Урсула Ле Гуин.
Предисловие
Тяжело изобретать вселенную. Иегова устроил шабат. Вишну задремывает в уголке. Вселенные научной фантастики — всего лишь крохотные уголки мира слов, но и над ними приходится серьезно поразмыслить; и вместо того, чтобы к каждой истории придумывать новую вселенную, писатель может возвращаться раз за разом в одну и ту же, отчего вселенная порой протирается по швам, мягчает, и влезать в нее, точно в ношеную рубашку, становится гораздо удобнее.
Хотя я вложила в свою вымышленную вселенную немало труда, не могу сказать, чтобы я ее изобрела. Я на нее набрела, и с тех пор так и брожу по ней, не зная дороги — то эпоху пропущу, то планету забуду. Честные серьезные люди, называющее ее «Хайнской вселенной», пытались разложить ее историю на хронологические таблицы. Я называю этот мир Экуменой, и заявляю вам — это безнадежное занятие. Хронология его похожа на то, что вытаскивает котенок из корзинки с вязаньем, а история состоит преимущественно из пробелов.
Для подобной невнятицы есть иные причины, помимо авторской неосторожности, забывчивости и нетерпения. Космос, в конце концов, состоит в основном из провалов. Обитаемые миры разделены бездной. Эйнштейн объявил, что люди не могут двигаться быстрее света, так что своим героям я обычно позволяю лишь приближаться к этому барьеру. Это значит, что во время перелета они практически не стареют благодаря растяжению времени, но прилетают через десятки и сотни лет после отбытия, так что о случившемся за время полета дома могут узнать только с помощью удачно придуманной мною штуковины — анзибля. (Забавно вспомнить, что анзибль старше интернета, и быстрее — я позволила информации передаваться мгновенно). Так что в моей вселенной, как и в нашей, здешнее «сейчас» становится тамошним «тогда», и наоборот. Очень удобно, если хочешь запутать историков вконец.
Конечно, можно спросить хайнцев — они очень давно ведут свои летописи, и их историки знают не только то, что случилось, но и то, что все повторяется и повторится вновь… Их мировоззрение отчетливо напоминает Екклесиаста, — нет, дескать ничего нового под солнцем, — только относятся они к этому факту с куда большей долей оптимизма.
Жители же всех прочих миров, происходящие от хайнцев, естественно, не желают верить предкам, и начинают творить историю заново; так оно и возвращается на круги своя.
Все эти миры и народы я не придумываю. Я их нахожу — постепенно, крошка за крошкой, покуда пишу рассказ. Нахожу и до сих пор.
В первых трех моих НФ романах была Лига Миров, включающая известные миры нашего участка нашей галактики, включая Землю. Лига довольно-таки неожиданно мутировала в Экумену — содружество миров, созданное для сбора информации, а не для установления своей воли, о чем порой забывает. В библиотеке моего отца по антропологии я наткнулась на греческое слово «домохозяйство» — ойкумене — и вспомнила о нем, когда мне понадобился термин, обозначающий разноликое человечество, произошедшее от одного очага. Я записала его как «Экумена» — фантастам порой дозволяются вольности.
Первые шесть из восьми рассказов в этом сборнике имеют местом действия миры Экумены, моей якобы-связной вселенной с дырками на рукавах.
Мой роман 1969 года «Левая рука тьмы» начинался с отчета Мобиля Экумены — путешественника — Стабилям, которые сидят безвылазно на Хайне. Слова приходили на ум вместе с лицом рассказчика. Он заявил, что его зовут Дженли Аи, и начал свою повесть, а я записывала.
Постепенно, и не без труда, мы с ним поняли, где находимся. Он-то раньше не попадал на Гетен, а вот мне доводилось, в рассказике «Король планеты Зима». Этот первый визит оказался настолько краток, что я даже не заметила, что с половыми признаками гетенианцев что-то не в порядке. Андрогины? Что, правда?
