— Я приду после обеда, если хотите.
— Нет, предпочитаю закончить с вами до обеда, — ответил Медоуз, — если не возражаете. — Он спрятал часы в карман. — Где же он? Вы-то знаете? Что с ним произошло? Он сбежал в Россию, да?
— Вы так думаете?
— Он мог сбежать куда угодно, тут ничего нельзя предположить. Он не был таким, как мы. Старался быть, но не был. Скорее он чем-то походил на вас, так мне кажется. Упорный. Всегда был занят делом, но делал его как-то задом наперед. Никогда не смотрел на вещи просто, в этом, на мой взгляд, его беда. Слишком много было у него всего в детстве, а вернее, детства-то не было. Это ведь, в конце концов, одно и то же. Я считаю, что люди должны расти медленно.
— Расскажите мне о прошлом понедельнике. Он переменился. В чем?
— Переменился к лучшему. Стряхнул с себя что-то, не знаю, что именно. Сошел со следа. Когда я утром открыл дверь, он улыбнулся такой счастливой улыбкой. Джонни Слинго и Валери тоже заметили это. Мы, разумеется, работали на всех парах. Я был здесь большую часть субботы и все воскресенье. И остальные тоже приходили
в эти дни.
— А Лео?
— Он тоже работал, тут нет никаких сомнений, но мы мало видели его. Часок поработает здесь, наверху, потом часа три внизу…
— Внизу?
— В своей комнате. Он и раньше так делал: возьмет с собой несколько папок и работает у себя внизу. Там потише. «Я хочу, чтобы там был жилой дух, Артур, — говорил он мне, — это моя прежняя комната, и мне будет неприятно, если она придет в запустение».
— И он брал с собой папки туда, вниз? — спросил Тернер совсем тихо.
— Потом у него была еще церковь. На это уходила часть воскресенья. Он играл на органе.
— Между прочим, давно он стал играть в церкви?
— Много лет назад. Это была своего рода двойная страховка, — сказал Медоуз с коротким смешком. — Он хотел стать необходимым.
— Итак, в понедельник он выглядел счастливым.
— Безмятежным. Не подберу другого слова. «Мне нравится здесь у вас, Артур, — сказал он, — и я хочу, что бы вы об этом знали». Потом сел и снова занялся работой.
— И таким он оставался до самого своего исчезновения?
— Более или менее.
— Что значит — более или менее?
— Видите ли, мы немного повздорили. Это случилось в среду. Во вторник все шло хорошо, он был счастлив как ребенок, и вдруг в среду я застал его в тот момент…— Медоуз сидел понуро, уронив руки на колени, и смотрел на них, склонив голову,-…в тот момент, когда он пытался достать Зеленую папку с грифом «выдается по списку». — Медоуз нервным жестом провел рукой по волосам. — Я говорил вам: он всегда отличался любопытством. Есть такие люди — они ничего не могут с собой поделать, лишь бы разузнать — безразлично, что именно. Оставь я, скажем, на столе письмо от своей матери, уверен, что Лео при малейшей возможности прочитал бы его. Ему всегда казалось, что против него что-то замышляют. Сначала это приводило всех нас в бешенство: всюду он заглядывал — в папки, в ящик», всюду. Еще не пробыв у нас и недели, он стал расписываться за почту. Получал ее внизу — она туда при бывает. Сначала мне это не понравилось, но, когда я сказал, чтобы он не брал почту, он так разобиделся, что я в конце концов оставил все как было. — Медоуз развел руками, будто ища ответа. — Потом, в марте, мы получили из Лон дона коммерческие документы особого назначения — спе циальные указания для торговой миссии о новых связях и перспективном планировании. Я застал его за чтением этой папки. «Вы что же, — спросил я, — читать не умеете? Они только для тех, кому размечены, а вовсе не для вас». Он и ухом не повел, даже разозлился: «Я полагал, что могу читать здесь все». Я думал, он ударит меня. «Вы неправильно полагали», — сказал я. Это было в марте. Нам обоим понадобилось два дня, чтобы остыть.
