– Мы схватились в крупнейшей в истории идеологической конфронтации, а вы говорите мне, что все позади, потому что горстке государственных мужей выгодно пожимать друг другу руки на публике и отправлять на свалку кое-какие устаревшие игрушки. «Империя зла» поставлена на колени, как же! Их экономика на грани катастрофы, их идеология трещит по швам, а их тылы вот-вот полетят ко всем чертям. Только не уверяйте меня, что это причина для того, чтобы сложить оружие, потому что я ни одному слову вашему не поверю. Это причина для того, чтобы шпионить за ними без передышки двадцать пять часов в сутки и пинать их в яйца, чуть только они попробуют приподняться с пола. Одному богу известно, кем они вообразят себя через десять лет.
– Полагаю, вы поняли, что, подведя Гёте, преподнесете его американцам? – заметил Нед. Просто для сведения. – Боб его не упустит, да и с какой стати? Пусть вас не вводят в заблуждение его манеры выпускника Йеля. И как вы тогда сможете жить с самим собой?
– Я не хочу жить с собой, – сказал Барли. – Ничего хуже такого сожителя и вообразить не могу.
Сероватое облако скользнуло поперек красной солнечной дорожки и распалось на клочки.
– В конце концов, все сводится к следующему, – сказал Нед. – Это грубо и не по-английски, но тем не менее скажу: в обороне вашей страны вы хотите быть пассивным или активным игроком?
Барли все еще искал ответ, когда Уолтер ответил за него с исчерпывающей категоричностью.
– Вы член свободного общества. У вас нет выбора, – сказал он.
Заря разгоралась все больше, и шум в порту становился все сильнее. Барли медленно поднялся и потер спину. Казалось, что у него здесь, чуть выше пояса, постоянно болело. Возможно, этим и объяснялся изгиб его спины.
– Любая уважающая себя церковь уже давно бы вас, подлецов, сожгла на костре, – устало заметил он и, повернувшись к Неду, прищурился на него сверху вниз сквозь очки, слишком для него маленькие. – Я не тот, кто вам требуется, – предостерег он. – И использовать меня – большая глупость с вашей стороны.
– Все мы не те, – сказал Нед. – И занимаемся мы не тем.
Барли пошел прямо по газону, похлопывая себя по карманам в поисках ключей. Он свернул в переулок и исчез из их поля зрения в тот момент, когда Брок осторожно двинулся за ним. Дом напоминал клин – острием к улице, широкой стороной во двор. Барли отпер входную дверь и закрыл ее за собой. Он включил свет и стал подниматься по лестнице размеренным шагом, потому что идти ему предстояло долго.
* * *
Она была хорошей женщиной и ни в чем не виноватой. Они все были хорошие. Женщины, которые чувствовали себя призванными спасти его, как Ханна – меня, наставить на путь истинный, направить все его бесчисленные таланты в одно русло, помочь ему перевернуть новую страницу, чтобы все старые новые страницы сразу же забылись. И Барли всячески подыгрывал ей, как, впрочем, и всем им. Он стоял рядом, возле больничной койки, словно был не больным, а одним из врачей: «Чем бы нам помочь этому бедняге, как бы поднять его на ноги и привести в порядок?»
Единственная разница состояла в том, что в лекарство он верил не больше, чем я.
Она лежала, измученная, ничком и, возможно, спала. Квартиру она убрала. Как заключенные убирают свои камеры, как люди ухаживают за могилами близких – так выскребала она поверхность мира, который не могла изменить. Другие могли сказать Барли, что он слишком требователен к себе. Женщины часто говорили ему об этом. Что он не должен возлагать на себя ответственность за обе стороны рухнувших отношений. Но Барли знал, что это не так. Он знал дистанцию, отделяющую его от всего и вся. В те дни он все еще был непревзойденным специалистом по своей собственной неизлечимой болезни.
Он тронул ее за плечо, но она не шевельнулась, и он понял, что она не спит.
– Мне пришлось съездить в посольство, – сказал он. – Кое-кто в Лондоне жаждет моей крови. Я должен вернуться и во всем разобраться, не то они отберут у меня паспорт.
