Сколько бы раз я ни прокручивал в уме эту сцену, я вижу, как глаза Ежи закрываются, будто от боли. В чем он кается? В жестокости? В своей преданности загубленному делу? Или в том, что предал его? Или же то, что он закрыл глаза, было лишь инстинктивной реакцией палача, получающего прощение жертвы?
Я хожу на рыбалку. Время от времени погружаюсь в воспоминания. Моя привязанность к английскому ландшафту стала еще сильнее, если это только возможно. Я вспоминаю Стефани, Беллу и других женщин, у которых пользовался успехом. Я обращаюсь к нашему члену парламента по поводу загрязнения реки. Он консерватор, так что же, будь он неладен, он консервирует? Я стал членом одной из солидных групп защиты природы и собираю подписи под петициями. На петиции никто не реагирует. Я не хочу играть в гольф и никогда не буду. Но сопровождаю Мейбл по средам, при условии, что она играет одна. Я поощряю ее. Нашей собаке это нравится. Оказавшись на пенсии, не надо чувствовать себя не у дел или размышлять о том, как переделать мир.
Глава 8
Мои студенты решили поиздеваться над Смайли, как время от времени они поступали и со мной. Бывало, работа идет гладко, сдвоенные занятия по естественному прикрытию, скажем, во второй половине дня, как вдруг один из них начинает донимать меня, обычно высказывая какие-то анархистские мысли, которые не придут в голову ни одному здравомыслящему человеку. Но тут присоединяется еще один, а затем и все остальные, и если мне на выручку не придет чувство юмора — а я ведь тоже человек, — то эта забава продолжается до самого звонка. На следующий день никто об этом не вспоминает: овладевший ими маленький демон удовлетворен, и теперь они готовы продолжить занятия. Так, пожалуйста, на чем мы остановились? Вначале такие случаи не давали мне покоя, я подозревал заговор, искал зачинщиков. Но впоследствии понял, что это — стихийное выражение сопротивления неестественным ограничениям, которым эти ребята сознательно подвергли себя.
Но когда они начали проделывать это со Смайли, нашим почетным гостем, и даже подвергли сомнению саму цель всей его жизни, моему терпению пришел конец. На сей раз заводилой был не Мэггс, а его подружка, скромница Клэр, весь вечер с обожанием смотревшая на Смайли со своего места напротив.
— Нет, нет, Нед, — запротестовал Смайли, когда я сердито вскочил на ноги, — Клэр права. В девяти случаях из десяти хороший журналист способен рассказать столько же, сколько шпион. Нередко они пользуются одними источниками. Так не лучше ли субсидировать газеты, а не шпионов? На этот вопрос в наши меняющиеся времена должен быть найден ответ. Почему бы и нет?
Я неохотно опустился на свое место, а Клэр, тесно прижимаясь к Мэггсу, не сводила ангельского взгляда со своей жертвы, в то время как ее коллеги прятали свои ухмылки.
Смайли решил ответить на ее издевку серьезно, тогда как я стал бы искать спасения в юморе.
— Совершенно справедливо, — согласился он, — многое из того, что мы делаем, не приносит пользы или дублируется открытыми источниками. Беда в том, что шпионы должны просвещать не публику, а правительства.
Я почувствовал, как его чары снова стали постепенно овладевать ими. Они придвинули к нему свои стулья, образовав неровное полукружие. За исключением тех, кто расположился на полу в живописных позах.
— Правительства же, как, впрочем, и все, верят тому, за что платят, и не доверяют тому, за что — нет, — продолжал он. Обойдя, таким образом, провокационный вопрос Клэр, он перешел к более серьезной теме. — Шпионство — вечное занятие, — заявил он просто. — Если бы даже правительства могли обойтись без него, они бы этого не сделали. Они обожают шпионить. Если даже наступит такой день, когда в мире не останется врагов, будьте уверены, правительства их придумают. Кроме того, кто сказал, что мы шпионим только за врагами? История учит нас, что сегодняшние союзники завтра окажутся соперниками. Предпочтения диктует мода, но не проницательность. Ибо мы будем шпионить до тех пор, пока мошенники становятся лидерами. Ибо мы будем шпионить, пока на свете есть и лгуны, и сумасшедшие. Ибо до тех пор, покуда страны соперничают, политические деятели лукавят, тираны осуществляют завоевания, потребители нуждаются в ресурсах, бездомные ищут крова, бедные — еду, богатые — излишества, до тех пор избранной вами профессии ничто не угрожает, уверяю вас.
