Она при этом добавила, что, хотя и не является адептом идеи коммунизма, предпочитает ее теории капитализма, поскольку коммунизм — это мощное оружие против эгоцентризма, превращающего собственность в тюрьму для народов.
Она отстаивает сексуальную свободу и право — для тех, кому это требуется, — пользоваться наркотиками как средством раскрытия свободного “я” в противоположность несвободному “я”, кастрированному посредством агрессивной терпимости.
Я повернулся к полковнику. Существует определенный этикет допроса, как, впрочем, он существует во всем.
— Нужно ли нам выслушивать всю эту дребедень? Эта дама ваша пленница, не моя, — сказал я. Дело в том, что у меня не было права предъявлять ей здесь законные претензии.
Полковник приподнял голову лишь настолько, чтобы равнодушно взглянуть на нее.
— Ты хочешь вернуться в камеру, Бритта? — спросил он. — Хочешь посидеть на хлебе и воде пару недель? — Его немецкий звучал так же странно, как и английский. Он вдруг показался мне и мудрее, и старше своих лет.
— Я еще не закончила, спасибо.
— Если хочешь оставаться здесь, будешь отвечать на его вопросы, а пока заткнись. Решай. Хочешь уйти — пожалуйста. Он добавил что-то на иврите капитану Леви, которая рассеянно кивнула. Заключенный араб вошел с подносом, на котором стояли четыре чашки кофе и вазочка с песочным печеньем; он скромно обнес всех кофе, включая капитана Леви, а печенье поставил посредине стола. Нами овладела какая-то апатия. Бритта протянула свою длинную руку за печеньем — лениво, словно находилась у себя дома. Полковник грохнул кулаком по столу и, опередив ее, успел отодвинуть печенье в сторону.
— Так о чем, простите, вы хотели спросить меня? — поинтересовалась Бритта как ни в чем не бывало. — Вы желаете, чтобы я выдала вам ирландца? Какие другие аспекты моего дела могут интересовать англичан, мистер Никто?
— Если вы выдадите нам одного конкретного ирландца, мы будем удовлетворены, — сказал я. — Вы год жили с мужчиной по имени Саймус.
Она была довольна. Я дал ей новую тему. Она внимательно посмотрела на меня и, похоже, обнаружила в моем лице что-то знакомое.
— Жила с ним? Это преувеличение. Я спала с ним. Саймус пригоден только для секса, — объяснила она с хитрой улыбкой. — Он был нужен для удобства, своего рода бытовой прибор. Причем я сказала бы: хороший прибор. И я для него была тем же. Вы любите секс? Иной раз к нам присоединялся еще один мужчина, а порой и девушка. Мы комбинировали. Это к делу не относилось, но нам было весело.
— К какому делу? — спросил я.
— К нашей работе.
— Какой работе?
— Я ведь уже описала вам, чем мы занимались, мистер Никто. Я говорила вам о наших целях и мотивах. Гуманизм не надо приравнивать к ненасилию. За свободу надо бороться. Иногда даже самые высокие цели могут быть достигнуты лишь с помощью насилия. Разве вы этого не знаете? Секс тоже может быть сопряжен с насилием.
— В каких видах насилия участвовал Саймус? — спросил я.
— Мы говорим не о бессмысленных актах, а о праве народа оказывать сопротивление актам, совершаемым силами подавления. Вы — часть этих сил. Или вы, может быть, сторонник стихийности, мистер Никто? Может, вам следует освободиться и присоединиться к нам?
— Он — террорист, — сказал я. — Он уничтожает невинных. Его недавней целью была пивная на юге Англии. Из-за него погибли одна пожилая пара, бармен и пианист. И, даю вам слово, он не принес освобождения ни одному обманутому рабочему.
— Это вопрос или утверждение, мистер Никто?
— Это просьба рассказать о его поступках.
— Пивная была неподалеку от британского военного лагеря, — ответила она. — Она была частью инфраструктуры и обеспечивала удобства для фашистских сил угнетения.
