Современная электронная библиотека ModernLib.Net

День рождения мира - Зрелость в Кархайде (Взросление в Кархайде)

ModernLib.Net / Ле Урсула / Зрелость в Кархайде (Взросление в Кархайде) - Чтение (Весь текст)
Автор: Ле Урсула
Жанр:
Серия: День рождения мира

 

 


Урсула Ле Гуин.

Предисловие

      Тяжело изобретать вселенную. Иегова устроил шабат. Вишну задремывает в уголке. Вселенные научной фантастики — всего лишь крохотные уголки мира слов, но и над ними приходится серьезно поразмыслить; и вместо того, чтобы к каждой истории придумывать новую вселенную, писатель может возвращаться раз за разом в одну и ту же, отчего вселенная порой протирается по швам, мягчает, и влезать в нее, точно в ношеную рубашку, становится гораздо удобнее.
      Хотя я вложила в свою вымышленную вселенную немало труда, не могу сказать, чтобы я ее изобрела. Я на нее набрела, и с тех пор так и брожу по ней, не зная дороги — то эпоху пропущу, то планету забуду. Честные серьезные люди, называющее ее «Хайнской вселенной», пытались разложить ее историю на хронологические таблицы. Я называю этот мир Экуменой, и заявляю вам — это безнадежное занятие. Хронология его похожа на то, что вытаскивает котенок из корзинки с вязаньем, а история состоит преимущественно из пробелов.
      Для подобной невнятицы есть иные причины, помимо авторской неосторожности, забывчивости и нетерпения. Космос, в конце концов, состоит в основном из провалов. Обитаемые миры разделены бездной. Эйнштейн объявил, что люди не могут двигаться быстрее света, так что своим героям я обычно позволяю лишь приближаться к этому барьеру. Это значит, что во время перелета они практически не стареют благодаря растяжению времени, но прилетают через десятки и сотни лет после отбытия, так что о случившемся за время полета дома могут узнать только с помощью удачно придуманной мною штуковины — анзибля. (Забавно вспомнить, что анзибль старше интернета, и быстрее — я позволила информации передаваться мгновенно). Так что в моей вселенной, как и в нашей, здешнее «сейчас» становится тамошним «тогда», и наоборот. Очень удобно, если хочешь запутать историков вконец.
      Конечно, можно спросить хайнцев — они очень давно ведут свои летописи, и их историки знают не только то, что случилось, но и то, что все повторяется и повторится вновь… Их мировоззрение отчетливо напоминает Екклесиаста, — нет, дескать ничего нового под солнцем, — только относятся они к этому факту с куда большей долей оптимизма.
      Жители же всех прочих миров, происходящие от хайнцев, естественно, не желают верить предкам, и начинают творить историю заново; так оно и возвращается на круги своя.
      Все эти миры и народы я не придумываю. Я их нахожу — постепенно, крошка за крошкой, покуда пишу рассказ. Нахожу и до сих пор.
      В первых трех моих НФ романах была Лига Миров, включающая известные миры нашего участка нашей галактики, включая Землю. Лига довольно-таки неожиданно мутировала в Экумену — содружество миров, созданное для сбора информации, а не для установления своей воли, о чем порой забывает. В библиотеке моего отца по антропологии я наткнулась на греческое слово «домохозяйство» — ойкумене — и вспомнила о нем, когда мне понадобился термин, обозначающий разноликое человечество, произошедшее от одного очага. Я записала его как «Экумена» — фантастам порой дозволяются вольности.
      Первые шесть из восьми рассказов в этом сборнике имеют местом действия миры Экумены, моей якобы-связной вселенной с дырками на рукавах.
 
      Мой роман 1969 года «Левая рука тьмы» начинался с отчета Мобиля Экумены — путешественника — Стабилям, которые сидят безвылазно на Хайне. Слова приходили на ум вместе с лицом рассказчика. Он заявил, что его зовут Дженли Аи, и начал свою повесть, а я записывала.
      Постепенно, и не без труда, мы с ним поняли, где находимся. Он-то раньше не попадал на Гетен, а вот мне доводилось, в рассказике «Король планеты Зима». Этот первый визит оказался настолько краток, что я даже не заметила, что с половыми признаками гетенианцев что-то не в порядке. Андрогины? Что, правда?
      Покуда я писала «Левую руку», стоило мне запнуться, как в рассказ вклинивались обрывки легенд и мифов; порой первый рассказчик передавал эстафету другому, гетенианину. Но Эстравен оказался человеком исключительно замкнутым, а сюжет волок обоих моих рассказчиков за собой, в неприятности, так быстро, что многие вопросы или не получили ответа, или не прозвучали вовсе.
      Когда я писала первый рассказ в этой книге — «Взросление в Кархайде» — я вернулась на Гетен двадцать пять-тридцать лет спустя. В этот раз мое восприятие не было затуманено предрассудками честного, но смущенного донельзя мужчины-терранина. Я могла прислушаться к голосу гетенианина, которому, в отличие от Эстравена, нечего скрывать. У меня не было сюжета, пропади он пропадом. Я могла задавать вопросы. Могла разобраться в их половой жизни. Забралась, наконец, в дом кеммера. В общем, повеселилась, как могла.
 
      «Дело о Сеггри» — это собрание социологических исследований планеты Сеггри на протяжении многих лет. Документы эти поступили из исторических архивов Хайна — для тамошних историков они все равно, что для белки — орешки.
      Зерном, из которого пророс этот рассказ, послужила статья о дисбалансе полов, который вызывают в некоторых регионах планеты — нашей планеты, Земли — постоянные аборты и детоубийства младенцев женского пола. Там считают, что только с мальчиками стоит возиться. Из иррационального, неутолимого любопытства я провела мысленный эксперимент, ставший рассказом — увеличила дисбаланс, перевернула с ног на голову и сделала постоянным. Хотя жители Сеггри мне понравились, и мне было интересно говорить их голосами, в целом эксперимент привел к печальным последствиям.
      (Говорить голосами — это идиоматический оборот, обозначающий мои отношения с героями моих рассказов. Рассказов, повторяю. И не предлагайте мне, пожалуйста, «открыть мои прежние жизни» — мне своих-то хватает с головой).
 
      В заглавном рассказе из сборника «Рыбка из Внутриморья» я изобрела для жителей планеты О, находящейся по космическим меркам совсем рядом с Хайном, целый набор социальных законов. Планета, как обычно, подвернулась мне сама, и мне пришлось ее исследовать; а вот брачные обычаи и систему родства ки’отов я изобретала, старательно и систематически — рисовала диаграммы, усеянные значками Марса и Венеры, соединяла стрелочками, все очень научно… А диаграммы мне очень пригодились — я постоянно путалась. Благослови Бог редактора журнала, в котором рассказ появился поначалу — она спасла меня от чудовищной ошибки, хуже кровосмешения. Я перепутала касты. Редактор меня поймала, и ошибка была исправлена.
 
      Поскольку на все эти сложности я потратила немало сил, то, следуя закону сохранения энергии, мне пришлось вернуться на О еще дважды. А может, потому, что мне там нравится. Мне нравится мысль о семье из четырех человек, каждый из которых может заниматься сексом только с двумя из трех оставшихся (по одному каждого пола, но только из другой мойети). Мне нравится обдумывать сложные общественные структуры, порождающие высочайшее напряжение чувств и отношений.
      В этом смысле можно назвать «Невыбранную любовь» и «Законы гор» комедиями положений, как ни смешно это может прозвучать для человека, привыкшего, что вся НФ вырубается бластером в камне. Общество планеты О разнится с нашим, но едва ли более, чем Англия Джейн Остен, и, скорей всего, менее, чем мир «Сказания о Гэндзи».
 