Вернув их, таким образом, к проблеме собственной судьбы, Смайли снова предупредил о подстерегающих их опасностях.
— На свете нет более странной профессии, чем та, которую выбрали вы, — убеждал он с великим чувством удовлетворения. — Вы более всего пригодны для засылки, пока у вас меньше всего опыта, а к тому времени, когда вы узнаете, что почем, куда бы вас ни послали, на вас будет висеть бирка с указанием рода занятий. Старые спортсмены знают, что свои лучшие игры они провели в расцвете сил. Разведчики же в расцвете сил оказываются за бортом, и именно по этой причине они недолюбливают приближение зрелого возраста и начинают прикидывать, во что обошлись им прожитые годы.
Могло показаться, что он, не отрываясь, смотрел на бокал с бренди, однако я заметил, как он искоса взглянул на меня.
— Так вот, в определенном возрасте вам нужен ответ, — продолжал он. — Вам нужен свиток пергамента из самой потайной комнаты, где сказано, кто правит вашей жизнью и почему. Беда в том, что к тому времени как раз вы-то и знаете, что комната пуста. Нед, вы не пьете. Вы предаете бренди. Кто-нибудь, налейте ему. Неприятная правда о следующем периоде моей жизни заключается в том, что я вспоминаю о нем как об одном нескончаемом поиске, объект которого был мне неясен. И этот объект, когда я его обнаружил, оказался забытым шпионом Хансеном.
Хотя в действительности я преследовал совсем иные цели и людей во время своей поездки на Восток, все они в ретроспективе казались лишь этапами моего путешествия к нему. Я никак иначе не могу объяснить это. Хансен в своих камбоджийских джунглях был моим Курцем в самом сердце тьмы. И все, что на том пути произошло со мной, было подготовкой к нашей встрече. Именно голос Хансена я жаждал услышать. У Хансена были ответы на вопросы, которые я задавал, сам того не зная. Внешне я не изменился: был тем же солидным, сдержанным, попыхивающим трубкой приличным человеком, всегда готовым подставить плечо более слабым. В глубине души я терзался чувством собственной бесполезности, ощущением того, что, несмотря на все отчаянные попытки, я не сумел разобраться в собственной жизни, что в борьбе за свободу других я не нашел ее для себя. В период уныния я казался себе никчемным героем вроде Дон Кихота.
Я принялся записывать сардонические этапы своей жизни и, просматривая описанные эпизоды, давал им меткие насмешливые заглавия, чтобы подчеркнуть их никчемность: “Панда” — я пекусь о наших интересах на Ближнем Востоке! “Бен” — я разделываюсь с перебежчиком! “Белла” — я приношу невероятную жертву! “Теодор” — я принимаю участие в грандиозной махинации! “Ежи” — я веду игру до конца! Следует, правда, признать, что в случае с Ежи был достигнут положительный эффект, хоть и кратковременный, как и все в разведке, и не имевший отношения к событиям, охватившим сейчас его страну.
Подобно Дон Кихоту, я поставил себе целью жизни борьбу со злом. Но во время приступов хандры мне казалось, что, наоборот, я способствую ему. И все же я еще ждал, что мир даст мне шанс проявить себя, и винил его за неумение использовать меня.
Чтобы понять это, надо знать, что со мной произошло после Мюнхена. Как бы то ни было, а благодаря Ежи мой престиж несколько вырос, и Пятый этаж придумал для меня работу: я стал оперативным инспектором, задача которого во время краткосрочных поездок на места “оценивать и, сообразуясь с обстановкой, использовать возможности вне компетенции местной резидентуры” — прочитано, подписано, возвращено составителю.
