле, П. А. Сохацкий, Баузе — имена этих профессоров стали модными среди наиболее передовой части молодых людей тогдашней России. В университете утверждалась атмосфера товарищества, студенческого «дружества». В общем это были те же идейные веяния, которые сыграли затем, такую значительную роль в лицейский период пушкинской жизни. В университете Петр Чаадаев спорил с товарищами о Руссо, Вольтере, Дидро. Здесь же он впервые прочитал «Путешествие» Радищева. И здесь же впервые в Петре Чаадаеве проявилась та самая черта его натуры, которая в дальнейшем столь многое определила в его судьбе. Оказалось, что он «от остальных людей отличался необыкновенной нравственно-духовной возбудительностью... Его разговор и даже одно его присутствие, — как писал один из современников Чаадаева, — действовали на других, как действует шпора на благородную лошадь. При нем как-то нельзя, неловко было отдаваться ежедневной пошлости. При его появлении всякий как-то невольно нравственно и умственно осматривался, прибирался и охорашивался». По каким-то, пока еще едва уловимым причинам юноша Чаадаев сделался авторитетом для своих сверстников, и даже не для одних только сверстников. Известно было, что у него оказались какие-то серьезные дела с вполне серьезными и вполне взрослыми людьми; в основном, как полагали, эти дела касались опять-таки книг.

Из людей, и доныне достаточно известных в нашей стране, товарищами Чаадаевых по университету были Грибоедов, Н. И. Тургенев, И. Д. Якушкин, И. М. Снегирев, к тому же кружку примыкали Никита и Артамон Муравьевы, А. И. Якубович, П. П. Каверин. Якушкин стал впоследствии ближайшим другом Петра Яковлевича, но и почти все другие из упомянутых тут оказались на всю свою дальнейшую жизнь в числе тесного идейного окружения Чаадаева.

Судьба Чаадаева после окончания университета определялась незыблемой традицией дворянства: он должен был пойти на военную службу. Семейные связи и богатство определили выбор: в Петербург, в гвардию. В мае 1812 года братья Чаадаевы вступили лейб-прапорщиками в Семеновский полк — здесь некогда служил и их дядя-опекун. В Семеновском полку они встретили кое-кого из своих университетских товарищей. Тут же служил и Якушкин.

Отечественную войну Петр Чаадаев с братом провел в том же Семеновском полку. Вплоть до взятия Парижа. Он участвовал в сражениях под Бородином, Тарутином, при Малом Ярославле, Люцене, Бауцене, под Кульмом и Лейпцигом.

Теперь все это звучит историей. Но для понимания дальнейшей судьбы Чаадаева надо все-таки представить себе и то ощущение ужаса, которое охватило русское «мыслящее общество» в момент сдачи Москвы, и страшное бегство — знаменитый «исход» из нее и, казалось, неодолимое движение наполеоновских полчищ. И сомнения «мыслящего общества» в судьбе империи. Надо представить себе страну на грани катастрофы — национальной катастрофы. Утешительные концепции, высокая оценка спасительной стратегии Кутузова — все это пришло позднее, во многом — значительно позднее. Пушкин писал в сожженной им главе «Евгения Онегина» в пору, когда кое-что уже все-таки отстоялось, кое на какие обстоятельства войны можно было уже взглянуть без того азарта, который рождается мыслью о еще не остывших событиях:

Гроза двенадцатого года Настала — кто тут нам помог? Остервенение народа, Барклай, зима иль русский бог?

«Остервенение народа», увиденное тогда Чаадаевым вблизи, не могло не произвести на него огромного, конечно, впечатления.

Надо представить себе картину разоренной России, которую увидел тогда Чаадаев, сразу из пышных дядиных зал попавший в самую гущу народной беды.

А потом был долгий путь к Парижу, который открыл армии русский крестьянин. И наконец, Париж. Запад. Мир, о котором было известно из книг. Цивилизация. Средоточение мировой истории. Тут впервые, пожалуй, для мыслящего русского общества чувство гордости за свой народ отделилось от гордости за свою страну, патриотизм переставал быть чувством государственным. Тут завязалось многое, из этого пошли многие ростки. Многое завязалось здесь и в Чаадаеве.

И вновь — Россия.

