Даже человек, настолько далекий от политических интриг Главного управления, как я, не мог не услышать грохота битвы: как великий Икс прошел в коридоре мимо великого Игрека, не сказав ничего, кроме “Доброго утра”; как А отказался сесть за один стол с Б во время обеда. И как хейдоновский Лондонский центр становился службой в службе, пожирая районные управления, подминая под себя специальные отделы, наблюдателей, подслушивателей, опускаясь до таких простых людей, как наши почтари, которые сидят в сырых помещениях для сортировки почты, преданно вскрывая над паром конверты с помощью постоянно кипящих на газу чайников. Было даже дано понять, что настоящая схватка Титанов происходила между Биллом Хейдоном и царствующим Шефом, и этот последний называл себя Контролем, и что Смайли, виночерпий Контроля, был скорее на стороне своего хозяина, чем Хейдона.
А затем также намекнули, что над самим Смайли навис дамоклов меч или — если более тактично — что его ожидает назначение на преподавательский пост, чтобы у него оставалось больше времени на свою семейную жизнь.
Хейдон весело посмотрел на Смайли, но веселый взгляд стал ледяным, пока Хейдон ждал, что Смайли посмотрит на него в ответ. Все остальные тоже ждали. Неловкость состояла в том, что Смайли в ответ не взглянул. Он был похож на человека, не пожелавшего ответить на приветствие. Он сел в шезлонг, брови его были подняты, большие веки опущены, а круглая голова наклонена, словно он внимательно рассматривал персидский коврик для молитвы — еще одну эксцентричную деталь комнаты Билла. Так он и продолжал изучать коврик, будто не подозревая, что Хейдон им интересуется, хотя все мы знали — даже я, — что это было неправдой. Потом он надул щеки и неодобрительно нахмурил брови. И наконец встал — но не театрально, поскольку Джорджу никогда это не было свойственно, — и собрал свои бумаги.
— Что ж, думаю, мы извлекли из этого суть, так, Билл? — сказал он. — Пожалуйста, через час, если вас это устраивает, Контроль собирает офицеров, которые ознакомились с этим делом, и мы постараемся дать этому оценку. А нам с тобой, Нед, надо прояснить один эпизод цюрихской истории. Может, заглянешь, когда освободишься от Билла?
Двадцать минут спустя я сидел в кабинете Смайли.
— Ты веришь в эту фотографию? — спросил он, совершенно не собираясь говорить о Цюрихе.
— Приходится, а что делать?
— Почему ты так думаешь? Фотографии можно подделать. Существует и такая штука, как дезинформация. Московский центр знаменит тем, что время от времени этим занимается. Мне сказали, что они даже опустились до того, что стали дискредитировать невинных людей. У них, кстати, существует целый отдел, только этим и занимающийся. В нем работает около пяти сотен офицеров.
— Тогда зачем же ложно обвинять Беллу? Почему бы не остановиться на Брандте или на ком-нибудь из экипажа?
— Что Билл велел тебе делать?
— Ничего. Он говорит, что в свое время я получу указания.
— Ты так и не ответил на его вопрос. Ты думаешь, мы должны ликвидировать агентурную сеть?
— Мне трудно ответить. Я всего лишь местное звено. А руководят агентурной сетью напрямую из Лондона.
— И все-таки?
— Мы не в силах тайно вывести из дела тридцать агентов. Нам придется начать войну. Если о путях, по которым идет снабжение, известно, а все пути отхода перекрыты, я не вижу, что мы вообще могли бы для них сделать.
— Значит, можно считать, что они уже покойники, — сказал он, скорее утверждая, чем спрашивая. На столе зазвонил телефон, но Смайли не поднял трубку. Он продолжал смотреть на меня с сочувствием и интересом. — Что ж, если они уже покойники, запомни, пожалуйста, Нед, это не твоя вина, — по-доброму добавил он. — Никто не ждет, что ты в одиночку справишься с Московским центром. Это может быть ошибка Пятого этажа, может быть — моя. Но уж никак не твоя.