И снова ее холодные глаза игриво остановились на мне. Я говорил, что она привлекательна? Что значит привлекательна в подобных обстоятельствах? На ней было ситцевое платье. Она находилась в принудительном заключении за грехи, в которых не желала каяться.
Все ее существо было в состоянии постоянного напряжения, я чувствовал это, и она это знала, и разделявшая нас преграда манила ее.
— Мое учреждение предполагает выдать вам по освобождении определенную сумму, которая, по вашему желанию, может быть заранее выплачена указанному вами лицу, — сказал я. — Нам нужна информация, которая приведет к аресту и осуждению вашего приятеля Саймуса. Нас интересуют и его прошлые преступления, и те, которые он только еще намеревается совершить, его явки, контакты, привычки и слабости. — Она ждала продолжения, и я, возможно опрометчиво, продолжил: — Саймус не герой. Он свинья. Настоящая свинья. Никто с ним плохо не обращался, когда он был молодым; его родители — приличные люди, владельцы табачной лавки в североирландском графстве Даун. Его дед был полицейским, причем неплохим. Саймус убивает для развлечения, потому что он неполноценный. Поэтому он и с вами плохо обошелся. Он существует, только когда причиняет боль. А в остальное время он — испорченный мальчишка.
— А вы тоже неполноценный, мистер Никто? По-моему, да. В вашей профессии это обычное дело. Вступайте в наши ряды, мистер Никто. Вам следует поучиться у нас, и мы обратим вас в свою веру. Тогда вы будете полноценным.
Не забудьте, что, произнося это, она нисколько не повышала голоса и не старалась драматизировать обстановку. Она оставалась снисходительной и собранной, даже доброжелательной. Зло затаилось у нее в самой глубине и было хорошо скрыто. Пока она говорила, с ее лица не сходила здоровая искренняя улыбка, а капитан Леви тем временем по-прежнему была погружена в свои воспоминания, видимо потому, что не понимала сказанного.
Полковник вопросительно взглянул на меня. Не доверяя своему голосу, я поднял над столом руки, как бы спрашивая: “Какой смысл?” Полковник что-то приказал капитану Леви, и та нажала кнопку вызова конвоя с разочарованным видом хозяйки, которая приготовила какое-то особое блюдо, а теперь уносит его нетронутым. Бритта встала, расправила свое тюремное платье на груди и бедрах и протянула руки для наручников.
— Сколько денег предполагалось мне предложить, мистер Никто? — поинтересовалась она.
— Нисколько, — ответил я.
Она сделала мне еще один книксен и направилась в сопровождении охранниц к двери, при этом покачивание ее бедер под тюремным платьем напомнило мне покачивание бедер Моники под ее халатиком. Я боялся, что она заговорит снова, но она не заговорила. Возможно, она знала, что этот раунд выиграла и что, сказав что-нибудь еще, можно испортить впечатление. Полковник вышел вслед за ней, и мы с капитаном Леви остались одни. На ее лице все еще блуждала полуулыбка.
— Так вот, — сказала она. — Теперь вы немного представляете, что чувствуешь, слушая арию Бритты.
— Пожалуй, да.
— Порой мы слишком много общаемся. Может, вам следовало говорить с ней по-английски. Пока она говорит по-английски, я еще могу заботиться о ней. Она — человек, она — женщина, она — в тюрьме. И будьте уверены, она страдает. Она мужественная, и до тех пор, пока она говорит по-английски, я выполняю по отношению к ней свой долг.
— А когда она обращается к вам по-немецки?
— Какой смысл? Ведь она знает, что я ее не понимаю.
— А если бы обращалась и если бы вы ее понимали? Что тогда?
Ее рот скривился, и улыбка стала немного застенчивой.