Задним числом я понял, что связанные с такой работой частые поездки — на неделю в Центральную Америку, затем в Северную Ирландию, Африку, на Ближний Восток, а затем снова в Африку — должны были унять владевшее мной тогда беспокойство и что, по всей вероятности, Кадровик учел то, что как раз тогда у меня началась любовная интрижка с девушкой по имени Моника, работавшей в Отделе по связи с промышленностью нашей Службы. Я решил, что мне нужен роман. Я увидел ее в столовой и остановил свой выбор на ней. Все было очень банально. Однажды вечером, когда шел дождь, я ехал на машине домой и заметил ее на остановке автобуса № 23. Банальность становилась реальностью. Мы приехали к ней на квартиру и улеглись в постель. Потом поужинали в ресторане и стали разбираться в том, что произошло. Мы пришли к удобному выводу, что влюбились. В течение нескольких месяцев это нас вполне устраивало, пока случившаяся трагедия не привела меня в чувство. По счастью, я оказался в Лондоне, готовясь к следующему заданию, когда мне сообщили, что моя мать при смерти. Волею Провидения, обладавшего дурным вкусом, в тот момент, когда раздался телефонный звонок, я был в постели с Моникой. Но, по крайней мере, я сумел присутствовать на этом событии, которое длилось долго, но было преисполнено удивительного спокойствия.
И тем не менее я оказался совершенно не подготовленным к нему. Я почему-то не сомневался, что, давно научившись обходить острые углы, я сумею так же справиться и со смертью матери. Это было великое заблуждение. Лишь немногие сговоры, заметил как-то Смайли, выдерживают проверку реальностью. Такова была участь моего тайного сговора с собой: я уговаривал себя, что смерть матери будет для нее своевременным и необходимым спасением от боли. Я не учел, что боль эта может стать моей собственной.
Я осиротел и воспрянул одновременно. Иначе это не опишешь. Мой отец умер давно. Я не сознавал, что мать выполняла роль обоих родителей. С ее смертью пришел конец не только моему детству, но и многим годам зрелости. Наконец я стоял один на один с жизнью и ее проблемами, хотя многие из них были уже позади — одни надуманные, другие незамеченные, третьи неразрешимые. Наконец я был волен любить, но кого? Боюсь, не Монику, как бы я ни утверждал противное и ни ждал, что жизнь это подтвердит. Ни Моника, ни моя женитьба не обладали магией, которую мне впредь и надлежало сохранять. Когда после моего ночного бдения я взглянул на себя в зеркало в отделанной розовым кафелем уборной похоронного бюро, я пришел в ужас от увиденного. То было лицо шпиона — с отметиной собственного предательства.
Вы такое видели у кого-нибудь? У себя? Такое лицо? Что до меня, то я настолько к нему привык, что перестал его замечать, покуда не прозрел от шока смерти. Мы улыбаемся, но необходимость что-то утаивать делает нашу улыбку фальшивой. Когда мы веселимся или напиваемся или даже, говорят, когда занимаемся любовью, то до конца этому не отдаемся: гироскоп стоит вертикально, а внутренний голос твердит о долге. И постепенно само утаивание становится таким явным, что начинает представлять угрозу безопасности. А сегодня, скажем, на какой-нибудь традиционной встрече или когда просто вижусь с выпускниками Сэррата, то стоит лишь взглянуть на них — и я вижу, как на каждом проступает тайная отметина. Вот слишком оживленное лицо, а то — несколько тусклое, и на каждом — следы потаенной жизни. До меня доносится взрыв вроде бы самозабвенного смеха, но мне не надо знать, кто смеется, чтобы сказать, что забвению не предано ничто: ни причина смеха, ни самоконтроль — ничто. В молодости я полагал, что это удел лишь представителей предубежденных правящих классов Англии. “Они рождаются в плену своих предрассудков, и у них нет выбора”, — убеждал я тогда себя, замечая их наигранную учтивость и обмениваясь с ними простодушными улыбками. Но, будучи англичанином лишь наполовину, я исключал себя из их несчастной судьбы — лишь до того дня, пока в розовом туалете похоронного бюро не обнаружил на себе ту же тень, что падает на всех нас.
