Мужчины для этого не годятся. Когда речь идет о чужих судьбах, только женщины способны на такую страстную отдачу. Обреченные трудиться в подвалах без окон, среди массы серых проводов и нагромождения магнитофонов русского образца, они занимают часть преисподней, населенную невидимками, жизнь которых им известна лучше, чем жизнь собственных близких друзей и родственников. Они никогда не видят своих подопечных, никогда с ними не встречаются, никогда не прикасаются к ним и не спят с ними. Но эти тайные любовницы испытывают на себе всю силу их личностей. Благодаря микрофонам или телефонам они слышат, как те уговаривают друг друга, рыдают, едят, курят, спорят и совокупляются. Они слышат, как те готовят пищу, рыгают, храпят и волнуются. Они терпеливо выслушивают их детей, родственников и нянек, так же как сносят их телевизионные пристрастия. А в наши дни они уже ездят с ними в машинах, сопровождают по магазинам, сидят в кафе и у игровых автоматов. Они — тайные участники нашего дела.
Передав мне пару наушников, Мэри надела свои и, подперев подбородок руками, закрыла глаза, чтобы лучше слышать. Так я впервые услышал голос Сирила Фревина, напевающего мелодию из “Турандот”, а Мэри Ласселс тем временем, сидя с закрытыми глазами, зачарованно улыбалась. У него был мягкий голос, который, несомненно, нравился Мэри и был приятен даже моему неискушенному уху.
Я выпрямился. Пение прекратилось. Где-то в глубине комнаты послышался женский голос, затем мужской, и говорили они по-русски.
— Мэри, кто там, черт побери?
— Его учителя, дорогой. Ольга и Борис с московского радио, пять раз в неделю, ровно в шесть утра. Это вчерашняя запись.
— Вы хотите сказать, что он самостоятельно изучает русский?
— Ну, он слушает, дорогой. А сколько остается в его головке, трудно сказать. Каждое утро ровно в шесть Сирил слушает Ольгу и Бориса. Сегодня они побывают в Кремле. Вчера ходили за покупками в ГУМ.
Я слышал, как Фревин бормотал что-то нечленораздельное, сидя в ванне. Я слышал, как он воскликнул “мама”, ворочаясь ночью в своей постели. “ФРЕВИН Элла, — вспомнил я, — нет в живых, мать ФРЕВИНА Сирила Артура, см.” Не могу понять, зачем регистратура заводит досье на покойных родственников подозреваемых шпионов.
Я слышал, как он отчитывал кого-то из технического отдела “Бритиш телеком” после того, как прождал положенные двадцать минут, пока его с ними соединили. Голос его звучал резко, с неожиданными эмфазами.
— Так вот, в следующий раз, когда вы задумываете отыскивать повреждение на моей линии, я буду весьма вам признателен, если вы предупредите меня, вашего абонента, до того, как вторгнетесь в мой дом, когда там работает уборщица, и не будете оставлять на ковре обрезки проволоки, а на полу кухни — следы грязных башмаков…
Я слышал, как он звонил в оперный театр “Ковент-Гарден”, чтобы сообщить, что в пятницу не воспользуется своим абонементом. На сей раз его голос звучал жалобно. Он объяснил, что болен. Милая дама на другом конце провода с сочувствием сказала, что сейчас многие болеют.
Я слышал его разговор с мясником в связи с моим предстоящим визитом, назначенным отделом кадров нашего министерства иностранных дел на завтрашнее утро.
— Мистер Стил, с вами говорит Сирил Фревин. Доброе утро. Я не смогу зайти к вам в субботу из-за того, что у меня дома назначена встреча. Поэтому буду весьма признателен, если по дороге домой в пятницу вечером вы завезете мне четыре хорошие бараньи отбивные. Вас это не затруднит, мистер Стил? А также банку готового мятного соуса. Нет, желе из красной смородины у меня есть, спасибо. Прошу вас, приложите также счет, хорошо?
Мой обостренный слух воспринимал это так, будто человек готовится покинуть тонущий корабль.