      В «Одиночестве» я отправилась на окраину Экумены, на планету, имеющую сходство с той Землей, о которой мы любили писать в шестидесятых-семидесятых, когда мы верили в Ядерную Катастрофу, и Гибель Мира, Каким Мы Его Знаем, и мутантов в светящихся руинах Пеории. В ядерную катастрофу я до сих пор верю, будьте покойны, но писать о ней — не время; а мир, каким я его знаю, рушился уже несколько раз.
      Что бы не послужило причиной демографического спада в «Одиночестве» — скорей всего, само население — это случилось давным-давно, и рассказ не об этом, а о выживании, верности и рефлексии. Почему-то об интровертах никто не напишет доброго слова. Миром правят экстраверты. Это тем более странно, что из двадцати писателей девятнадцать — как раз интроверты.
      Нас учат стыдиться застенчивости… но писатель должен заглянуть за стену.
      Народ в этом рассказе — выжившие — как и во многих моих рассказах, выработал нестандартную систему отношений полов; зато системы брака у них нет вовсе. Для настоящих интровертов брак — слишком экстравертская придумка. Они просто встречаются иногда. Ненадолго. А потом снова возвращаются в счастливое одиночество.
 
      «Старая Музыка и рабыни» — это пятое колесо.
      Моя книга «Четыре пути к прощению» состоит из четырех взаимосвязанных рассказов. В очередной раз умоляю — придумайте, наконец, имя, и с ним и признайте, для этой литературной формы (начавшейся еще до «Кренфорда» Элизабет Гаскелл, а в последнее время завоевывающей все большую популярность): сборника рассказов, объединяемых местом действия, персонажами, темой и настроением, и образующих таким образом пусть не роман, но единое целое. Британцы презрительно окрестили «сборками» книги, чьи авторы, решив, что сборники «не продаются», приматывают друг к другу вербальным скотчем совершенно посторонние рассказики. Но я имею в виду не случайный набор, как не является случайным набором тем сюита Баха для виолончели. Этой форме доступно то, чего не может роман, она — настоящая, и заслуживает отдельного имени.
      Может, назвать ее сюитой рассказов? Пожалуй.
      В общем, сюита «Четыре пути…» представляет собой обзор новейшей истории двух планет — Уэреля и Йеове (Нет, Уэрел — это не тот Верель, о котором я писала в раннем своем романе «Планета изгнания», а совсем другой. Я же говорила — забываю целые планеты!) Рабовладельческое общество и экономика этих планет претерпевают катастрофические изменения. Один критик оплевал меня за то, что я считаю рабство стоящей темой для книги — интересно, он-то с какой планеты родом?
      «Старая Музыка» — это перевод имени хайнца Эсдардона Айя, который мелькает в трех рассказах сюиты. Хронологически тот рассказ следует за сюитой — пятый акт — и повествует об одном из эпизодов гражданской войны на Уэреле. Но он существует самостоятельно. Родился он из визита на одну из крупных плантаций вверх по реке от Чарльстона, Южная Каролина. Те мои читатели, кто побывал в этом ужасающем и прекрасном месте, узнают и сад, и дом, и проклятую землю.
 
      Действие заглавного рассказа сборника, «День рожденья мира», может происходить в мире Экумены, а может, и нет. Честно, не знаю. Какая разница? Это не Земля; жители той планеты физически немного отличаются от нас, но общество их я откровенно списала с империи инков. Как во многих великих цивилизациях древности — Египте, Индии, Перу — царь и бог там суть одно, а святое так же близко и знакомо, как хлеб и дыхание — и потерять его так же легко.
 
      Все эти семь рассказов построены по одному образцу: тем или иным способом они показывают нам, изнутри или глазами стороннего наблюдателя (возможно, местного жителя) народ, чья общественная структура отличается от нашей, чья физиология порой отличается от нашей, но испытывающий одни с нами эмоции. Вначале сотворить, установить отличие — а потом позволить вольтовой дуге чувства пересечь зазор: подобная акробатика воображения не устает меня поражать и радовать непревзойденно.
 
      Последняя повесть — «Растерянный рай» — выпадает из этого ряда, и определенно не относится к рассказам об Экумене. Действие ее происходит в ином мире, тоже исхоженном вдоль и поперек — стандартном, всеобщем мире научно-фантастического «будущего», в том его варианте, где Земля отправляет к звездам корабли на более-менее реалистичных, или потенциально доступных на нынешнем уровне науки, скоростях. Такой корабль будет лететь к цели десятками, сотнями лет. Никакого сжатия времени, никакого гиперпространства — все в реальном времени.
      Иными словами, это рассказ о корабле-ковчеге. На эту тему уже написано два великолепных романа — «Аниара» Мартинсона и «Блеск дня» Глосса — и множество рассказов. Но в большинстве этих историй экипаж/колонистов просто укладывают в какие-нибудь холодильники, чтобы к цели прибыли те, кто вылетал с Земли. А мне всегда хотелось написать о тех, кто живет в пути, о срединных поколениях, которые не видели отбытия и не увидят прилета. Несколько раз я хваталась за эту идею, но рассказа не получалось, покуда тема религии не сплелась с идеей замкнутого пространства корабля в мертвом космическом вакууме — точно кокон, наполненный преобразующейся, мутирующей, незримой жизнью: куколка бабочки, крылатая душа.
      Урсула К. Ле Гуин, 2001