— Господи, спаси нас, — пробормотал Тернер. — А потом я застал его с Зеленой. Это особая папка. Я сам не знаю, что в ней. И Джонни не знает, и Валери. Она хранится в спецсумке. Один ключ от нее у его превосходительства, второй — у Брэдфилда. Им пользуется также де Лилл. Сумку каждый вечер следует возвращать в бронированную комнату. Она выдается и принимается под расписку, и только лично мной. И вдруг в среду в обеденный перерыв — этот случай. Лео был здесь один. Мы с Джонни ушли вниз, в столовую.
— Он ведь часто оставался в архиве на обеденный перерыв?
— Да, он любил оставаться здесь. Любил тишину.
— Ну, ладно.
— В столовой была большая очередь, а я не переношу очередей. Я сказал Джонни: «Вы стойте, а я поднимусь и немного поработаю. Приду через полчасика». Вот по чему я вернулся неожиданно. Вошел, и все. Лео тут не было, а бронированная комната оказалась открытой. Там он и стоял с сумкой для Зеленой.
— Что значит «с сумкой»?
— Он держал эту сумку в руках. Рассматривал запор, насколько я мог заметить — из любопытства. Увидев меня, он улыбнулся, но ничуть не потерял самообладания. Он умен, я ведь говорил вам. «Артур, — сказал он, — вы поймали меня на месте преступления, проникли в мою тайну». Я сказал: «Какого черта вы здесь делаете? Поглядите, что у вас в руках!» «Вы ведь меня знаете, — ответил он обезоруживающе, — я просто не в силах удержаться, — Он поставил сумку на место. — Я пришел сюда за папками семьсот седьмого, вы их, кстати, не видели? За март и февраль пятьдесят восьмого года?» Что-то вроде этого он мне сказал.
— И что же потом?
— Я зачитал ему соответствующую статью Положения. Что еще я мог предпринять? Еще я сказал, что доложу Брэдфилду. Я был в ярости.
— Но вы не доложили?
— Нет.
— Почему?
— Вы не поймете, — сказал, помолчав, Медоуз. — Я знаю, вы считаете, что я просто тронутый. Это был как раз день рождения Майры: в клубе устраивали специальный прием. А Лео должен был идти на репетицию хора и на званый обед.
— На званый обед? Куда?
— Он не сказал.
— У него на календаре ничего не записано.
— Это меня не касается.
— Продолжайте.
— Он обещал забежать к нам в течение вечера и занести ей подарок. Фен для сушки волос. Мы вместе его выбирали. — Медоуз снова покачал головой. — Как мне все это вам объяснить? Я уже говорил, что чувствовал себя ответственным за него. Он вызывал такое чувство. Мы с вами при желании могли бы сбить его с ног одним плевком.
Тернер недоверчиво поглядел на него.
— Наверно, было у меня еще одно соображение. — Он посмотрел Тернеру прямо в лицо. — Если бы я сказал Брэдфилду, это был бы конец. Для Лео все было бы кончено. А ему же некуда деваться, понимаете. Вот, скажем, теперь. Я надеюсь, что он в самом деле сбежал в Москву, больше его нигде не примут.
— Вы хотите сказать, что подозревали его?
— Да, вероятно, так. Должно быть, в глубине души я его подозревал. Этому меня научила Варшава. Я очень хотел, чтобы Майра устроила там свою жизнь, с этим студентом. Ладно, пускай его подослали, поручили ему соблазнить ее. Но он ведь сказал, что женится на ней. Из-за ребенка. Я полюбил этого будущего ребенка больше всего на свете. И вы у меня его отняли. И у Майры. Вот ведь что. Поймите, вы не должны были этого делать.
Сейчас Тернер благодарил судьбу за то, что сюда доносится шум уличного движения, был рад любому шуму, который заполнил бы эту проклятую стальную коробку и заглушил бесцветный голос Медоуза, голос обвинителя.
— И в четверг сумка исчезла? Медоуз пожал плечами.