— Давайте послушаем телефонистов еще раз, Мэри, — попросил я. Дважды прослушав нравоучительный разговор Фревина с “Бритиш телеком”, я рассеянно чмокнул Мэри в щеку и вышел на улицу. Салли сказала: “Приходи”, — но в тот вечер у меня не было настроения объясняться в любви и слушать музыку, которую я втайне не выносил.
* * *
Я возвратился в Бюро. Из лаборатории пришло заключение по анонимному письму. Все, что удалось выяснить, сводилось к следующему: электронная машинка “Маркус”, модель номер такой-то, вероятно, бельгийского производства, новая или мало используемая. Они полагают, что смогли бы идентифицировать другой документ, напечатанный на этой же машинке. Нельзя ли его предоставить? Конец заключения. Наши лаборатории никак не могут закончить сбор данных на пишущие машинки нового поколения.
Я позвонил Монти в его логово в баронском управлении. У меня не выходил из головы возмущенный голос Фревина, выговаривающего телефонистам: паузы, подобные неверно расставленным запятым, употребление слова “весьма”, его манера неожиданно ставить ударение на слове, чтобы придать ему обвинительное звучание.
— Монти, твои молодцы случайно не заметили пишущей машинки в доме Сирила, когда так мило чинили ему телефон? — спросил я.
— Нет, Нед. Пишущей машинки там не было. Во всяком случае, они ее не видели.
— Могли они ее не заметить?
— Вполне, Нед. Мы ведь особо не старались. Не рылись ни в шкафах, ни в столах, не фотографировали и с его уборщицей почти не общались, чтобы не вызвать подозрений. Им было велено осмотреть, что удастся, и убраться оттуда поскорее, чтобы он не почуял неладное.
Я хотел было позвонить Барру, да раздумал. Давал себя знать собственнический инстинкт ведущего дело офицера, и будь я проклят, если поделюсь с кем-нибудь Фревином, пусть даже с тем, кто поручил его мне. Сотни переплетающихся нитей тянулись от Модрияна к Горсту, к Борису и Ольге, к Рождеству, к Зальцбургу, к Салли. В конце концов я написал Барру краткий отчет о проделанной работе и поставил его в известность, что завтра утром под видом проверки на благонадежность впервые познакомлюсь с Фревином лично.
Пойти домой? А может, к Салли? Домом мне служила ненавистная казенная квартира на Сент-Джеймс, где мне предстояло разобраться в самом себе; но какому мужчине захочется этим заниматься, когда он сидит наедине с бутылкой виски под репродукцией картины “Смеющийся кавалер” и мечется между мечтами о свободе и тягой к тому, что держит его в плену. Салли была моей Второй Жизнью, но я уже почувствовал, что готов лбом пробить стоящую передо мной стену, невзирая ни на что.
Решив поэтому не вставать из-за стола, я достал из сейфа бутылку виски и погрузился в изучение досье Модрияна. Ничего нового для себя я там не обнаружил, но мне не хотелось упускать его из виду. Сергей Модриян, испытанный и проверенный профессионал из Московского центра, привлекательный мужчина, ловкий танцор, общительный и улыбчивый армянин, умный собеседник. Он нравился мне. Я нравился ему. В нашей профессии, где чувствам нельзя давать волю, многое можно простить за обаяние.
Зазвонил телефон прямой связи. На мгновение я подумал, что это Салли, так как, вопреки правилам, я дал ей этот номер. Но звонил Тоби, который, похоже, был доволен собой, впрочем, как всегда. Он не произнес имени Фревина. Он не произнес слова “Зальцбург”. Мне подумалось, что он, наверное, звонит из своей квартиры, и почему-то показалось, что он в постели и не один.