Он кивнул мне на дверь. Я закрыл ее за собой и услышал, что его телефон перестал звонить.
* * *
В тот же вечер я вернулся в Гамбург. Когда я позвонил, у Беллы был радостно возбужденный голос, который тут же погрустнел оттого, что я сразу не бегу к ней сломя голову.
— Где Брандт? — спросила она. Она не имела никакого представления о том, что телефон может прослушиваться. Я сказал, что с Брандтом все в порядке, все замечательно. Я чувствовал себя виноватым, разговаривая с ней, потому что мне было известно так много, а ей так мало. Нужно держаться с ней естественно, сказал Хейдон: “Что бы ты ни делал раньше, продолжай в том же духе или делай это даже еще лучше. Я хочу, чтобы она ни о чем не догадалась”. Я должен был сказать ей, что Брандт ее любит, на чем он, несомненно, настаивал. Предполагаю, что в своих мучениях он просил о встрече со мной. Во всяком случае, надеюсь, что это так, поскольку я доверял ему и был за него в ответе.
Я старался не расстраиваться из-за себя, потому что другим было намного хуже, но этого не получалось. Еще несколько дней назад я тревожился за Брандта и его экипаж. Я был их представителем и их защитником. Теперь один из них был мертв или того хуже, а остальных у меня забрали. Агентурная сеть, хотя и работала на Лондон, была мне вроде семьи. Теперь это было похоже на остатки призрачной армии, до которой не добраться, — армии, которая находится между жизнью и смертью.
Но хуже всего было ощущение путаницы: у меня в голове была по меньшей мере дюжина противоречивых теорий, каждая из которых мне в отдельности нравилась. Сначала я убеждал себя в том, что Белла невиновна. Это, собственно, я и доказывал Хейдону. А в следующую секунду я спрашивал самого себя, как она могла связываться со своими хозяевами. Ответ был — очень просто. Она ходила в магазины, в кино, на занятия. Она могла встречаться со связными и вынимать почту из почтовых ящиков сколько душе угодно.
Но, зайдя так далеко, я стал ее защищать. Белла не была порочной. Фотография — чистое надувательство, а история об ее отце ровным счетом ничего не значила. Смайли так и сказал. Существовали сотни возможных вариантов провала операции, и Белле совершенно не нужно было бы прикладывать к этому руку. Наша оперативная безопасность была жесткой, но не настолько, насколько мне бы хотелось. Мой предшественник оказался продажным. А почему бы ему вдобавок к тому, что он выдумывал агентов, нельзя было нескольких и продать? Пусть даже он и не продал, но разве у Брандта не было никаких оснований предположить, что утечка могла произойти с нашей стороны забора, а не с их? Теперь я не хотел бы, чтобы вы подумали, что молодой Нед, лежа в своей одинокой постели той ночью, без чьей-либо помощи распутал клубок предательств — впоследствии Джорджу Смайли пришлось приложить все силы, чтобы раскрыть эти тайны. Источник может быть подставой, на подставу можно и не обратить внимания, опытный разведчик может принять неправильное решение — и все без помощи предателя в пределах Пятого этажа. Это я знал. Я не был ни ребенком, ни одним из серощеких теоретиков по вопросам конспирации из Центра.
Тем не менее я все взвешивал, как каждый бы на моем месте, когда преданность Службе подвергается чрезвычайному испытанию. Я сопоставил обрывки информации о случаях необъяснимых провалов, о постоянных скандалах и растущем гневе наших Американских Братьев. О бессмысленных реорганизациях, изнурительном соперничестве между теми, кто сегодня бессмертен, а завтра уходит в отставку. Полные ужасов истории о некомпетентности как доказательстве серьезного предательства — и лишающие спокойствия факты предательства, отброшенные по причине некомпетентности.