— Канцелярия посла вернула ее днем в четверг. Я сам принял ее, расписался и запер в бронированную комнату. В пятницу сумки не было. Вот и все.
Он помолчал.
— Я должен был сообщить об этом сразу. Я должен был побежать к Брэдфилду в пятницу днем, когда обнаружил, что сумки нет. Я этого не сделал. Это мучило меня ночью. Я думал об этом всю субботу, совсем загрыз Корка, привязывался к Джонни Слинго — словом, извел их обоих. Я просто сходил с ума. Я боялся поднимать шум. За время последних событий у нас пропало множество разных вещей. Словно все кругом заболели клептоманией. Кто-то стащил нашу тележку, не знаю кто, мне кажется — служащий из аппарата военного атташе. Кто-то еще унес у нас вращающийся табурет. Из машбюро исчезла машинка с большой кареткой, пропали различные книжки-календари, даже чашки с маркой фирмы «Наафи». Во всяком случае, я искал в этом объяснения. Может быть, думал я, она у кого-нибудь из тех, кто к ней допущен: у де Лилла или в канцелярии посла…
— А у Лео вы спросили?
— Ведь его уже не было.
И снова Тернер перешел к обычному допросу:
— У него был, я полагаю, портфель?
— Да.
— Он имел разрешение вносить его сюда?
— Он приносил с собой сандвичи и термос.
— Значит, он имел разрешение?
— Да.
— Был у него с собой портфель в четверг?
— Кажется, был. Да, наверняка был.
— Большой это портфель? Могла в нем поместиться сумка с папкой?
— Могла.
— Где он обедал в четверг? Здесь?
— Он ушел отсюда около двенадцати.
— И вернулся?
— Я уже говорил вам: четверг у него — особый день, день совещаний. Это осталось от его прежней работы. По четвергам он уезжал в какое-то министерство в Бад— Годесберге. Какие-то дела по особо важным претензиям. В тот четверг он, по-моему, условился с кем-то обедать. А потом поехал на это совещание.
— Он что, всегда ездил на совещания? Каждый четверг?
— Всегда, с первого дня, как пришел в аппарат советников.
— У него был свой ключ?
— Какой ключ? От чего? Тернер стоял на зыбкой почве.
— Для входа в архив. Или он знал шифр? Медоуз просто рассмеялся.
Только я и старший советник Брэдфилд знаем, как войти сюда и как выйти, и больше никто. Тут три шифра, с полдюжины установок скрытой сигнализации на случай взлома и еще бронированная комната. Ни Слинго, ни де Лилл — словом, никто не знает. Только мы двое. Тернер быстро писал в книжечке.
— Скажите мне, чего еще недостает, — сказал он на конец.
Медоуз отпер ящик своего стола и достал список. Движения его стали быстрыми и неожиданно уверенными.
— Брэдфилд не сказал вам?
— Нет.
Медоуз передал ему список.
— Можете оставить его себе. Сорок три папки. Все они хранятся в спецсумках и все отсутствуют с марта.
— С того времени, как он пошел по следу?
— Секретность их различная, начиная с «конфиденциальных» и кончая «совершенно секретными». Но на большинстве стоит гриф «секретно». Это дела организаций, документы конференций, папки с биографическими сведениями о различных деятелях и два дела с договорами. Их материалы охватывают довольно широкий круг вопросов — от демонтажа химических предприятий в Руре в сорок седьмом году до протоколов неофициальных англоамериканских переговоров за последние три года. Кроме того, Зеленая, то есть «Беседы официальные и неофициальные»…
— Брэдфилд говорил мне.
— Все это вроде кубиков, поверьте, вроде кубиков, из которых складывают картинку… так я подумал сначала. Я часами переворачивал их так и эдак в голове. Я не мог спать. Иногда, — голос его прервался, — иногда мне казалось, у меня мелькает какая-то мысль, возникает кар тина, вернее, часть картины… И все же, — закончил он упрямо, — в том, что пропали именно эти папки, нет никакой системы, никакого внутреннего смысла. Некоторые рас писаны самим Лео разным людям, некоторые помечены: «утверждена для уничтожения», но большинство просто отсутствует. Сразу не скажешь, понимаете. Нельзя же ввести такой порядок, чтоб за них расписывались даже сотрудники архива, это просто немыслимо. Пока кто-нибудь не запросит дело, вы не знаете, что его у вас нет.
