— Просто удивительно, — заговорил Гонт, — тут очень многого не хватает, должен сказать.
Тернер не смотрел на него.
— Чего, к примеру?
— Не знаю. Всяких штуковин. Машинок разных. Это — комната мистера Гартинга, — объяснил Гонт, — он, мистер Гартинг, очень любит разные приспособления.
— Какие именно?
— Ну, вот у него был такой чайник со свистком, знаете? Можно было приготовить отличный чай в этой штуке. Жаль, что ее нет, право, жаль.
— Еще чего не хватает?
— Электрокамина. Новой конструкции с двумя спиралями. И еще лампы. Была настольная лампа, японская. Во все стороны поворачивалась. С переключателем, чтобы горела вполнакала. И энергии брала мало — он мне говорил. Но я такую не захотел себе купить: куда мне сейчас, когда сократили жалованье. Только я думаю, — продол жал он, словно желая успокоить Тернера, — что он увез ее домой, правда? Если, конечно, поехал домой.
— Да, да, я тоже так думаю.
На подоконнике стоял транзистор. Нагнувшись так, чтобы глаза оказались на уровне шкалы, Тернер включил его. Они сразу же услышали слащавый голос диктора Британских экспедиционных сил, читавшего комментарии о событиях в Ганновере и о возможных успехах англичан в Брюсселе. Тернер медленно поворачивал ручку и передвигал указатель по освещенной шкале, прислушиваясь к вавилонской смеси языков — французский, немецкий, голландский.
— Мне показалось, вы сказали: соблюдение правил безопасности.
— Да, говорил.
— Но вы даже не посмотрели на окна и на замки.
— Посмотрю, посмотрю. — Он поймал славянскую речь и теперь сосредоточенно слушал. — Вы его хорошо знали, да? Часто заглядывали сюда на чашечку чая?
— Заглядывал. Если выдавалась минутка. Выключив радио, Тернер встал.
— Подождите за дверью и дайте мне ключи.
— Что же он такое сделал? — спросил Гонт в нерешительности. — Что случилось?
— Сделал? Ничего он не сделал. Он — в отпуске по семейным обстоятельствам. Я хочу остаться один, вот и все.
— Говорят, у него неприятности.
— Кто говорит?
— Люди.
— Какие неприятности?
— Не знаю. Может быть, автомобильная катастрофа? Он не был на репетиции хора и потом в церкви.
— Он что, плохо водит машину?
— Не знаю, по правде говоря.
Отчасти из упрямства, отчасти из любопытства Гонт остался у двери и смотрел, как Тернер открывает деревянный шкаф и заглядывает внутрь. Три фена для сушки волос, еще в упаковке, лежали на дне шкафа рядом с парой галош.
— Вы ведь друзья, верно?
— Не совсем. Только по хору.
— С кем же он особенно дружит? Может, с кем-нибудь еще из хора? Может, с какой-нибудь женщиной? — спросил Тернер.
— Он ни с кем не дружит.
— Для кого же он покупал вот это?
Фены были разного качества и разной конструкции, Цена, указанная на коробках, колебалась от восьмидесяти до ста марок.
— Для кого? — повторил Тернер.
— Для всех. Аттестованный дипломат или не аттестованный, для него это не имеет значения. Он всех обслуживает: устраивает дипломатическую скидку. Лео, он всегда готов помочь. Что бы вам ни вздумалось купить — радио там, или посудомойку, или автомобиль, он устраивает не большую скидку, понятно?
— Знает ходы и выходы, так, что ли?
— Правильно.
— И небось берет комиссионные за труды, — почти вкрадчиво заметил Тернер. — Что ж, правильно делает.
— Я этого не говорил.
— И девушку вам устроит, если нужно? Мистер-Чего-Изволите, так?
— Вовсе нет! — ответил Гонт возмущенно.
— Какую же он получал выгоду?
— Никакой. Насколько мне известно.
— Просто он всеобщий друг, да? Хочет, чтоб его любили. Так?
— Мы все этого хотим, разве нет?
— Пофилософствовать любим?