С того дня, как я теперь понимаю, я видел только горизонт. “Я слишком поздно начинаю! — думал я. — И так издалека! Жизнь — это поиск или ничто!” Но именно страх, что она окажется ничем, и был моей движущей силой. Так это мне видится сейчас. И так, простите, должны видеть это и вы — в отрывочных воспоминаниях, которые составляют сюрреалистическое течение моей жизни. В глазах человека, которым я стал, каждая встреча была встречей с самим собой. Признание каждого незнакомца было моим собственным, а признание Хансена — самым обвинительным, а значит, в конечном счете самым утешительным. Я похоронил мать, я распрощался с Моникой и Мейбл. На следующий день я вылетел в Бейрут. Но даже такому простому делу, как отлет, сопутствовал неприятный эпизод.
* * *
Для подготовки к своей миссии мне пришлось поработать в одном кабинете с довольно толковым мужчиной по имени Жиль Латимер, занимавшим угол в отделе, известном под названием “отдел безумного муллы” и изучавшем изощренную и кажущуюся недоступной разгадке паутину различных группировок мусульманских фундаменталистов, действовавших с территории Ливана. Столь популярное представление о том, что эти организации индустрии любительского террора являются частью какого-то сверхзаговора, — не более чем чепуха. Если бы это было так, тогда появилась бы возможность до них добраться! Пока же они перемещаются с места на место, сливаясь и разделяясь, как капли воды на мокрой стене, и такие же неуловимые.
Но Жиль, арабист по образованию и прекрасный игрок в бридж, как никто другой был близок к разгадке, поэтому сейчас мне надлежало примоститься у его ног и готовиться к своей миссии. Он был высок, угловат и волосат и пришел в Службу в одно со мной время. Розовощекий, с мальчишескими манерами, он выглядел очень моложаво, хотя его румянец возник оттого, что на лице полопались мелкие кровеносные сосуды. Это был джентльмен до мозга костей: он вежливо открывал перед вами двери и вскакивал, когда входила женщина. Я видел дважды, как весной он промок до нитки из-за своей привычки одалживать собственный зонтик любому, кто вознамерится выйти наружу во время дождя. Он был богат, но бережлив, считался весьма добропорядочным человеком, имел добропорядочную жену, приглашавшую на партию в бридж и знавшую по имени всех младших сотрудников и членов их семей. Поэтому тем более странным показалось исчезновение некоторых записанных за ним материалов.
И совершенно случайно я обратил на это внимание. Я разыскивал немецкую девушку по имени Бритта, прошедшую подготовку в лагере террористов в Шуфских горах, и затребовал соответствующее досье, содержавшее перехваченные деликатные сведения о ней. Материал принадлежал американцам и выдавался по особому списку, но, когда я прошел всю бюрократическую процедуру его получения, никто не мог его обнаружить. В документах он числился за Жилем, как, впрочем, и многое другое, потому что Жиль есть Жиль и его имя значилось во всех допусках.
Однако Жиль ничего о нем не знал. Он припомнил, что читал его, и помнил его содержание, но ему казалось, что он передал досье мне. Должно быть, досье попало на Пятый этаж, предположил он, или возвращено в регистратуру. А может, еще куда-нибудь.
Итак, досье было объявлено в розыске, о чем были поставлены в известность ищейки из регистратуры, и пару дней все шло нормально, покуда это не повторилось снова. На сей раз инициатором стал секретарь того же Жиля, когда регистратура затребовала все три тома о странной группе с названием “Братья пророка”, базирующейся якобы в Дамаре.