— Дела в спецсумках?
— Я же вам сказал. Все сорок три. Вместе они весят, верно, больше ста килограммов.
— И еще письма? Письма ведь тоже пропали.
— Да, — нехотя подтвердил Медоуз, — не хватает тридцати трех входящих.
— Их никогда не регистрировали при выдаче, верно? Просто клали куда-то, и каждый мог их взять. О чем они? Вы тут не указали.
— Мы не знаем. Вот вам вся правда. Это письма от немецких учреждений. Мы знаем, откуда они, потому что экспедиция зарегистрировала их у себя. Они так и не добрались до нашей канцелярии.
— Но вы все же проверили, откуда они? Очень сухо Медоуз ответил:
— Отсутствующие письма относятся к пропавшим делам. Получены из тех же ведомств. Вот все, что мы можем сказать. Поскольку это письма из немецких учреждений, Брэдфилд распорядился не запрашивать копий, пока все не будет решено в Брюсселе, чтобы наше любопытство не вызвало у немцев подозрений в отношении Гартинга.
Тернер положил свою черную книжечку в карман и подошел к зарешеченному окну. Он попробовал запоры, проверил прочность проволочной сетки.
— В нем что-то было. Какой-то он был особенный, что-то заставляло вас приглядываться к нему.
С улицы до них донесся тревожный сигнал сирены —он приблизился, пролетел мимо и замер вдали.
— Он был особенный, — повторил Тернер. — Все время, пока вы рассказывали, я только и слышал: Лео то, Лео другое. Вы следили за ним. Вы прощупывали его, я вижу. Почему?
— Ничего подобного.
— Что это были за слухи? Что о нем говорили? Что вас испугало? Может быть, он был чьим-то любимчиком, Артур? Утехой для Джонни Слинго в его преклонном возрасте? Или он держал в руках концы от веревочки, которой связана целая шайка таких типов? Может быть, это и вгоняет всех вас в краску?
Медоуз покачал головой.
— У вас нет больше жала. Вам теперь меня не запугать: я вас знаю. Я знаю о вас самое худшее. Все это не имеет ничего общего с Варшавой. Лео совсем другой. И я не ребенок, и Джонни — не гомосексуалист.
Тернер продолжал смотреть на него в упор.
— Что-то вы слышали, что-то вам было известно. Вы следили за ним, я это знаю. Вы следили за тем, как он идет по комнате, как стоит, как достает папку. Он занимался самой дурацкой работой в вашем архиве, а вы говорите о нем так, будто он по меньшей мере посол. Здесь у вас был хаос, вы это сами сказали. Все, кроме Лео, работали как бешеные, заполняли пробелы, регистрировали, составляли сводки, все лезли из кожи вон, чтобы машина не застопорилась в это трудное время. А что делал Лео? Лео занимался уничтожением старых дел! С такой же пользой он мог вышивать гладью. Это говорили вы сами, не я.
Так в чем же дело? Почему вы следили за ним?
— Вы бредите. У вас мозги набекрень, и вы не в состоянии смотреть на вещи прямо. Но если бы вы и были в чем-то правы, я ничего не сказал бы вам, даже на смертном одре.
Записка на дверях шифровальной сообщала: «Буду в 2.15. В экстренных случаях звонить по 333». Он с силой постучал в дверь Брэдфилда и нажал ручку. Дверь оказалась запертой. Он подошел к перилам и сердито заглянул вниз, в холл. За столом дежурного молодой охранник аппарата советников читал какой-то учебник по технике. Тернеру видны были диаграммы на правой странице. В приемной с застекленной стеной поверенный в делах Ганы в пальто с бархатным воротником задумчиво разглядывал фотографию долины Клайда, снятую откуда-то с большой высоты.