Взросление в Кархайде

      Я живу в старейшем городе мира. Задолго до того, как в Кархайде появились Короли, Рир уже был городом, ярмаркой и местом встреч для жителей всего Северо-Востока, Равнин и Земель Керм. Фастнесс Рира был центром просвещения, убежищем и престолом правосудия пятнадцать тысяч лет назад. Там Кархайд сделался народом под властью королей Гегеров, правивших тысячу лет. На тысячном году Седерн Гегер, Некороль, с дворцовых башен выбросил свою корону в реку Арре, объявив конец доминиона. И тогда началось время, именуемое Расцветом Рира, Летним Веком. Оно окончилось, когда Очаг Харге принял власть и перенес свою столицу через горы в Эренранг. Старый Дворец пустует уже столетиями. Но он стоит. В Рире ничто не рушится. Арре в месяц тау ежегодно затопляет его улицы-тоннели, зимние бураны могут намести снег до тридцати футов, но город стоит, Никто не знает, как стары его дома, ибо они постоянно перестраиваются. Любой из них стоит себе в собственном саду, не обращая ни малейшего внимания на расположение прочих, просторный, широкий и древний, как горы. Крытые улицы и каналы проходят между ними, образуя бесчисленные углы. В Рире повсюду сплошные углы. У нас говорят, что Харге потому и убрались, что боялись того, что может поджидать их за углом.
      Время здесь течет совсем по-иному. Мне рассказывали в школе, как орготы, экуменцы, да и большинство других людей считают годы. Они называют год какого-либо выдающегося события Годом Первым, а остальные отсчитывают от него. А здесь всегда стоит Год Первый. В новогодний день Гетени Терн прежний Год первый становится Годом ушедшим, а наступающий становится Годом Первым, снова и снова. Это так похоже на сам Рир — все в городе меняется, и только сам город не меняется.
      Когда мне сровнялось четырнадцать (в Году Первом, или пятьдесят-ушедшем), наступила пора моей зрелости. В последнее время мне часто припоминается эта пора.
      То был совсем иной мир. Большинство из нас никогда не видели Чужаков, как мы их называли. Нам доводилось слышать, как Мобили говорят по радио, и видеть в школе изображения Чужаков — те, что с волосами вокруг рта, выглядели особенно дикими и отвратительными. Но большинство картинок были сплошным разочарованием. Они были слишком похожими на нас. Так сразу даже и не скажешь, что они всегда в кеммере. Вроде у женщин-чужачек должны были быть громадные груди, но у единоутробной сестры моей матери Дори груди были больше, чем на этих картинках.
      Когда Защитники Веры вышвырнули их из Оргорейна, когда король Эмран ввязался в Пограничную Войну и потерял Эренранг, даже когда их Мобили, объявленные вне закона, были вынуждены скрываться в Эстре и Керме, экуменцы не делали ничего, только выжидали. Они выжидали двести лет, терпеливые, как Ханддара. Они сделали только одно: они забрали нашего юного короля во внешний мир, чтобы заварить кашу, а потом вернули того же самого короля спустя шестьдесят лет, чтобы положить конец разрушительному правлению его единоутробного отпрыска.
      Гдо моего рождения (Год Первый, или шестьдесят-четыре-ушедший) был годом начала второго правления Агравена. К тому времени, когда я начал видеть дальше собственного носа, война окончилась, Западный Перевал снова стал частью Кархайда, столица вернулась в Эренранг, и большая часть разрушенного в Рире за время свержения Эмрана была восстановлена. Старые дома отстроили заново. Старый Дворец восстановили заново. Аргавен XVII чудесным образом заново воссел на престол. Все стало таким, как и было, каким и должно было быть, все стало нормальным, совсем как в старину — все так говорили.
      Конечно, то были годы затишья, период восстановления, до того, как Аргавен, первый из гетениан, кто когда-либо покидал поверхность планеты, наконец полностью привел нас в Экумену. Когда уже мы, а не они, сделались Чужаками. До того, как мы вошли в пору зрелости. Во времена моего детства мы жили так, как всегда жили люди Рира. Все тот же образ жизни, все тот же мир безвременья, все тот же мир, поджидающий за углом. Я думаю о нем и стараюсь описать его для людей, никогда его не знавших. И все же, когда я пишу, отмечая произошедшие перемены, я понимаю, что на самом-то деле Год Первый вечен — для всякого ребенка, вступающего в пору зрелости, для всякого влюбленного, познающего любовь.
      Очаги Эреба насчитывали пару тысяч человек, и сто сорок из них обитало в моем Очаге, в Эреб Таге. Мне дали имя Сов Таде Таге эм Эреб — на тот старинный манер именования, который и посейчас в ходу у нас в Рире. Первое, что я помню — это огромное темное пространство, полное криков и теней, и я падаю вверх сквозь золотой свет в темноту. Я кричу от захватывающего ужаса. Меня ловят в моем падении, держат, держат крепко; я плачу; голос, близкий мне настолько, что он словно пронизывает мое тело, произносит мягко: «Сов, Сов, Сов». А потом мне дают отведать чего-то чудесного, чего-то такого сладостного, такого нежного, что никогда впредь мне не едать ничего столь же восхитительного…
      Мне представляется, что кто-то из несносных подростков перекидывал меня с рук на руки, а моя мать утешила меня кусочком праздничного пирога. Потом, когда настала моя очередь быть несносным подростком, мы частенько перебрасывались младенцами, словно мячиками; они всегда вопили, не то от ужаса, не от восторга, не то от обеих причин разом. Это ближайшее подобие полета, известное моему поколению. У нас были дюжины различных слов, чтобы обозначить, как снег падает, опускается, сверкает, несется поземкой, как облака движутся, как лед идет, как лодка плывет — но этого слова у нас не было. Тогда еще не было. Потому-то я и не помню «полета». Я помню падение вверх сквозь золотой свет.
      Семейные дома в Рире строятся вокруг большого центрального холла. На каждом этаже есть идущий вокруг него балкон, и мы называем весь этаж, вместе с комнатами и прочим, балконом. Моя семья занимала весь второй балкон Эреб Таге. Нас было много. Моя бабушка родила четверых детей, и у всех у них тоже были дети, так что у меня была целая уйма кузенов, равно как и старших и младших соутробников.
      — Эти Таде всегда входят в кеммер женщинами и всегда беременеют, —поговаривали соседи, кто с завистью, кто с неодобрением, а кто и с восторгом. — И они никогда не держатся за возлюбленных по кеммеру, — непременно добавлял кто-нибудь. Первое было преувеличением, но вот второе — чистой правдой. Ни у кого из нас не было отца. Мне долгие годы не было известно, что меня зачал, и не приходило в голову задуматься над этим. Клан Таде предпочитал не приводить в семью никого со стороны, даже и из нашего собственного очага. Если кто из молодых влюблялся и заговаривал о том, чтобы сохранить верность партнеру по кеммеру или принести клятвы, бабушка и матери были безжалостны.
      — Клятвы по кеммеру — да ты кем себя воображаешь — эдаким аристократом? Сказочным героем? С меня было достаточно дома кеммера — будет достаточно и для тебя, — говорили матери своим любимым детищам и отсылали их подальше, куда-нибудь в старый Эреб Домейн, чтобы перебесились, пока минует влюбленность.
      Так что ребенком я помню себя как часть стаи, косяка, роя, снующего по комнатам туда-сюда, носящегося вверх-вниз по лестницам, когда все вместе работают и все вместе учатся и приглядывают за малышами — на свой лад — и наводят страх на более тихих обитателей Очага шумом и многочисленностью. Насколько мне известно, настоящего вреда мы не причиняли. Все наши эскапады происходили в рамках правил и ограничений, присущих размеренной жизни древнего Очага, и мы воспринимали их не как ограничения, а как защиту, как стены, внутри которых мы в безопасности. Нас наказали один-единственный раз — когда кузену Сетеру пришло в голову , что будет восхитительно привязать найденную нами длинную веревку к перилам балкона второго этажа, завязать петельный узел, пролезть в этот узел и спрыгнуть.
      — Чур, я сначала, — заявил Сетер.
      Еще одна неверная попытка полета. И перила, и сломанную ногу Сетера привели в порядок, а нам всем пришлось чистить уборные — все уборные Очага — в течение месяца. Полагаю, прочие обитатели Очага решили, что пришла пора преподать юным Таге некоторый урок.