— Всем готов помочь, — продолжал Гонт, не очень чувствуя перемену в тоне Тернера. — Вот спросите хотя бы Артура Медоуза. Как только Лео поступил в архив, ну, прямо на следующий же день он пришел сюда, вниз, за почтой. «Не беспокойтесь, — говорит он Артуру, — поберегите ноги, вы уже не так молоды, как прежде, у вас и без того хватает забот. Я принесу вам почту». Вот он какой, Лео. Услужливый. Святой человек, можно сказать, если учесть, какие трудности он пережил.
— Какую почту он приносил?
— Всякую. Открытую и закрытую, он с этим не считался. Спускался вниз, расписывался за нее и нес Артуру.
— Так, понятно, — очень спокойно сказал Тернер. — А иной раз он забегал по дороге к себе, верно? Посмотреть, что тут у него делается, выпить чашку чаю?
— Верно, верно, — подхватил Гонт. — Всегда готов был услужить. — Он отворил дверь. — Ну, я оставляю вас здесь.
— Нет, не уходите, — сказал Тернер, продолжая наблюдать за ним. — Вы мне не помешаете. Останьтесь, Гонт, поговорим. Я люблю общество. Скажите, какие же у него были трудности?
Положив фены обратно в коробки, он вытащил полотняный пиджак, висевший на плечиках. Летний пиджак — вроде тех, что носят бармены. Из петлицы свешивалась засохшая роза.
— Какие же трудности? — повторил он, швырнув розу в мусорную корзину. — Можете мне довериться, Гонт. — Он снова почувствовал этот запах, запах гардероба, который заметил, но не мог сначала определить, — сладковатый, знакомый запах мужских лосьонов и сигар, какие в ходу на континенте.
— В детстве. Его воспитывал дядя.
Ощупав карманы пиджака, Тернер осторожно снял его с плечиков и приложил к своему мощному торсу.
— Невелик ростом?
— Модник, — сказал Гонт, — всегда одет с иголочки.
— Ростом с вас?
Тернер протянул ему пиджак, но Гонт брезгливо отступил.
— Меньше меня, — сказал он, не сводя, однако, глаз с пиджака. — Полегче на ногу. Мотылек. Двигался, будто танцевал.
— Педик?
— Конечно нет, — уже с возмущением ответил Гонт, краснея от одной мысли.
— Откуда вам знать?
— Оттуда, что он порядочный малый, — в ярости выпалил Гонт. — Даже если и сделал что не так.
— Набожный?
— Почитает религию. Очень. Никогда не позволит себе насмешки или хулы какой, хоть и иностранец.
Бросив пиджак на стул, Тернер протянул руку за ключами. Гонт нехотя отдал их.
— Кто это сказал, будто он сделал что-то дурное?
— Вы. Все чего-то вынюхиваете насчет него, примериваетесь. Мне это не нравится.
— Что же он такого мог натворить, хотелось бы мне знать? Почему мне приходится вот так вынюхивать?
— Один бог ведает.
— В мудрости своей. — Тернер открыл верхний ящик. — Есть у вас такая записная книжка?
На синем дерматиновом переплете записной книжки-календар был вытиснен золотом королевский герб.
— Нет.
— Бедняга Гонт. Что, не по чину? — Он перелистывал страницы от конца к началу. На какой-то страничке задержался, нахмурился, еще раз приостановился, записал что— то в своей книжечке.
— Такая полагается только советникам и тем, кто повыше, вот и все, — отрезал Гонт. — Я бы ее и не взял.
— Но он вам предлагал, правда? Это наверняка тоже был один из его приемников. Как он действовал? Стащит в канцелярии целую пачку и раздает своим дружкам с нижнего этажа: «Берите, ребята, там наверху коридоры вымощены золотом. Берите на память от старого товарища». Так было, Гонт? И одна только христианская добродетель остановила вашу руку, да? — Закрыв книжку, он взялся за нижние ящики.