— Тогда, наверное, я бы боялась, — ответила она на своем размеренном американском. — Мне кажется, если бы она что-нибудь мне приказала, у меня было бы желание повиноваться. Но я не позволю ей приказывать. С какой стати? Я не даю ей власти над собой. Я говорю по-английски и остаюсь начальницей. Понимаете, я два года провела в концлагере, в Бухенвальде. — Она продолжала улыбаться, а затем заговорила по-немецки, на сдавленном шепоте лагерника: “Man hort so scheussliche Echos in ihrer Stimme, wissen Sie”. Понимаете, ее голос вызывает такие ужасные воспоминания.
Полковник стоял в дверях, ожидая меня. Мы шли вниз по лестнице, и он опять положил мне руку на плечо. На сей раз я знал почему.
— Она так ведет себя со всеми мужчинами?
— Капитан Леви?
— Бритта.
— Конечно. Просто с вами поактивнее — вот и все. Возможно, потому что вы — англичанин.
Возможно, подумал я, а может, потому, что увидела во мне нечто большее, чем принадлежность к Англии. Возможно, она прочитала мои подсознательные сигналы готовности? Но как бы то ни было, Бритта подвела итог моим тогдашним сомнениям. Она сформулировала мое желание попытаться удержаться в мире, который ускользал от меня, мою восприимчивость к каждому случайному аргументу и каждому желанию.
В тот же вечер, в разгар веселого дипломатического приема в “Герцлии”, устроенного моим хозяином из английского посольства, прибыло распоряжение найти Хансена.
Глава 9
Эрнест Перигрю забросал Смайли вопросами о колониализме. Рано или поздно Перигрю подвергал этому испытанию любого, кто приезжал в Сэррат, и его вопросы всегда носили почти оскорбительный характер. Он был беспокойный юноша, сын английских миссионеров в Западной Африке и один из тех, кого Служба почти вынуждена нанимать благодаря их редкостному багажу знаний и лингвистическим способностям. Как обычно, он сидел в стороне от других в глубине библиотеки, устремив вперед свое худощавое лицо и подняв кверху длинную руку, будто защищаясь от нападок. Вначале вопрос звучал разумно, но затем выродился в тираду, против безразличия Великобритании к судьбе ее бывших порабощенных подданных.
— Да, пожалуй, готов согласиться с вами, — ко всеобщему удивлению, вежливо сказал Смайли, выслушав его до конца. — К сожалению, напрашивается ответ: “холодная война” породила в нас своеобразный косвенный колониализм. С одной стороны, мы отказались практически от всех аспектов национального самосознания в пользу американской внешней политики. С другой — мы заработали себе отсрочку исполнения приговора за свое видение собственной колониальной сущности. Но хуже всего то, что мы поощряли американцев вести себя таким образом. Не то чтобы они нуждались в таком поощрении, но им, естественно, это было приятно.
Хансен говорил почти то же самое. И почти такими же словами. Но если Смайли почти не утрачивал при этом своей учтивости, Хансен уставился мне в лицо пламенными красными глазами, загоревшимися еще там, в аду, из которого он возвратился.
* * *
Я вылетел из Израиля в Бангкок, потому что Смайли сообщил, что Хансен сошел с ума, что он знает слишком много секретов. Сообщение пришло на имя начальника отделения в Тель-Авиве, и его надлежало расшифровать самому. Смайли тогда возглавлял Отдел безопасности Службы и носил почетное звание заместителя ее главы. Когда бы я о нем ни слышал, он всегда, казалось, только и делал, что затыкал один канал утечки за другим или улаживал какой-нибудь скандал. Я провел жаркий уикенд, пропотев над кипой доставленных нарочным документов, и битый час успокаивал по телефону Мейбл, павшую перед последним препятствием на трассе ее ежегодной гонки за звание капитана женской команды нашего гольф-клуба и подозревавшую интриги.