Если есть такая штука, как взросление, то можно сказать, что в ту ночь я сделал один из таких скачков в зрелость. Я осознал, что Цирк был во многом похож на любое другое британское учреждение, разве что еще более британское, чем другие, поскольку играл в свои игры в безопасности кабинетов с плотно закрывающимися дверьми, а игра шла на жизни других людей. Все же я был рад, что осознал это. Это возвращало мне ответственность за мои деяния, что до настоящего времени я слишком охотно перекладывал на плечи других. Если до этих пор моя карьера представляла собой постоянную схватку между подчинением и свободной волей, то можно было бы сказать, что раньше побеждало подчинение. Но в ту ночь я преступил некую границу. Я решил, что отныне и впредь буду больше прислушиваться к собственным инстинктам и желаниям и меньше обращать внимания на повседневную работу “в упряжке”, без которой, казалось, мне было невозможно обойтись.
* * *
Мы встретились на конспиративной квартире. Если и можно было найти где-нибудь нейтральную территорию, то это именно там. Белла все еще ничего не знала о катастрофе. Я лишь сказал ей, что Брандта вызвали в Англию. Мы сразу же сошлись с ней, слепо и ненасытно; затем я дождался чистоты состояния, которое приходит после любви, чтобы начать свой допрос.
Я начал шутливо поглаживать ее волосы “против шерсти”. Потом обеими руками сгреб их назад неумело собрав в хвост.
— Так у тебя очень строгий вид, — сказал я и поцеловал ее, не опуская рук. — Ты когда-нибудь носила такую прическу? — Я снова поцеловал ее.
— Когда была девочкой.
— Когда это было? — сказал я сквозь наши сомкнутые губы. — До Тадео? Когда?
— До того, как ушла в лес. Потом я его обрезала. Одна женщина мне отрезала хвост ножом.
— А у тебя есть фотографии, где ты такая?
— Мы в лесу не фотографировались.
— Я имею в виду раньше. Когда у тебя была прическа, как у строгой женщины.
Она села.
— Зачем?
— Просто ответь мне.
Она глядела на меня почти бесцветными глазами.
— Нас фотографировали в школе. А что?
— Группами? Классами? Какие фотографии?
— Зачем?
— Скажи мне, Белла. Мне надо знать.
— Нас снимали в классе и фотографировали для документов.
— Каких документов?
— Для удостоверений личности. Для наших паспортов.
Она говорила не о том паспорте, который мы подразумеваем под этим словом. Она имела в виду паспорт, который необходим для передвижения внутри Советского Союза. Без паспорта ни один свободный гражданин не может и дороги перейти.
— Фотография лица? Без улыбки?
— Да.
— Белла, а что ты сделала со своим старым паспортом?
Она не помнила.
— Что на тебе тогда было, когда ты фотографировалась? — Я поцеловал ее грудь. — Не это, разумеется. Что на тебе было?
— Блузка и галстук. Что за чепуху ты несешь?
— Послушай меня, Белла. Существует ли кто-нибудь — домашние ли, школьная подруга, старый друг, родственник, — у кого нашлась бы твоя фотография, на которой ты снята с зачесанными назад волосами? Кто-то, кому бы ты могла написать или, может, как-то связаться?
Она секунду размышляла, глядя на меня.
— Моя тетя, — сказала она сердито.
— Как ее зовут?
Она ответила.
— Где она живет?
— В Риге, — сказала она, — с дядей Янеком.
Я схватил конверт, посадил ее, все еще голую, за стол и заставил написать их полный адрес. Потом положил перед ней лист простой писчей бумаги и продиктовал письмо, которое она по мере написания переводила.
— Белла, — я заставил ее встать и нежно поцеловал. — Белла, скажи мне еще кое-что. Ты когда-нибудь училась в какой-нибудь школе, кроме тех, что есть в твоем родном городе?