«Война 1812 г., — писал Якушкин, — пробудила народ русский к жизни и составляет важный период в его политическом существовании. Все распоряжения и усилия правительства были бы недостаточны, чтобы изгнать вторгшихся в Россию галлов и с ними двунадесять языци, если бы народ по-прежнему оставался в оцепенении. Не по распоряжению начальства жители при приближении французов удалялись в леса и болота, оставляя свои жилища на сожжение. Не по распоряжению начальства выступило все народонаселение Москвы вместе с армией из древней столицы. По рязанской дороге, направо и налево, поле было покрыто пестрой толпой, и мне теперь еще помнятся слова шедшего около меня солдата: „Ну, слава богу, вся Россия в поход пошла!“

Этими словами начинаются известные «Записки» ближайшего друга Чаадаева, всю Отечественную войну прошедшего с ним плечом к плечу, ночевавшего с ним в одной походной палатке, делившего с ним все свои мысли и чувства.

«Пребывание целый год в Германии и потом несколько месяцев в Париже не могло, — продолжает Якушкин, — не изменить воззрения хоть сколько-нибудь мыслящей русской молодежи; при такой огромной обстановке каждый из нас сколько-нибудь вырос».

В Россию возвращались уже не те люди, которые вышли некогда из стен Московского университета. В них что-то изменилось. В каждом — хотя по-разному и в разной степени. Россия осталась прежней.

«Из Франции в 14-м году, — пишет Якушкин, — мы возвратились морем в Россию. 1-я гвардейская дивизия была высажена у Ораниенбаума и слушала благодарственный молебен... Во время молебствия полиция нещадно била народ, пытавшийся приблизиться к выстроенному войску. Это произвело на нас первое неблагоприятное впечатление по возвращении в отечество... Наконец, показался император, предводительствующий гвардейской дивизией, на славном рыжем коне, с обнаженной шпагой, которую уже он готов был опустить перед императрицей. Мы им любовались; но в самую эту минуту почти перед его лошадью перебежал через улицу мужик. Император дал шпоры своей лошади и бросился на бегущего с обнаженной шпагой. Полиция приняла мужика в палки. Мы не верили собственным глазам и отвернулись, стыдясь за любимого нами царя. Это, — вспоминает Якушкин, — было во мне первое разочарование на его счет; я невольно вспомнил о кошке, обращенной в красавицу, которая, однако ж, не могла видеть мыши, не бросившись на нее».

Приведенные строчки написаны Якушкиным много лет спустя после излагаемых им событий, написаны ссыльным, уже пожилым человеком, достаточно умудренным жизнью, многократно взвесившим свои чувства, продумавшим свои воспоминания и впечатления своей молодости. Тем существеннее, какие именно детали жизни своей он выделяет в воспоминаниях, что именно представляется ему теперь наиболее важным...

Потом началась томительная петербургская жизнь. «В продолжение двух лет, — вспоминает Якушкин, — мы имели перед глазами великие события, решившие судьбы народов, и некоторым образом участвовали в них; теперь было невыносимо смотреть на пустую петербургскую жизнь и слушать болтовню стариков, выхваляющих все старое и порицающих всякое движение вперед. Мы ушли от них на 100 лет вперед».

От неудовлетворенности жизнью, порой спасаясь от томительного безделья, офицеры организовывали нечто вроде клубов (как говорили тогда — «артели»), шли к масонам. Зачинались завязи преддекабристских обществ.

Петр Чаадаев как-то сразу тут пошел несколько иной дорогой.

В 1813 году он перешел из Семеновского полка, где оставались его брат и друзья, в Ахтырский гусарский полк, потом в гусарскую лейб-гвардию. В 1817 году он был назначен адъютантом командира гвардейского корпуса генерал-адъютанта Васильчикова.

Это была карьера.

Петру Чаадаеву было тогда всего 23 года. Он был богат, знатен, блистательно образован, красив, умен наконец. Он сразу же выделялся в любом обществе. Он был по-настоящему аристократичен. Не вальяжно-барствен, а именно аристократичен — утончен, сдержанно горд, независим в изящно-метких суждениях; манеры, по свидетельству всех знавших его тогда, были у него абсолютно безукоризненны. Он знал четыре языка. В стиле его поведения были черты, свойственные скорее не примелькавшемуся тогда «французскому» штампу — в нем чувствовалось нечто почти английское, «лордовское». Он как бы предвосхищал грядущую «байронизацию» русского мыслящего общества. Но инстинктивно все уже предчувствовали, что именно это и есть тот совершенно неуловимый «безупречный тон» поведения, который пока давался только, впрочем, ему. И так естественно, так органично. Этот тон был действительно внутренне свойствен ему.

В эпоху «европейских» замашек Александра I такая фигура удивительно соответствовала «духу времени», удивительно точно вписывалась в общий фон реформаторских настроений быстро европеизирующегося общества. Знакомства с Чаадаевым домогались, он выбирал знакомых. Будущее его было прекрасно. Его связи, знакомство с великими князьями, его личные качества предопределяли его дальнейшую карьеру. Его знал и ценил Александр, он прочил его себе в адъютанты — ближайшее свое, возможно, самое «задушевное» окружение.