      Хотя я и не знаю на самом-то деле, каким ребенком мне довелось быть, полагаю, что имей я выбор, из меня получился бы ребенок более тихий, нежели мои товарищи по играм, хотя и столь же неуправляемый. Мне нравилось слушать радио, и пока все остальные носились по балконам, а зимой и по центральному холлу, мне было по душе часами сидеть, скрючившись, в комнате матери, спрятавшись за ее кроватью, и слушать старенький радиоприемник в корпусе из древесины серема, настроив его так тихо, что другие дети не слышали, где я. Мне нравилось слушать все подряд — объявления и представления, сплетни разных Очагов, дворцовые новости, анализ урожая зерновых и подробные сводки погоды. Как-то зимой мне довелось день за днем слушать страшную сагу из Перинга Границы Бурь о снежных демонах, роковых предателях и кровавых убийствах, совершаемых топором, которая так пугала меня, что мне не удавалось уснуть иначе, как забравшись к матери в постель за утешением. Частенько там в теплой, мягкой, дышащей тьме уже оказывался кто-нибудь из моих младших соутробников. Мы засыпали все вместе, прижавшись друг к другу, сплетаясь воедино, словно пестри в гнезде.
      Моя мать, Гуир Таде Таге эм Эреб, была нетерпеливой, сердечной и справедливой, она не утруждала себя излишним контролем за тремя отпрысками своего черва, но присматривать за нами присматривала. Все Таде были ремесленниками, работавшими в лавках и мастерских Эреба, и лишних денег у нас не было, или почти не было; но когда мне сравнялось десять, Гуир купила мне приемник, совсем новый, и сказала там, где мои единоутробники могли ее слышать: «тебе нет нужды разделять его с кем-либо». Долгие годы этот приемник был моим сокровищем. Потом же мы разделили его с ребенком моего чрева.
      Так менялись годы, а вместе с ними и я, в тепле, многолюдстве и стабильности Очага и семьи, укорененных в традиции, и снующий челнок ткал из ее нитей вневременную ткань обычаев и ритуалов, работы и взаимоотношений, и, оглядываясь назад, я едва ли могу отличить один год от другого или себя от других детей — до тех пор, пока мне не исполнилось четырнадцать.
      Этот год запомнился людям моего Очага пирушкой, известной как праздник Вечного Сомера Дори. Соутробник моей матери Дори этой зимой перестал входить в кеммер. Некоторые люди, покончив с вхождением в кеммер, не предпринимают ничего, другие отправляются в Цитадель для совершения ритуалов, кое-кто остается там на целые месяцы, а то и вовсе переселяется туда. Дори, не имея склонностей к духовной жизни, заявил: «Раз уж я не могу больше иметь детей и не могу больше заниматься сексом, и вынужден состариться и помереть, я могу, по крайности, устроить пирушку».
      Мне уже приходилось сталкиваться с затруднениями при пересказе этой истории на языке, в котором нет сомерных имен существительных и местоимений, а есть только такие, что различаются по родам. В последние годы кеммера из-за изменений гормонального баланса люди по большинству входят в кеммер мужчинами. Кеммеры Дори были мужскими вот уже больше года, почему я и называю Дори «он» — хотя в том-то и дело, что ему никогда больше не придется быть ни им, ни ею.
      Во всяком случае, пирушку он устроил с размахом. Он пригласил всех жителей из нашего Очага и еще из двух соседних Очагов Эреба, и празднество длилось трое суток. Зима выдалась долгая, весна запоздалая и холодная, и люди истосковались по чему-нибудь новому, свежему. Мы стряпали целую неделю, и вся кладовая была забита пивными бочонками. Множество людей, которым вот-вот предстояло выйти из кеммера, а то и тех, кто уже вышел, ничего по этому поводу не предприняв, пришли и присоединились к ритуалу. Вот это я помню явственно: посреди трехэтажного холла нашего Очага хоровод, освещенный отблесками пламени, из тридцати-сорока человек, сплошь средних лет или и вовсе старых, поющих и пляшущих, отбивающих ритм. В них ощущалась яростная энергия, их распущенные седые волосы развевались свободно, они топали с такой силой, словно хотели пробить пол насквозь, их голоса были глубокими и звучными, они смеялись. Глазеющие на них юнцы казались блеклыми и выцветшими. И при взгляде на танцоров мне приходила в голову мысль: отчего они так счастливы? Разве же они не старики? Тогда почему они ведут себя так, словно к ним пришло освобождение? Что же это такое — кеммер?
      Нет, мне не приходилось раньше задумываться насчет кеммера. А что толку? До совершеннолетия у нас нет ни пола, ни сексуальности, и наши гормоны не тревожат нас вовсе. А в городском очаге мы ни разу не видели взрослых в кеммере. Они целуют тебя в щечку и уходят. Где Маба? В доме кеммера, детка, а теперь кушай кашку. А когда Маба вернется? Скоро, детка. И через пару дней Маба возвращается с видом сонным и одновременно сияющим, освеженным и усталым. Это вроде как ванну принять, Маба? Немного вроде того, детка, а чем вы тут занимались, пока меня не было?
      Конечно, мы играли в кеммер, когда нам было лет по семь, по восемь. «Вот это — дом кеммера. Чур, я буду женщиной. Нет чур я!Нет, это была моя идея!» И мы терлись друг о друга телами и с хохотом катались по земле, а то, бывало, запихивали мяч под рубашонки и изображали беременность, а потом и роды, а потом кидались этим мячом. Дети играют во все, чем занимаются взрослые, но игра в кеммер не была особо интересной. Частенько под конец мы просто щекотали друг друга — а ведь многие дети даже щекотки не боятся, пока не войдут в возраст.
      После пирушки Дори мне в течение всей тувы, последнего месяца весны: пришлось дежурить в яслях Очага. А с началом лета началось и мое первое ученичество в мебельной мастерской возле Третьей Стражи. Мне нравилось вставать спозаранку и бегом бежать через весь город по крытым переходам и подыматься вверх по склонам открытых; после минувшего тау многие переходы были все еще полны воды, достаточно глубокой для каяков и плоскодонок. В неподвижном воздухе все еще держалась прохлада и свежесть; солнце вставало из-за старых башен Недворца, красное, как кровь, и все воды и окна города полыхали алым и золотым. А в мастерской стоит пронзительно сладкий запах свежесрубленного дерева и взрослых людей, тяжело работающих , терпеливых и требовательных, принимающих меня всерьез.
      — Я уже не ребенок, — говорю я себе. — Я взрослый человек, работник.
      Но почему мне все время хочется плакать? Почему мне все время хочется спать? Почему я все время злюсь на Сетера? Почему Сетер все время натыкается на меня и говорит «Ох, извини» таким дурацким сиплым голосом? Почему я так неуклюже управляюсь с большой электрической фрезой, что порчу шесть ножек для стульев одну за другой?
      — Уберите ребенка от фрезы, — кричит старина Март, и я погружаюсь в бурное унижение. Я никогда не буду плотником, я никогда не буду взрослым, и вообще — на кой ляд кому нужны ножки для стульев!
      — Я хочу работать в садах. — Таким было мое заявление матери и бабушке.
      — Закончи обучение, и следующим летом можешь работать в садах, —сказала бабушка, и мать кивнула.
      Этот разумный совет показался мне бессердечной несправедливостью, предательством любви, приговором, обрекающим на отчаяние. Меня трясло от гнева и распирало от бешенства.
      — Да что такого плохого в мебельной мастерской? — спросили меня старшие после нескольких дней гнева и бешенства.
      — А почему там вечно эта дубина Сетер ошивается?! — раздался мой ответный вопль. Дори, бывший матерью Сетера, поднял бровь и улыбнулся.
      — Тебе хорошо? — спросила меня мать на балконе после возвращения с работы, а мне только и удалось рявкнуть: «Отлично!» — и броситься в уборную, где меня и вырвало.