— А хотя бы и так. Вы все равно не имеете права шарить по его ящикам. Из-за такого пустяка. Подумаешь, стащил пачку записных книжек — не дом же он украл! — Его валлийский акцент, сломав все препоны, вырвался на конец на свободу.
— Вы верующий, христианин, Гонт, и лучше меня знаете о кознях дьявола. Мелкие проступки влекут за собой крупные. Сегодня вы украдете яблоко, завтра угоните грузовик. Вы-то знаете, как это бывает, Гонт. Что еще он рассказывал о себе? Может, были еще какие-нибудь воспоминания детства?
Он нашел нож для разрезания бумаги — тонкий серебряный нож с широкой плоской ручкой и при свете настольной лампы принялся разглядывать выгравированную надпись.
— «Л. Г. от Маргарет». Что это за Маргарет, хотелось бы мне знать?
— В первый раз про нее слышу.
— Он был когда-то помолвлен. Вы об этом знали?
— Нет, не знал.
— Мисс Айкман, Маргарет Айкман. Вам это что-нибудь говорит?
— Нет.
— А про свою службу в армии он что-нибудь рас сказывал?
— Он очень любил армию. Говорил, что в Берлине частенько ходил смотреть, как кавалеристы берут препятствия. Очень это любил.
— Он ведь служил в пехоте, так?
— По правде говоря, не знаю.
Тернер положил нож рядом с синей книжкой-календарем, еще что-то отметил в своем блокноте и взял со стола небольшую жестянку с голландскими сигарами.
— Курил?
— Любил выкурить сигару, это верно. Ничего, кроме сигар, не признавал. И при этом, заметьте, всегда носил с собой сигареты. Но я-то видел: сам курил только сигары. Кое-кто жаловался, я слыхал. Насчет сигар. Им не нравилось. Но Лео тоже с места не сдвинешь, если уж он чего захочет.
— Давно вы в посольстве, Гонт?
— Пять лет.
— Он с кем-то подрался в КЈльне. Это уже на вашей памяти?
Гонт заколебался.
— Удивительно, скажу я вам, как тут умеют прятать концы в воду. Есть такие слова: «Должен знать». У вас тут их понимают по-особому. Знают все, кроме тех, кто должен знать. Так что же все-таки тогда произошло?
— Не знаю. Говорят, ему поделом досталось. Я слыхал от моего предшественника. Однажды принесли Лео в та ком виде, что родная мать не узнала бы. Так ему и надо, сказали. Вот что рассказывали моему предшественнику. Учтите, Лео мог и на рожон полезть — что верно, то верно.
— Кто? Кто сказал это вашему предшественнику?
— Не знаю, не спрашивал. Не хотел совать нос в чужие дела.
— Он часто дрался?
— Нет.
— Может, там была замешана женщина? Скажем, Маргарет Айкман?
— Не знаю.
— Тогда почему вы говорите, что он мог полезть на рожон?
— Не знаю, — ответил Гонт, снова колеблясь между подозрительностью и врожденной тягой к общению. — Вот вы, например, почему лезете на рожон? — пробормотал он, переходя в нападение, но Тернер игнорировал это.
— Правильно. Никогда не суй нос в чужие дела. Ни когда не доноси на ближнего. Это неугодно богу. Я преклоняюсь перед людьми, которые не отступают от своих принципов.
— Мне все равно, что он сделал, — продолжал Гонт, постепенно обретая мужество. — Он — неплохой человек. Немного резковат, пожалуй, но так оно и должно быть — он ведь не англичанин, а с континента. И все же не настолько он плох. — Гонт указал рукой на стол и выдвинутые ящики.
— Так можно сказать о каждом. Понятно? Нет людей, которые были бы настолько плохи… Так чему же он выучился, когда был малышом? Скажите мне. Чему он научился, сидя на дядюшкиных коленях?
— Он говорит по-итальянски, — вдруг сказал Гонт, будто кинул козырную карту, которую все время придерживал.
— Правда?
— Да, научился в Англии. В сельской школе. Другие ребята с ним не разговаривали, потому что он немец, тогда он стал уезжать на велосипеде к военнопленным-итальянцам и разговаривать с ними. И с тех пор знает итальянский — выучил его навсегда. У него отличная память, скажу я вам. Он наверняка помнит каждое слово, которое хоть раз услышал.