— Нед? Ну и шутник твой парень. Бронирует себе номер на две недели, дарит рождественские подарки персоналу, гладит по головке деток, всех ублажает. А на следующее утро исчезает. И так каждый раз. Нед, ты меня слышишь? Этот парень чокнутый. Никому не звонил, поел один раз, выпил два стакана яблочного сока, никому ничего не объяснял и взял такси на вокзале. “Комната остается за мной, не сдавайте ее, может быть, вернусь завтра, а может, через пару дней, не знаю”. Через двенадцать дней является, никаких объяснений, снова раздает персоналу чаевые, все довольны. Там его прозвали “привидением”. Нед, замолви Барру за меня словечко. Ты теперь мой должник. Скажи, что Тоби, мол, старается вовсю. Такой знаменитый ветеран, как ты, и молодой парень, вроде Барра, — конечно, он тебя послушается. Что тебе стоит? Мне здесь еще человек нужен, лучше два. Скажи ему, Нед, слышишь? Привет.
Я уперся в стену, которую не мог преодолеть; уставившись на досье Модрияна, я подумал, что, пожалуй, слишком легкомысленно отнесся к замечанию Монти о том, что все получается как-то слишком гладко. Мне вдруг ужасно захотелось к Салли: у меня возникло какое-то смутное чувство, что, разгадав загадку Фревина, я каким-то образом превращу свои неоднократные попытки вырваться на свободу в один смелый прыжок. Но едва я потянулся к телефону, чтобы поговорить с ней, как он снова зазвонил.
— Все совпадает, — сказал Монти бесстрастно. Ему удалось проверить посещения Фревином театра. — Сергей и Сирил каждый раз бывали там в одно время. Когда один приходил, тогда и другой. Когда этот не приходил, не приходил и тот. Может, поэтому он больше и в опере не бывает? Понял?
— А места?
— Рядышком, дорогой. А как же иначе? Не в спину же смотреть?
— Спасибо, Монти.
* * *
Нужно ли говорить, как я провел эту нескончаемую ночь? Разве вам не доводилось звонить сыну, выслушивать его неуместное зубоскальство и напоминать себе, что это ваш сын? Или откровенничать с чуткой женой о своей неполноценности, не ведая, в чем, собственно, она заключается? Разве вам не доводилось протягивать к любовнице руки с возгласом: “Я люблю тебя” — и недоуменно наблюдать, с каким самодовольством она это воспринимает, а потом, покинув ее, бродить по лондонским улицам, словно в чужом городе? Доводилось ли вам из всех предрассветных звуков выделять трескотню сороки и долго вслушиваться в нее, лежа с широко открытыми глазами на своей треклятой односпальной кровати?
Я приехал в дом Фревина в половине девятого, одевшись как можно скромнее, и, по-видимому, действительно преуспел в этом, потому что и в лучшие-то времена я одевался неброско, хотя, к моему ужасу, Салли подумывает о том, как бы это одеть меня помоднее. Мы с Фревином договорились встретиться в десять, но я убедил себя, что мне необходим элемент неожиданности. По правде же говоря, мне хотелось с ним пообщаться. Неподалеку на улице стоял почтовый фургон. За ним припарковался грузовик строительной компании с радиоантенной, а это означало, что люди Монти заняли свои посты.
Не помню, в каком это было месяце, но знаю, что стояла осень — как в моей личной жизни, так и на скромной улице с высокими кирпичными домами, заканчивающейся тупиком. Ибо я вижу белый диск солнца над подстриженными каштанами, которые и дали этому месту название, и по сей день чувствую запах дымка в осеннем воздухе, призывающий меня бросить Лондон, Службу, забрать Салли и уехать куда-нибудь в настоящую глухомань. Я даже помню, как стайка пташек с шумом вспорхнула с телефонного провода у дома Фревина, где она делала передышку на пути в какое-то другое место, получше. И кошку в соседнем дворике, приподнявшуюся на задние лапы, чтобы поймать зазевавшуюся бабочку.
Я открыл садовую калитку и пошел по хрустящей под ногами аккуратной гравиевой дорожке к дому с эркерными окнами и тесаным крыльцом, отдаленно напоминавшему обиталище семерых гномов. Я было потянулся к звонку, но входная дверь резко распахнулась внутрь дома. Дверь была ребристая, вся в фальшивых кованых болтах; она отворилась так внезапно, будто ее сорвала взрывная волна, и меня словно всосало вслед за ней внутрь темного коридора с кафельным полом. Затем дверь застыла, а рядом с ней возник Фревин, лысый центурион своего собственного дома, которому угрожала опасность.