Он выудил из-под кровати чемодан и начал складывать туда рубашки, которые она ему выгладила.
– Ты же говорил, что на этот раз больше не вернешься, – сказала она. – Ты говорил, что свой срок в Англии ты уже отбыл. Навсегда.
– Для меня взят билет на утренний рейс. И сделать я ничего не могу. За мной вот-вот придет машина. – Он пошел в ванную за зубной щеткой и бритвенным при – бором. – Меня взяли за горло, – крикнул он оттуда. – И я ничего не могу сделать.
– А мне, значит, вернуться к мужу, – сказала она.
– Зачем же? Живи здесь. Поступи, как тебе лучше. Речь идет лишь о двух-трех неделях. И кончено.
– Если бы ты не наобещал всего этого, мы бы отлично устроились. Я была бы счастлива, если бы у нас был просто роман. Вспомни свои письма. Вспомни, что ты говорил!
Барли не смотрел на нее. Он нагнулся над чемоданом.
– Только уж больше никогда и ни с кем так не поступай, – сказала она.
На большее ее спокойствия не хватило. Она зарыдала и продолжала рыдать, когда он ушел, и даже на следующее утро, когда я наплел ей что-то и положил перед ней подписку о неразглашении, добиваясь, что, собственно, он ей сказал. Ничего. Она выболтала все, но защищала его до последнего. Ханна поступила бы точно так же. И поступает до сих пор – преданность переливается через край, хотя иллюзии давно рассеялись.
* * *
У Неда и его сотрудников было в распоряжении всего три недели, чтобы привести Барли в нужную форму. Три воскресенья и пятнадцать будних дней, которые начинались не раньше пяти, когда Барли мог ускользнуть из издательства.
Но Нед повел дело так, как это мог сделать один только Нед. Инструкторы работали всю ночь, сам он – всю ночь и весь день. Барли же с присущей ему неуравновешенностью все маялся и метался, пока наконец не вошел в колею и его лицо не обрело спокойное выражение, а с приближением отъезда еще и серьезное. Часто казалось, что он без колебания принимает всю этику нашего ремесла. В конце-то концов, заявил он Уолтеру, разве казаться – не единственная форма бытия? «Ну, конечно! – вскричал восхищенный Уолтер. – И не только в нашем ремесле!» И разве сама личность человека – не маска? – настаивал Барли. И единственный мир, в котором стоит жить, – не тайный мир? Уолтер заверил, что это так и есть, и посоветовал поселиться там навсегда, пока цены не поднялись.
Барли полюбил Уолтера с первого же дня, полюбил за хрупкость и, как я теперь понимаю, за недолговечность. Он словно бы с самого начала знал, что держит руку человека, которого вот-вот отвезут на свалку. А иногда лицо Барли становилось пустым, как зияющая могила. Однако он не был бы Барли, если бы не качался из стороны в сторону.
Но больше всего ему нравилась семейная атмосфера, которую Нед с его чутьем на неприкаянных джо усердно поддерживал, – непринужденные ужины, причастность ко всему, положение любимца семьи, партии в шахматы со стариком Палфри, которого Нед ловко припряг к повозке Барли, чтобы компенсировать опасно эфемерное влияние Уолтера.
– Заходите почаще, если есть настроение, – сказал мне Нед, дружески похлопав по плечу.
Так я стал для Барли стариком Гарри.
Гарри, старик, давайте-ка, черт возьми, сыграем партию в шахматы! Гарри, старик, почему бы вам не поужинать с нами? Гарри, старик, где же ваш чертов бокал?
Боба Нед приглашал редко, а Клайва вообще не звал. Это была операция Неда, и это был джо Неда. И он внимательно высматривал блестки в характере Барли.