Покуда я писала «Левую руку», стоило мне запнуться, как в рассказ вклинивались обрывки легенд и мифов; порой первый рассказчик передавал эстафету другому, гетенианину. Но Эстравен оказался человеком исключительно замкнутым, а сюжет волок обоих моих рассказчиков за собой, в неприятности, так быстро, что многие вопросы или не получили ответа, или не прозвучали вовсе.
Когда я писала первый рассказ в этой книге — «Взросление в Кархайде» — я вернулась на Гетен двадцать пять-тридцать лет спустя. В этот раз мое восприятие не было затуманено предрассудками честного, но смущенного донельзя мужчины-терранина. Я могла прислушаться к голосу гетенианина, которому, в отличие от Эстравена, нечего скрывать. У меня не было сюжета, пропади он пропадом. Я могла задавать вопросы. Могла разобраться в их половой жизни. Забралась, наконец, в дом кеммера. В общем, повеселилась, как могла.
«Дело о Сеггри» — это собрание социологических исследований планеты Сеггри на протяжении многих лет. Документы эти поступили из исторических архивов Хайна — для тамошних историков они все равно, что для белки — орешки.
Зерном, из которого пророс этот рассказ, послужила статья о дисбалансе полов, который вызывают в некоторых регионах планеты — нашей планеты, Земли — постоянные аборты и детоубийства младенцев женского пола. Там считают, что только с мальчиками стоит возиться. Из иррационального, неутолимого любопытства я провела мысленный эксперимент, ставший рассказом — увеличила дисбаланс, перевернула с ног на голову и сделала постоянным. Хотя жители Сеггри мне понравились, и мне было интересно говорить их голосами, в целом эксперимент привел к печальным последствиям.
(Говорить голосами — это идиоматический оборот, обозначающий мои отношения с героями моих рассказов. Рассказов, повторяю. И не предлагайте мне, пожалуйста, «открыть мои прежние жизни» — мне своих-то хватает с головой).
В заглавном рассказе из сборника «Рыбка из Внутриморья» я изобрела для жителей планеты О, находящейся по космическим меркам совсем рядом с Хайном, целый набор социальных законов. Планета, как обычно, подвернулась мне сама, и мне пришлось ее исследовать; а вот брачные обычаи и систему родства ки’отов я изобретала, старательно и систематически — рисовала диаграммы, усеянные значками Марса и Венеры, соединяла стрелочками, все очень научно… А диаграммы мне очень пригодились — я постоянно путалась. Благослови Бог редактора журнала, в котором рассказ появился поначалу — она спасла меня от чудовищной ошибки, хуже кровосмешения. Я перепутала касты. Редактор меня поймала, и ошибка была исправлена.
Поскольку на все эти сложности я потратила немало сил, то, следуя закону сохранения энергии, мне пришлось вернуться на О еще дважды. А может, потому, что мне там нравится. Мне нравится мысль о семье из четырех человек, каждый из которых может заниматься сексом только с двумя из трех оставшихся (по одному каждого пола, но только из другой мойети). Мне нравится обдумывать сложные общественные структуры, порождающие высочайшее напряжение чувств и отношений.
В этом смысле можно назвать «Невыбранную любовь» и «Законы гор» комедиями положений, как ни смешно это может прозвучать для человека, привыкшего, что вся НФ вырубается бластером в камне. Общество планеты О разнится с нашим, но едва ли более, чем Англия Джейн Остен, и, скорей всего, менее, чем мир «Сказания о Гэндзи».
В «Одиночестве» я отправилась на окраину Экумены, на планету, имеющую сходство с той Землей, о которой мы любили писать в шестидесятых-семидесятых, когда мы верили в Ядерную Катастрофу, и Гибель Мира, Каким Мы Его Знаем, и мутантов в светящихся руинах Пеории. В ядерную катастрофу я до сих пор верю, будьте покойны, но писать о ней — не время; а мир, каким я его знаю, рушился уже несколько раз.
Что бы не послужило причиной демографического спада в «Одиночестве» — скорей всего, само население — это случилось давным-давно, и рассказ не об этом, а о выживании, верности и рефлексии. Почему-то об интровертах никто не напишет доброго слова. Миром правят экстраверты. Это тем более странно, что из двадцати писателей девятнадцать — как раз интроверты.