Он был выше, чем я предполагал. Его голова борца покоилась на полных плечах; словно приготовившись к моему нападению, он глядел на меня настороженно и враждебно. И даже в эти первые мгновения нашей встречи я почувствовал в нем не жажду победить, а лишь своего рода браваду от сознания своей уязвимости, которой его полнота придавала трагический оттенок. Я вошел в его дом, сознавая, что вхожу в безумие. Я это знал всю ночь. В отчаянии мы становимся сродни безумцам. Это я понял гораздо раньше.
* * *
— Капитан Йорк? Ну, так добро пожаловать, сэр. Искренне прошу вас. Кадровики по своей доброте предупредили меня о вашем приходе. Обычно они этого не делают. На сей раз сообщили. Входите, пожалуйста. Вам надо выполнить свой долг, а мне — свой. — Его огромные пухлые руки поднялись, чтобы помочь мне снять пальто, но, похоже, не могли с ним совладать. И вот они парили над моей шеей, то ли готовясь меня задушить, то ли обнять. А он продолжал говорить: — Мы с вами — по одну сторону, так что никаких обид. Я лично сравниваю вашу работу с обеспечением безопасности в аэропорту — те же параметры. Если не обыщут меня, не обыщут и злоумышленника, так ведь? По-моему, надо логически подходить к вопросу.
Бог знает, кого он копировал, произнося эти слишком правильные слова, но они позволили ему выйти из оцепенения. Его руки опустились на пальто и помогли мне его снять, и я почувствовал, с каким почтением они это делали, словно снимая покров с чего-то очень интересного для нас обоих.
— Вам, верно, приходится много летать, мистер Фревин? — спросил я.
Он повесил мое пальто на плечики, а плечики — на низенькую стоячую вешалку. Я ждал ответа, но не дождался. Я намекал на его поездки в Зальцбург и полагал, что он тоже о них думает; я рассчитывал, что в нервозной обстановке, связанной с моим приходом, заговорит его совесть, но он прошествовал впереди меня в гостиную, где при свете, падающем из освинцованного эркерного окна, я смог, не торопясь, рассмотреть его, ибо теперь он перешел к следующему номеру своего вынужденного гостеприимства: на сей раз это была электрическая кофеварка, наполненная, но не включенная. “С молоком или с сахаром, или с тем и другим, капитан? А молоко, капитан, горячее или холодное? А как насчет домашнего печенья, капитан?”
— Неужели вы сами его испекли? — спросил я, вылавливая печенье из керамической бисквитницы.
— Каждый дурак, умеющий читать, сумеет готовить, — сказал Фревин с неловкой ухмылкой превосходства, и я сразу понял, почему Горст его терпеть не мог.
— Но я, например, читать умею, а вот готовить — никак, — ответил я, сокрушенно покачав головой.
— Как вас зовут, капитан?
— Нед, — ответил я.
— Наверное, потому, Нед, что вы женаты. Жена лишила вас самостоятельности. Я часто наблюдал такое в своей жизни. Стоит появиться жене, и независимости — как не бывало. Меня зовут Сирил.
“А ты уклоняешься от ответа на мой вопрос о путешествиях самолетом”, — подумал я, отвергая его попытку вторгнуться в мою личную жизнь.
— Будь я руководителем этой страны, — заявил Фревин через плечо, разливая кофе, — чего, к счастью, никогда не случится (его голос стал обретать наставительность, которая прослушивалась в его разговоре с телефонистами), я бы издал закон, обязующий каждого, независимо от цвета кожи, пола или вероисповедания, изучить еще в школе искусство приготовления пищи.
— Неплохая идея, — сказал я, принимая кружку кофе, — очень разумная. — Я достал сахар из похожей на улей желтой сахарницы, разместившейся на его влажной ладони подобно ракете. Он повернулся ко мне всем корпусом сразу. Его глаза, лишенные ресниц и ничем не защищенные, смотрели на меня сверху вниз, излучая преданную невинность.