— Все обедают, старина, — прошептал голос за его спиной. — Ни один гунн не пошевелится до трех. Дневное перемирие. Представление продолжается.
Человек с разболтанными движениями и хитроватым лицом стоял среди огнетушителей.
— Краб, — пояснил он, — я — Микки Краб, — таким тоном, будто это имя могло служить оправданием его появлению. — Питер де Лилл, с вашего позволения, только что вернулся. Был в министерстве внутренних дел. Спасал женщин и детей. Роули послал его накормить вас.
— Я хочу отправить телеграмму. Где комната триста тридцать три?
— Это комната отдыха здешних работяг, старина. Они там немного приходят в себя после всего этого бедлама. Беспокойное время. Сделайте передышку, — посоветовал Краб. — Если дело неотложное, оно и останется неотложным даже после того, как вы его на время отложите. Если просто важное, все равно уже поздно им заниматься — вот мой принцип. — С этими словами Краб повел его по погруженному в молчание коридору, словно дряхлый придворный, со свечой в руках указывающий путь в спальню.
Проходя мимо лифта, Тернер остановился и еще раз бросил на него взгляд. На лифте висел тяжелый замок. Надпись гласила: «Не работает».
«У каждой работы свои особенности, — думал он. — Зачем, черт подери, волноваться? Бонн — это не Варшава. Варшава была сто лет назад. Бонн — сегодня. Мы делаем, что нам положено, и идем дальше». Перед его глазами снова возникла Варшава, комната в стиле рококо в посольстве, канделябры, черные от пыли, и Майра Медоуз — одна на этой дурацкой кушетке. «В следующий раз, когда вас пошлют за „железный занавес“, черт вас возьми, — орал он, — выбирайте себе любовников поосторожнее!»
«Скажи ей, что я уезжаю за границу, — думал он. — Уезжаю искать предателя — законченного, многоопытного, бесстыжего, хорошо оплаченного предателя. Я знаю, чего я ищу, — думал он. — Я вижу весь путь до конца».
«Давай, давай, Лео, мы с тобой одной крови — мастера темных дел, вот кто мы. Я буду гнаться за тобой по канализационным трубам, Лео, вот почему от меня так славно пахнет. На нас вся грязь земли, Лео, — на мне и на тебе. Я буду охотиться за тобой, ты будешь охотиться за мной, и каждый из нас будет охотиться за самим собой».
7. ДЕ ЛИЛЛ
Понедельник. Послеполудня
У Американского клуба не было такой сильной охраны, как у посольства.
— Мечты гастрономов не нашли здесь своего воплощения, — заметил де Лилл, показывая документы американскому солдату у входа, — зато у них роскошный плавательный бассейн.
Он заказал столик у окна, выходившего на Рейн… Поплавав и освежившись, де Лилл с Тернером сидели, пили мартини и наблюдали за тем, как гигантские бурые вертолеты проносились мимо и снижались где-то выше по течению реки. На иных были красные кресты, на других — ничего. Время от времени в тумане скользили белые пассажирские суда с туристами, направлявшимися в страну Нибелунгов, — радио на борту оглушило их раскатами грома. Мимо прошла стайка школьников — донеслись звуки «Лорелеи», лихо исполняемой на аккордеоне в сопровождении хора ангельских, хотя и не очень стройных голосов. Размытые туманом контуры семи зубцов КЈнигсвинтера, казалось, были совсем рядом.
С подчеркнутой почтительностью де Лилл указал на Петерсберг — лесистый конус, увенчанный квадратным зданием отеля.
— В тридцатые годы здесь останавливался Невилл Чемберлен, — пояснил он, — после того, конечно, как мы отдали Чехословакию… По окончании войны здесь помещалась Верховная союзническая комиссия, а позже это была резиденция королевы, когда она приезжала в Германию с официальным визитом. Правее — Драхенфельс, где, по преданию, Зигфрид убил дракона, а потом купался в его крови.
— А где дом Гартинга?