— Здорово!
— Он мог стать настоящим ученым, имей он ваши возможности.
Тернер озадаченно посмотрел на него.
— Кто сказал вам, черт подери, что у меня были какие— то возможности?
Он выдвинул еще один ящик. Там лежал всевозможный хлам, какой неизбежно накапливается у каждого, в любом столе любого учреждения: машинка для сшивания бумаг, карандаши, клейкие ленты, иностранные монетки, использованные железнодорожные билеты.
— Как часто собирался хор, Гонт? Раз в неделю, кажется? Сначала миленькая такая репетиция, потом молитва, а после нее вы вместе забегали в придорожный бар вы пить стаканчик пива, и он вам рассказывал о себе. Потом, наверно, устраивались поездки за город. Для спевок. Мы все это любим, верно? Что-нибудь такое коллективное и в то же время духовное — спевки, всякие там комиссии, хоры. И Лео в этом участвовал, верно? Знал всех и каждого, всем сочувствовал в их маленьких огорчениях, подбадривал, держал за ручку. Словом, как говорится, настоящая душа общества.
Все время, пока длилась беседа, Тернер записывал в свою книжку перечень найденных вещей: швейные принадлежности, пачка иголок, пилюли разного вида и сорта. Точно зачарованный, Гонт незаметно для себя подошел ближе. — Не только. Я живу на верхнем этаже — там есть квартира. Она была для Макмаллена, но он не мог туда въехать с такой кучей детей. Представляете, что было бы, если б они носились там наверху сломя голову. Спевки хора происходили в зале заседаний, по пятницам. Это по другую сторону холла, рядом с кассой. После спевки он обычно поднимался к нам на чашку чая. Я-то ведь частенько забегал сюда попить чайку. Ну, и мы, конечно, были рады отблагодарить его за все, что он для нас делал: вещи разные доставал и всякое такое. Он любил посидеть с нами за чаем, — добавил Гонт просто. — Любил камин. Мне всегда казалось, что ему нравится семейный уют, поскольку он сам несемейный.
— Он это вам говорил? Говорил, что у него нет семьи?
— Нет, не говорил.
— Откуда же вы знаете?
— Это и так ясно, тут и говорить незачем. Вот и образования он тоже не получил — можно сказать, сам выбился в люди.
Тернер нашел бутылочку с длинными желтыми пилюлями и, вытряхнув несколько штук на ладонь, осторожно понюхал их.
— И все это продолжалось много лет? Верно? Эти домашние беседы после репетиций?
— Нет, что вы. Он совсем не замечал меня еще несколько месяцев назад, и я вовсе не хотел навязываться — ведь он же дипломат. Только недавно он стал интересоваться мной. И этими иностранцами.
— Какими иностранцами?
Это Автомобильный клуб такой — для иностранцев.
— Поточнее — когда это было? Когда он заинтересовался вами?
— В январе, — сказал Гонт, теперь и сам озадаченный. — Да, я бы сказал, с января. Он как-то переменился с января.
— С января этого года?
— Да, да, именно, — ответил Гонт таким тоном, будто это впервые дошло до его сознания. — Точнее, когда он начал работать у Артура, Артур очень повлиял на Лео. Он стал как-то задумчивее, что ли. Изменился к лучшему. Знаете, и моя жена тоже так считает.
— Ясно. В чем еще он изменился?
— Да вот в этом только. Задумчивее стал,
— Значит, с января, когда он заинтересовался вами. Бах! Наступает Новый год, и Лео делается задумчивым.
— В общем, он стал поспокойнее. Будто заболел. Мы прямо удивлялись. Я сказал жене…— Гонт почтительно понизил голос при одном упоминании о своей половине: — Не удивлюсь, если врач уже сделал ему предупреждение.