Она покачала головой.
— А в воскресной школе? В специальной? Языковой?
— Нет.
— Ты учила в школе английский?
— Конечно, нет. Иначе я бы говорила по-английски. Что с тобой происходит, Нед? Почему ты задаешь мне все эти глупые вопросы?
— “Маргаритка” попала в беду. Была стрельба. Брандта не задело, но остальные ранены. Это все, что я могу тебе сказать. Завтра мы вместе с тобой должны лететь в Лондон. Им нужно задать нам несколько вопросов и выяснить, что же произошло.
Она закрыла глаза и затряслась. Открыла рот и беззвучно закричала.
— Я верю тебе, — сказал я. — Я хочу тебе помочь. И Брандту. Это правда.
Она медленно подошла ко мне и, плача, положила голову мне на грудь. Она снова стала ребенком. Возможно, она всегда им была. Наверное, помогая мне взрослеть, она увеличивала между нами расстояние. Я привез ей британский паспорт. Своей национальности у нее не было. Я заставил ее остаться со мной на ночь, и она уцепилась за меня так, словно шла ко дну. Ни она, ни я не спали.
— Es ist ein reiner Unsinn, — сказала она. — Это полная чепуха.
— Что именно?
Она отняла руку. Не со злостью, а в каком-то беспредельном отчаянии.
— Это вы их заставили сунуться в воду, а теперь сидите и смотрите, что дальше будет. Если их не убьют, они — герои, если убьют — мученики. Вы не получаете ничего из того, что стоит получить, а моих земляков посылаете на гибель. Что вы от нас хотите? Чтобы мы подняли восстание и перебили русских захватчиков? Вы придете и поможете нам, если мы попытаемся? Не думаю. Мне кажется, что вы вообще всем этим занимаетесь, чтобы хоть чем-то заняться. Думаю, вы нам вообще не нужны.
Я никогда не мог забыть того, что сказала Белла, поскольку это был также и отказ от моей любви. И сегодня я думаю о ней каждое утро, слушая новости, перед тем как идти гулять с собакой. Я задаю себе вопрос: что, как нам казалось, обещали мы в те времена этим храбрым балтам и то ли это было обещание, которое мы так усердно сегодня нарушаем?
На этот раз, к моему облегчению, в аэропорту нас встречал Питер Гиллам — его приятная внешность и беззаботность, казалось, вселили в нее уверенность. В качестве дуэньи он взял с собой наблюдательницу Нэнси, которая на сей раз изображала из себя заботливую мамашу. Обступив Беллу с двух сторон, они провели ее через службу иммиграции к серому фургону, принадлежащему сэрратским инквизиторам. Жаль, что никто не додумался прислать менее устрашающую машину, потому что, как только Белла увидела фургон, она остановилась и укоризненно взглянула на меня, прежде чем Нэнси сгребла ее в охапку и втолкнула внутрь.
Я узнал, что в жизни не всякий раз есть возможность достойно расстаться.
* * *
Я могу только рассказать вам, что сделал после и что потом услышал. Я направился к Смайли на работу и большую часть дня провел, пытаясь поймать его в перерывах между совещаниями. По протоколу Цирка я обязан был сначала идти к Хейдону, но, расспрашивая Беллу, и так уже превысил полномочия, которые он мне дал, а поэтому я полагал, что Смайли выслушает меня более благожелательно. Он выслушал меня, забрал себе Беллино письмо и изучил его.
— Если мы отправим его из Москвы и дадим им для ответа обратный конспиративный адрес в Финляндии, то это может сработать, — пробовал убедить его я.
Но у меня создалось впечатление, что мысли Смайли, как, впрочем, часто с ним случалось, витают где-то в тех сферах, куда я не допускался. Он бросил письмо в ящик и закрыл его.
— Думаю, этого не потребуется, — сказал он. — Во всяком случае, давай на это надеяться.
Я спросил его, что они сделают с Беллой.