— Занимаетесь каким-нибудь спортом, Нед? — спросил он негромко, склонив набок голову для пущей доверительности.
— В гольф немного, Сирил, — солгал я. — А вы?
— Какие-нибудь хобби, Нед?
— Ну, во время отпуска немного балуюсь акварелью, — сказал я, снова позаимствовав это у Мейбл.
— Машину водите, верно, Нед? Вам ведь положено многое уметь делать мастерски, не так ли?
— Всего лишь старый “Ровер”.
— А какого года? Какой, так сказать, выдержки, Нед? Недаром говорят: старый конь борозды не портит.
Его энергия была не только в нем самом, понял я, назвав ему первую пришедшую мне в голову дату, она распространялась на все, что попадало в его орбиту: имитация конской сбруи от его энергичной полировки блестела наподобие кокарды на форменной фуражке, каменная решетка была надраена, а деревянный пол и поверхность обеденного стола были в безукоризненном состоянии. Я осторожно отхлебывал кофе, потому что подлокотники кресла, в котором я сейчас сидел, были покрыты льняными чехлами такой чистоты, что было боязно класть на них руки. Я и без него знал, что даже при наличии уборщицы он занимается всем этим сам, что он является одновременно и слугой, и диктатором своих вещей в этом царстве неуемной, растрачиваемой по мелочам энергии.
— Ну, а где вы живете, Нед?
— Я? Разумеется, в Лондоне.
— В какой же части, Нед? В каком районе? В хорошем, наверное, или вам из-за работы приходится выступать слегка анонимно?
— Ну, в общем, нам не положено говорить, к сожалению.
— Родились в Лондоне, верно? Я — в Гастингсе.
— Скорее в пригороде. Понимаете. В этом, в Пиннере.
— Вам надлежит быть скрытным, Нед. Всегда. Скрытность — ваше достоинство. Пусть никто у вас его не отнимет. Неотъемлемая часть профессии, эта скрытность. Помните это. Она всегда пригодится.
— Спасибо, — сказал я, изобразив робкий смешок. — Буду помнить.
Он поедал меня глазами. Он напоминал мне мою собаку Лиззи в ожидании моей команды — немигающий глаз, тело в полной готовности. — Тогда, может, начнем? — сказал он. — Поставить звук на “выключено”? Как только перейдем к официальной части, скажите: “Сирил, горит красный сигнал”. Этого будет достаточно.
Я рассмеялся, тряся головой, как бы говоря, какой он молодчина.
— Обычная проверка, Сирил, — сказал я. — Господи, да после стольких лет вы эти вопросы, должно быть, наизусть знаете. Не против, если я закурю? — Я стал раскуривать трубку и бросил спичку в пепельницу, которую он предупредительно мне протянул. Затем я снова принялся осматривать комнату. На стенах самодельные полки, заставленные переплетенными своими руками книгами, каждая из которых, судя по заглавиям, имела глобальный резонанс: “Сто великих людей мира”, “Жемчужины мировой литературы”, “Музыка великих веков в трех томах”. Рядом с ними стояли граммофонные пластинки в конвертах — только классика. А в углу красовался сам граммофон, великолепный аппарат из тикового дерева с таким множеством кнопок, что такому простаку, как я, управиться с ним было бы не под силу.
— Так вот, если вам по душе акварель, Нед, почему бы не попробовать и музыку? — предложил он, проследив мой взгляд. — Самое лучшее в мире утешение — хорошая музыка, то бишь исполненная, как положено, и если ее правильно выбрать. Я мог бы настроить вас на нужный лад, если хотите.
Я попыхтел немного. Трубка дает отличную возможность потянуть время, если кто-то слишком спешит.
— Вообще-то у меня вроде нет слуха, Сирил. Я пытался было время от времени, но бросил, сам не знаю почему, должно быть, просто отчаялся…
Эту ересь, почерпнутую, пожалуй, из моих неоконченных споров с Салли, он стерпеть не мог. Он вскочил на ноги, его лицо превратилось в маску ужаса и беспокойства; он схватил бисквитницу с печеньем и сунул ее мне, будто в еде было мое единственное спасение.