Не знаю, почему они так относятся к Мейбл. Может, их отталкивает ее простая манера говорить. Я сделал все, что мог. Я сказал ей, что ничто в нашем ведомстве не может сравниться с интриганством этих жен из Кента. Я обещал, что по возвращении устрою ей великолепный отпуск. Не помню, куда мы должны были отправиться, потому что отпуск так и не состоялся.
Досье Хансена обрисовало мне человека, с какими я не раз встречался, поскольку мы немало таких привлекаем. К ним принадлежал и я, да и Бен тоже: англичанин-полукровка, для которого Служба становится приемной родиной и наделяет его несуществующими качествами.
Как и я, Хансен был наполовину голландцем. Может, именно поэтому Смайли остановил свой выбор на мне. Он родился в долгую ночь немецкой оккупации Голландии и воспитывался в тени Делфтского собора. Родители его матери, служащей туристской конторы “Томас Кук”, были родом из Англии, и, когда началась война, они убедили ее возвратиться с ними в Лондон. Она отказалась и вместо этого вышла замуж за делфтского кюре, которого год спустя расстреляли немцы и который оставил после себя беременную жену. Не пав духом, она стала членом английского подполья и к концу войны возглавляла разветвленную агентурную сеть с собственной связью, осведомителями, явками и прочими службами. Сотрудничество моей матери со Службой выражалось практически в том же.
В досье не говорилось, каким путем младенец Хансен попал к иезуитам. Возможно, мать переменила веру. То были еще темные годы, и, если того требовала обстановка, она могла поступиться своими протестантскими убеждениями во имя приличного образования ребенка. Подари иезуитам его душу, могла рассуждать она, и они наделят его умом. Или она уже тогда распознала изменчивую натуру своего сына, которая правила всей его жизнью, и решила подчинить его более строгой религиозной дисциплине, чем у благодушных протестантов. Если так, то это была мудрая женщина. Хансен набросился на веру, как набрасывался на все, — со страстью. Он побывал у монахинь, у братьев-монахов, у священников и у ученых. Затем, когда ему исполнился двадцать один год, его, обученного и набожного, но пока еще послушника, отправили в семинарию в Индонезии, чтобы познакомить с обычаями неверных на Суматре, Молуккских островах и на Яве.
У Хансена, как и у многих голландцев, Восток, казалось, вызывал чувство инстинктивной любви. Истинный голландец, подобно знаменитой сосне Гейне, может стоять среди плоской равнины на своей маленькой родине и вдыхать азиатские ароматы лимонной травы и кухонных горшков, принесенные свежим морским ветром. Хансен пришел, увидел и был побежден. Буддизм, ислам, ритуалы и предрассудки дикарей в самых отдаленных уголках — он набросился на все это с рвением, возраставшим по мере того, как он углублялся в джунгли.
Языки тоже давались ему легко. К его родным голландскому и английскому он без труда добавил французский и немецкий. А теперь он овладел тамильским, кхмерским, санскритом и знал даже немного кантонский диалект, проходя порою сотни миль по холмистой местности в поисках недостающего диалекта или ритуала. Он писал работы по филологии, о свадебных обрядах, рукописных заставках и обезьянах. В дебрях джунглей он обнаруживал храмы и завоевывал награды, которые его Общество запрещало принимать. Через шесть лет бесстрашных исследований и поисков он стал не только образцом учености у иезуитов, но и настоящим священником.
Но какой секрет может продержаться шесть лет? Постепенно стала выходить наружу изнанка его жизни. Хансен — художник до мозга костей. Аппетиты Хансена. Не оборачивайтесь, но вот идет одна из девиц Хансена.
Погубили же его масштабы и длительность: как только началась проверка, оказалось, что в его жизни нет нетронутого уголка, нет дороги без перекрестка. Женщина там и здесь, а то и мальчик или два, в общем, каких только верований не нагляделся я на земном шаре, каких только священнослужителей не повидал я на своем веку, но подобное греховодничество скорее связано с подчинением вере, чем с ее нарушением.