— Полагаю, то же, что сделали с Брандтом, — ответил он, достаточно выйдя из состояния погруженности в свои мысли, чтобы грустно мне улыбнуться. — Заставят ее рассказать о мельчайших подробностях ее жизни. Попытаются уличить во лжи. Сломить ее. Но не тронут. Физически. Ей не скажут, что против нее имеется. Они просто постараются выявить ее настоящее лицо. Кажется, недавно собрали большинство тех, кто был с ней в лесу. Это, естественно, сыграет не в ее пользу.
— Что с ней сделают потом?
— Что ж, думаю, мы все же сможем предотвратить худшее, пусть теперь нам и не под силу сделать для нее еще что-то, — ответил он, возвращаясь к своим бумагам. — Может, тебе пора к Биллу отправиться, а? Его, наверное, интересует, что ты задумал.
И я помню выражение его лица, когда он выпроваживал меня: в нем были боль, разочарование и злость.
Отправил ли Смайли письмо, которое я ему принес? Пришла ли в ответ фотография и оказалась ли эта фотография той самой, которую подделыватели из Московского центра, вклеили в групповую фотографию? Хотелось бы мне, чтобы все было так гладко, но в жизни так никогда не бывает, хотя тешу себя надеждой, что мои старания помочь Белле возымели какое-то влияние; ее освободили, и она устроилась в Канаде несколько месяцев спустя при загадочных для меня обстоятельствах.
Ведь Брандт отказался взять ее к себе, не говоря уже о том, чтобы поехать с ней. Неужели Белла рассказала ему о нашем романе? Или кто-то другой? Думаю, вряд ли это возможно, если только со злости это не сделал сам Хейдон. Билл ненавидел женщин и большинство мужчин, и больше всего на свете ему нравилось выворачивать наизнанку людские приязненные отношения.
Брандту также были выданы чистый билет и — после некоторого сопротивления Пятого этажа — пособие, чтобы начать безбедную жизнь. Иными словами, он смог купить себе лодку и отправиться в Вест-Индию, где возобновил свое старое занятие контрабандой, избрав на сей раз доставку оружия на Кубу.
А предательство? Смайли сказал мне позже, что агентура Брандта просто слишком хорошо работала, чтобы Хейдон ее терпел, поэтому Билл предал их, как предал и их предшественника, попытавшись свалить вину на Беллу. Он договорился с Московским центром подделать факты против нее, которые он представил в качестве тех, что пришли от его подложного источника Мерлин, поставщика материала для “Уичкрафт”. Смайли, который уже настигал крота, высказал в высоких инстанциях свои подозрения только для того, чтобы быть сосланным за правоту в изгнание. И еще потребовалось два года, прежде чем его вернули расчищать конюшни.
* * *
На этом история и остановилась, пока всерьез не началась наша внутренняя перестройка — зимой 89-го, — когда вездесущий Тоби Эстергази, переживший всех и вся, привез в Московский центр делегацию средних чинов Цирка — первый шаг на пути к тому, что наше благословенное министерство иностранных дел настойчиво называло “нормализацией отношений между двумя службами”.
Команду Тоби радушно приняли на площади Дзержинского, показали много помещений, кроме, как можно догадаться, камер пыток старой Лубянки или крыши, с которой, случайно оступаясь, падали некоторые невнимательные заключенные. Тоби и его людей напоили и накормили. Как говорят американцы, устроили показуху. Они купили меховые шапки, прикололи на них веселые значки и сфотографировались на площади Дзержинского.
А в последний день — в знак особого расположения — их провели на балкон огромного информационного зала Центра, куда стекаются для обработки донесения из всех источников. Именно здесь, когда они выходили с балкона, говорит Тоби, они с Питером Гилламом одновременно засекли в дальнем конце коридора высокого плотного блондина, выходящего, по всей вероятности, из мужского туалета, поскольку в этой части коридора была всего лишь еще одна дверь, на которой был нарисован женский силуэт.