И снова Жиль ничего об этом не знал: он данный материал не видел и даже не прикасался к нему. Ищейки регистратуры показали ему его собственную расписку. Он категорически отрицал, что расписывался. А когда Жиль что-нибудь отрицает, ему как-то не хочется возражать. Как я уже говорил, он — исключительно честный человек.
Вот тут началась настоящая охота с повальной проверкой всех списков. Регистратуру тогда еще не оборудовали компьютерами, а поэтому пока еще была возможность найти пропажу или убедиться, что материал действительно потерян. Сегодня же человек лишь покачает головой и вызовет инженера.
Регистратура обнаружила, что отсутствовало тридцать два досье, числившихся за Жилем. Из них двадцать одно считалось просто конфиденциальным, пять имели более высокую степень секретности, а шесть досье относились к категории с пометкой “хранить”, что, к сожалению, означало, что к ним не допускались лица с явными проеврейскими настроениями. Понимайте это как хотите. Пометка гнусная, и нас она раздражала. Но речь шла о Ближнем Востоке.
Первый намек на размеры кризиса я получил от Кадровика. Это было в пятницу утром. Кадровик всегда любил прикрываться уикендом, занося над тобой свой топор.
— Скажите, Нед, как сейчас со здоровьем у Жиля? — спросил он доверительно, как старый приятель.
— Отлично, — ответил я.
— Он ведь христианин, верно? Христианский парень; набожный.
— Пожалуй.
— То есть мы все немного верующие, а он, наверное, убежденный христианин, так ведь, Нед? Как по-вашему?
— Мы никогда этой темы не касались.
— А вы?
— Нет.
— А как, например, по-вашему, может ли он сочувствовать, скажем, такой организации, как Англо-израильская секта, или чему-либо подобному — хоть сколько-нибудь? Учтите, ничего против них не имею. У каждого свои убеждения, я так считаю.
— Жиль весьма набожный, этакая посредственность. Занимает какой-то мирской пост в своем приходе. Он, кажется, произносит речь по поводу Великого поста, и вроде бы все.
— Это у меня здесь есть, — посетовал Кадровик, постукивая костяшками пальцев по закрытой папке. — Именно таким я его представляю, Нед. Ну и что? Непростая у меня работа, знаете ли. И порой довольно неприятная.
— Почему бы вам самому у него не спросить?
— О, знаю, знаю, конечно, нужно. Если вы, разумеется, этого не сделаете. Можете на ленч его пригласить — за мой счет, естественно. Прощупайте его. Скажете потом, что думаете по этому поводу.
— Нет, — сказал я.
От его доверительного тона и приятельского обращения не осталось и следа.
— Я знал, что вы так ответите. Я порой беспокоюсь за вас, Нед. Эти ваши женщины, да и упрямство ваше на пользу не идут. Ваша голландская кровь дает себя знать. Ладно, держите язык за зубами. Это приказ.
В конце концов, на обед меня пригласил Жиль. Возможно, Кадровик играл и в те, и в другие ворота и проверял на Жиле какую-то версию обо мне. Так или иначе, а в двенадцать тридцать Жиль вдруг вскочил на ноги и сказал:
— Черт с ним, Нед. Сегодня пятница. Пошли, я приглашаю тебя на обед. Уж вон сколько времени.
Итак, мы отправились в ресторан клуба “Травеллерз” [16], сели за столик у окна и очень быстро опорожнили бутылку сансерра. Жиль ни с того ни с сего стал рассказывать о своей командировке в ФБР в Нью-Йорк. Сначала все шло нормально, затем его голос застопорило на одной ноте, а взгляд устремился на что-то видимое только ему одному. Вначале я отнес это за счет вина. Жиль не был похож на пьяницу и вообще-то не пил. И все же он говорил с большой убежденностью и даже с напором провидца.