      Мне было плохо. Спина у меня все время болела. Голова у меня болела и кружилась. Что-то, чего мне не удавалось даже определить, некая часть моей души, терзалась острой, одинокой, нескончаемой болью. Все во мне страшило меня: мои слезы, мой гнев, моя дурнота, мое собственное неуклюжее тело. Оно не ощущалось как мое тело, как я. Оно ощущалось, как нечто другое, как одежда не по мерке, вонючее тяжелое пальто, принадлежавшее какому-то старику, какому-то покойнику. Оно не было моим, оно не было мною. Крохотные иголочки боли пронизывали мои соски, обжигающие, как огонь. Когда мне случалось поморщиться и поднести руки к груди, мне было ясно, что все видят, что со мной творится. И все могут ощутить, как от меня пахнет. От меня исходил резкий и едкий, как кровь, запах, словно от свежесодранных шкурок пестри. Мой клитопенис напухал до громадных размеров и высовывался между срамных губ, а затем съеживался до таких ничтожных размеров, что мочиться было больно. Мои срамные губы чесались и краснели, словно искусанные мерзкими насекомыми. Глубоко у меня во чреве двигалось нечто, росло нечто чудовищное. Мне было стыдно. Мне хотелось умереть.
      — Сов, — сказала моя мать, садясь на кровать возле меня со странной, нежной, заговорщической улыбкой. — Не пора ли нам выбрать твой день кеммера?
      — Я не в кеммере! — со страстью вырвалось у меня.
      — Нет, — сказала Гуир. — Но через месяц, я думаю, будешь.
      — Нет, не буду!
      Моя мать погладила меня по волосам, по лицу, по руке. «Мы лепим друг друга по человеческому образу и подобию», — говаривали старики, когда гладили младенцев или детей постарше, а то и друг друга, этими долгими, медлительными, ласкающими движениями.
      — Сетер тоже скоро войдет в кеммер, — спустя недолгое время сказала мать. — Но, как я полагаю, на месяц-другой позже тебя. Дори предлагает устроить день двойного кеммера, но я считаю, что у тебя должен быть твой собственный день в подходящее для тебя время.
      — Мне не нужно, — вырвалось у меня сквозь слезы, — я не хочу, я только хочу, я только хочу уйти…
      — Сов, — сказала моя мать, — если ты хочешь, ты можешь отправиться в дом кеммера в Геродда Эреб, где ты никого не будешь знать. Но я думаю, что тебе будет лучше здесь, где все люди тебя знают. Им это понравится. Они будут так рады за тебя. Ох, как же твоя бабушка гордится тобой! «Вы видали мое внучатое дитя? Сов, что за прелесть, что за махад!» — всем уже до слез надоело слушать о тебе…
      Махад — это словечко диалектное, рирское словечко. Оно означает человека сильного, красивого, щедрого, достойного, человека надежного. Строгая мать моей матери, которая приказывала и благодарила, но никогда не хвалила, сказала, что я — махад? От этой жуткой мысли у меня мигом слезы высохли.
      — Ладно, — сами собой выговорили с отчаянием мои губы. — Здесь. Но не через месяц! Этого не будет. Я не буду.
      — Дай-ка я посмотрю, — сказала моя мать. Сгорая от смущения, но и радуясь необходимости подчиниться, мне удалось встать и расстегнуть штаны.
      Моя мать бросила беглый деликатный взгляд и приобняла меня.
      — Да, в следующем месяце, это уж наверняка, — сказала она. — Через денек-другой тебе станет лучше. А через месяц все будет совсем по-другому. Правда, будет.
      Само собой, на следующий день головная боль и жгучий зуд миновали, и хотя мне почти все время хотелось спать, невзирая на усталость, работа у меня стала спориться лучше. А еще через пару дней мое тело снова сделалось почти прежним, легким и гибким. Только если прислушаться, где-то крылось былое странное ощущение, ни с какой часть тела в отдельности не связанное, иногда очень болезненное, а иногда всего лишь странное, такое, что его почти хотелось испытать вновь.
      Мы с моим кузеном Сетером вместе проходили ученичество в мебельной мастерской. Мы не ходили на работу вместе, потому что Сетер так и остался слегка хромым после эскапады с веревкой несколько лет назад и добирался до работы плоскодонкой, пока на улицах еще оставалась вода. Когда закрыли шлюз Арре и дороги просохли, Сетеру пришлось ходить пешком. Вот мы и шли вместе. Первые пару дней мы особо не разговаривали. Во мне все еще оставалась злость на Сетера. А все из-за того, что я не могу больше бежать сквозь рассвет, что мне приходится идти, приспосабливаясь к чужой хромоте. И еще из-за того, что Сетер рядом. Всегда рядом. Выше меня ростом, ловчей меня со фрезой — да вдобавок эти длинные тяжелые, блестящие волосы. Ну кому может прийти в голову отращивать такие длинные волосы? Мне казалось, что волосы Сетера лезут мне в глаза, словно бы мои собственные.
      Жарким вечером Окре, первого летнего месяца, мы возвращались, усталые, с работы. Мне было видно, что Сетер хромает и пытается скрыть хромоту или хотя бы не обращать на нее внимания, пытаясь покачиваться в такт моим быстрым шагам, выпрямившись и нахмурившись. Огромная волна жалости и восхищения захлестнула меня, и все то странное, растущее, вся новая сущность, где бы она ни пряталась в моем нутре, в глубине моей души, потянулась и развернулась вновь, развернулась навстречу Сетеру, терзаясь и алкая.
      — Ты входишь в кеммер? — Голос, исходивший из моих уст, был низким и хриплым, как никогда прежде.
      — Через пару месяцев, — ответил Сетер, избегая меня взглядом, все еще напряженный и нахмуренный.
      — Похоже, со мной будет это, ну, мне придется сделать это, ну, знаешь что, довольно скоро.
      — Хорошо бы и мне поскорее, — сказал Сетер. — Скорей покончить с этим.
      Мы не глядели друг на друга. Мне удалось замедлить шаг очень постепенно, так что теперь мы неторопливо шли бок о бок.
      — Ты иногда чувствуешь, что у тебя сиськи прямо-таки горят? — Вопрос сорвался с моих уст прежде, чем до меня дошло само намерение задать его.
      Сетер кивнул.
      — Послушай, а твой писун… — произнес после паузы Сетер.
      Мой подбородок опустился в утвердительном кивке.
      — Наверное, так и выглядят Чужаки, — с отвращением вырвалось у Сетера. — Это, эта штука торчит наружу и делается такой большой… и мешает.
      На протяжении примерно мили мы обсуждали и сравнивали наши симптомы. Какое же это было облегчение — поговорить об этом, найти товарища по несчастью. Но и как же странно слышать, что и у другого те же беды.
      — Я тебе скажу: что я во всем этом ненавижу, — взорвался Сетер. — Что я во всем этом действительноненавижу. Это обесчеловечивает. Чтобы твое собственное тело крутило тобой, как ему вздумается, бесконтрольно — я не могу даже мысли такой вынести. Быть просто секс-машиной. И любой человек становится для тебя тем, с кем можно заниматься сексом. Ты знешь, что люди в кеммере сходят с ума и умирают, если рядом нет никого в кеммере? Что они даже могут нападать на людей в сомере?
      — Быть не может! — Меня это потрясло.
      — Еще как может. Мне Тэрри рассказывал. Один водитель грузовика в Верхнем Каргаве вошел в кеммер как мужчина, когда их караван застрял в снегу, а он был большой и сильный, и он сошел с ума и он, ну, сделал это со своим напарником, а напарник был в сомере и пострадал, всерьез пострадал, пытаясь отбиться. А потом водитель вышел из кеммера и покончил с собой.
      От этой жуткой истории тошнота подступила у меня к горлу от самого желудка, и мне не удалось вымолвить ни слова.
      — Люди в кеммере даже уже и не люди, — продолжал Сетер. — И мы должны делать это — мы должны так поступать.
      Наконец этот жуткий одинокий страх обнаружил себя. Но разговоры о нем не приносили облегчения. Облачившись в слова, он лишь делался огромнее и страшнее.
      — Это глупо, — сказал Сетер. — Это примитивное средство для продолжения рода. Цивилизованным людям нет никакой надобности через это проходить. Люди, которые хотят забеременеть, могли бы делать себе такие уколы. Это было бы генетически разумно. Можно было бы выбирать, от кого зачать. И не было бы всего этого инбридинга, когда люди трахаются со своими отпрысками, как животные. Зачем нам быть животными?
      Гнев Сетера задел меня за живое. Моя душа разделяла этот гнев. А еще меня потрясло и возбудило слово «трахаться», которое мне еще не доводилось слышать произнесенным вслух. Взгляд мой вновь упал на кузена, на тонкое раскрасневшееся лицо, на длинные, тяжелые, блестящие волосы. Мой сверстник Сетер выглядел старше меня. Полгода боли в сломанной ноге омрачили и ускорили созревание проказливого бесстрашного ребенка, научив его гневу, гордости, выносливости.
      — Сетер, — вырвалось у меня, — послушай, это все ерунда, ты — человек, даже если тебе нужно заниматься этой ерундой, этим траханьем. Ты — махад.
 