Это был уже немолодой человек, который, однако, прошел в дверь, как бык. Он замер и какое-то время глядел прямо на них, словно находясь в нерешительности — то ли подойти к ним и поздороваться, то ли ретироваться. Потом он опустил голову, как им показалось, с улыбкой и пошел от них, исчезнув в другом коридоре. Но у них было вполне достаточно времени, чтобы заметить его моряцкую походку вразвалку и борцовские плечи.
Ничто не исчезает бесследно в тайном мире, ничто не исчезает и в реальном. Если Тоби и Питер правы — а есть и такие, кто до сих пор уверяет, что русское гостеприимство превзошло тогда самое себя, — то у Хейдона имелась еще более веская причина переложить подозрение с морского капитана Брандта на Беллу.
Был ли Брандт не тем, за кого мы его принимали с самого начала? Если так, то я невольно содействовал его вербовке и смерти наших агентов. Это ужасная мысль, и иногда, когда еще серо и холодно и я лежу рядом с Мейбл, она приходит мне в голову.
А Белла? Я думаю о ней как о моей последней любви, как о правильном пути, которым я не воспользовался. Если Стефани открыла во мне дверь сомнений, то Белла, пока еще было время, направила меня к открытому миру. Когда я думаю о тех женщинах, которые были после них, они уже не имеют значения. А когда я думаю о Мейбл, то могу только объяснить, что она — воплощение прелести семейного очага для фронтовика, вернувшегося с передовой. Но воспоминания о Белле сохранились в моей памяти, как и наша первая ночь на конспиративной квартире, выходящей окнами на кладбище, хотя в моих снах она всегда уходит от меня и даже спина ее выражает укор.
Глава 5
— Вы хотите сказать, что, может, мы и теперь пригрели второго Хейдона? — под стоны коллег раздался выкрик студента по имени Мэггс. — Каковы его побудительные мотивы, господин Смайли? Кто ему платит? Круг его интересов?
С тех самых пор, как к нам присоединился Мэггс, у меня возникли сомнения в отношении его. Его прикрытием в будущем должна была стать работа журналиста, но уже сейчас он приобрел наихудшие черты, свойственные людям его будущей профессии. Однако Смайли это ничуть не смутило.
— Что ж, уверен, что задним числом мы должны быть благодарны Биллу, — спокойно ответил он. — Потому что он сделал вливание Службе, которая тихо помирала, — в замешательстве он нервно нахмурился. — Что касается новых предателей, то уверен: наш нынешний лидер посеет семена недовольства, не правда ли? Может, даже и во мне. Я обнаружил, что становлюсь большим радикалом к старости.
* * *
Но уж поверьте мне, в то время Билла мы не поблагодарили. Было время До Провала и После Провала, а Провалом был Хейдон, и вдруг в Цирке не стало ни одного человека, кто не мог бы сказать, где он был и что делал, когда услышал эту ужасную новость. Старые зубры и поныне рассказывают друг другу о тишине в коридорах, об оцепенении, о том, как в столовых друг от друга отводили глаза, как не отвечали телефоны.
Больше всего пострадало взаимное доверие. Очень постепенно, словно потрясенные люди после воздушного налета, робко выходили мы, один за другим, из наших разрушенных домов и принимались за восстановление крепости. Считалось, что необходима основательная реформа, поэтому Цирк отказался от своего старого прозвища, лабиринта диккенсовских коридоров и кривых лестниц в кембриджском здании, где поселился позор, и построил вместо этого нечто отвратительное из стали и стекла неподалеку от Виктории, где из окон дует при сильном ветре, а коридоры провоняли запахом жидкости для чистки пишущих машинок и столовской капусты. Только англичане карают себя такими, действительно ужасными, тюрьмами. В мгновение ока мы стали, выражаясь официальным языком, Службой, несмотря на то, что слово “Цирк” все еще изредка слетает с наших губ — ведь продолжаем же мы говорить о фунтах, шиллингах и пенсах, давным-давно уже перейдя на метрическую систему мер.