Нас учат стыдиться застенчивости… но писатель должен заглянуть за стену.
Народ в этом рассказе — выжившие — как и во многих моих рассказах, выработал нестандартную систему отношений полов; зато системы брака у них нет вовсе. Для настоящих интровертов брак — слишком экстравертская придумка. Они просто встречаются иногда. Ненадолго. А потом снова возвращаются в счастливое одиночество.
«Старая Музыка и рабыни» — это пятое колесо.
Моя книга «Четыре пути к прощению» состоит из четырех взаимосвязанных рассказов. В очередной раз умоляю — придумайте, наконец, имя, и с ним и признайте, для этой литературной формы (начавшейся еще до «Кренфорда» Элизабет Гаскелл, а в последнее время завоевывающей все большую популярность): сборника рассказов, объединяемых местом действия, персонажами, темой и настроением, и образующих таким образом пусть не роман, но единое целое. Британцы презрительно окрестили «сборками» книги, чьи авторы, решив, что сборники «не продаются», приматывают друг к другу вербальным скотчем совершенно посторонние рассказики. Но я имею в виду не случайный набор, как не является случайным набором тем сюита Баха для виолончели. Этой форме доступно то, чего не может роман, она — настоящая, и заслуживает отдельного имени.
Может, назвать ее сюитой рассказов? Пожалуй.
В общем, сюита «Четыре пути…» представляет собой обзор новейшей истории двух планет — Уэреля и Йеове (Нет, Уэрел — это не тот Верель, о котором я писала в раннем своем романе «Планета изгнания», а совсем другой. Я же говорила — забываю целые планеты!) Рабовладельческое общество и экономика этих планет претерпевают катастрофические изменения. Один критик оплевал меня за то, что я считаю рабство стоящей темой для книги — интересно, он-то с какой планеты родом?
«Старая Музыка» — это перевод имени хайнца Эсдардона Айя, который мелькает в трех рассказах сюиты. Хронологически тот рассказ следует за сюитой — пятый акт — и повествует об одном из эпизодов гражданской войны на Уэреле. Но он существует самостоятельно. Родился он из визита на одну из крупных плантаций вверх по реке от Чарльстона, Южная Каролина. Те мои читатели, кто побывал в этом ужасающем и прекрасном месте, узнают и сад, и дом, и проклятую землю.
Действие заглавного рассказа сборника, «День рожденья мира», может происходить в мире Экумены, а может, и нет. Честно, не знаю. Какая разница? Это не Земля; жители той планеты физически немного отличаются от нас, но общество их я откровенно списала с империи инков. Как во многих великих цивилизациях древности — Египте, Индии, Перу — царь и бог там суть одно, а святое так же близко и знакомо, как хлеб и дыхание — и потерять его так же легко.
Все эти семь рассказов построены по одному образцу: тем или иным способом они показывают нам, изнутри или глазами стороннего наблюдателя (возможно, местного жителя) народ, чья общественная структура отличается от нашей, чья физиология порой отличается от нашей, но испытывающий одни с нами эмоции. Вначале сотворить, установить отличие — а потом позволить вольтовой дуге чувства пересечь зазор: подобная акробатика воображения не устает меня поражать и радовать непревзойденно.
Последняя повесть — «Растерянный рай» — выпадает из этого ряда, и определенно не относится к рассказам об Экумене. Действие ее происходит в ином мире, тоже исхоженном вдоль и поперек — стандартном, всеобщем мире научно-фантастического «будущего», в том его варианте, где Земля отправляет к звездам корабли на более-менее реалистичных, или потенциально доступных на нынешнем уровне науки, скоростях. Такой корабль будет лететь к цели десятками, сотнями лет. Никакого сжатия времени, никакого гиперпространства — все в реальном времени.