Конспиративный дом, который выбрал Нед, был очаровательным особнячком начала века в Найтсбридже – в районе Лондона, где у Барли не было никаких знакомых. Клайв содрогнулся от запрошенной суммы, но платили американцы, и его щепетильность была не к месту. Особняк стоял в тупике, менее чем в пяти минутах ходьбы от магазина «Харродз», и я снял его для «Общества этических исследований и поступков», благотворительной организации, которую я зарегистрировал много лет назад и припрятал на черный день. Хозяйством ведала заботливая экономка, сотрудница Службы, которую звали мисс Коуд, и я, как положено, взял с нее соответствующую подписку и внес ее в список лиц, причастных к операции «Дрозд». Детскую на верхнем этаже переделали в скромную аудиторию, которая, как и другие, такие же уютные и со вкусом обставленные комнаты, была нашпигована микрофонами.
– Вот тут пока и поживите, – сказал Нед Барли, когда мы показывали ему дом. – Вот ваша спальня, вот ключ. Звоните по телефону сколько угодно, но, боюсь, мы будем подслушивать, и, когда вам понадобится поговорить о чем-то личном, звоните из автомата через дорогу.
Но для полноты картины я включил в ордер министерства внутренних дел и телефон-автомат напротив. Крайняя американская заинтересованность.
Поскольку и я, и Барли ложились поздно, то, когда другие уже отправлялись спать, мы садились за шахматы. Он оказался очень импульсивным противником, нередко блестящим, но я умею рассчитывать, чего Барли вообще не умел, и я лучше чувствовал его слабости, чем он – мои. Как-никак я читал его досье. Но я все еще помню партии, когда он мгновенно оценивал положение на доске и через три-четыре хода с радостным воплем заставлял меня сдаться.
– Попались, Гарри! Просите пощады! Склоните голову!
Но когда мы снова расставляли фигуры, я чувствовал, как терпение покидает его. Он начинал бродить по комнате, размахивать руками, и его мысли вновь уносились в одно из своих путешествий.
– Женаты, Гарри?
– Не очень явно, – ответил я.
– Что это, черт возьми, значит?
– Моя жена живет за городом. А я живу в городе.
– И давно вы с ней?
– Да пару жизней, – неосторожно сказал я, жалея уже, что не ответил по-другому.
– Любите ее?
– Дорогой мой! – Но он глядел мне прямо в глаза и хотел знать ответ. – На расстоянии, мне кажется, да, – неохотно добавил я.
– И она вас любит?
– Полагаю. Я давненько ее об этом не спрашивал.
– Детишки?
– Мальчик. Вернее, мужчина.
– Видитесь с ним?
– Открытка на Рождество. Похороны и свадьбы. По-своему мы очень хорошие друзья.
– Чем он занимается?
– Побаловался с юриспруденцией. Теперь делает деньги.
– И счастлив?
Я рассердился, что теперь мне не свойственно. Не его дело определять, что такое любовь и счастье. Он был джо. Право сблизиться с ним принадлежало мне, а не наоборот. Еще более необычным было то, что я дал заметить свою злость. А дал-таки, иначе почему я уловил в его глазах тревогу: несомненно, он решил, что случайно коснулся какой-то семейной трагедии. Он покраснел и резко отвернулся в поисках чего-то, что могло бы смягчить ситуацию.
– Если можно так выразиться, сэр, он не сопротивляется, – сказал Неду некий мистер Кэндимен, специалист по новейшим нательным микрофонам. – Не природный талант, но он слушает и, видит бог, запоминает.
– Он джентльмен, мистер Нед, и это мне нравится, – сказала специалистка по слежке, которой доверили обучение Барли основам ее искусства. – Он соображает, и у него есть чувство юмора, а это, как я всегда говорю, уже полдела в нашей работе. – Позже она призналась, что в соответствии с правилами Службы отклонила его ухаживания, но что ему удалось приобщить ее к творчеству Скотта Фицджеральда.
– Все это набор всяких фокусов, – хрипло произнес Барли в конце утомительных занятий по технике тайнописи. Но тем не менее было ясно, что он получает большое удовольствие.
С приближением дня расплаты его покорность стала абсолютной. Даже когда я подключил бухгалтера Службы, скучного педанта по имени Кристофер, и он пять дней ошеломленно изучал документацию «Аберкромби и Блейр», Барли, против моего ожидания, не взбунтовался.