— Странные парни, эти американцы, Нед. За ними глаз да глаз нужен. Сначала и не сообразишь, что они тобой интересуются. Возьми гостиницу, например. В гостинице всегда можно заметить что-то подозрительное. Слишком улыбчивый администратор. Слишком большой интерес к твоим вещам. За тобой слежка. Как в отличной многоэтажной теплице, будь она неладна. На верхнем этаже бассейн. Видно, как под тобой вдоль реки пролетают вертолеты. “Добро пожаловать, мистер Лэмберт. Приятного вам дня, сэр”. Я был там под фамилией Лэмберт. Я всегда пользуюсь ею в Америке. Меня поместили на четырнадцатом этаже. Я мужик педантичный. Всегда таким был. Колодки для обуви и всякое такое. Иначе не могу. Отец был таким же. Здесь обувь, там рубашки. Носки там. Костюмы в определенном порядке. Мы, англичане, не носим облегченных костюмов, верно ведь? Мы считаем, что они облегченные. Выбираем облегченный материал. Твой портной заявляет, что они облегченные. “Самые что ни на есть легкие, сэр. Легче не найдете”. Можно было бы подумать, что они хоть этому научатся, учитывая размах деловых контактов с американцами. Ничего подобного. Будь здоров.
Он выпил, и я выпил тоже. Я налил ему минеральной воды. Он вспотел.
— На следующий день возвращаюсь в гостиницу. Весь день совещания. Все стараются понравиться друг другу. Я тоже. Они ведь хорошие ребята. Просто… ну, другие. Другое отношение. Оружие носят. Требуют результатов. Но ведь их и быть не может, правда? Мы все это знаем. Чем больше фанатиков убьешь, тем больше придет на их место. Я это знаю, они — нет. Мой отец тоже был арабист. Понимаешь?
Я ответил, что не знал этого.
— Расскажи мне о нем. — Я хотел перевести разговор. Мне казалось, будет лучше, если он расскажет об отце, а не о гостинице.
— Так вот, я вхожу, мне дают ключ. “Эй, позвольте, — говорю. — Это не четырнадцатый этаж, а двадцать первый. Ошибочка”. Улыбаюсь, естественно. Ошибиться может любой. Тем более на сей раз это была женщина. Весьма решительная дама. “Это не ошибка, мистер Лэмберт. Вы на двадцать первом этаже. Ваш номер 2109”. — “Нет, нет, — говорю. — У меня — 1409. Смотрите”. У меня была их визитка, которую обычно дают в гостинице, и я стал рыться в карманах. На ее глазах вывернул карманы, да так и не нашел. “Слушайте, — говорю. — Поверьте. У меня хорошая память. Мой номер 1409”. Она протягивает мне список проживающих. “Лэмберт, 2109”. Поднимаюсь на лифте, захожу в комнату, все на месте. Здесь обувь, там рубашки, там носки. Костюмы в должном порядке. Все так, как я оставил в старом номере, на четырнадцатом этаже. Знаешь, как они это сделали?
Я опять сказал, что не знаю.
— Сфотографировали. Полароидом.
— Но для чего?
— Чтобы подслушивать меня: 2109 был оборудован, а 1409 — нет. Им это не понравилось, и меня перевели наверх. Они решили, что я арабский агент.
— С чего бы это?
— Из-за отца. Он был человеком Лоуренса. Они это знали. Вот и решили. И сфотографировали мой номер.
Я почти не помню, что было дальше, что мы ели и пили, — вообще ничего. Вспоминаю, что Жиль превозносил Мейбл как идеальную супругу разведчика, хотя, может, это игра моего воображения. Единственное, что я помню, это как мы сидим рядышком в кабинете Жиля в Главном управлении, а перед стальным шкафом Жиля со снятой дверцей стоит Кадровик и созерцает тридцать два пропавших досье, кое-как распиханных по полкам. То были все материалы, с которыми Жиль не сумел справиться во время своего, по определению Смайли, “нервного срыва силою в двадцать четыре балла”.
Причину случившегося я узнал позже. Жиль тоже нашел свою Монику. По всей вероятности, он сдвинулся из-за своей страсти к девушке двадцати одного года из его деревни. Его любовь к ней, чувство вины и отчаяния привели к тому, что он больше не мог работать. Он продолжал делать вид, что работает — в конце концов, он же солдат, — но его мозг больше не включался. Он был занят другим, даже если и не отдавал себе в этом отчета.