Иными словами, это рассказ о корабле-ковчеге. На эту тему уже написано два великолепных романа — «Аниара» Мартинсона и «Блеск дня» Глосса — и множество рассказов. Но в большинстве этих историй экипаж/колонистов просто укладывают в какие-нибудь холодильники, чтобы к цели прибыли те, кто вылетал с Земли. А мне всегда хотелось написать о тех, кто живет в пути, о срединных поколениях, которые не видели отбытия и не увидят прилета. Несколько раз я хваталась за эту идею, но рассказа не получалось, покуда тема религии не сплелась с идеей замкнутого пространства корабля в мертвом космическом вакууме — точно кокон, наполненный преобразующейся, мутирующей, незримой жизнью: куколка бабочки, крылатая душа.
Урсула К. Ле Гуин, 2001
День рожденья мира
Тазу капризничал, потому что ему было три года. Когда пройдет день рожденья мира — а это будет завтра — ему исполнится четыре, а это не возраст для капризов.
Он визжал, и пищал, и задыхался до синевы, и падал наземь замертво, но когда Хагхаг переступила через него, как через пустое место, все же попытался кусить ее за ногу.
— Это не человек, — заметила Хагхаг, — это зверушка или младенец. — Она покосилась в мою сторону — можно ли обратиться? — я глянула в ответ — мол, да. — Что скажет дщерь Божия — это младенец или зверушка?
— Зверушка, — ответила я. — Кусаются звери, а младенцы только сосут.
Все служанки божьи расхохотались-расхихикалсь, кроме новой варварки, Руавей, которая никогда не улыбалась.
— Верно, права дщерь Божия, — отозвалась Хагхаг. — Может, кто выбросит зверушку за ворота? В святые места нет зверям ходу.
— Я не звеюшка! — завизжал Тазу, вскочив — кулачки сжаты, глазенки сверкают, как рубины. — Я сын Божий!
— Посмотрим, — Хагхаг с сомнением оглядела его. — Теперь это уже не так похоже на зверюшку. Что скажете — может это быть сын Божий? — обратилась она к святым, и все согласно поклонились, кроме дикарки, конечно — та только молча пялилась.
— Я, я! Я сын Божий! — крикнул Тазу. — Не дета! Айзи дета!
Он расплакался и побежал ко мне, а я обняла его и расплакалась тоже, за компанию. И мы плакали, пока Хагхаг не посадила нас на колени и не напомнила, что плакать некогда, потому что сюда грядет Сама богиня. Мы перестали плакать, служанки утерли нам слезы и сопли, и расчесали волосы, а Госпожа Облака принесла наши золотые шапки, чтобы мы могли узреть Саму богиню.
С той пришли ее мать, сама бывшая когда-то Самой богиней, и дурачок принес младенца Арзи на подушке. Дурачок тоже был сыном Божиим. Всего нас было семеро — Омимо, ему в тот год было четырнадцать, и он уже отправился служить в войско, потом дурачок без имени, двенадцати лет, большеголовый и узкоглазый, он любил играть с Тазу и малышом, потом Гоиз и еще Гоиз — их так звали, потому что они умерли и ушли в дом праха, чтобы питаться там подношениями, — потом мы с Тазу, нам предстояло пожениться и стать Богом, и последний — Бабам Арзи, Господь Седьмой. Но я была самая важная, потому что единственная божия дочка. Если Тазу умрет, я еще могу выйти замуж за Арзи, говорила Хагхаг, а вот если умру я, все станет очень плохо и сложно. Тогда все сделают вид, что дочка Госпожи Облака, Госпожа Сладость, и есть дщерь Божия, и ее женят на Тазу, но мир-то будет знать разницу. Вот поэтому мама приветила меня первой, а Тазу — потом. Мы пали на колени и, сжав руки, коснулись большими пальцами лба. Потом встали, и богиня спросила меня, чему я научилась за день.
Я пересказала, какие слова выучилась читать и писать.
— Очень хорошо, — похвалила меня богиня. — А о чем ты желаешь попросить, дочка?
— Мне не о чем просить, госпожа моя мать, благодарю, — ответила я, и только потом вспомнила, что у меня же был вопрос, но было уже поздно.