— Но, Нед, это же неправильно, позвольте сказать! У человека не может не быть слуха! Возьмите два, пожалуйста, на кухне есть еще.
— Если вы не против, я ограничусь трубкой.
— Отсутствие слуха — это лишь слова, Нед, более того — отговорка, призванная прикрыть, замаскировать чисто временное, психологическое сопротивление особому миру, в который вам не дает проникнуть ваше собственное сознание! Вас сдерживает всего лишь боязнь нового. Позвольте привести в пример некоторых моих знакомых…
Он разошелся вовсю, и я не стал его останавливать. Он тыкал в меня пальцем, а другой рукой прижимал к груди бисквитницу. Я слушал его, не сводя с него глаз, а в нужных местах выражал восхищение. Я вытащил свой черный блокнот и снял с него черную резинку, как бы намекая, что готов приступить к делу, но он не обратил на это внимания и продолжал болтать. Я представил себе, как мечтательно будет улыбаться Мэри Ласселс в своем логове, когда услышит, как ее возлюбленный читает мне мораль. А в это время мальчики и девочки из наружного наблюдения Монти проклинают его в своих грузовичках и, позевывая, ждут, когда их придут сменить. И, насколько я знаю, все они, включая Барра, были заложниками бесконечного рассказа Фревина об одной супружеской паре, которая соседствовала с ним в Сурбайтоне и которую он научил разделять с ним его любовь к музыке.
— В общем, я могу доложить начальству в нашем Отделе по проверке благонадежности, что музыка по-прежнему является вашей великой любовью, — заметил я с улыбкой, когда он замолчал.
Изображая из себя простую рабочую лошадку из Службы безопасности, я был вынужден призвать на помощь более высокое начальство. Затем, раскрыв на колене блокнот, я расправил страницы и казенным, без надписи, карандашом вывел “ФРЕВИН” в верхнем левом углу страницы.
— О да, если говорить о любви, Нед, то можно сказать, что музыка, несомненно, была моей великой любовью. А музыка, словами поэта, есть пища любви. Однако я считаю, что все зависит от того, какой смысл вы вкладываете в слово “любовь”. Что такое любовь? Вот в чем главный вопрос, Нед. Дайте определение любви.
До чего невыносимы бывают порой совпадения.
— Ну, мое определение любви довольно широкое, — сказал я неуверенно, держа карандаш наготове. — Каково ваше определение?
Он покачал головой и начал энергично размешивать кофе, обхватив своей пухлой пятерней изящную талию чайной ложки.
— Вы это запишете?
— Может быть. Как вы пожелаете.
— Значит, я обязан дать свое определение любви. Многие говорят о любви как о своеобразной нирване. Это не так, уж я-то знаю. Любовь неотделима от жизни. Она не вне жизни и не выше ее. Любовь в самой жизни. Любовь является неотъемлемой частью жизни, и то, что вы получаете от нее, зависит от путей и способов, при помощи которых вы вкладываете свои усилия и свою преданность. Наш господь служит отличным примером — не то чтобы я сам был очень религиозен, я — разумная личность. Любовь — это жертва, любовь — это тяжкий труд. Кроме того, любовь — это пот и слезы, точно так же как и по-настоящему хорошая музыка. По этому признаку, да, согласен, Нед, музыка — моя первая любовь, надеюсь, вы меня понимаете.
Я слишком хорошо его понимал. Я говорил подобные вещи Салли, но она напрочь их отмела. Кроме того, я понял, что в том умственном напряжении, в котором он находился, для него не существовало случайного вопроса, а тем более ответа — не больше, чем для меня, хотя в отличие от него я более изощренно скрывал свои мысли.
— Пожалуй, я не стану записывать это, — сказал я. — Будем считать, что это относится к категории весьма общих сведений. В подтверждение я сделал в блокноте лишь несколько пометок для памяти и чтобы показать ему, что протокол все-таки ведется.
