Снова смех взорвался и стих. Вокруг зашептали: Клаус, Клаус — он понимает толк в шутке… И в самом деле. НАТО — это же типичный клуб. НАТО… Общий рынок… Все — обман, везде обман. И в Общем рынке все то же, что в НАТО. Так сказал Клаус, и потому немцы должны стоять подальше от Брюсселя. Это еще одна западня, новое окружение… Им заходят и с флангов и с тыла.
— Это Лезэр, — прошептал де Лилл.
Седеющий человек невысокого роста, чем-то показавшийся Тернеру похожим на кондуктора автобуса, присоединился к ним на ступеньках и удовлетворенно записывал что-то в блокнот,
— Французский советник, большой приятель Карфельда.
Когда Тернер снова перевел взгляд на трибуну, ему впервые бросилась в глаза небольшая группа людей, стоявшая в переулке, — необузданная, темная сила, маленькая армия, которая ждала лишь сигнала к выступлению.
Как раз напротив, на другой стороне площади, в плохо освещенном переулке, стояли и молча ждали люди. Они держали знамена, не производившие в сумерках впечатления черных, а впереди — Тернер отчетливо это разглядел — впереди стояли несколько музыкантов из военного оркестра. Свет дуговых фонарей поблескивал на трубе, на оплетенных тесьмой обручах барабана. Во главе их темнела одинокая фигура с поднятой, как у дирижера, требующей тишины рукой.
Снова затрещало радио, но слова потонули во взрывах смеха. Карфельд отпустил еще одну шутку, грубую шутку, которая не могла не вызвать у кого-то гнева: намек на одряхление Англии и на королеву. Тон, каким он это произнес, был нов и необычен — легкий шлепок по спине, преднамеренный, похожий на ласку и на удар бича, от которого горит кожа и который способен затронуть политические чувства и вызвать злость. Итак, Англия вместе со своими союзниками принялась перевоспитывать немцев. Ну еще бы: где же вы найдете лучших воспитательниц? В конце концов, кто, как не Черчилль, впустил дикарей в Берлин, кто как не Трумэн, сбрасывал бомбы на беззащитные города; совместными усилиями они превратили Европу в развалины — так кто же лучше их сможет объяснить немцам, что такое цивилизация?
В переулке никакого движения. Рука дирижера по-прежнему поднята, маленький оркестр ждет сигнала.
— Это социалисты, — прошептал над ухом Тернера де Лилл. — Они решили устроить контрдемонстрацию. Какой дурак пустил их сюда?
Итак, союзники взялись за работу: надо научить немцев себя вести. Не надо было немцам убивать евреев, заявили они, — убивайте лучше коммунистов. Не надо было нападать на Россию, заявили они, но мы защитим вас, если русские на вас нападут. Не надо было сражаться за новые границы, заявили они, но мы поддержим ваши притязания на восточные земли.
— Но мы-то знаем, что это за поддержка! — Карфельд выбросил руки ладонями вверх. — Пожалуйста, дорогая, пожалуйста! Можешь взять мой зонтик и оставить его у себя… пока не пойдет дождь!
Показалось Тернеру или в самом деле в этой реплике прозвучала интонация, к которой в свое время прибегали в немецких мюзик-холлах, когда хотели передать еврейский акцент? Толпа засмеялась, но Карфельд снова жестом утихомирил ее.
В переулке дирижер по-прежнему стоял — застыв, подняв руку. Неужели он никогда не устанет, подумал Тернер, отдавать этот поганый салют?
— Их уничтожат, — убежденно сказал де Лилл. — Толпа их уничтожит!
Так вот, друзья мои, что произошло. Победители в чистоте помыслов своих и в великой своей премудрости научили нас понимать, что такое демократия. Ура демократии! Демократия — это как Христос: все оправданно, что совершается во имя демократии.
— Прашко, — с расстановкой произнес Тернер, — Прашко написал это для него.
— Он часто для него пишет, — сказал де Лилл.
— Демократия расстреливает негров в Америке и подкупает их золотом в Африке! Демократия управляет колониальной империей, сражается во Вьетнаме и нападает на Кубу. Демократия позволяет переложить все на совесть немцев! Демократия внушает: что бы ты ни сделал, ты никогда, никогда не будешь таким плохим, как немцы!