— А ты, Тазу? Чему ты научился сегодня?
— Я хотел укусить Хагхаг.
— И чему ты научился — это хорошо или плохо?
— Плохо, — ответил Тазу, а сам улыбнулся, и богиня — вместе с ним, а Хагхаг рассмеялась.
— А о чем ты желаешь попросить, сынок?
— Можно мне другую служанку в умывальню, а то Киг очень больно мне голову моет!
— Если к тебе придет другая служанка, что станет с Киг?
— Уйдет!
— Это ее дом. Что, если ты попросишь Киг понежнее мыть тебе голову?
Тазу понурился, но богиня настояла:
— Попроси ее, сынок?
Тазу что-то пробурчал Киг, а та пала на колени и коснулась лба большими пальцами, но все — с улыбкой. Я позавидовала тому, какая она храбрая, и шепнула Хагхаг:
— Если я забыла, о чем хотела спросить, можно спросить сейчас?
— Может быть, — отозвалась Хагхаг, и коснулась пальцами лба, испрашивая дозволения заговорить, а, когда богиня кивнула, сказала:
— Дщерь Божия испрашивает разрешения задать вопрос.
— Лучше бы в положенное время, — нахмурилась богиня, — но спрашивай, дочка.
Я так торопилась, чтобы не забыть снова, что даже не поблагодарила ее.
— Я хотела знать, почему не могу выйти замуж и за Тазу, и за Омимо — они ведь оба мои братья?
Все разом обернулись к богине и, заметив, что та чуть улыбнулась, расхохотались, иные — очень громко. У меня уши запылали, и затрепетало сердце.
— Ты желаешь выйти замуж за всех своих братьев, дитя?
— Нет, только Тазу и Омимо.
— А одного Тазу тебе не хватит?
И снова все посмеялись, особенно мужчины. Руавей смотрела на нас, точно все мы посходили с ума.
— Хватит, госпожа моя мать, но Омимо старше и сильнее.
Смех стал еще громче, но я махнула рукой — богиня же не разгневалась!
— Пойми, дщерь моя, — проговорила Она задумчиво, оглядывая меня. — Наш старший сын будет солдатом. В день его рождения великая волна разрушила города на океанском берегу. Потому зовут его — Бабам Омимо, Господь Потоп. Беда служит Господу, но богом быть не может.
Я поняла, что другого ответа не будет, и послушно ткнула большими пальцами в лоб. Даже когда богиня ушла, я все размышляла над ее словами. Они многое объясняли для меня, и все равно — Омимо, даже родившийся под дурным знамением, был красив и почти мужчина, а Тазу — просто капризный малыш. Я порадовалась тогда, что нам долго еще не жениться.
Тот день рождения мира я запомнила из-за вопроса и ответа. А другой — из-за Руавей. Это было год или два спустя. Я забежала помочиться в водяную палату и увидала, что варварка прячется, съежившись, за большим чаном.
— Ты что там делаешь? — спросила я громко и сурово, потому что сама испугалась.
Руавей шарахнулась, но смолчала. Я заметила, что одежды ее порваны, а в волосах запеклась кровь.
— Ты порвала одежду, — укорила я ее, а, когда она снова не ответила, потеряла терпение и закричала на нее:
— Отвечай! Почему ты молчишь?
— Смилуся, — прошептала Руавей так тихо, что я едва разобрала слова.
— А когда говоришь, и то все не так! Что с тобой такое? Или ты из зверей родом? Ты говоришь, как животное — врр-грр, вар-вар! Или ты просто дурочка?
Когда Руавей и в этот раз смолчала, я пнула ее. Тогда она подняла ко мне лицо, и в глазах ее я увидала не страх, но ярость. Тогда она мне понравилась — я ненавидела тех, кто боится меня.
— Говори! — приказала я. — Никто не обидит тебя. Бог, отец мой, вонзил в тебя свой уд, когда завоевывал твои края, так что ты — святая. Так говорила мне Госпожа Облака. Так от чего ты прячешься?