— Отсюда не видно, — спокойно сказал де Лилл, сразу оставив тон любезного гида. — Он у подножия Петерсберга. Гартинг поселился, образно говоря, под крылышком Чемберлена. — И он перевел разговор на более близкие им темы: — А плохо, наверно, быть таким вот пожарником: примчитесь на пожар, а огня уже и нет, правда?
— А здесь он часто бывал?
— Мелкие посольства устраивали тут приемы — те, что не располагают большими гостиными. Это было по его части.
Де Лилл понизил голос, хотя в столовой никого не было. Только в углу у входа, возле бара, за стеклянной перегородкой сидели извечные иностранные корреспонденты, они жестикулировали, пили и жевали, точно моржи.
— Неужели вся Америка такая? — заметил де Лилл. — Или, может быть, еще хуже? — Он медленно обвел взглядом комнату. — Впрочем, это, конечно, создает впечатление масштабности и рождает оптимизм. Но в этом, пожалуй, и главная беда американцев, не правда ли? Эта устремленность в будущее. Очень опасная штука. Они не замечают настоящего и уничтожают его. Я всегда считал, что куда добрее оглядываться назад. Я не питаю надежд на будущее и оттого чувствую себя намного свободнее. И заинтересованнее в сегодняшнем дне. Люди лучше друг к другу относятся, когда сидят в камере, из которой нет выхода, правда? Впрочем, не принимайте меня слишком уж всерьез, хорошо?
— Если бы вам поздно ночью понадобились кое-какие папки с документами аппарата советников, что бы вы сделали?
— Разыскал бы Медоуза.
— Или Брэдфилда?
— Ну, это уж слишком. Роули, конечно, знает комбинации бронированной комнаты, но пользуется этим лишь в крайнем случае. Скажем, если Медоуз попадет под автобус, Роули сумеет добраться до бумаг. А вы, я смотрю, хорошо поработали утром, — сочувственно заметил он. — И до сих пор еще не пришли в себя.
— Так что же вы все-таки сделали бы?
— О, я бы взял папки во второй половине дня.
— Позвольте, а если вдруг понадобилось бы работать ночью?
— Если архив работает сверхурочно, тогда все просто. А если он закрыт, ну что же, у нас почти у всех есть сейфы и металлические ящики для хранения секретных документов, и мы имеем право держать там бумаги до утра.
— А у Гартинга ничего такого не было.
— Может быть, мы отныне будем называть его про сто ом?
— Хорошо, так куда же о н пошел бы работать? Если бы о н взял папки вечером — секретные папки — и решил работать допоздна, как бы он это проделал?
— Наверно, отнес бы их к себе в комнату, а уходя, отдал бы охраннику, который дежурит в коридоре. Если бы, конечно, он не остался работать в архиве. У охранника есть сейф.
— И охранник расписался бы в получении этих документов?
— О господи, конечно. Не настолько уж мы безответственны.
— Значит, я мог бы увидеть эту расписку в книге ночного дежурного?
— Могли бы.
— А он ушел, не попрощавшись с охранником.
— О господи! — Де Лилл был явно озадачен этим сообщением. — Вы хотите сказать, что он отнес эти папки домой?
— Какая у него была машина?
— Небольшой пикап. С минуту оба молчали.
— А он больше нигде не мог работать? На первом этаже нет никакой специальной комнаты для чтения документов, секретного помещения?
— Нет, — коротко ответил де Лилл. — Послушайте, мне кажется, нам надо выпить еще чего-нибудь и немножко освежить мозги.
Он подозвал официанта.
— Знаете, я сегодня провел совершенно кошмарный час в министерстве внутренних дел с этими унылыми типами, что работают у Людвига Зибкрона.
— Чем же вы там занимались?
— О, оплакивал бедняжку мисс Эйк. Очень было мерзко. И весьма любопытно, — признался он. — Очень даже любопытно…— И тут же перескочил на другое: — Вы знаете, что кровяную плазму хранят в консервных банках? Так вот, министерство пожелало дать несколько таких банок посольству — на всякий случай. Прямо как в романах Оруэлла. Воображаю, то-то взбесится Роули. Он и так уже считает, что они слишком далеко зашли. Очевидно, там думают, что у нас у всех одна группа крови — единокровие какое-то. Так здесь, видимо, понимают равенство. — И добавил: — Зибкрон начинает изрядно злить Роули.