– Крис, старина, да среди издателей каждая последняя свинья разорена! – заявил он, меряя шагами со стаканом виски в руке изящную гостиную в такт мотиву, который напевал. – Крупные шишки, вроде Джумбо, питаются листьями, а мы гложем кору. – И с немецким акцентом: – У фас сфои методы, у нас – сфои.
Но нам с Недом плевать было на каждую последнюю свинью. И Крису тоже. Нас заботила операция и преследовала кошмарная мысль, что в самом ее разгаре Барли обанкротится.
– На кой черт мне редактор! – кричал Барли, размахивая перед нами многострадальными очками. – У меня нет денег платить редактору! У моих святых тетушек в Или подвязки лопнут, если я найму редактора!
Но святых тетушек я уже уломал. За обедом в «Рулсе» я обхаживал и покорил леди Пандору Уэйр-Скотт, которую Барли чаще именовал Священной Коровой из-за ее приверженности догматам высокой церкви. Выдав себя за бонзу из министерства иностранных дел, я под строгим секретом сообщил ей, что фирма «Аберкромби и Блейр» вот-вот конфиденциально получит от Рокфеллеровского фонда субсидию для развития англо-советских культурных связей. Но никому ни гу-гу, иначе деньги будут предложены другой достойной фирме.
– Я, черт возьми, более достойна, чем кто-либо, – гордо заявила леди Пандора, широко расставив локти, чтобы выковырять последний кусочек омара. – Попытайтесь-ка сами содержать Эммерфорд на тридцать тысяч в год.
Я злокозненно спросил ее, можно ли, не рискуя, переговорить об этом с ее племянником.
– Да ни в коем случае. Предоставьте его мне. Ему что деньги, что дерьмо, а уж врать он и вовсе не умеет.
Внезапно выяснилось, что Барли безотлагательно необходим помощник.
– Вы уже дали объявление, – сообщил Нед, размахивая перед носом Барли небольшим объявлением из недавнего номера газеты, посвященной вопросам культуры. – «Старой солидной английской издательской фирме требуется на должность редактора квалифицированный специалист, знающий русский, 25 – 45 лет, художественная и техническая литература, curriculum vitae[6]».
И на следующий же день в заложенное и перезаложенное здание фирмы «Аберкромби и Блейр», Норфолк-стрит, Стрэнд, явился предложить свои услуги Леонард Карл Уиклоу.
– Вас тут спрашивает ангел, мистер Барли, – пророкотал по древнему селектору пропитанный джином голос миссис Данбар. – Можно ему влететь?
Ангел с велосипедными зажимами на штанинах, с холщовой сумкой, перекинутой через грудь. Чистый ангельский лоб, ничем не омраченный, золотистые ангельские кудри. Ангельские голубые глаза, которым неведомо зло. Ангельский нос, только загадочным образом свернутый на сторону, так что при первом знакомстве сразу же хочется взять и водворить его в исходное положение. Нед предостерег Барли, что говорить с ангелом надо так же, как с любым кандидатом, явившимся по объявлению. Леонард Карл Уиклоу, родился в Брайтоне в 1964 году, окончил с отличием факультет славянских и восточноевропейских исследований Лондонского университета.
– Ах да, это вы. Замечательно. Садитесь, – проворчал Барли. – Какого черта вас потянуло в издательство? Паршивое занятие. – Он только что завтракал с одной из самых настырных своих романисток и все еще переваривал эту встречу.
– По правде говоря, сэр, это моя давняя мечта, – ответил Уиклоу с улыбкой, полной ангельского энтузиазма. – Продвинуться на этом поприще.
– Ну, если вы начнете у нас, то вряд ли куда-нибудь продвинетесь, – предупредил Барли. – Вы можете продолжать. Вы можете удержаться. Вы можете даже показать себя. Но продвинуться вам никак не удастся, пока за рулем я.