Тернер теперь снова смотрел на карту, сначала прямо, потом сбоку — так виднее были дырочки от булавок там, где стояли раньше войска союзников. В старом книжном шкафу лежала груда отчетов об опросах общественного мнения, газетные вырезки и журналы. Опустившись на колени, он принялся разбирать их.
— О чем еще вы говорили?
— Ни о чем серьезном.
— Просто о политике?
— Я люблю поговорить на серьезные темы, — сказал Гонт. — Но с ним как-то не хотелось разговаривать: не знаешь, куда это тебя заведет.
— Он выходил из себя, что ли?
Вырезки касались Карфельдовского движения. Статистические отчеты показывали рост числа сторонников Карфельда.
— Нет, он был чересчур чувствительный. Как женщина: его очень легко было расстроить, ну прямо одним каким-нибудь словом. Очень чувствительный! И тихий. Вот почему я никак не мог поверить насчет КЈльна. Я говорил жене: прямо не понимаю, как это Лео затеял драку, в него, верно, дьявол вселился. Но повидал он за свой век много. Это уж точно.
Тернер наткнулся на фотоснимок студенческих беспорядков в Берлине. Двое парней держали за руки старика, а третий бил его по лицу тыльной стороной ладони. Пальцы у старика торчали вверх, и в ярком свете прожектора костяшки белели, как на гипсовой скульптуре. Фотоснимок был обведен красной шариковой ручкой.
— Я что хочу сказать: с ним никогда не знаешь, не обидел ли его, — продолжал Гонт, — не задел ли больное место. Иногда я думаю, говорил я жене… по правде сказать, ей самой было с ним не просто… так вот, я ей говорил, что не хотелось бы мне видеть его сны.
Тернер встал. — Какие сны?
— Вообще сны. То, что он повидал в жизни, это же, наверно, снится ему. А видел он, говорят, многое. Все эти зверства.
— Кто говорит?
— Люди. Один из шоферов, например, Маркус. Он теперь от нас ушел. Он служил с ним вместе в Гамбурге в сорок шестом или вроде того. Страсть.
Тернер открыл старый номер «Штерна», лежавший на шкафу. Весь разворот был занят снимками беспорядков в Бремене. На одном фото Карфельд произносил речь с высокой деревянной трибуны, вокруг — вопящая в экстазе молодежь.
— По-моему, его это очень волновало, — продолжал Гонт, заглядывая Тернеру через плечо, — Он частенько заводил речь о фашизме.
— Вот как? — негромко проговорил Тернер. — Расскажите об этом, Гонт, меня интересуют такие темы.
— Что сказать? Иной раз, — Гонт явно начал нервничать, — он очень распалялся. Все это снова может случиться, говорил он, а Запад будет стоять в стороне. Банкиры вносят в это свою долю — вот все и начнется сначала. Еще он говорил, что социалисты там или консерваторы — это теперь ничего не значит, раз решения принимаются в Цюрихе или в Вашингтоне. Это видно, он говорил, из последних событий. Что ж, все ведь правильно, и спорить не о чем.
На какое-то мгновение — будто выключилась звуковая дорожка — исчез шум уличного движения, машинок, голосов, и Тернер уже не слышал ничего, кроме биения собственного сердца.
— Какое же он предлагал лекарство? — спросил он тихо.
— Он его не знал.
— Скажем: никто не имеет права бездействовать.
— Он этого не говорил. — Уповал на бога?
— Нет, он не из верующих. Истинно верующих в душе.
— На совесть?
— Я сказал вам. Он сам не знал.
— Он никогда не говорил, что вы можете восстановить равновесие? Вы с ним вдвоем?
— Он совсем не такой, — ответил Гонт нетерпеливо. — Он не любит компаний. По крайней мере когда речь идет… ну, о том, что лично для него важно.
— Почему он не нравится вашей жене? Гонт заколебался.
— Она старалась быть поближе ко мне, когда он при ходил к нам, вот и все. Не из-за того, что он что-нибудь делал или говорил, просто ей хотелось быть ко мне поближе. — Он сниходительно улыбнулся. — У женщин бывает такое, вы понимаете. Это естественно.