— Могут бить, — оскалившись, отозвалась Руавей, и показала мне сухую и свежую кровь в волосах. Руки ее потемнели от синяков.
— Кто бил тебя?
— Святые, — прорычала варварка.
— Киг? Омери? Госпожа Сладость?
На каждом имени она кивала всем телом.
— Паршивки! — воскликнула я. — Да я пожалуюсь Самой богине!
— Нет говорить, — прошептала Руавей. — Отрава.
Подумав, я поняла. Женщины обижали ее, потому что она была бессильной варваркой. Но если из-за нее прислужницы попадут в немилость, Руавей могут изувечить или убить. Почти все святые-варварки в нашем доме были хромы, или слепы, или покрыты лиловыми язвами от подсыпанных в пищу отравных корней.
— Почему ты коверкаешь слова, Руавей?
Она промолчала.
— Все говорить не научишься?
Варварка подняла на меня взгляд и вдруг разразилась длинной-длинной речью, из которой я не поняла ни слова.
— Так говорить, — закончила она, не сводя с меня глаз.
Мне это нравилось. Я редко видела глаза — только веки. А зеницы Руавей сияли, прекрасны, хотя грязное лицо было изгваздано в крови.
— Это ничего не значит, — бросила я.
— Нет здесь.
— А где — значит?
Руавей выдала еще немного своего «вар-вар», и добавила:
— Мой народ.
— Твой народ — теги. Они борются с Богом и терпят поражение.
— Посмотрим, — ответила Руавей, совсем, как Хагхаг.
Она вновь глянула мне в глаза — уже без ярости, но и без страха. Никто не смотрел мне в глаза, кроме Хагхаг, и Тазу, и, конечно, Господа Бога. Все прочие тыкались лбом в сомкнутые большие пальцы, так что я не могла понять, что они думают. Мне хотелось оставить Руавей при себе, но если я стану благоволить ей, Киг и все остальные замучают бедняжку. Но я вспомнила, что когда Господь Праздник начал спать с Госпожой Булавкой, мужчины, прежде оскорблявшие Госпожу Булавку, все стали с ней приторно-любезны, а служанки перестали красть у нее серьги. И я сказала Руавей:
— Ляг сегодня со мной.
Та посмотрела на меня, как дурочка.
— Только сперва помойся, — уточнила я.
Руавей все равно пялилась на меня, как дурочка.
— У меня нет уда! — нетерпеливо бросила я. — А если мы возляжем вместе, Киг не осмелится тронуть тебя.
Подумав, Руавей потянулась за моей рукой и прижалась лбом к тыльной стороне ладони — похоже на обычный знак почтения, только вдвоем. Мне понравилось. Пальцы у Руавей были теплые, а ресницы смешно щекотали мне кожу.
— Сегодня, — напомнила я. — Поняла?
Сама я давно поняла, что Руавей не все понимает. Варварка кивнула всем телом, и я убежала.
Я знала, что меня — единственную дщерь Божью — никто ни в чем не остановит, но и я могла делать только то, что положено, потому что все в доме Господнем знали то, что знаю я. Если мне не положено спать с Руавей, у меня и не получится. Хагхаг мне все скажет, поэтому я пошла и спросила у нее.
Нянька нахмурилась.
— Зачем тебе в постели эта женщина? Грязная варварка. Еще вшей нанесет. Она и говорить-то не умеет.
Это означало «можно», просто Хагхаг ревновала. Я подошла и погладила ее по плечу со словами:
— Когда я стану богиней, я подарю тебе комнату, полную золота, и самоцветов, и драконьих гребней.
— Ты — мое золото и самоцветы, святая доченька, — ответила старуха.