Пример Михаила Михайловича Сперанского был еще у всех в памяти. Фигура бывшего семинариста, без сомнения, шокировала столичное общество, а последние указы Сперанского, направленные на бюрократизацию дворянской верхушки и ущемлявшие беззаботность дворянских верхов по части всяких служебных дел, были приняты просто уже в штыки. Сперанского удалось выжить. Еще в марте 1812 года Михаила Михайловича призвали ко двору, где он два часа беседовал с глазу на глаз с царем, а потом весь в слезах вернулся домой. Дома его встретил министр полиции Балашов, опечатывавший его бумаги, а у крыльца стоял возок, в котором Михаил Михайлович тут же и отправился u ссылку. Но навсегда ли? На смену Сперанскому пришел и все большую и большую силу получал в империи председатель военного департамента Государственного совета граф Аракчеев. Это был человек с «солдатским образованием», за всю жизнь книжки не прочитавший.

При воспоминании о Сперанском на фоне Аракчеева фигура Чаадаева в качестве возможного «второго человека» в государстве представлялась особенно привлекательной очень многим. Сам Петр Яковлевич не мог, со свойственным ему умом, не сознавать, что продвижение его к самым вершинам русской государственности — дело вероятное, возможное.

В конце 1820 года Чаадаев внезапно вышел в отставку.

Это не был дипломатический шаг. Это не была игра. Чаадаев действительно порывал с карьерой и со всякой мыслью о карьере.

Отставка Чаадаева произвела потрясение в «обществе». Догадкам не было числа, ходили самые странные слухи. Чаадаевские биографы воскрешали затем эти слухи как «свидетельства очевидцев происшедшего». «Существует целая литература», — писал М. Гершензон по поводу чаадаевской отставки.

Сам Гершензон так излагает дело: «16 и 17 октября 1820 года произошло возмущение в 1-м батальоне лейб-гвардии Семеновского полка... К государю, находившемуся в Троппау на конгрессе, тотчас был послан фельдъегерь с рапортом о случившемся, а спустя несколько дней, 22-го, туда же выехал Чаадаев, которого Васильчиков, командир гвардейского корпуса, избрал для подробного доклада царю. Через полтора месяца после этой поездки, в конце декабря, Чаадаев подал в отставку и приказом от 21 февраля 1821 г. был уволен от службы».

Это, так сказать, внешняя, «анкетная» сторона дела. В чем же заключалась его суть?

Сразу же после отставки Чаадаева возникла следующая сплетня: «Чаадаев, мучимый честолюбием, сам напросился у своего начальника на поездку в Троппау; он был уверен, что будет пожалован флигель-адъютантом, на что старшие товарищи его имели больше прав, следовательно, он интригою хотел обойти их; для этого он решился предать целый полк, да еще тот, в котором сам прежде служил; он старался представить государю дело в самых черных красках и содействовал этим из личных видов кассированию полка» и т. д. Попав-де в такой переплет, почувствовав, что неразборчивое честолюбие его разоблачено, или просто решив оборвать всякие о себе сплетни, Чаадаев и вышел в отставку, почти порвав при этом со всем своим кругом.

Каждый придумывал новую версию о причинах чаадаевской отставки, каждый из тех, кто по каким-либо причинам интересовался тогда этим делом. Ходили слухи и совершенно дурацкие, однако же достаточно характеризующие уровень некоторых современников Чаадаева. Передавалось, к примеру, что Чаадаев попал в немилость оттого, что невероятно долго ехал в Троппау и Меттерних узнал о бунте в Семеновском полку раньше Александра. Почему же Чаадаев так долго ехал? Ну, это-то как раз не представляло затруднений для ответа. Чаадаев был известен своей изысканностью в костюме, тщательностью своего туалета. Этого достаточно. «Чаадаев, — гласит сплетня, — часто медлил на станциях для своего туалета...» Александр же — дальнейшее говорилось с понижением голоса, вкусным шепотом — па приезде Чаадаева в Троппау запер-де его в каком-то чуть ли не чулане на ключ, а затем выгнал. Ну, что ж оставалось после этого делать самолюбцу!

Биографы Чаадаева один за другим разоблачали эти сплетни и создавали легенды новые. В конце концов тот же Гершензон, несколько отчаявшись, писал: «...в конце концов у нас нет решительно никаких данных, чтобы с достоверностью судить о причинах его отставки». Версии отпадали, причины не выяснялись.