Доверие было подорвано, поскольку Хейдон являлся его частью. Билл не был задирой, готовым к драке, да еще с пистолетом в кармане. Он был в точности тем, кем всегда ехидно представлял себя: главой церковно-шпионского ведомства с дядюшками, которые заседали в различных кабинетах Тори, с захудалым именьишком в Норфолке и с арендаторами, которые обращались к нему “мистер Уильям”. Он был нитью тонко сплетенной паутины английского влияния, центром которой мы себя чувствовали. Он нас всех в нее и запутал.
* * *
Что касается лично меня — а я все еще настаиваю на некотором отличии от других, — мне фактически удалось услышать об аресте Билла через сутки после того, как эта новость разнеслась по всему Цирку, поскольку я был заключен в средневековую камеру без окон во чреве огромных апартаментов в Ватикане. Я руководил командой наблюдателей Цирка под присмотром монаха с ввалившимися глазами, предоставленного нам собственной секретной службой Ватикана, который скорее бы обратился к самим русским, чем к помощи своих коллег-мирян, находившихся в Риме, в одной миле от них. А наша задача заключалась в том, чтобы внедрить зонд-микрофон в зал для аудиенций одного продажного католического епископа, ввязавшегося в махинации по продаже наркотиков и покупке оружия с одной из наших раздробленных колоний — ну, чего стесняться? Это была Мальта.
С Монти и его парнями, специально прилетевшими по такому случаю, мы на цыпочках пробрались сквозь сводчатые подземелья, поднялись по подземным лестницам, пока не достигли самой удобной для нас позиции, где и заставили просверлить узкое отверстие сквозь старую цементную кладку между блоками трехфутового брандмауэра. Мы договорились, что отверстие будет не больше двух сантиметров в диаметре, то есть достаточно широким, чтобы ввести длинную пластмассовую соломинку для коктейлей, которая проводила бы звук из нужной комнаты к нашему микрофону, и достаточно маленьким, чтобы пощадить освященную каменную кладку папского дворца. Сегодня мы воспользовались бы более изощренным оборудованием, но в семидесятых годах кончался век пара и зонды были еще в обиходе. Кроме того, как бы мы горячо этого ни хотели, не станешь же хвастаться перед официальным Ватиканом своими первоклассными устройствами, разве что перед монахом в черной рясе, который выглядит так, словно только что явился из века Инквизиции.
Мы сверлили, Монти сверлил, монах смотрел. Мы лили воду на раскаленные добела сверла и на наши потные руки и лица. Мы наносили жидкую пену, чтобы заглушить жужжание дрелей, и каждую минуту снимали показания, чтобы убедиться, что не вышли по ошибке в комнату святого мужа. Ведь цель наша состояла в том, чтобы остановиться в сантиметре от поверхности и слушать изнутри через мембрану обоев или штукатурки.
Вдруг мы пробили поверхность и даже прошли дальше. Мы попали неизвестно куда. В результате торопливого взятия пробы с помощью вакуума мы получили всего лишь экзотические шелковые нитки. Мы озадаченно молчали. Неужели задета мебель? Портьеры? Кровать? Или кромка одежды ничего не подозревающего прелата? Или в зале для аудиенций что-то переменили с тех пор, как мы произвели фоторазведку?
В эту тяжкую минуту монаха осенило, и он с ужасом прошептал, что любезный епископ собрал бесценную коллекцию вышивки, и до нас дошло, что лоскутки ткани, которые мы рассматривали, были не от дивана или занавески и даже не от одеяния священника, а являлись фрагментами гобелена. Извинившись, монах убежал.