      — Гетени Кус, — сказала бабушка: первый день месяца кус, день летнего солнцестояния.
      — Мне еще не пора, — сорвалось с моих уст.
      — Тебе уже пора.
      — Я хочу войти в кеммер вместе с Сетером.
      — Сетеру это предстоит через месяц-другой. Уже скоро. Похоже, у вас зато могут оказаться одинаковые циклы. Две половинки луны, а? Вот и со мной так же было. Так что стоит вам с Сетером оказаться на одной волне цикла… — Бабушка никогда не улыбалась мне такой… такой заговорщической улыбкой, словно мы с ней были равными. Мать моей матери в свои шестьдесят лет, старая, низкорослая, коренастая, широкобедрая, с проницательными ясными глазами, была каменщиком по профессии и неоспоримым автократом Очага. Мне — и вдруг равняться с этой выдающейся личностью? Впервые мне пришло в голову, что я, возможно, приобретаю большее, а не меньшее сходство с человеком.
      — Мне бы хотелось, — сказала бабушка, — на эти полмесяца отправить тебя в Цитадель. Но выбор за тобой.
      — В Цитадель? — Меня это застало врасплох. Мы, Таде, исповедовали Ханддару, но исповедовали весьма бездеятельно, соблюдая только главные праздники, проборматывая благодарение как единое нечленораздельное слово, и не практиковали никаких ритуалов. Никого из моих старших соутробников не посылали в Цитадель накануне дня кеммера. Что же со мной не в порядке?
      — У тебя хорошие мозги, — объяснила бабушка. — У тебя и у Сетера. Мне бы хотелось увидеть когда-нибудь, как кто-нибудь из вас отбросит какую-нибудь тень. Мы, Таде, сидим у себя в Очаге и плодимся, как пестри. Разве этого довольно? Было бы неплохо, если хоть кто-то из вас будет иметь в голове что-нибудь и помимо дел постельных.
      — А что там, в Цитадели, делают?
      — Не знаю, — честно ответила бабушка на мой вопрос. — Отправишься туда — узнаешь. Тебя научат. Тебя могут научить, как контролировать кеммер.
      — Отлично. — Больше уговаривать меня не приходилось. Я скажу Сетеру, что Затворники умеют управлять кеммером. Может, меня научат, как это делается, а я научу Сетера.
      Бабушка посмотрела на меня с одобрением. Вызов был принят мною достойно.
      Конечно, за полмесяца, проведенных мною в Цитадели, меня не научили, как управлять кеммером. Первую пару дней, проведенных там, мне казалось, что я не могу управлять даже собственной ностальгией. Из нашего теплого сумеречного скопища комнат, полных народу, где люди вокруг разговаривают, спят, едят, стряпают, моются, играют в ремму, наигрывают мелодии, повсюду носятся дети, везде шумно, везде моя семья — и вот меня вырвали из нее и через весь город затащили в огромный, чистый, холодный и тихий дом, полный незнакомцев. Они были вежливы, они обращались со мной уважительно. Меня это пугало. С какой стати человек лет сорока, владеющий волшебной наукой сверхчеловеческой силы и выносливости, способный босиком идти сквозь буран, способный Провидеть, человек с глазами, мудрее и спокойнее которых мне не доводилось видывать — по какой причине адепт Ханддары может меня уважать?
      — По причине твоего невежества, — сказал адепт Ранхаррер, улыбаясь с огромной нежностью.
      Имея в совем распоряжении всего полмесяца, адепты не пытались особо изменить природу моего невежества. Мне пришлось практиковать Нетранс по нескольку часов в день, и мне это понравилось: для них этого было достаточно, и меня похвалили.
      — В четырнадцать лет большинство просто с ума сходит оттого, что продвигаются медленно, — сказал мой наставник.
      За время последних шести-семи дней моего пребывания в Цитадели некоторые симптомы вновь начали проявляться — головная боль, опухания и резкие боли, раздражительность. Однажды утром простыня на моей постели в моей пустой тихой комнате оказалась запятнанной кровью. Вид этих пятне вызвал у меня ужас и отвращение. Мне подумалось, что это закровоточили расчесанные мною во сне срамные губы, но мне было известно, откуда взялась эта кровь. У меня слезы из глаз брызнули. Мне нужно было где-то отмыть простыню. По моей вине это чистое, возвышенное и прекрасное место оказалось оскверненным, замаранным.
      Старый Затворник, обнаружив меня в отчаянии за стиркой простыни, не сказал ничего, а просто принес мне мыло, которое отстирало пятно. А потом я, вернувшись в свою комнату, которую люблю со страстью человека, никогда не ведавшего настоящего уединения, скрючиваюсь на непокрытом ложе, мучительно проверяя каждые несколько минут, не началось ли у меня кровотечение. Так миновало время, предназначенное мне для Нетранса. В громадном здании было очень тихо. Покой снизошел на меня. Странность вновь коснулась моей души, но теперь она не отзывалась болью; то было одиночество, подобное вечернему воздуху, подобное пикам Каргава, различимым ясными зимними днями далеко на западе. Оно было подобно громадному преувеличению.
      Адепт Ранхаррер постучался и вошел с моего разрешения.
      — В чем дело? — спросил он, с минуту поглядев на меня.
      — Все такое странное, — вырвалось у меня.
      — Да. — Лучезарно улыбнулся адепт.
      Теперь я знаю, как Ранхаррер оберегал и уважал мое невежество — в ханддаратском смысле этого слова. Тогда же мне только и было понятно, что так или иначе мне удалось сказать то, что надо, и порадовать человека, которого мне очень хотелось порадовать.
      — Мы собираемся спеть кое-что, — сказал Ранхаррер. — Мне думается, что тебе бы понравилось.