— Почему?
— Да все из-за этой его чрезмерной заботы о бедных англичанах. Допустим, Карфельд в самом деле настроен резко против англичан и против Общего рынка. И в Брюсселе решаются судьбы очень многого, а вступление англичан в Общий рынок затрагивает националистические чувства сторонников Карфельдовского движения и бесит их; к тому же в пятницу состоится весьма опасное сборище, и все чрезвычайно обеспокоены этим обстоятельством. Да еще пре неприятные события произошли в Ганновере. Все это, конечно, так. И тем не менее мы не заслуживаем такого внимания, никак не заслуживаем. Сначала — комендантский час, затем — охрана, а теперь еще и эти тени на мотоциклах. У нас такое впечатление, что Зибкрон с какой-то целью делает все это. — И протянув свою тонкую женственную руку за спину Тернера, де Лилл взял огромное меню. — Как насчет устриц? Гурманы, кажется, именно это едят? Здесь у них есть устрицы в любое время года. Они получают их, по-моему, из Португалии, а может быть, откуда-то еще.
— Никогда не ел устриц, — несколько агрессивно заявил Тернер.
— В таком случае вы должны взять дюжину, чтобы на верстать упущенное, — весело заметил де Лилл и отхлебнул немного мартини. — Так приятно встретить человека со стороны. Вам, наверно, этого не понять.
Наступило молчание. Вверх по реке, преодолевая течение, ползли цепочкой баржи.
— Больше всего раздражает нас, по-моему, отсутствие уверенности в том, что все эти охранительные меры принимаются действительно для нашего блага. Немцы внезапно спрятались, как улитка в раковину, точно мы их чем-то спровоцировали, точно это мы устраивали демонстрации. Они с нами почти не разговаривают. Полнейший лед. Да. Вот так-то. — И он добавил: — Они стали относиться к нам как к врагам. А это вдвойне неприятно, если учесть, что мы-то добиваемся как раз хороших отношений.
— Он обедал с кем-то в пятницу вечером, — вне всякой связи с предыдущим произнес Тернер.
— В самом деле?
— Но в дневнике его никаких записей об этом нет.
— Вот неразумный человек! — Де Лилл обернулся, но никого не обнаружил. — Куда запропастился этот чертов малый?
— Послушайте, а где был Брэдфилд в пятницу вечером?
— Перестаньте, — сухо оборвал его де Лилл. — Я не люблю такого рода расспросов. — И тут же продолжал как ни в чем не бывало: — Взять хотя бы самого Зибкрона… Да, все мы знаем, что он человек ненадежный, все мы знаем, что он заигрывает с коалицией, и все мы знаем, что он жаждет политической карьеры. Мы знаем также, что ему очень нелегко будет поддерживать порядок в будущую пятницу и что у него куча врагов, которые только и ждут возможности сказать, что он плохо справился со своей задачей. Прекрасно, — он посмотрел на реку, словно она могла каким-то образом разрешить его недоумение, — но почему, скажите на милость, ему надо было сидеть шесть часов у постели умирающей фрейлейн Эйк? Неужели так интересно было наблюдать ее кончину? И зачем ему понадобилось выставлять охрану возле каждого английского владения, каким бы крошечным оно ни было, — это же нелепость! Клянусь, у него какая-то навязчивая идея в отношении нас, он хуже Карфельда.
— А кто такой Зибкрон? Чем он занимается?