Одну из таких версий предложил и сам Чаадаев.

2 января 1821 года Чаадаев писал А. М. Щербатовой: «На этот раз, дорогая тетушка, пишу вам, чтобы сообщить положительным образом, что я подал в отставку. Рассчитываю через месяц иметь возможность написать вам, что получил ее. Моя просьба (об отставке) произвела сильное впечатление на некоторых лиц. Сначала не хотели верить, что я серьезно домогаюсь этого, затем пришлось поверить, но до сих пор не могут понять, как я мог решиться на это в ту минуту, когда я должен был получить то, чего, казалось, я желал, чего так желает весь свет и что получить молодому человеку в моем чине считаетcя в высшей степени лестным. И сейчас еще есть люди, которые думают, что во время моего путешествия в Троппау я обеспечил себе эту милость и что я подал в отставку лишь для того, чтобы набить себе цену. Через несколько недель они убедятся в своем заблуждении. Дело в том, что я действительно должен был получить флигель-адъютанта по возвращении Императора, по крайней мере по словам Васильчикова. Я нашел более забавным презреть эту милость, чем получить ее. Меня забавляло выказывать мое презрение людям, которые всех презирают. Как видите, все это очень просто. В сущности, я должен вам признаться, что я в восторге от того, что уклонился от их благодеяний, ибо надо вам сказать, что нет на свете ничего более глупо-высокомерного, чем этот Васильчиков, и то, что я сделал, является настоящей штукой, которую я с ним сыграл. Вы знаете, что во мне слишком много истинного честолюбия, чтобы тянуться за милостью и тем нелепым уважением, которое она доставляет. Если я и желал когда-либо чего-либо подобного, то лишь как желают красивой мебели или элегантного экипажа, одним словом, игрушки; ну что ж, одна игрушка стоит другой. Я предпочитаю позабавиться лицезрением досады высокомерной глупости...»

Об отставке Чаадаева сразу же было сообщено начальнику главного штаба князю Волконскому. Вскоре отставка была дана. В тот же день Волконский писал Васильчикову: «Предупреждаю вас, любезный друг, что его величество, вследствие вашего письма от 4 февраля, приказал дать испрашиваемую отставку вашему адъютанту Чаадаеву, но без пожалования ему чина, потому что в то время, когда я вам сделал запрос о причинах, побуждающих его уйти в отставку, — по известиям, дошедшим с другой стороны, государь получил сведения весьма для него невыгодные; их государь предоставляет себе показать вам по своем возвращении в Петербург. Государь желал бы, чтобы вы не говорили Чаадаеву о том, что я вам пишу, но скажите ему следующую причину, если он вас об ней спросит: что находят его слишком молодым и здоровым, дабы оставлять службу, на что он мог решиться только от лени, и потому он не имеет права ни на какую награду. Храните это для себя, и вы удивитесь тому, что вам государь покажет».

Это уже была немилость, это была уже опала.

Что за «весьма невыгодные» для Чаадаева сведения получил Александр и от кого, так и осталось невыясненным. Лемке и Гершензон склоняются к мысли, что это был либо донос о декабризме Чаадаева, его участии в тайном обществе (такой донос император действительно приблизительно к этому времени получил), либо приведенное выше письмо Чаадаева к тетке-опекунше, кстати сказать, найденное впоследствии в числе перлюстрированных писем, представленных правительству московским почт-директором Рушковским.

Обе версии правдоподобны. И донос был, и письмо, было перлюстрировано. Позднее, правда, выяснилось, что Чаадаев принял приглашение вступить в тайное декабристское общество в 1821 году летом, а в отставку он вышел раньше, но какую-то тень на Чаадаева бенкендорфовский донос Александру бросить, несомненно, мог: среди самых близких к Чаадаеву людей членов тайного общества было очень много, почти все. Да и в тайное общество его принимал его ближайший друг — Якушкин. Чаадаев тогда, в момент принятия его в тайное общество, как вспоминает Якушкин, даже сказал ему, что «...напрасно я (то есть Якушкин. — А. Л.) не принял его прежде, тогда он не вышел бы в отставку и постарался бы попасть в адъютанты к великому князю Николаю Павловичу, который, очень может быть, покровительствовал бы под рукой Тайное общество, если бы ему внушить, что это Общество может быть для него опорой в случае восшествия на престол старшего брата».

Так в чем же все-таки дело? Чего же домогался Чаадаев? Чего он ждал от жизни? Каковы были его действительные намерения?