Хагхаг была лишь простолюдинкой, но все святые в доме Господнем, будь то божии родичи или те, кого коснулся Бог, повиновались ей. По обычаю нянькой детей Божьих всегда служила простая женщина, избранная Самою богиней. Хагхаг выбрали в няньки Омимо, когда ее родные дети уже выросли, так что мне она с самого начала запомнилась старой. Она не менялась с годами — все те же крепкие руки, и мягкое «Посмотрим». Она любила поесть и посмеяться. Нами полнилось сердце ее, а ею — наши. Я полагала себя ее любимицей, но, когда сказала ей об этом, Хагхаг поправила: «После Диди» — так называл себя дурачок. Я спросила, почему он глубже всех запал ей в сердце, и она ответила: «Потому что он глуп. А ты — потому что ты мудра», и посмеялась, что я ревную ее к Господу Дурачку.
Так что я сказала ей: «Тобой полно сердце мое», и она ответила «Хмф», потому что так и было.
В тот год мне было восемь. Руавей, мнится мне, было тринадцать, когда бог-отец вонзил в нее уд свой, перед тем убив ее отца и мать на войне с тегами. Потому она стала святой, и должна была жить в доме Господнем. Если бы она зачала, жрецы удавили бы ее родами, а дитя два года кормила бы грудью простолюдинка, а потом его вернули бы в дом Господень, и воспитали бы святой или слугою Господним. Слуги почти все были божьими детьми — таких почитали святыми, но титула они не носили. Господами и госпожами именовали родичей божьих, потомков их предков, а еще — божьих детей, кроме обрученных. Нас называли просто — Тазу и Зе — покуда мы не станем Господом Богом. Меня звали, как мою мать-богиню, по имени священного зерна, окормляющего народ Божий. А Тазу означает «великий корень», потому что при родах его отец, опоенный ритуальным дымом, увидал, как буря валит могучее древо, и корни его усыпаны самоцветами.
Все, что Господь Бог увидит в святилище или во сне, когда смотрит в темя изнутри, они пересказывают жрецам-сновидцам. А те, обдумав знамения, истолкуют предсказанное и скажут, что надо делать, а что — запретно. Но никогда жрецы не видали знамений вместе, воедино с Господом Богом, до того дня рождения мира, когда мне исполнилось четырнадцать, а Тазу — одиннадцать.
В нынешние времена люди до сих пор зовут день, когда солнце замирает над горой Канагадва, днем рождения мира, и полагают себя на год старше, но уже полузабыты ритуалы и церемонии, гимны и пляски, и благословения; никто не выходит на улицы праздновать.
А вся моя жизнь состояла из ритуалов, церемоний, плясок, гимнов, благословений, уроков, пиршеств и обычаев. Я знала — и до сих пор знаю — в какой день года первый спелый початок зе должен принести ангел с древнего поля у Ваданы, где бог посадил первое семя зе. Я знала и знаю, чья рука должна омолотить его, чья — намолоть зерна, чьи губы — испробовать муки, в какой час, и в какой палате дома Господня, и в присутствии каких жрецов. Мы подчинялись тысячам правил, но сложными они кажутся лишь сейчас, когда я записываю их. Мы знали их наизусть, и повиновались не думая, вспоминая закон, лишь когда заучивали его, или когда он бывал нарушен.
Все эти годы я спала в одной постели с Руавей. С ней было тепло и уютно. С тех пор, как она стала ложиться со мной, меня перестали мучить по ночам дурные сны, как прежде — мятущиеся во тьме белые тучи, клыкастые звериные пасти, перетекающие друг в друга странные лица. И покуда Киг и другие озлобленные святые видели, что Руавей каждую ночь проводит со мною, они не осмеливались ни пальцем, ни дурным взглядом коснуться ее. А уж ко мне притрагиваться разрешалось без моего указания только родным, и Хагхаг, и слугам. После того, как мне исполнилось десять, за подобный проступок карали смертью. От каждого закона есть польза.
Праздник в честь дня рождения мира продолжался четыре дня и четыре ночи. Открывались все склады, чтобы каждый мог взять, что ему нужно. Слуги божьи подавали еду и пиво прямо на улицах и площадях града Божия, и в каждом поселке и в каждой деревне Господней земли, и вместе трапезовали святые и простонародье. Господа, и госпожи, и сыны Божии выходили на улицы, чтобы присоединиться к празднеству; только Господь Бог и я оставались в доме. Господь Бог выходили на балкон, чтобы выслушать предания и поглядеть на пляски, а я болталась рядом. Жрецы развлекали всех, собравшихся на Сверкающей площади, песнями и танцами, и там же были жрецы-барабанщики, и жрецы-рассказчики, и жрецы-письменники. Все они были, конечно, простые люди, но призвание освящало их.