— О, ловит рыбу в мутной воде. В какой-то мере из одного с вами мира. Ох, извините, пожалуйста. — И он вспыхнул, явно огорченный своим промахом. Вовремя появившийся официант — совсем молоденький мальчик — вывел его из неловкого положения. Де Лилл был с ним необыкновенно вежлив, просил у него совета в выборе мозельского вина — что было явно выше разумения этого юнца — и долго расспрашивал о качестве мяса. — В Бонне говорят, — продолжал он, когда они снова остались одни, — что, если у тебя есть такой друг, как Людвиг Зибкрон, тебе уже не нужен враг. Людвиг — существо здешней породы. Он — та левая рука, о существовании которой не хочет знать правая. Без конца твердит о том, что не может допустить, чтобы кто-нибудь из нас погиб. Вот почему он нагоняет такой страх. Он делает эту возможность слишком осязаемой. Не следует забывать, — мягко добавил он, — что хотя Бонн и демократия, но демократов здесь до ужаса мало. — Он помолчал. — Скверная штука даты, — задумчиво продолжал он, — вся беда в том, что они делят время на отрезки. С тридцать девятого по сорок пятый. С сорок пятого по пятидесятый. Но к Бонну неприменим термин «довоенный*, или „военный“, или „послевоенный“. Это просто маленький немецкий городок. И рассечь его на периоды нельзя, как нельзя рассечь Рейн. Он себе живет и живет — или как там еще поется в песне. А туман сглаживает краски и очертания.
Де Лилл вдруг покраснел и, отвинтив крышку с бутылочки, стал осторожно капать острую приправу на устрицы — по одной капле на каждую. Это занятие всецело поглотило его.
— Мы вечно извиняемся за Бонн. Это отличительная черта местных жителей. Как жаль, что я не коллекционирую модели поездов, — без всякого перехода продолжал он. — Мне бы хотелось уделять много больше внимания мелочам. А вы занимаетесь чем-нибудь таким — я хочу сказать, у вас есть хобби?
— У меня нет на это времени, — ответил Тернер.
— Так вот, номинально он возглавляет комиссию по связям министерства внутренних дел — насколько я понимаю, название это придумал он сам. Я как-то спросил его: по связям с кем, Людвиг? Он решил, что это очень удачная шутка. Он, конечно, человек нашего возраста — фронтовое поколение минус пять лет. Как мне кажется, он немного досадует на то, что упустил войну, и ему не терпится поскорее стать старше. Заигрывает с ЦРУ, но это ему по статусу положено. Главное его занятие — знать все, что связано с Карфельдом. Стоит кому-нибудь вступить в сговор с этим движением, и Людвиг Зибкрон тут как тут. Странная у него жизнь, — поспешил он добавить, заметив выражение лица Тернера. — Но Людвиг обожает ее. Невидимое правительство — это ему по душе. Четвертое сословие. Он был бы очень на месте в Веймаре. Кстати, имейте в виду, что в здешнем правительстве все деления чрезвычайно искусственны.
Иностранные корреспонденты, словно подчиняясь единому порыву, вдруг покинули бар и теперь длинным косяком потянулись к накрытому для них столу в центре комнаты. Очень крупный мужчина с усами, заметив де Лилла, смахнул длинную прядь черных волос на правый глаз и выбросил руку в нацистском приветствии. Де Лилл в ответ поднял бокал.
— Это Сэм Аллертон, — пояснил он, — в общем, порядочная скотина. О чем это я говорил? Ах, да, об искусственном делении. Они здесь ставят нас в тупик. Вечно одно и то же: мы точно безумные шарим в тумане, пытаясь нащупать абсолюты. Антифранцузская ориентация, профранцузская ориентация, коммунисты, антикоммунисты. Все это чистейшая глупость, и тем не менее мы вечно этим занимаемся. Вот почему мы не правы относительно Карфельда. Отчаянно не правы. Мы спорим об определениях, о ярлыках, тогда как должны были бы спорить о фронтах. Боннские правители пойдут на виселицу, но все будут спорить, какой толщины должна быть веревка, на которой надо повесить нас. Право, не знаю, как определить Карфельда, — да и кто знает? Немецкий Пужад? Лидер восстания средних слоев? Если это так, то мы гибнем, потому что вся Германия — средние слои. Как и Америка. Вопреки своему желанию и воле они одинаковы. А они не хотят быть одинаковыми, да и кому этого хочется? Но так оно есть. Единокровие.