Я предоставляю вам и нашим штатным лекарям, которые, похоже, с каждым днем становятся влиятельнее, право решить, от чего еще он мог свихнуться. Возможно, к этому имеет какое-то отношение расхождение между мечтами и действительностью. Может, расхождение между тем, к чему Жиль стремился в молодости, и тем, что имеет сейчас, когда достиг зрелого возраста. Суровая правда заключается в том, что Жиль напугал меня. У меня было такое чувство, что он просто опередил меня на дороге, по которой шел я сам. Я чувствовал это, направляясь в аэропорт. Я чувствовал это в самолете, размышляя о матери. Я выпил несколько порций виски, чтобы отделаться от этого чувства.
Это чувство не покинуло меня, когда я раскладывал свой скромный гардероб в номере 607 гостиницы “Коммодор” в Бейруте и когда у моего уха зазвонил телефон. Снимая трубку, я вообразил, что услышу голос Ахмеда, администратора гостиницы, который сообщит, что мне выделили номер на двадцать первом этаже. Я ошибся. Только что заявил о себе сюрреалистический эпизод номер два.
* * *
Началась стрельба, стреляли с ходу из полуавтоматического оружия. Вероятнее всего, это группа мальчишек на японском пикапе поливает все вокруг из автомата Калашникова-47. Бейрут переживал тот период, когда по первым вечерним выстрелам можно было проверять часы. Впрочем, я никогда ничего не имел против стрельбы. В стрельбе есть своя логика, пусть даже случайная. Стреляют либо в вас, либо не в вас. Я же больше всего боялся автомобильных бомб. Продвигаясь торопливо вдоль тротуара или застряв в потной, медленно ползущей пробке, всегда опасаешься: не поднимет ли в воздух целый квартал какая-нибудь припаркованная машина, так разорвав тебя на куски, что и похоронить будет нечего. Что бросается в глаза при взрыве — то есть после, разумеется, — автомобильных бомб, так это обувь. Человека разносит на части, а обувь остается целехонькой. Так что, бывает, соберут останки пострадавшего и увезут прочь, а среди осколков стекла, раздробленных искусственных челюстей и обрывков одежды валяется пара или две вполне пригодной для ношения обуви. Так что короткая пулеметная очередь или выстрел гранатомета не так беспокоят меня, как некоторых.
Я снял трубку и, услышав женский голос, насторожился. Не только из-за двусмысленности моей семейной жизни, но и потому, что приехал с заданием выследить немку, ту самую Бритту, которая овладевала премудростью подготовки террористических актов в Шуфских горах.
Но это была не Бритта. И не Моника, и не Мейбл. Голос принадлежал американке из средних штатов и звучал испуганно. А меня зовут Питер, не забудь, Питер Картер из крупной английской газеты, пусть даже ее местный корреспондент никогда обо мне не слышал, напоминал я себе, слушая эту женщину.
— Питер, ради бога, я должна быть с тобой, — произнесла она на одном дыхании. — Питер, так твою мать, где тебя носило?
Прозвучала очередь станкового пулемета, сразу же оборванная взрывом реактивной гранаты. Голос в трубке зазвучал еще более возбужденно.
— Боже, Питер, почему ты мне не позвонил? Ну, ладно, я наговорила кучу дерьма. Я испортила твой материал. Прости. То есть, господи, кто мы? Дети, что ли? Ты знаешь, как я это ненавижу.
Треск ружейных выстрелов. Иногда дети так палят в воздух просто забавы ради.
Ее голос зазвучал еще громче.
— Поговори со мной, Питер! Расскажи что-нибудь смешное, пожалуйста. Происходит же где-нибудь что-нибудь смешное! Питер, почему ты не отвечаешь? Ты же не умер? Ты не лежишь на полу с оторванной головой? Ну, хоть кивни в ответ. Я не хочу умирать в одиночестве, Питер. Я — компанейская. Я люблю быть в компании, на миру и смерть красна. Питер, ответь. Ну, пожалуйста.