Эта всепоглощающая слабость в каждом кампонге, в каждой улочке, это ненасытное беспутство процветали, как теперь известно, у них под самым носом больше десятка лет с участием девочек, которые, по западным меркам, едва достигли возраста первого причастия, не говоря уж о супружеском ложе, — многие, кстати, находились под защитой церкви, — из-за всего этого Хансен вдруг стал драматично беззащитным. Имея перед собой доказательство столь длительного и самозабвенного греха, отец-игумен скорее опечалился, чем возмутился. Он велел Хансену возвратиться в Рим, предварительно направив письмо руководителю Общества. Из Рима, сообщил он Хансену с грустью, его, вероятно, отправят в Лойолу в Испании, где квалифицированные психотерапевты помогут ему справиться с его достойной сожаления слабостью. После Лойолы… в общем, начнем с самого начала, возможно, в другой части света еще одно, не похожее на это десятилетие.
Но Хансен, как и его мать прежде, упрямо отказался покинуть свою вторую родину.
В растерянности отец-попечитель отправил его в отдаленную миссию в горах, руководимую традиционалистом суровой школы. Там Хансену пришлось испытать варварство домашнего ареста. За ним следили, как за безумным. Ему запрещалось покидать пределы дома, ему не давали книг и газет, запрещали веселиться и заводить приятелей. Мужчины по-разному относятся к заключению, как по-разному реагируют на высоту, холод или смерть. Хансен реагировал на это ужасно и через три месяца больше не мог этого вынести. Однажды, когда два его брата-попечителя сопровождали его на мессу, он столкнул одного из них с лестницы, а второй убежал. Затем он перебрался в Джакарту и, не имея ни денег, ни паспорта, ушел в подполье в борделях, которые хорошо знал. Девушки стали о нем заботиться, а он выполнял обязанности сутенера и вышибалы. Он подавал пиво, мыл бокалы, вышвыривал буянов, выслушивал исповеди, помогал, кому нужно, играл с детьми в задней комнате. Я представляю, поскольку теперь знаю его, как он выполнял все эти свои обязанности — просто и без суеты. Ему недавно минуло тридцать, и его желания горели ярко, как никогда. Но вот в один прекрасный день, поддавшись какому-то порыву, Хансен побрился, надел чистую рубашку и предстал перед британским консулом, чтобы востребовать свою британскую душу.
Консул же, не страдавший отсутствием ни зрения, ни слуха, был давнишним сотрудником Службы; он выслушал рассказ Хансена, задал для видимости пару вопросов и, прикрывшись маской безразличия, резво приступил к делу. Уже много лет он искал человека со способностями Хансена. Его замашки нисколько консула не смущали. Ему это нравилось. Он затребовал из Лондона данные на Хансена; понемногу он стал одалживать ему небольшие суммы денег под расписку в трех экземплярах, потому что не хотел обнаруживать свой энтузиазм. Когда же Лондон ответил, что у матери Хансена — белая полоска, означавшая, что она прежде была агентом Службы, чаша весов перевесила в пользу Хансена.
Прошел месяц, и Хансен наполовину пришел в сознание, а это означало, что он знал, но только наполовину, да и то едва ли, что установил своего рода контакт с тем, что с определенной натяжкой можно назвать Британской разведкой. Еще через два месяца, как всегда непоседливый, он уже путешествовал по южной Яве якобы в поисках древних свитков, а в действительности собирал для консула сведения о подрывном коммунистическом движении, ставшем его нынешним антихристом. К концу года он был на пути в Лондон с новым британским паспортом в кармане — правда, на вымышленную фамилию.
* * *
Я обратился к досье за данными о его подготовке за все шесть месяцев. Сэрратом занимался долговязый и вредный эстонец по имени Клайв Беллами. “Отлично справляется с практическими заданиями, — пишет он в своей заключительной характеристике на Хансена. — Обладает первоклассной памятью, хорошей реакцией, самостоятелен. Требует жесткого обращения с собой. Если на моем корабле вспыхнет бунт, первым, кого я подвергну порке, будет Хансен. Оснастка хорошая, но при отличном рулевом”.