Теперь место действия переносится в старый кентский город Рай, где две сестры — и та и другая по имени мисс Кейл — держат мастерскую по реставрации ковров и тканей. И, к счастью — а можно сказать, по неотвратимым законам английских социальных связей, — их брат Генри некогда работал в Службе, а теперь был на пенсии. Разыскали Генри, сестер подняли с постелей, реактивный самолет Королевских ВВС домчал их до военного аэродрома в Риме, откуда их в мгновение ока к нам доставила машина. Потом Монти спокойно вернулся к фасаду здания и зажег дымовую шашку, которая очистила пол-Ватикана и предоставила нашей пополнившейся команде четыре отчаянных часа в нужной нам комнате. К середине того же дня гобелен был вполне сносно заштопан, а наш зондовый микрофон приютился там, где ему и положено.
И снова место действия переносится туда, где ватиканские хозяева устроили нам большой обед. У дверей с угрожающим видом стоят швейцарские гвардейцы. Монти с белой салфеткой под подбородком сидит между степенными мисс Кейл и подбирает кусочком хлеба остатки соуса со своей тарелки, развлекая их рассказами об успехах своей дочери в школе верховой езды.
— Вы не представляете себе, Рози, да вам это и ни к чему, но у моей Бекки прекрасные руки для ее возраста, лучшие во всем Южном Кройдоне…
Но тут Монти останавливается на полуслове. Он читает записку, которую я ему передал, доставленную мне связным из нашего Римского центра:
“Начальник секретной оперслужбы Цирка Билл Хейдон признался в том, что является шпионом Московского центра”.
Иногда я думаю, а не было ли это величайшим из всех преступлений Билла: он навеки лишил нас легкости в наших взаимоотношениях.
Я вернулся в Лондон, где мне сообщили, что, когда будет чего еще сказать, мне скажут. Несколько дней спустя утром Кадровик заявил мне, что я попал в категорию “погорельца”, а это на языке Цирка означало “с засылкой только в дружественные страны”. Это было равносильно тому, если бы мне сказали, что остаток жизни я проведу в инвалидной коляске. Я не совершил никакой ошибки, я не был ни у кого в немилости, совсем наоборот. Но в нашем деле маска — это добродетель, а моя была сорвана.
Я сложил вещи из своего стола и на оставшуюся часть дня ушел с работы. Я поехал за город: до сих пор не помню дорогу, но там гулял по суссекским изогнутым, словно спина кита, меловым холмам с отвесными обрывами в пятьсот футов высотой.
Только через месяц я услышал свой приговор.
— Боюсь, что ты снова вернешься к своим эмигрантам, — сказал Кадровик со своим обычным отвращением. — И это снова Германия. Однако содержание вполне приличное, да и на лыжах можно в свое удовольствие покататься, если, конечно, повыше забраться.
Глава 6
Близилась полночь, но приподнятое настроение Смайли все улучшалось от каждой новой ереси. Я подумал, что он был похож на веселого Деда Мороза, который вместе со своими подарками раздает подстрекательские листовки.
— Иногда я думаю, что самое вульгарное в “холодной войне” — то, как мы научились заглатывать нашу собственную пропаганду, — сказал он с самой кроткой улыбкой. — Я не хочу читать вам лекции, но мы все, конечно же, в какой-то мере этим и занимались на протяжении всей нашей истории. Но во время “холодной войны”, когда наши враги лгали, они лгали затем, чтобы скрыть порочность своей системы. А когда лгали мы, то мы прятали наши добродетели. Даже от самих себя. Мы скрывали то самое, что делало нас правыми. Наше уважение к личности, нашу любовь к разнообразию и аргументу, нашу веру в то, что честно управлять можно только с согласия тех, кем управляют, нашу способность услышать мнение других, особенно когда речь шла о странах, которые мы до смерти эксплуатировали в наших собственных целях. С нашей предполагаемой идеологической честностью мы принесли в жертву нашу сострадательность великому богу безразличия.