– Не разобрал, лает этот тип или мурлыкает, – в тот же вечер, вернувшись в Найтсбридж, пожаловался он Неду, когда мы втроем быстро поднимались по узкой лестнице на вечернее свидание с Уолтером.
– Вообще-то у него и то, и другое получается очень неплохо, – сказал Нед.
Беседы с Уолтером завораживали Барли, с каждым разом покоряли все больше и больше. Барли любил всех, кто не был приспособлен к жизни, а Уолтер выглядел так, словно стоит ему сейчас встать со стула, как для него наступит конец света. Они говорили о тонкостях нашего ремесла, они говорили о ядерной технологии, они говорили о полной ужасов истории советской науки, к которой Дрозд, кем бы он ни был, в любом случае причастен. Уолтер был слишком хорошим наставником, чтобы можно было догадаться, что, собственно, он преподает, а Барли не спрашивал – мешал владевший им интерес.
– Контроль? – возмущенно закричал на него Уолтер, ястреб из ястребов. – Неужели вы на самом деле не видите, олух, разницы между контролем и разоружением? Предотвратить всемирный кризис – я не ослышался? Что это еще за чушь в духе «Гардиан»? Наши лидеры обожают кризисы. Наши лидеры питаются кризисами. Наши лидеры жизнь тратят на то, чтобы кромсать земной шар в поисках кризиса, лишь бы воскресить свою угасающую потенцию!
А Барли не только не обижался, а наклонялся к нему вместе со стулом, стонал, хлопал в ладоши и требовал еще. Он подначивал Уолтера, вскакивал, мерил комнату шагами и кричал: «Но… Так в чем же оно, ваше „но“, черт подери?» Он обладал памятью и способностью схватывать на лету, как и предсказывал Уолтер. Его научная девственность уступила первому же натиску, едва Уолтер прочел вступительную лекцию о равновесии страха, которую ухитрился превратить в перечень всех человеческих безумств.
– Выхода нет, – объявил он удовлетворенно, – и никакие благие пожелания тут не помогут. Джинн в бутылку не воротится, конфронтация – навечно, объятия становятся все крепче, а игрушки – все изощреннее с каждым поколением, полная же безопасность равно недостижима для обеих сторон. Ни для главных игроков, ни для мерзопакостных новичков, которые каждый год вступают в клуб, состряпав себе портативную бомбочку. Мы устали во все это верить, потому что мы люди. Мы даже можем внушить себе, будто угроза исчезла бесследно. А этого не будет. Никогда, никогда, никогда.
– Так кто же, Уолт, нас спасет? – спросил Барли. – Вы и Недский?
– Если что-нибудь и спасет, в чем я сильно сомневаюсь, то тщеславие, – отрезал Уолтер. – Нет лидера, который хотел бы войти в историю в качестве осла, уничтожившего свою страну за считанные часы. Ну, и страх, конечно. Слава богу, большинство наших доблестных политиков отвергают самоубийство из чистого нарциссизма.
– А помимо этого, никакой надежды?
– Во всяком случае, для человека, – с удовлетворением сказал Уолтер, который не раз серьезно подумывал, не сменить ли ему дисциплину Службы на монастырскую.
– И чего же Гёте хочет добиться? – на сей раз чуть раздраженно спросил Барли.
– Спасти мир, конечно. Как мы все.
– Каким образом? В чем его идея?
– Это вы и должны выяснить, не так ли?
– Но что он нам уже сообщил? Почему мне нельзя это узнать?
– Дорогой мой, вы прямо как ребенок, – досадливо воскликнул Уолтер, но тут вмешался Нед.
– Вы знаете все, что вам необходимо знать, – сказал он убеждающе спокойно. – Вы связной. Вот для чего вас подготовили и кем он хочет вас видеть. Он сообщил нам, что у них там очень многое не действует. Он нарисовал картину полных неудач на каждом уровне: неточность, некомпетентность, путаница и в довершение всего – подтасованные результаты испытаний, отправляемые в Москву. Может быть, это правда, может быть, он это сочинил. А может быть, кто-то сочинил это за него. История заманчивая, как ни поверни.