Затем я просмотрел оперативные данные. Здесь тоже все было в порядке. Поскольку Хансен все еще был голландцем по происхождению, руководство решило не менять этого и не выпячивать его английские качества. Хансен было взбрыкнул, но его укротили. За границей в то время на англичан смотрели как на американцев, но без их влияния, поэтому Руководство было готово мать родную заложить ради шведа или западного немца. Даже с канадцами заигрывали, хотя тех было куда легче заполучить. Вернувшись в Голландию, Хансен оформил свои отношения с иезуитами и отправился на Восток в поисках работы. В те дни в ряде западных столиц разместились научные центры по изучению Востока. Хансен посетил их и заручился обещаниями одних и согласием других. Восточное отделение французского телеграфного агентства взяло его в качестве внештатного корреспондента. Лондонский еженедельник с подачи Руководства приготовил для него место при условии, что ему не придется платить. Мало-помалу крыша для него была готова, причем такая, что он мог отправиться куда угодно и задавать какие угодно вопросы; разобраться в его финансовом положении было практически невозможно, так как не было возможности разобраться, кто и сколько ему платит и за что. Пришло время его запускать. Пусть британские интересы в Юго-Восточной Азии вместе с империей пошли на убыль, но там по колено завязли американцы, которые вели официальную войну во Вьетнаме, полуофициальную — в Камбодже и тайную — в Лаосе. Довольствуясь вторыми ролями, мы были только рады предложить им бесценные таланты Хансена.
Шпионская техника может дать многое. С ее помощью можно сфотографировать урожай и окопы, танки и ракетные установки, а также следы шин и миграцию оленей. Она может сработать при звуке русского истребителя, преодолевающего звуковой барьер на высоте сорока тысяч футов, или когда китайский генерал рыгнет во сне. Но заменить человеческий разум она не может. Она не может сказать, что творится в душе у камбоджийского крестьянина, чей урожай уничтожен дотла бомбардировщиками доктора Киссинджера, чьи дочери стали городскими проститутками, а сыновья поддались на уговоры и покинули деревню, вступив в ряды марионеточной армии американцев, или во имя спасения своей же семьи были вынуждены драться на стороне красных кхмеров. Она не может читать по губам партизан джунглей в черных пижамах, самым мощным оружием которых является извращенный марксизм кровожадного камбоджийского психопата с сорбоннским образованием. Она не может вдохнуть выхлопные газы немеханизированной армии. Или же расшифровать радиокоды армии, не имеющей радио. Или вычислить запасы продовольствия для солдат, способных питаться земляными жуками и древесной корой. Или определить нормальное состояние тех, которые, потеряв все, что у них есть, воюют только за будущее.
Хансен же мог. Хансен, приемный азиат, неделями мог обходиться в пути без пищи, сидеть на корточках в кампонгах и слушать бормотание деревенских жителей; Хансен сумел распознать усиливающийся ветер их сопротивления задолго до того, как зашевелился звездно-полосатый флаг на зданиях посольств в Пномпене и Сайгоне. И он мог сообщать бомбардировщикам — что он и делал и в чем потом раскаивался, — он мог сообщать американским бомбардировщикам, в каких деревнях скрывались вьетконговцы. Кроме того, он умел вылавливать людей. Он вербовал себе агентов из любого слоя общества и учил их видеть и слышать, запоминать и докладывать. Он понимал, когда им нужно было знать много, когда — мало, когда их вознаградить, а когда — нет.
Месяцами, а затем годами Хансен занимался этим в так называемых “освобожденных районах” Северной Камбоджи, где правили красные кхмеры, пока в один прекрасный день он не исчез из деревни, где до этого обосновался. Исчез без звука, уведя с собой жителей. Вскоре его зачислили в покойники, как без вести пропавшего в джунглях. И он числился таковым до недавнего времени, покуда не объявился в одном из борделей Бангкока.