Он повысил голос, подавая сигнал — сигнал, которого ждал оркестр. Тернер снова посмотрел поверх голов толпы туда, в переулок, увидел, как белая-белая, точно салфетка, рука плавно опустилась в свете фонаря, как промелькнуло бледное лицо Зибкрона, поспешно покинувшего свой командный пост и отступившего в тень домов, и заметил, как головы начали поворачиваться одна за другой, когда и он сам услышал далекие звуки музыки — военный оркестр, и хор мужских голосов; он увидел, как Карфельд перегнулся через трибуну и обратился к кому-то стоявшему внизу, увидел, как он отступает в глубину возможно дальше, все еще продолжая говорить, и внезапно уловил в его голосе прорывавшиеся сквозь его возмущение, сквозь ярость, сквозь все заклинания, визгливые призывы, брань и подстрекательства — отчетливо уловил нотки страха.
— Соци! — крикнул молодой сыщик далеко в толпе. Он стоял навытяжку, расправив обтянутые кожей плечи, и орал, сложив руки рупором. — Соци — там, в переулке! Социалисты решили на нас напасть!
— Это диверсия, — не повышая голоса, констатировал Тернер. — Зибкрон инсценирует диверсию. «Чтобы выманить его, подумал он, — чтобы выманить Лео и заставить его рискнуть. И музыка для того, чтобы заглушить выстрел, — мысленно добавил он, услышав „Марсельезу“, — все подстроено, чтобы он начал действовать».
Сначала все продолжали стоять, не двигаясь. Первые такты музыки были едва слышны — невинные звуки, слабенькая мелодия, извлеченная ребенком из губной гармошки. Да и песня, зазвучавшая вослед, была вроде тех, что поют мужчины, собравшись в йоркширском трактире в субботу вечером, поют без воодушевления, не в лад, как люди, не привыкшие к музыке, — да, впрочем, толпу и не интересовала музыка, все ее внимание было приковано к Карфельду.
Но Карфельд — тот слышал музыку, она с необыкновенной силой подстегнула его.
— Я уже не молодой человек, — закричал он. — Скоро я буду совсем старик. Какой вопрос, молодые люди, зада дите вы себе, когда проснетесь утром? Что вы скажете, глядя на эту американскую шлюху — Бонн? Вот что вы скажете: сколько же можно жить так, без чести? Вы по смотрите на своих правителей и скажете это, вы посмотрите на социалистов и скажете: неужто мы должны покорно следовать за любой собакой, если она носит казенный мундир?
«Он перефразирует Лира», — мелькнула у Тернера нелепая мысль, и в эту минуту все прожекторы вдруг погасли — словно опустили черный занавес. Мрак сразу накрыл площадь, и громче зазвучало пение «Марсельезы». Тернер почувствовал едкий запах смолы в ночном воздухе — по всей площади вспыхивало и гасло бессчетное множество искр; он услышал приглушенный оклик и приглушенный отзыв, услышал, как из уст в уста поспешно передавались слова команды. Пение и музыка внезапно слились в рев, подхваченный рупорами, — чудовищный, бессмысленный, одичалый рев, усиленный радио и искаженный до неузнаваемости, оглушающий, сводящий с ума.
«Да, — повторил про себя Тернер с чисто саксонской ясностью мышления, — да, именно так я бы и поступил на месте Зибкрона. Я бы инсценировал эту диверсию, накалил толпу и устроил побольше шума, чтобы спровоцировать его, чтобы он выстрелил».
Музыка гремела все громче. Он увидел, как полицейский на ступеньках повернулся к нему лицом, а молодой сыщик предупреждающе поднял руку.
— Оставайтесь, пожалуйста, на месте, мистер Брэдфилд! Мистер Тернер, оставайтесь, пожалуйста, на месте!
В толпе возбужденно перешептывались — она алчно предвкушала что-то.
— Прошу вынуть руки из карманов!
Вокруг них вспыхнули факелы — кто-то, видимо, подал сигнал. Они запылали безудержной надеждой, позолотив мрачные лица, исполнив их веры, вдохнув мечту в их прозаические черты, оживив тупой взгляд пророческим жаром апостолов. Маленький оркестр вступил на площадь, в нем было не больше двадцати душ, и армия, которая шла за ним, шагала вразброд, неуверенно; но музыка, усиленная рупорами Зибкрона, звучала теперь уже повсюду, олицетворяя террор социалистов.
— Соци! — раздалось снова в толпе. — Соци идут на нас.
Кафедра проповедника опустела — Карфельд исчез, но социалисты продолжали продвигаться вперед.
— Бей их, бей наших врагов! Бей евреев! Бей красных! Разделаемся с мраком, шептали голоса, разделаемся со светом, разделаемся со шпионами-саботажниками: во всем виноваты социалисты.