— В какой номер вы звоните? — спросил я.
Мертвая тишина. Действительно мертвая тишина, возникающая между вспышками автоматного огня.
— Кто говорит? — требовательно спросила она.
— Я — Питер, но думаю, не ваш Питер. В какой номер вы звоните?
— В ваш номер.
— А какой именно?
— Номер 607.
— Боюсь, он, должно быть, выехал. Я приехал в Бейрут сегодня днем. Мне дали эту комнату.
Раздался взрыв гранаты, затем еще один. На улице, кварталах в трех отсюда, кто-то громко закричал. Потом крик оборвался.
— Он погиб? — прошептала она.
Я не ответил.
— А может, это была женщина, — сказала она.
— Может быть, — согласился я.
— Кто вы? Англичанин?
— Да. (Питер — тоже, подумал, сам не знаю почему.)
— Чем вы занимаетесь?
— Для пропитания?
— Разговаривайте со мной. Продолжайте говорить.
— Я журналист, — сказал я.
— Как Питер?
— Я не знаю, какой он журналист.
— Он — крутой человек. Опасность любит. А вы?
— Кое-чего я боюсь, а кое-чего — нет.
— Мышей?
— Мышей боюсь до смерти.
— А вы хороший?
— Как новости, пожалуй. Я мало сейчас пишу. Больше редактирую.
— Женаты?
— А вы замужем?
— Да.
— За Питером?
— Нет, не за Питером.
— Давно вы его знаете?
— Своего мужа?
— Нет, Питера, — сказал я. (Я не спрашивал себя, почему меня больше интересует ее внебрачная жизнь.)
— Здесь это так не измеряют, — ответила она. — Год, пару лет — какая разница. Во всяком случае, в Бейруте. Вы ведь тоже женаты, верно? Вы не хотели ответить, пока я вам про себя не скажу?
— Да, женат.
— Расскажите о ней.
— О жене?
— Конечно, вы ее любите? Она высокая? Прекрасная кожа? Настоящая англичанка, сдержанная такая?
Я рассказал ей кое-что о Мейбл, кое-что придумал, ненавидя себя за это.
— Слушайте, да какой может быть секс после пятнадцати лет совместной жизни? — сказала она.
Я рассмеялся, но не ответил.
— Вы ей верны, Питер?
— Несомненно, — ответил я после паузы.
— Ладно, займемся делом. Перейдем к работе. Что вы здесь делаете? Что-нибудь важное? Расскажите, чем вы занимаетесь.
Мое шпионское нутро уклонилось от ответа.
— Пожалуй, пришло время послушать, что делаете вы, — сказал я. — Вы тоже журналист?
Небо прочертили трассирующие пули. Затем послышались выстрелы.
Ее голос зазвучал устало, будто страх утомил ее.
— Да, я отправляю статьи.
— Кому?
— В одно вшивое телеграфное агентство, кому еще? Пятьдесят центов строка, а какой-нибудь мудак перехватит и за один вечер заработает пару тысчонок. Старо, как мир.
— Как вас зовут? — спросил я.
— Не знаю. Может, Энни. Зовите меня Энни. Слушайте, вы мне нравитесь. Что нужно сделать, если доберман оседлал вашу ногу?
— Залаять?
— Притвориться, что у вас оргазм. Мне страшно, Питер. До вас, наверно, это еще не дошло. Мне нужно выпить.
— Где вы?
— Здесь.
— Где здесь?
— В гостинице. Господи, в “Коммодоре”. Торчу в холле, чувствую, как несет чесноком от Ахмеда, а на меня пялится какой-то грек.
— Кто этот грек?
— Ставрос. Он торгует настоящими наркотиками, а божится, что это легкая травка. Скользкий тип.
Я прислушался и впервые различил невнятные голоса. Стрельба прекратилась.