— Не торопитесь, Нед, — убеждал меня Смайли по телефону в Тель-Авиве. — Я не буду против, если вы захотите взять еще пару дней из-за разницы во времени.
Что на языке Смайли означало: “Найдите его как можно быстрее и доложите, что нам не придется расхлебывать еще один грандиозный скандал”.
* * *
Руководителем нашей разведки в Бангкоке был лысый, грубый, маленький, усатый тиран по имени Рамбелоу, к которому я так и не стал относиться теплее. Когда разведчику пятьдесят, перспектив остается очень немного. Большинство к тому времени бывают засвечены, а многие настолько устают и разочаровываются, что им становится все безразлично. Некоторые устремляются в частные банки или большой бизнес, и редко у кого сохраняется семья. Что-то происходит с их мышлением и мешает им вести открытую жизнь. Но очень немногим, одним из которых был Тоби Эстергази, а другим — Рамбелоу, удается каким-то неведомым образом держать Службу заложницей своих талантов.
Не знаю, какими талантами обладал Рамбелоу. Уверен — низменными, поскольку если он и специализировался на чем-то, то это была людская подлость. Говорят, он содержал пару разложившихся таиландских генералов, которые не желали ни с кем работать, кроме него. По другим слухам, он оказал одному члену королевской семьи какую-то грязную услугу, за которую тот был ему обязан. Как бы то ни было, бароны с Пятого этажа не желали слышать о нем ничего дурного. “И ради бога, не гладь Рамбелоу против шерсти, Нед, — умолял меня Смайли. — Я знаю, что он зануда, но он нам очень нужен”.
Я принял его в своем гостиничном номере. Для внешнего мира я был бухгалтером Марком Сеймуром и не желал выставлять себя ни в посольстве, ни у него дома. Я провел в самолете двадцать часов. Время было вечернее. Манера речи у Рамбелоу была как у букмекера на скачках. Да и выглядел он, пожалуй, так же.
— Мы на этого негодяя напали по ч-и-и-сто идиотской случайности, — рассказывал он мне с раздражением. — Но, натурально, мы тут кое-что нащупали. Держали ушки на макушке. Знаем, что к чему. О таких случаях наслышаны. И не бесчувственные какие-нибудь. Стоит лишь представить, как твоего джо, привязанного к палке, волокут по джунглям неделю кряду и как, натурально, красные кхмеры при этом его пытают. Не страус небось. Знаю, что к чему. Ну, а уж если попался, тебе не до Правил Куинзберри [19], — убеждал он меня, будто я утверждал противоположное. И, выудив носовой платок из рукава своего пропотелого пиджака, он промокнул им свои дурацкие усы. — Нормальный джо через сутки после такого вопить будет, чтобы в него всадили пулю.
— Вы уверены, что он попался?
— Ни в чем не уверен, старина. Слухи, вот и все. Как я могу быть уверен, если этот негодяй не желает с нами говорить? Угрожает применить силу, если попробуем! Насколько знаю я, красные кхмеры ни сном, ни духом о нем не ведали. Голландцам никогда не верил, по крайней мере здесь; воображают, что все это им здесь принадлежит. Хансен из тех, кто ложится на дно, как только становится жарко, а когда все пройдет, он тут как тут: бляху требует и пенсию как ни в чем не бывало. По всем данным, ни одного пальца не потерял ни на руках, ни на ногах. И вообще ни одной части тела не лишился, судя по тому, где прятался. Его засек Даффи Марчбэнкс. Помните Даффи? Хороший парень.
Да, я помнил Даффи, и мне стало не по себе. Я вспомнил его, как только увидел его имя в досье. Это был лихой мошенник из Гонконга, любивший проворачивать быстрые дела — от опиума до снарядов. В течение нескольких непутевых лет мы финансировали его заведение.