Письмо к тетке мало что открывает. Это явно «успокаивающее письмо». Петр Яковлевич был ведь любимцем княжны, единственный смысл всей своей жизни Анна Михайловна чем дальше, тем больше видела лишь в попечительстве своем над «братьями-сиротами». Они всегда оставались для нее предметом беспокойной заботливости и тревожного внимания. Анна Михайловна, конечно же, страшно взволновалась при известии об отставке Петра Яковлевича. Незадолго до этого в отставку уже вышел Михаил, но того не ждала блестящая карьера, тот был несколько ленив, неподвижен для любой карьеры, жаловался на здоровье, начинал крепко попивать. Вся надежда возлагалась на Петра. И вот Чаадаев спешил успокоить тетушку. И немножко красовался перед ней. Объясняя ей причины своей отставки, он говорил с нею на понятном для нее языке. Петр Яковлевич был вообще мастер писать письма, и к каждому человеку он всегда писал именно так, как надлежало писать именно к этому человеку.

Тем не менее в письме к Анне Михайловне как-то прорвалась одна достаточно любопытная фраза: «во мне слишком много истинного честолюбия...»

«Истинное честолюбие» — что это такое могло быть в тогдашнем понимании Чаадаева? Стремление к какому-то «дельному делу»?

Постараемся, однако, по возможности не гадать.

«Теоретически, — писал в свое время Д. Шаховской, — Чаадаев ценил именно только действенную мысль, двигающую жизнь». Это существенно.

Какие же тогда «действенные мысли, двигающие жизнь», какие же, иными словами, формы практической деятельности по преобразованию российской действительности мог находить Чаадаев?

Пожалуй, все исследователи творчества и личности Чаадаева сходятся в общем-то на том, что молодой Чаадаев настроен был, так сказать, преддекабристски и затем продекабристски. Наконец, Чаадаев вступил в Союз благоденствия. Но и тут у него что-то не заладилось. Получилась какая-то неясность с очень существенной анкетной деталью.

В начале января 1821 года в Москве состоялся нелегальный съезд Чрезвычайной думы Союза благоденствия. Союз находился в кризисе. В нем обнаружились разные течения, разные точки зрения на его задачи и цели. В итоге на съезде было решено союз распустить, объявив об этом во всех его «управах». Но наиболее радикальная часть распущенного союза тут же решила не прекращать своей деятельности и вербовать новых членов, но уже по-настоящему надежных, для будущей тайной организации. Так были заложены основы Северного общества, в частности. Якушкин принял Чаадаева в организацию, которой либо уже не существовало, либо еще не существовало. А в тот самый момент, когда Чаадаев и мог бы приступить, наконец, к активной декабристской деятельности, он вдруг уехал за границу.

Создается впечатление, что Чаадаева явно не удовлетворяла торная дорога лучших представителей тогдашней дворянской молодежи — его друзей и приятелей. Чаадаев как бы прикоснулся к этому пути, несколько раз ступил на него, как бы пробуя, прочна ли дорога, надежен ли путь, и всякий раз отступал, отходил куда-то в сторону. Это было какое-то хождение вокруг и около того «дела», которым стремились заняться почти все типические представители передовой части общества тех времен. Что-то каждый раз удерживало Чаадаева от окончательного решения, что-то отвращало его от этого пути.

Между тем общность цели у Чаадаева и окружавших его передовых людей тогдашней России была несомненна. Речь при этом идет именно о наиболее радикально настроенной части этих передовых людей — сознательных антикрепостниках. Речь идет о людях типа Якушкина, М. Орлова, Грибоедова, наконец, Пушкина и т. д. Расхождения, стало быть, возникали лишь в выборе средств, в нахождении «действенных мыслей, двигающих жизнь», в поисках конкретных форм проявления «истинного честолюбия». Готовые, имевшиеся в наличности формы практической деятельности явно не удовлетворяли Чаадаева, он их отвергал одну за другой.

Какие же это были формы?

Масонство.

Теперь уже само это слово звучит архаизмом. Полтора века тому назад масонство в России было модой, а кое-кому из вполне серьезных людей представлялось (и как увидим, не без известных оснований) делом достаточно дельным и перспективным.

Масонство возникло в Европе в начале XVIII века. Оно создавалось как некое братство, свободный и тайный союз людей, занятых нравственным самосовершенствованием. Приблизительно в то же время масоны создали и миф, согласно которому их общество вело свое начало чуть ли не от самого Адама, вынесшего-де из рая наследие божественной мудрости, или по крайней мере от эпохи возведения Соломонова храма. Масоны стали именовать себя «свободными каменщиками», только «храм» эти каменщики строили «внутренний» — духовный, некий «храм в себе».


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16