– А мы считаем, что все правда? – упрямо настаивал Барли.
– Вам этого знать нельзя.
– Почему?
– Потому что на допросе любой заговорит. Героев больше нет. Вы заговорите, я заговорю, Уолтер заговорит, Гёте заговорит, она заговорит. Поэтому, если мы вам скажем, что нам о них известно, то рискуем поставить под угрозу нашу возможность за ними шпионить. Известен ли нам какой-то конкретный их секрет? Если ответ отрицательный, они поймут, что у нас не имеется программного обеспечения, или прибора, или формулы, или сверхсекретной наземной станции, которые обеспечили бы нам необходимые сведения. Но если ответ положительный, они примут необходимые меры, чтобы мы больше не могли продолжать наблюдать или подслушивать этим способом.
Мы с Барли играли в шахматы.
– Так вы считаете, что брак сохраняется только на расстоянии? – спросил он меня, возвращаясь к нашему недавнему разговору, словно мы его и не прерывали.
– Любовь, как мне кажется, – да, – ответил я, театрально содрогнувшись, и быстро перевел разговор на менее интимную тему.
Для его последнего вечера мисс Коуд вычистила серебро и приготовила лососину. Пригласили Боба, и он принес редкое солодовое виски и две бутылки сансерра. Но наш маленький праздник не вывел Барли из обычного самосозерцания, и только горячая заключительная проповедь Уолтера вырвала его из объятий хандры.
– Вопрос в том – почему, – внезапно прозвенел Уолтер, и его нелепый голос наполнил комнату, а сам он отхлебнул сансерра из моей рюмки. – Вот что нам нужно узнать. Не суть, а побуждение. Почему? Если мы поверим в побуждение, то мы поверим и человеку. И, следовательно, его материалам. Вначале было не слово, не дело, не дурацкий змей. Вначале было «почему». Почему она сорвала яблоко? От скуки? Из любопытства? Ее подкупили? Ее подстрекнул Адам? Если не он, то кто? Дьявол – это любимое оправдание любой девицы. Забудьте о нем! Кого она прикрывала? Недостаточно сказать: «Потому что вот оно – яблоко». Такого объяснения довольно для восхождения на Эверест. И даже для рая оно сойдет. Но для Гёте этого объяснения мало. Его мало для нас и уж, конечно же, мало для наших доблестных американских союзников, не правда ли, Боб?
А когда все мы расхохотались, он зажмурил глаза, и его голос стал еще пронзительнее.
– А взять очаровательную Катю! Почему Гёте выбирает именно ее? Почему он рискует ее жизнью? И почему она это допускает? Мы не знаем. Но должны узнать. Мы должны узнать о ней все, что можем, поскольку в нашей профессии связные – уже материал. Если Гёте тот, за кого себя выдает, голова девочки уже лежит на плахе. Это само собой разумеется. Если он не тот, какова ее роль? Она все это выдумала? Действительно ли она с ним связана? Связана ли она с кем-нибудь другим, и если да, то с кем? – Он ткнул бессильным указательным пальцем в лицо Барли. – А теперь, сэр, вы. Считает ли Гёте вас шпионом или нет? Может, кто-нибудь сказал ему, что вы шпион? Как хомяк, собирайте все зернышки, какие сможете. Да благословит Господь вас и всех, кто на вас ставит.
Я незаметно наполнил рюмки, и мы выпили. И я помню, что в полной тишине был отчетливо слышен бой Биг Бена, разносящийся вверх по реке от Вестминстера.
И только рано на следующее утро, когда до отъезда Барли оставалось несколько часов, мы позволили ему взглянуть на документы, которые он так настойчиво требовал в Лиссабоне, – на точную копию тетрадей Гёте, сделанную в Лэнгли под жестким грифом «Абсолютно секретно», вплоть до русской картонной обложки с изображением жизнерадостных советских школьников.