      Исполнялся на самом-то деле Хорал Середины Лета, который начинается за четверо суток до Гетени Кус и длится, не прекращаясь, ночью и днем. Певцы и барабанщики присоединяются к хоралу и уходят, когда им вздумается, и большинство из них поет отдельные слоги в нескончаемой групповой импровизации, руководствуясь лишь ритмическими и мелодическими ключами из Книги Хоралов и соблюдая гармонию с солистом, если таковой имеется. Поначалу мне удавалось различить лишь приятно затейливые монотонные звуки поверх тихого, еле различимого барабанного боя. Потом мне наскучило слушать и захотелось попробовать принять участие. И вот уже мой рот открылся, чтобы спеть «а-аа», и другие голоса надо мной и подо мной запели «а-аа», пока мой голос не затерялся в них, и осталась только музыка, а затем внезапный серебристый порыв единственного голоса сквозь общую ткань, против течения, тонущий и исчезающий в этом течении, а затем выныривающий снова… Ранхаррер тронул меня за плечо. Уже наступило обеденное время, и мое пение в Хорале продолжалось с Третьего Часа. После обеда мне вновь захотелось присоединиться к Хоралу, и после ужина — тоже. Так прошло три дня. Мне бы хотелось проводить так же и ночи, если бы мне дозволили. Мне больше не хотелось спать. Меня переполняла внезапная неиссякаемая энергия, не дающая уснуть. Мне было по душе в своей комнатушку петь наедине с собой или читать странные ханддаратские стихи из единственной выданной мне книги, и практиковать Нетранс, стараясь игнорировать жар и холод, лед и пламень моего собственного тела, пока не наступал рассвет, когда мне было дозволено присоединиться к Хоралу.
      А потом наступил Отторменбод, канун солнцестояния, и мне пришла пора вернуться к моему Очагу и к дому кеммера.
      К моему удивлению, моя мать и моя бабушка, и все старейшины явились за мной в Цитадель с торжественным видом, одетые в церемониальные хайэбы. Ранхаррер препоручил им меня, сказав на прощание лишь: «Возвращайся к нам.» Моя семья парадным эскортом сопровождала меня вдоль по улицам жарким летним утром; все виноградники стояли в цвету, наполняя воздух благоуханием, все сады цвели и плодоносили.
      — Прекрасное время, — рассудительно произнесла бабушка, — чтобы входить в кеммер.
      Очаг показался мне после Цитадели темным и каким-то съежившимся. Мне захотелось отыскать Сетера, но день был рабочий, и Сетер оставался в мастерской. От этого у меня возникло ощущение праздника — никак уж не неприятное. А потом наверху, в комнате на балконе нашей семьи, бабушка и старейшины формально преподнесли мне новое одеяние — все новое, от ботинок и до великолепно вышитого хайэба. Вручение одежды сопровождалось ритуальными словами — полагаю, не ханддаратскими, а традиционными для нашего Очага; слова эти были древними и странными, принадлежавшими языку тысячелетней давности. Бабушка отчеканила их, словно камешки выплюнула, и накинула гиб мне на плечи.
      — Хайя! — воскликнули все.
      Все старейшины, да и множество малышей, помогали мне облачиться в новую одежду, словно несмышленому младенцу, а кое-кто из взрослых старался дать мне напутствие — «последнее напутствие», как они это называли, поскольку входя в кеммер, ты получаешь шифгретор, а после получения шифгретора любой совет оскорбителен.
      — Держись подальше от старины Эббеча, — пронзительно заявил кто-то из них.
      — Держи свою тень при себе, Тадш! — оскорбленно выпалила моя мать и, обернувшись ко мне, добавила. — Не слушай эту старую рыбу. Тадш, вот ведь трепло! А теперь выслушай меня, Сов.
      Как тут не выслушать! Гуир отвела меня в сторонку от остальных и заговорила серьезно и с некоторым смущением.
      — Помни, это очень важно — с кем ты будешь с самого начала.
      Моя голова склонилась в утвердительном кивке.
      — Я понимаю.
      — Нет, не понимаешь! — выпалила моя мать, позабыв смутиться. — Ты просто помни это.
      — А если… ну… — сорвалось с моих уст; моя мать терпеливо ждала. — А если я, если я войду, ну, войду как женщина, то мне, ну, надо ли мне…
      — А-а, — сказала Гуир. — Не беспокойся. Пройдет не меньше года, прежде чем ты сможешь забеременеть. Или зачать. На этот раз не беспокойся. На всякий случай остальные за тобой присмотрят. Они все знают, что это твой первый кеммер. Но помни, важно, с кем ты будешь вначале. Избегай, ох, избегай Каррида и Эббеча, и еще кое-кого.
      — Пойдем! — крикнул Дори, и мы снова выстроились в процессию, чтобы спуститься вниз и пересечь центральный холл, где все восклицали: «Хайя Сов! Хайя Сов!» — а повара били в свои сковородки. Мне хотелось умереть. Но они, казалось, все были так счастливы, так радовались за меня, что и жить мне тоже хотелось.
      Мы вышли из западных ворот и через залитые солнцем сады направились к дому кеммера. Таге Эреб имеет общий дом кеммера с двумя другими Очагами Эреба; это прекрасное здание, украшенное фризами глубокой резьбы в стиле Старой Династии, сильно пострадавшее от капризов погоды за пару тысячелетий. На красных каменных ступенях вся моя семья расцеловала меня, бормоча «благослови Тьму» или «хвала акту Сотворения»: и моя мать основательно подтолкнула меня в плечо — такой толчок на счастье называют «открывающим санный путь» — когда мне настала пора отвернуться от них и войти в эту дверь.
      Привратник уже поджидал меня — странный с виду, немного сутулый, с бледной морщинистой кожей.
      Мне стало ясно, что это и есть тот Эббеч, о котором так много толковали. Встречать его мне не доводилось, только слышать о нем. Он был привратником нашего дома кеммера, полумертвым — то есть человеком, находящимся в кеммере постоянно, как Чужаки.
      Всегда некоторые люди такими и рождаются. Иных можно излечить — а неизлечимые и те, кто не желает исцеления, обычно живут в Цитадели, постигая науки, или становятся привратниками. Это удобно и для них, и для нормальных людей. В конце концов, кому еще захочется житьв доме кеммера? Но тут есть свои издержки. Если ты входишь в дом кеммера в торхармене, в готовности обрести пол, и первым, кого ты встречаешь, оказывается мужчина, его феромоны тут же и на месте сделают тебя женщиной, хотелось тебе того в этом месяце или нет. Ответственные привратники, разумеется, держатся подальше от любого, кто не просил их приблизиться. Но постоянный кеммер навряд ли развивает такую черту характера, как ответственность — равно как и пожизненные прозвища «полумертвый» и «извращенец», я полагаю, этому не способствуют. Моя семья явно не доверяла способности Эббеча держать свои руки и свои феромоны от меня подальше. Но они были к нему несправедливы. Он уважал первый кеммер в той же мере, как и любой другой человек. Он приветствовал меня по имени и показал, где я могу снять свои новые башмаки. А потом он произнес слова древнего ритуального приветствия, пятясь от меня через холл. Впервые мне довелось услышать слова, которые впредь мне предстояло услышать много-много раз в течение многих лет.
 