— Ну, ладно, давайте перейдем теперь к делу, не то мое начальство скажет, что я опять тяну резину. Вступили ли вы в коммунистическую партию с тех пор, как наш представитель беседовал с вами в последний раз, Сирил, или вам удалось воздержаться от этого?
— Нет, не вступил, — сказал он, усмехнувшись.
— Вы не вступили в нее или воздержались от вступления?
Усмешка стала шире.
— Первое. Вы мне нравитесь, Нед. Люблю юмор, хотя его не часто встретишь. Всегда его любил. Тем более что у нас на работе он далеко не в избытке. В отношении юмора я бы сравнил “Танк” с безводной пустыней.
— Членство в обществах дружбы и борьбы за мир? — продолжал я, изображая разочарование. — В каких-нибудь сопутствующих или родственных им организациях? Не состоите ли членом клуба гомосексуалистов или какого-нибудь другого клуба для людей с отклонениями, не наблюдалось ли у вас в последнее время тайной страсти к малолетним мальчикам-хористам?
— “Нет” на все вопросы, благодарю покорно, — ответил Фревин, широко улыбаясь.
— Не занимали ли крупных сумм, чтобы жить не по средствам? Не содержите ли миловидную блондинку, создав для нее роскошные условия? Не приобрели ли машину “Феррари” под видом проката?
— Мои потребности остаются, как всегда, скромными, благодарю вас. Я не материалист и не какой-нибудь гуляка, как вы, видимо, уже убедились. Откровенно говоря, ненавижу материализм. Слишком много его в наши дни. Слишком.
— А по остальным пунктам?
— Тоже — “нет”.
Я все время что-то писал, как бы сверяясь по воображаемому списку.
— Значит, торговать секретами за деньги не будете, — заметил я, переворачивая страницу и ставя еще несколько галочек. — Как я понимаю, вы начали заниматься изучением иностранного языка без письменного на то согласия своих нанимателей? — Мой карандаш опять застыл наготове. — Санскрита? Иврита? Урду? Сербо-хорватского? — перечислял я. — Русского?
Он застыл неподвижно, не сводя с меня глаз, а я прикинулся, что не обращаю на это внимания.
— Готтентотского? — продолжал я шутливо. — Эстонского?
— С каких пор это вошло в список? — спросил Фревин агрессивно.
— Готтентотский?
Я ждал.
— Языки. Знание языка не считается недостатком. — Это — достоинство. Достижение! Ведь не требуется же перечислять другие свои достоинства, чтобы получить допуск!
Я в раздумье откинул назад голову.
— Дополнение к Положению о процедуре проведения проверок на благонадежность от 5 ноября 1967 года, — процитировал я. — Я это очень хорошо помню. День фейерверков. Специальный циркуляр всем отделам кадров, включая ваш, согласно которому все желающие поступить на курсы по изучению иностранного языка должны заранее получить письменное на то разрешение. Рекомендовано Постоянным комитетом по юридическим вопросам, одобрено Кабинетом.
Он повернулся ко мне спиной.
— Я считаю этот вопрос совершенно не относящимся к делу и отказываюсь отвечать на него в каком бы то ни было виде. Запишите это.
Я пыхтел трубкой среди клубов дыма.
— Я сказал — запишите!
— Я бы на вашем месте так не поступал, Сирил. Они будут вас донимать.
— Пускай.
Я снова затянулся.
— Скажу вам, что по этому поводу думает мое начальство, хорошо? “Чем это наш Сирил занимается со своими приятелями Борисом и Ольгой? — сказало оно. — Задайте-ка ему этот вопрос. Посмотрим, что он на него ответит”.