Но прежде празднества многие дни тянулись несчетные обряды, а в день рожденья мира, когда солнце замирает над правым плечом Канагадвы, Сам бог исполняет Поворотную пляску, чтобы начать год заново.
В золотом поясе и золотой маске светила танцевал он перед нашим домом, на Сверкающей площади — она вымощена слюдянистым камнем, искрящимся на солнце. И мы, дети, с южной галереи смотрели, как танцует Бог.
Но когда танец уже подходил к концу, на стоящее за правым плечом горы солнце набежала тучка — единственная на синем летнем небе. Когда свет померк, все разом вскинули головы. Погасли искры на мостовой. И весь город разом затаил дыхание, вот так — «Ох!». Только Сам бог не поднял головы, но с шага сбился.
Завершив последние фигуры обрядовой пляски, он торопливо скрылся в доме праха, где в стенах вмурованы все Гоиз, и перед ними горит в полных пепла чашах жертвенная пища.
Там ждали его жрецы-толкователи, и Сам бог запалил пахучие травы, чтобы упиться их дымом. Прорицание в день рожденья мира — самое важное в году. На улицах, на площадях, на балконах дворцов народ ждал, когда жрецы объявят, что же увидал Сам бог за своим плечом, и истолкуют видение, чтобы наставить нас в будущем году. И тогда начнется пиршество.
Обычно лишь к вечеру или ночи дым приносил богу видение, а жрецы — толковали его и объявляли народу. И потому ожидающие расходились по домам или садились в тени, потому что облако скрылось с небес, и было очень жарко. А мы — я, и Тазу, и Арзи, и дурачок — остались на галерее вместе с Хагхаг, и немногими госпожами и господами, и Господом Омимо, вернувшимся из войска на день рожденья мира.
Он уже был взрослым мужем, рослым и крепким. После дня рождения ему предстояло отправиться на восток, и вести там войско против народа тегов и часи. Кожу на теле он укрепил, по солдатскому обычаю, натирая ее галькой и травами, пока та не стала прочной, как шкура земляного дракона, толстой, почти черной, тускло-глянцевой. Красив был он, но уже тогда я радовалась, что замуж выйду не за него, а за Тазу. Уродство таилось в его очах.
Он заставил нас смотреть, как режет себе руку ножом — показывал, как глубоко можно рассечь толстую шкуру без крови — и все твердил, что порежет руку Тазу, дескать, чтобы видна была разница. Хвастался без продыху, какой он великий военачальник, и как он вырежет варварские племена, повторяя: «Я запружу их телами реку. Я загоню их в джунгли, а джунгли сожгу». Болтал, будто народ тегов так глуп, что почитает за бога летающую ящерицу. Что они позволяют своим женщинам воевать, а это такой грех, что, когда ему попадались подобные женщины, он в гневе вспарывал им животы и ногами давил чрева. Я молчала. Я помнила, что мать Руавей погибла обок ее отца, когда они вели малое войско, которое Сам бог сокрушил с легкостью. Не для того Бог посылает войско на варваров, чтобы уничтожить их, но чтобы сделать народом Божиим, чтобы те служили и делились, как все в Господней земле. Иной праведной причины для войны я не знала. То, что говорил Омимо, праведным не было.
С тех пор, как Руавей стала ложиться со мною, она хорошо научилась говорить, а я запомнила несколько слов из ее наречия, и одно из них —
течег. Это значит: соратник, сотоварищ, сородич, желанный, возлюбленный, давно знакомый. В нашем языке ближе всего к нему стоит слово «тот-кто-в-сердце-моем». И название народа — теги — шло из того же корня. Оно значило, что весь народ полнит сердца друг друга. Как мы с Руавей. Мы были
течег.