— Подолгу он задерживался у вас? Случалось так, чтобы сидел часами? Болтал? Пялил глаза на вашу жену?
— Не смейте так говорить, — оборвал его Гонт. Тернер отошел от стола и, снова подойдя к шкафу, стал разглядывать цифры на подошве галош.
— А потом, он никогда долго не сидел у нас. Он уходил и работал по вечерам, вот что он делал. В последнее время. В архиве и в канцелярии. Он говорил мне: «Джон, я тоже хочу внести свой вклад». И право же, он вносил свой вклад. Он гордился тем, что сумел сделать за последние месяцы. Даже смотреть было приятно, так здорово он работал. Иногда засиживался за полночь, а иной раз и до утра.
Светлые, почти бесцветные глаза Тернера были прикованы к темному лицу Гонта.
— Вот как?
Он бросил галоши обратно в шкаф, они плюхнулись туда со стуком, странно прозвучавшим в наступившей тишине.
— У него, знаете ли, была уйма работы. Куча работы. Слишком он хороший работник для этого этажа, вот что я скажу.
— И так повторялось каждую пятницу, начиная с января. После спевки он поднимался к вам, выпивал в уюте чашечку-другую чаю и сидел у вас, пока все здесь не успокоится, а тогда спускался вниз и работал в архиве?
— Как часы. Он и приходил-то уже готовый к работе. Сначала на репетицию хора, потом к нам на чашку чаю, пока остальные не очистят помещение, потом вниз, в архив. «Джон, — говорил он мне, — я не могу работать в суматохе: не переношу суеты. По правде говоря, я люблю тишину и покой. Уже годы не те, никуда от этого не уйдешь». Всегда у него был при себе портфель. Термос, возможно, пара сандвичей. Очень толковый человек, все умел.
— Конечно, расписывался в книге ночного дежурного? Гонт заколебался, только теперь осмыслив до конца,
какую угрозу таит в себе этот спокойный, не допускающий недомолвок тон. Тернер захлопнул деревянные дверцы шкафа.
— Или вы, черт бы вас побрал, не утруждали этим себя? Конечно, неудобно все время соблюдать формальности, когда речь идет о госте. Притом о госте-дипломате, который удостоил вас визитом. Пусть себе приходит и уходит среди ночи, если ему вздумается, черт подери, вам-то что? Конечно, невежливо что-нибудь проверять, правда? Он ведь вроде как член семьи. Обидно нарушать согласие какими-то формальностями. И к тому же не по-христиански, вовсе не по-христиански. Вы, наверно, понятия не имеете, когда он уходил из посольства? В два? В четыре?
Гонт даже затаил дыхание, чтобы расслышать это, — так тихо говорил Тернер.
— В этом нет ничего плохого, я думаю? — спросил Гонт.
— И потом этот его портфель, — продолжал Тернер так же тихо. — Конечно, нехорошо разглядывать, что в нем лежит. Открыть термос, к примеру? Не по-божески. Не беспокойтесь, Гонт, тут нет ничего плохого. Ничего такого, чего нельзя было бы искупить молитвой и вылечить чаш кой хорошего чая. — Тернер стоял теперь у двери, и Гонт вынужден был повернуться к нему. — Вы просто играли в счастливую семью, вам нужно было, чтобы он приласкал вас, и тогда вы чувствовали себя хорошо. — В голосе его появился валлийский акцент — жестокая пародия на Гонта: — Смотрите, как мы благородны… как любим друг друга… Смотрите, как шикарно мы живем — принимаем у себя настоящего дипломата… Поистине мы — соль земли… У нас всегда найдется что пожевать… Сожалею, что вы не можете попользоваться и женой, но это уж моя привилегия… Что ж, Гонт, вы проглотили всю приманку целиком. Называетесь охранником, а дали соблазнить себя и положить в постель за полкроны. — Он толчком распахнул дверь. — Гартинг в отпуске по семейным обстоятельствам, не забывайте этого, если не хотите напортить себе еще больше.