      —  Ты пересекаешь землю.
       Ты пересекаешь воду.
       Ты пересекаешь снег.
 
      И приподнятый финал на входе в центральный холл:
 
      —  Мы вместе пересекаем лед,
       Мы вместе входим в Очаг,
       Входим в жизнь и приносим жизнь!
       В сотворении, славься!
 
      Торжественность этих слов тронула меня и отвлекла от напряженной сосредоточенности на себе. Как и в Цитадели, на меня снизошла знакомая уверенность, рожденная тем, что я являюсь частью чего-то неизмеримо старшего и большего, нежели лично я, даже если оно и кажется мне новым и странным. Мне нужно довериться этому и стать тем, чем оно меня сделает. В то же время меня охватило возбуждение. Все мои чувства были необыкновенно обострены, как и в течение всего утра. Все притягивало мое внимание — красивая голубая окраска стен, легкость и живость моих собственных шагов, текстура дерева под моими босыми ногами, звук и значение ритуальных слов, да и сам привратник. На мой взгляд он выглядел интригующе. Эббеч был никак уж не красив, и однако мне было заметно, как музыкально звучит его глубокий голос, а его бледная кожа была привлекательней, чем мне когда-либо мыслилось. Мне было внятно его страдание; странная, должно быть, у него была жизнь. Мне хотелось заговорить с ним. Но когда он закончил приветствие, держась у двери поодаль от меня, навстречу мне устремилась высокая фигура.
      Мне было радостно увидеть знакомое лицо: то был главный повар нашего Очага, Каррид Арраг. Будучи, как и многие повара, особой бурного темперамента, Каррид частенько примечал меня, шутливо задирая, заступая мне дорогу, кидал мне лакомый кусочек: «Держи, малышня! Нарасти себе побольше мяса на костях!» А теперь при виде Каррида на меня навалилось осознание множества новых фактов: и того, что Каррид обнажен, и того, что нагота его не была подобна наготе людей Очага, но была значимой наготой — что он не был Карридом, знакомым мне по Очагу, а сделался дивно прекрасным — что он был именно «он» — и что моя мать предостерегала меня на его счет — что я хочу прикоснуться к нему — что я боюсь его.
      Он принял меня в объятия и прижал к себе. Его клитопенис, словно кулак, просунулся между моих ног.
      — Эй, полегче, — сказал ему привратник, и в комнату вошли другие люди, казавшиеся мне большими сгустками смутного сияния, полного теней и тумана.
      — Не бойтесь, не бойтесь, — сказал Каррид с жестким смешком и мне, и им. — разве же я стану вредить своему порождению, а? Я просто хочу быть тем, кто даст ей кеммер. Как женщине, как настоящей Таде. Я хочу дать тебе эту радость, малютка Сов.
      Во время своей речи он раздевал меня, снимая мой хайэб и рубашку большими, жаркими, торопливыми руками. Привратник и прочие наблюдали пристально, но не вмешивались. Меня охватила полная беззащитность, беспомощность, унижение. Я вырывалась, боролась, пыталась поднять и надеть рубашку. Меня трясло от жуткой слабости. Я едва могла стоять. Каррид неуклюже помогал мне; его большая рука поддерживала меня. Я прислонилась к нему, ощущая жаркую дрожь его кожи — чудесное ощущение, словно солнечный свет, словно отблеск пламени. Я прижалась крепче, подняв руки так, что наши тела скользнули друг к другу.
      — Эй, погоди, — сказал он. — Ох, ты и красавица, ох, ну Сов же, эй, заберите ее, так не годится!
      И он отстранился от меня, смеющийся, но и действительно возбужденный, его клитопенис восхитительно стоял. Я осталась полуодетая, на подгибающихся ногах, изумленная. Глаза мои затуманились, и я ничего толком не различала.
      — Пойдем, — сказал кто-то, взяв меня за руку — мягкое, прохладное касание, совсем не похожее на жар тела Каррида. Это была особа из другого Очага, я даже не знала ее по имени. Она казалась мне золотым сиянием в сумеречном и туманном месте.
      — Ох, ты преображаешься так быстро, — воскликнула она, смеясь, восхищаясь и успокаивая. — Пойдем, пойдем в бассейн, отдохнем малость. Каррид не должен был так на тебя налетать. Но тебе повезло — оказаться в первый кеммер женщиной, это ни с чем не сравнимо. У меня было целых три мужских кеммера прежде, чем удалось стать женщиной, меня просто бешенство разбирало — всякий раз, только я вхожу в торхармен, а все мои чертовы приятели уже сплошь женщины. Ты на мой счет не беспокойся — влияние Каррида оказалось, скажу я тебе, решающим. — И она вновь засмеялась. — Ох, ты такая красивая! — И она склонила голову и лизнула мои соски прежде, чем поняла, что она такое делает.
      Это было чудесно, это охладило пронизывающее их пламя, как не могло бы ничто иное. Она помогла мне окончательно раздеться, и мы вместе с ней вступили в теплую воду большого неглубокого бассейна, занимавшего всю середину этой комнаты. Вот почему в ней стоял такой туман, вот почему так странно звучали голоса. Вода плескалась вокруг моих бедер, моих половых органов, моего живота. Я повернулась к моей подруге и наклонилась поцеловать ее. Это было делом совершенно естественным, тем, чего хотела она и хотела я, и я хотела, чтобы она вновь полизала и пососала мои соски, и она сделала это. Мы долго играли с ней, лежа в неглубокой воде, и я могла бы играть так вечно. Но кто-то присоединился к нам, взяв мою подругу сзади, и она изогнулась в воде, словно прыгающая золотая рыбка, откинула голову назад и принялась играть с ним.
      Я вышла из воды и обсушилась, чувствуя себя опечаленной, смущенной и позабытой, и все же крайне заинтересованная тем, что творилось с моим телом. Оно было восхитительно оживленным, просто наэлектризованным, и грубое полотенце заставило меня содрогнуться от удовольствия. Кто-то придвинулся ко мне поближе, кто-то, наблюдавший мои игры с подругой в воде. Он сел рядом со мной.
      Это был юноша из одного со мной Очага, Аррад Техемми. Я работала вместе с Аррадом в саду все прошлое лето, и он мне нравился. Он был, как я теперь думаю, похож на Сетера своими тяжелыми черными волосами и длинным тонким лицом, но он был исполнен сияния той славы, которая осияла здесь всех — всех кеммереров, и женщин, и мужчин— такой яркой красоты я прежде не видела ни в одном человеке.
      — Сов, — сказал он. — Я хотел бы… твой первый… ты бы хотела… — Его рука уже коснулась меня, а моя — его. — Пойдем, — сказал он, и я пошла с ним.
      Он отвел меня в прелестную комнатушку, где не было ничего, кроме пламени в очаге и широкой постели. Там Аррад принял меня в свои объятия, а я его — в свои объятия, а потом между своих ног, и упала вверх, вверх сквозь золотой свет.
      Мы с Аррадом пробыли вместе всю эту первую ночь, и кроме того, что мы много трахались, мы еще и много ели. Мне и в голову не приходило, что в доме кеммера найдется еда. Мне казалось, что тут не разрешается ничего делать, кроме как трахаться. Здесь было много еды, и вдобавок очень хорошей, разложенной так, чтобы можно было поесть, едва захочется. Выпивка была более ограниченной; за нее отвечала старуха-полумертвая, не спускавшая с присутствующих опытного взгляда, и она не доливала пива, если кто начинал впадать в буйство или отупение. Мне больше не нужно было пива. Мне больше не нужно было трахаться. Я была завершенной. Я была влюблена на веки вечные на всю свою жизнь в Аррада. Но Аррад (вошедший в кеммер на день раньше меня) уснул и не просыпался, и некто необыкновенный по имени Хама сел возле меня и заговорил со мной, и начал гладить меня по спине восхитительнейшим образом, так что вскоре мы сплелись друг с другом и принялись трахаться, и с Хамой это было совсем иначе, нежели с Аррадом, так что я поняла, что люблю на самом деле Хаму, пока к нам не присоединился Гехардар. Думаю, после этого я и начал понимать, что я люблю их всех и все они любят меня, и что в этом и заключен секрет дома кеммера.
      Почти пятьдесят лет миновало и, следует признаться, мне уже не припомнить всех партнеров по первому кеммеру; разве только Каррида и Аррада, Хаму и Гехардара, старину Тубанни, самого умелого и изысканного любовника-мужчину, какого мне только доводилось встречать — и Берре, мою золотую рыбку, с которой я под конец занималась любовью в сонном мирном забытьи перед большим очагом, пока нас обеих не сморил сон. А когда мы пробудились, мы не были женщинами. Мы не были мужчинами. Мы не были в кеммере. Мы были очень усталыми молодыми взрослыми.
      — И все равно ты прелесть, — сорвалось с моих уст при виде Берре.
      — И ты тоже. — Последовал ответ. — Ты где работаешь?
      — В мебельной мастерской у Третьей Стражи.
      Мой язык коснулся соска Берре, но это не сработало: Берре чуть передернуло, мне пришлось сказать «извини», и мы засмеялись.
      — Я занимаюсь радио. — Ай да Берре! — Тебе никогда не хотелось попытаться?
      — Делать радио?
      — Нет. Участвовать в передаче. Я веду новости Четвертого Часа и сводку погоды.
      — Так это ты? — вырвалось у меня с восторгом.
      — Приходи как-нибудь к нам на башню. — Тут же последовало приглашение Берре. — Я тебе все покажу.
      Вот так мне и удалось найти дело на всю жизнь и друга на всю жизнь. А по возвращении в Очаг настала моя пора объяснять Сетеру, что кеммер — совсем не то, что мы о нем думали, а гораздо более сложная штука.
      День первого кеммера у Сетера пришелся на Гетени Гот, первый день первого месяца осени, в темный лунный период. Один из членов нашей семьи ввел Сетер в кеммер как женщину, а уже она ввела меня. Это был первый раз, когда я вошел в кеммер, как мужчина. Мы и дальше оставались на общей волне цикла, как и предполагала бабушка. Мы никогда не зачинали общих детей, будучи кузенами и имея на сей счет современные предрассудки, но мы занимались любовью во всех сочетаниях, всякое темное время луны, из года в год. И Сетер вводил мое дитя, Тамор, в первый кеммер — как женщину, как настоящую Таде.
      Впоследствии Сетер полностью ушел в Ханддару и стал Затворником в старой Цитадели, а ныне он уже адепт. Я часто бываю там, чтобы присоединиться к Хоралу или попрактиковать Нетранс, или просто погостить, и Сетер раз в несколько дней навещает Очаг. И мы беседуем. Будь то старые времена или новые, сомер или кеммер, а любовь остается любовью.

  • Страницы:
    1, 2