Взяв тетради обеими руками, Барли превратился в издателя, и все мы наблюдали за его преображением. Он раскрыл первую тетрадь, сощурился на корешковое поле, взвесил на руке и заглянул на последнюю страницу, видимо, прикидывая, сколько времени ему понадобится, чтобы все это прочитать. Потом взял вторую тетрадь, открыл наугад и, увидев тесные строчки, состроил физиономию: текст написан от руки да еще через один интервал – кто же сдает работу в таком виде?
Потом он пролистал все три тетради подряд, с удивлением переходя от иллюстрации к тексту и от текста к литературным всплескам. Голову он чуть откинул и наклонил набок, словно твердо решил своего мнения не высказывать.
Но когда он поднял глаза, я заметил, что они утратили чувство места и были устремлены на далекую вершину, видимую только ему и никому больше.
Обязательный обыск квартиры Барли в Хэмпстеде, произведенный Недом и Броком после его отъезда, не дал ничего, что могло бы раскрыть его душевное состояние. В завале на письменном столе был найден старый блокнот, в котором он привык делать записи. Последние были как будто свежими. Пожалуй, наиболее выразительным было двустишие, которое он выискал в одном из поздних произведений Стиви Смита:
Я не так боюсь темной ночи,
Как друзей, которых не знаю…
Нед добросовестно включил его в досье, но отказался делать какие-либо выводы. Назовите хоть одного джо, у которого накануне его первой операции не бегали бы по спине мурашки.
А из мусорной корзины Брок выудил старый счет с цитатой на обороте, которую он в конце концов проследил до Рётке, о чем по каким-то своим темным соображениям упомянул только через несколько недель:
Учусь, идя туда, куда идти я должен.
* * *
Глава 6
Катя проснулась будто от толчка и, как она убеждала себя потом, сразу же осознала, что день настал. Она была эмансипированной женщиной, что не мешало ей быть суеверной.
«Это было предопределено», – позже сказала она себе.
Сквозь ветхие занавески просвечивало белое солнце, восходящее над бетонной чащобой северной окраины Москвы. Башни из кирпича с яркими пятнами сохнущего белья устремлялись в пустое небо, точно розовые гиганты в лохмотьях.
«Сегодня понедельник, – подумала она, – я в своей постели. А вовсе не на той улице!» Ей вспомнился ее сон.
Проснувшись, она минуту лежала неподвижно, обозревая свой тайный мир и стараясь освободиться от неприятных мыслей. А когда ей это не удалось, спрыгнула с кровати, стремительно (как было ей свойственно) пронырнула с привычной ловкостью между развешанным бельем и еле держащимися кранами и встала под душ.
Красивая женщина, как и говорил Ландау, высокая, статная, но не полнотелая, с тонкой талией и сильными ногами. Пышные черные волосы становились совсем буйными, когда она была не в настроении ими заниматься. Насмешливо-лукавое, но умное лицо, казалось, оживляло все вокруг. Была ли она одета или обнажена, в каждом ее движении чувствовалась грация.
Приняв душ, она закрутила, как смогла, краны и стукнула по ним деревянным молотком: вот вам! Напевая, взяла зеркальце и вернулась в спальню, чтобы одеться. Опять эта улица! Но где? В Ленинграде или в Москве? Душ не смыл ее сна.
Спальня была крохотной – самой тесной из трех комнатушек, которые составляли ее квартиру, – ниша со встроенным шкафом и кроватью. Но Катя привыкла к тесноте, и ее быстрые движения – она расчесывала волосы, закручивала их в пучок и закапывала, готовясь идти на работу, – были полны неосознанного чувственного изящества. Квартира, собственно говоря, могла бы быть куда меньше, если бы Кате по роду ее работы не полагались лишние двадцать квадратных метров. Еще девять метров полагались дяде Матвею, а остальные были добыты благодаря близнецам и ее собственной предприимчивости. Нет, квартира ее устраивала.
А может, это была улица в Киеве, подумала она, вспоминая свою недавнюю поездку туда. Но в Киеве улицы широкие, а эта узкая.