— Может, так ведется там, откуда явились вы, — вдруг сказал Гонт, будто внезапно прозрев, — но я живу в другом мире, мистер Тернер, и не пытайтесь отнять его у меня. Я делал для Лео все, что мог, и буду делать для него, что смогу. Не знаю, почему вы все перевернули по-своему. Все вы изгадили, все.
— Убирайтесь к черту! — Тернер сунул ему ключи, но Гонт не взял их, и они упали к его ногам. — Если вы что-нибудь еще знаете про него, еще какую-нибудь интересную сплетню, лучше скажите мне сейчас. Быстро. Ну?
Гонт покачал головой.
— Уходите, — сказал он.
— Что еще говорят люди? Что-нибудь ведь болтали в хоре, верно, Гонт? Можете мне сказать, я вас не съем,
— Ничего я не слыхал.
— Что думает о нем Брэдфилд?
— Откуда мне знать? Спросите у Брэдфилда.
— Он ему симпатизировал?
Лицо Гонта потемнело от негодования.
— Не считаю нужным говорить об этом, — ответил он резко, — не имею привычки сплетничать о своих начальниках.
— Кто такой Прашко? Говорит вам что-нибудь эта фамилия?
— Мне нечего больше сказать. Я ничего не знаю. Тернер показал на небольшую кучку вещей на столе.
— Отнесите это в шифровальную. Они мне понадобятся позже. И вырезки тоже. Передайте их тамошнему сотруднику, и пусть распишется за них, ясно? Как бы он ни был вам разлюбезен. И составьте еще список всего, что пропало. Всего, что Гартинг взял с собой.
Он не пошел к Медоузу сразу, а вышел из здания и постоял немного на полоске травы за автомобильной стоянкой. Дымка тумана висела над пустырем, и шум уличного движения накатывался, как грохот морского прибоя. Темная решетка строительных лесов закрывала здание Красного Креста, сверху над ним нависал оранжевый кран, и здание было похоже на нефтеналивную баржу, бросившую якорь на мостовой. Полицейские смотрели на Тернера с любопытством — он стоял неподвижно и не сводил глаз с горизонта, хотя весь горизонт заволокло тучами. Наконец — точно по команде, которой они не слышали, — он повернулся и медленно пошел назад, к главному входу.
— Вам нужно выправить постоянный пропуск, — сказал охранник с лицом хорька. — Ходите весь день туда-сюда.
В архиве стоял запах пыли, сургуча и типографской краски. Медоуз ждал его. Он казался изможденным и очень усталым. Он даже не шелохнулся, когда Тернер направился к нему, пробираясь между столами и папками,-просто смотрел на него, отчужденно и презрительно.
— Почему им понадобилось прислать именно вас? — спросил он. — Что, никого другого нет? Кого вы на этот раз намерены погубить?
6. ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ ВСЕ ПОМНИТ
Понедельник . Утро
Они стояли в небольшом святилище, в сейфе, облицованном изнутри стальными плитами, который служил и бронированной комнатой, и кабинетом. Окна были забраны двойными решетками — тонкой проволочной сеткой и тяжелыми стальными прутьями. Из соседней комнаты непрерывно доносились шаги и шелест бумаги. Медоуз был в черном костюме, со множеством булавок, вколотых в лацканы его пиджака. Стальные шкафы, как часовые, выстроились вдоль стен. У каждого — номер на дверце и секретный замок с шифром.
— Из всех людей, которых я поклялся больше никогда не видеть…
— …Тернер стоит на первом месте. Ладно, ладно. Не у вас одного. Давайте не будем говорить об этом.
Он сели.
— Она не знает, что вы здесь, — сказал Медоуз. — Я не скажу ей, что вы здесь.
— Ладно.
— Он встречался с ней всего несколько раз. Между ними ничего не было.
— Я не буду попадаться ей на глаза.
— Да, — сказал он, глядя не на Тернера, а мимо него, на шкафы, — да, вы не должны ей попадаться.
— Постарайтесь забыть, что это я, — сказал Тернер. — Я вас не тороплю.
На мгновение лицо Тернера словно утратило свое жесткое выражение — на грубые черты его легли тени, и оно стало почти таким же старым, как у Медоуза, и таким же усталым.