— То была чистая случайность для Даффи. Он здесь объявился, прилетел вдруг. На один день — и все. День и ночь — и назад, к жене и своей бухгалтерии. Компания по организации отдыха на море подрядила его купить на побережье сотню акров земли. Сделали дело Даффи и эти его торгаши и всей кодлой закатились в ресторан с девочками. Даффи всегда был не прочь порезвиться на стороне. Заведение под названием “Море счастья” прямо в центре квартала красных фонарей. Говорят, одно из лучших заведений подобного рода. Отдельные кабинеты, приличная еда, если вам она вообще по душе, все прилично, причем девушки оставляют мужчин одних, если те того пожелают.
В ресторанах с девочками, объяснил он, намекая при этом, что сам-то лично он там не бывал, молоденькие официантки в одежде или без нее рассаживаются между приглашенными, кормят их и поят вином, в то время как мужчины рассуждают о высоких материях бизнеса. Кроме этого, в “Море счастья” имелись салон для массажа, дискотека и варьете на нижнем этаже.
— Даффи заканчивает сделку с компанией, получает чек. Он — в ударе. Ну, и решает доставить себе удовольствие с одной из девочек. Договорившись, они удаляются в кабинет. Девушка говорит, что хочет пить и как, мол, для начала насчет бутылки шампанского? Она получает комиссионные, как и все они. Ну, не важно. Даффи не прочь раскошелиться, почему бы нет? Девочка нажимает кнопку звонка, квакает что-то в переговорное устройство, и не успевает Даффи опомниться, как в комнату вваливается здоровенный европеец с ведерком льда на подносе. Ставит его, Даффи дает ему двадцать батов на чай, парень говорит “спасибо” по-английски, вежливо, но без улыбки и уходит. Это — Хансен. Хансен из джунглей. Не портрет — сам, лично!
— Откуда Даффи это знает?
— Ведь он видел его фото.
— Почему?
— О господи, да потому, что, когда Хансен исчез, мы показали Даффи эту чертову фотографию! Мы показывали ее всем, кого знаем, в этом чертовом полушарии! Мы не говорили зачем, просто сказали, как увидите, мол, этого малого, свистните. Между прочим, приказ сверху, не моя идея. Я-то как раз подумал, что это вовсе не безопасно.
Чтобы успокоиться, Рамбелоу налил нам обоим еще по стаканчику виски.
— Даффи шпарит в гостиницу и сразу звонит мне домой. В три ночи. “Ваш парень”, — говорит. “Какой парень?” — спрашиваю. “А тот, чью карточку вы прислали мне в Гонгкерс год назад, а то и раньше. Он — подавала в борделе “Море счастья”“. Ну, вы знаете, как этот старина Даффи выражается. Тот еще язык. Посылаю туда на следующий день Генри. Этот идиот все завалил. Ну, вы, наверно, слышали. Обычное дело.
— Даффи говорил с Хансеном? Спросил, как его зовут? Хоть что-нибудь?
— Ни словечка. Смотрел сквозь него. Даффи — артист. Соль земли. Всегда был таким.
— Где Генри?
— Сидит внизу в холле.
— Позовите его.
Генри был китайцем, сыном гоминдановского военного и нашим главным резидентом, хотя, подозреваю, он давным-давно вступил в контакт с таиландской полицией и потихоньку зарабатывал себе на жизнь, оказывая услуги обеим сторонам.
Это был низкорослый, лоснящийся и жаждущий угодить человек, который слишком часто улыбался. На шее у него висела золотая цепочка, а в руках он держал красивый блокнот в кожаной обложке и с золотой ручкой внутри. Он работал под видом переводчика. Ни разу не видел переводчика с блокнотом от Гуччи, но Генри был именно таким.
— Расскажи Марку, какого дурака ты свалял в “Море счастья” в четверг вечером, — приказал угрожающе Рамбелоу.