А музыка звучала все громче.
— Ну вот, — ровным голосом сказал де Лилл, — они его и выманили.
Молчаливые люди деловито окружили подножие карфельдовского помоста из нетесаного белого дерева. Сгибались кожаные спины, мелькали луноподобные лица, шептались о чем-то.
— Бей соци! Бей! — Ярость толпы вздымалась, как на дрожжах. И трибуна, и Карфельд были позабыты. — Бей их!
Бей здесь, сейчас, бей все, что тебе не по нраву, шептали голоса, бей евреев, негров, кротов-конспираторов, крушителей, ниспровергателей, родителей, любовников, они хорошие, они плохие, умные, глупые.
— Бей евреев-социалистов! — Над головами взмыли плакаты; голоса шептали: Иди! Иди!
«Мы должны убить его, Прашко, — в смятении сказал себе Алан Тернер, — или нам снова навесят бирки…»
— Бить-кого? — спросил он де Лилла. — Что они делают?
— Гонятся за своей неосуществленной мечтой.
Мелодии больше не было, звучала одна нота — хриплый, грубый рев, призыв к бою, призыв к ярости, призыв к убийству; истребить некрасивое, безобразное, уничтожить больных, недоразвитых, искалеченных, жалких, неумелых. Внезапно в свете факелов взмыли в воздух черные флаги и затрепетали, как растревоженная моль: толпа качнулась и накренилась в сторону; один край ее прорвался, и факелы потекли в переулок, гоня перед собой оркестр, провозглашая музыкантов своими героями, обжигая их поцелуями, с игривой яростью пускаясь между ними в пляс, разбивая инструменты, громя витрины, окна домов… Красные знамена взмыли вверх и упали, как капли крови, и толпа растоптала их и, отяжелевшая, глухо урча, потекла дальше по переулку, ведомая факелами. Затрещало радио. Тернер услышал голос Зибкрона, холодный и удивительно ясный, услышал краткую команду — одно-единственное колючее слово: «Schafott» — и бросился бежать к помосту, рассекая людские волны; он почувствовал боль от удара в плечо, почувствовал, как руки уцелевших хватали его, но он сбрасывал их с себя, точно детские ручонки. Снова руки хватали его, и снова он отмахивался от них, как от веток. Перед ним возникло лицо — он ударил по нему и побежал дальше, преодолевая людские волны, стремясь добраться до помоста. И тут он увидел его. — Лео! — закричал он.
Он лежал на мостовой, как художник, который рисует на асфальте, вокруг неподвижно стояли люди. Они стояли, но ни один не касался его. Они сбились плотным кольцом вокруг, но оставили ему место умереть. Тернер видел, как он приподнялся и снова упал, и опять крикнул: «Лео!» Он увидел, как темные глаза обратились к нему, и услышал ответный возглас — мольбу к нему, к Тернеру, к миру, к богу или к милосердию, к любому человеку, который мог бы спасти его от свершившегося. Он увидел, как людское кольцо сомкнулось, склонившись над ним, и распалось, отпрянув в сторону, увидел, как покатилась мягкая шляпа по мокрой брусчатке, и ринулся вперед, повторяя: «Лео!» Он выхватил у кого-то факел, и в нос ему ударил запах паленой материи. Он держал факел, отпихивая от себя чьи-то руки, и вдруг почувствовал, что никто больше не препятствует ему, — он стоял один на берегу, у края помоста, и смотрел вниз на свою собственную жизнь, на свое собственное лицо, на руки, пытавшиеся, словно любовницу, обнять брусчатку, и на листовки, кружившие, реявшие над маленьким телом, словно листья, гонимые ветром.
Рядом с ним не было никакого оружия — ничто не указывало на то, как он умер, — только шея повернута под каким-то странным углом там, где что-то сдвинулось с места и перестало совпадать одно с другим. Он лежал, распластанный, придавленный к мостовой теплым боннским воздухом, точно кукла, разбитая на куски и аккуратно сложенная потом. Человек, который жил и чувствовал и теперь не чувствовал ничего, — наивный человек, потянувшийся поверх всех барьеров за наградой, которой ему никогда не суждено было добыть.
Издалека долетал яростный крик толпы, все еще преследовавшей в переулках давно исчезнувших музыкантов, а за своей спиной Тернер услышал легкий звук шагов. — Обыщите его карманы, — сказал чей-то голос с истинно английским хладнокровием.