Пока она одевалась, начал просыпаться весь дом, и Катя с облегчением прислушивалась к привычным звукам. Сначала за стеной прозвенел будильник Гоглидзе, поставленный на шесть тридцать, и сразу же завыла их сумасшедшая борзая, требуя, чтобы ее вывели на прогулку. Бедные Гоглидзе, надо что-нибудь им подарить. Месяц назад у Наташи умерла мать, а в пятницу отца Отара увезли в больницу с опухолью мозга. Отнесу им меда, подумала она и тут же криво улыбнулась, вспомнив своего бывшего любовника – художника-отказника, который вопреки всем законам природы умудрился установить нелегальный улей на крыше дома в одном из арбатских переулков. Он обошелся с ней на редкость подло, утверждали ее друзья. Но в мыслях Катя всегда его защищала. В конце концов, он художник, а может, даже и гений. Любовником он был чудесным и между приступами ярости умел ее смешить. А главное, она любила его за то, что он добился невозможного.
Следом за будильником Гоглидзе захныкала дочка Волковых, у которой резались зубки, а через секунду пол завибрировал в ритме новейшего американского рока – они включили свою недавно приобретенную японскую стереосистему. Откуда у них деньги на такие вещи? Катя сочувственно поставила себя на их место: Елизавета постоянно беременна, а Саша получает сто шестьдесят в месяц. За Волковыми дали о себе знать неулыбчивые Карповы – их приемник как будто не брал никаких станций, кроме «Маяка». Неделю назад обрушился карповский балкон, убив милиционера и собаку. Остряки в их доме предлагали собрать деньги на похороны собаки.
Теперь она стала Катей – кормилицей семьи. По понедельникам можно было купить свежих кур и овощи, которые в выходные тайно привозили частники: двоюродный брат ее подруги Тани подрабатывал как перекупщик. Позвонить Тане.
Думая об этом, она вспомнила про билеты на концерт. Решено! Как только она приедет на работу, сразу же возьмет те два билета в консерваторию, которые ей обещал редактор Барзин, чтобы загладить свое гнусное поведение на первомайском вечере, когда он, подвыпив, приставал к ней. Она, собственно, его приставаний не заметила, но Барзин всегда себя чем-то терзал, и какое она имеет право препятствовать его раскаянию, особенно если оно приняло форму билетов на концерт?
В обеденный перерыв, побегав по магазинам, она обменяет эти билеты у вахтера Морозова на обещанные двадцать четыре куска импортного мыла в красочной обертке. Это экзотическое мыло обеспечит ей тот отрез чистошерстяной шотландки в зеленую клетку, который директор магазина «Ткани» припрятал для нее на складе. Катя решительно не желала гадать почему. Днем после приема у венгров она передаст отрез Ольге Станиславской, которая в обмен на будущие одолжения сошьет близнецам по ковбойке ко дню рождения на гэдээровской швейной машинке, которую она недавно выменяла на зингеровскую, унаследованную от бабушки. А ткани еще останется, чтобы показать близнецов зубному врачу в спецполиклинике.
Так что прощай, концерт! Решено!
Телефон (польская драгоценность красного цвета с длинным шнуром) стоял в гостиной, где спал дядя Матвей. Володя сумел вынести его с комбината и великодушно оставил ей, когда ушел окончательно. Пройдя на цыпочках мимо спящего Матвея – и нежно на него посмотрев, потому что он был любимым братом ее отца, – она унесла аппарат через коридор к себе, села на кровать и начала набирать номер, еще не решив, с кем поговорить в первую очередь.
Двадцать минут она обзванивала знакомых, обмениваясь в основном сведениями о том, где что достать, но два-три разговора были более дружескими. Дважды, едва она вешала трубку, звонили ей. Вчера вечером у Зои был модный кинорежиссер из Чехословакии. Александра сказала, что он сногсшибателен, и сегодня она все поставит на карту и позвонит ему, только вот под каким предлогом? Катя пораскинула мозгами и нашла выход. Три скульптора-авангардиста, которым раньше не давали хода, собирались устроить свою выставку в Доме железнодорожников. Почему бы не пригласить его и вместе не пойти на эту выставку? Александра пришла в восторг. Катя всегда придумает идеальный вариант.