— Я все расскажу вам сразу, — сказал Медоуз. — И — конец. Я расскажу вам все, что знаю, и вы уберетесь отсюда.
Тернер кивнул.
— Все началось с Автоклуба для иностранцев, — сказал Медоуз. — Там я, в сущности, и познакомился с ним. Я люблю машины, всегда их любил. Специально перед выходом на пенсию купил себе «ровер», с цилиндром на три литра…
— Давно вы здесь?
— Год. Да, уже год.
— Приехали прямо из Варшавы?
— Нет, некоторое время мы пробыли в Лондоне. Потом меня послали сюда. Мне было пятьдесят восемь, оставалось дослужить два года. После Варшавы я решил, что буду относиться к вещам поспокойнее. Хотелось позаботиться о ней, помочь ей оправиться…
— Ладно, ладно.
— Я, как правило, мало куда хожу, но в этот клуб вступил. Там народ главным образом из Англии и из стран Содружества, но приличные люди. Я считал, что это нам вполне подойдет — встречи раз в неделю, летом на воздухе, зимой — за столом. Понимаете, я мог брать туда Майру, вернуть ее к привычной жизни, приглядывать за ней… И по том, она сама этого хотела. Была растеряна, искала общества. Кроме меня, у нее ведь никого нет.
— Ладно, ладно, — сказал Тернер.
— Там собрался хороший народ к тому времени, когда мы вступили в этот клуб; впрочем, как во всяком клубе, и в нашем были свои взлеты и падения — ведь все дело в том, кто в правлении. Выберешь порядочных людей — и все получается очень хорошо и интересно, выберешь плохих — и начинаются склоки и всякое такое,
— Гартинг там был, конечно, на главных ролях?
— Не торопите меня, ладно? Дайте говорить, как я хочу. — Медоуз сказал это твердо и неодобрительно. Так отец делает замечание сыну. — Нет, он не был там на главных ролях, во всяком случае, в то время. Он был рядовым членом клуба, вот и все, обычным рядовым членом. Мне кажется, и ходил он туда редко, может, на одно из шести собраний. Вообще-то он не считался там своим. Он ведь имел дипломатический ранг, а это клуб не для дипломатов. В середине ноября у нас там было годичное собрание. Неужели на этот раз у вас нет при себе вашей черной книжицы?
— В ноябре, — сказал Тернер, никак не реагируя, — пять месяцев назад. Годичное собрание.
— Странное было собрание, я бы сказал. Своеобразная атмосфера. Карфельд уже полтора месяца как начал действовать, и мы все ждали, что будет дальше. Председательствовал Фрэдди Лакстон — он в то время уже знал о своем назначении в Найроби; Билл Эйнтри был секретарем по культурно-массовым делам — он получил как раз уведомление о переводе в Корею. Все мы нервничали: надо было выбрать новое правление, рассмотреть все вопросы, стоявшие на повестке дня, и договориться о зимнем пикнике за город. Тут-то вдруг и выскочил Лео, и в известном смысле именно тогда он и сделал первый заход в мой архив.
Медоуз умолк.
— Понять не могу, как это я так оплошал, ну прямо понять не могу, — сказал он.
Тернер ждал.
— Говорю вам, мы никогда и не слышали о нем ничего, не знали, что его интересует наш клуб. И потом, у него была такая репутация…
— Какая репутация?
— Ну, говорили, что он человек несолидный. Без роду и племени. Пустой человек. Ходили какие-то слухи насчет КЈльна. Мне, честно говоря, не нравилось то, что я о нем слышал, и мне не хотелось, чтобы он встречался с Майрой.
— Какие слухи насчет КЈльна?
— Сплетни, ничего больше. Он там подрался. Ввязался в драку в ночном ресторане.
— Подробности неизвестны?
— Неизвестны.
— Кто еще был там?
— Понятия не имею. О чем я говорил?
— О клубе. О годичном собрании клуба.
— Да, поездка за город. «Так какие будут предложения?