Все еще не поворачиваясь ко мне, он, сердито нахмурившись, переводил взгляд с места на место, призывая в свидетели моего невежества весь свой полированный мирок. Я ожидал, что за этим последует взрыв. Но вместо этого он укоризненно посмотрел на меня. “Мы ведь с вами друзья, — говорил его взгляд, — а вы так поступаете со мной”. И так как в момент стресса наш мозг в состоянии справиться со множеством образов одновременно, то передо мной вдруг предстал не Фревин, а машинистка, которую я однажды допрашивал в нашем посольстве в Анкаре, когда она вдруг подняла рукав кофточки и протянула ко мне руку, показывая свежие ранки от сигаретных ожогов: она истязала себя сама накануне ночью. “Не кажется ли вам, что я уже достаточно от вас настрадалась?” — заявила она. Но страдала она не из-за меня, а из-за двадцатипятилетнего польского дипломата, которому она преподнесла все известные ей секреты.
Я вынул трубку изо рта и ободряюще засмеялся.
— Полно, Сирил. Ведь Борис и Ольга — это те, с кем вы потихоньку занимаетесь на русских курсах, верно? Оклеиваете их дом обоями? Ездите на дачу к тете Тане и все такое прочее? Это обычный курс русского языка по Московскому радио, пять раз в неделю, в шесть ноль-ноль, как мне сказали. “Спросите его о Борисе и Ольге, — говорят, — спросите, почему он занимается русским в свободное время”. Поэтому я и спрашиваю. Вот и все.
— Их не касается, почему я занимаюсь русским, — пробормотал он, все еще опасаясь подвоха в этом вопросе. — Чертовы ищейки. Это мое личное дело. Я сам это нашел, сам занимаюсь. А они пусть проваливают. Да и вы тоже.
Я рассмеялся. Но меня это тоже расстроило.
— Ну не надо, Сирил. Мы ведь с вами знаем правила. Не в ваших привычках нарушать порядок. Да и не в моих. Русский есть русский, а протокол есть протокол. Просто-напросто надо изложить все на бумаге. Я получил такие же инструкции, как и все.
Я опять обращался к его спине. Он отошел к эркеру и теперь уставился на свой небольшой квадратный дворик.
— Как их зовут? — потребовал он.
— Ольга и Борис, — повторил я терпеливо.
Он пришел в ярость.
— Тех, кто инструктировал вас, идиот! Я напишу на них жалобу! Суют нос не в свои дела, вот чем они занимаются. Чертовски жестоко в наши дни и в наше время. Откровенно говоря, и вы тоже приложили к этому руку. Как их фамилии?
Я все не отвечал: мне нужно было еще больше его разозлить.
— Во-первых, — еще громче заявил он, продолжая смотреть на свой грязный дворик. — Вы записываете? Во-первых, я не занимаюсь языком так, как это подразумевается Актом. Заниматься на курсах — значит ходить на занятия, то есть сидеть на скамье рядом с кучей каких-то ноющих машинисток, у которых дурно пахнет изо рта, значит терпеть издевки грубого преподавателя. Во-вторых, я все-таки действительно слушаю радио, поскольку мне доставляет удовольствие искать на разных волнах примеры необычного и странного. Запишите это, и я поставлю свою подпись. Готово? Хорошо. А теперь убирайтесь. Сыт вами по горло, благодарю покорно. Ничего против вас лично. Это все они.
— Значит, вот так вы и вышли на Бориса и Ольгу, — подсказал я услужливо, продолжая писать. — Понял. Просто шарили по радиоволнам и попали на них. На Бориса и Ольгу. В этом нет ничего дурного, Сирил. Держитесь этой версии — и чего доброго, еще и языковую надбавку получите, если экзамен сдадите, разумеется. Денег всего ничего, да лучше, как говорится, в своем кармане, чем в чужом. — Я продолжал писать, но делал это не спеша и страшно скрипел казенным карандашом. — Их больше всего беспокоит, когда что-то утаивается, — поделился я с ним, как бы извиняясь за причуды своего начальства. — “Если он не доложил нам об Ольге и Борисе, что еще он утаил?” И, пожалуй, они правы. Они делают свое дело, мы — свое.
Перевернем еще одну страницу. Лизнем кончик карандаша. Сделаем еще одну запись. Я начинал чувствовать возбуждение погони. Любовь — это обязательство, говорил он, любовь — часть жизни, любовь — усилие, любовь — это жертва. Но любовь к кому? Я провел карандашом жирную линию и перевернул страницу.