Наконец-то он стал жителем Ленинграда.
Внезапно очутившись на Невском, он обнаружил, что посматривает по сторонам в поисках кафетерия под неофициальным названием «Сайгон» – самого подходящего места для поэтов, торговцев наркотиками и спекулянтов, но никак не для профессорских дочек. «Мой отец был прав, – услышал он ее голос. – Победа всегда остается за системой».
У него – благодаря Падди – была своя карта Ленинграда, изданная в ФРГ на нескольких языках. А Сай вручил ему потрепанную книжку в мягкой обложке, выпущенную издательством «Пенгуин», – «Преступление и наказание» – в переводе, от которого он сатанел. Карта и роман покоились в полиэтиленовом пакете. По требованию Уиклоу. И не в каком-нибудь, а именно в этом, с рекламой мерзостных американских сигарет, узнаваемом за тысячу шагов. Теперь заветной целью его жизни было проследить путь Раскольникова в роковой день убийства старухи – потому-то он и разыскивал двор, выходивший на канал Грибоедова. Чугунные ворота, раскидистое дерево за ними. Он медленно вошел, справляясь с книжкой, а потом осторожно перевел взгляд на запыленные окна, словно ожидая увидеть сочащуюся по желтой штукатурке кровь старой ростовщицы. Лишь иногда он разрешал своему взгляду устремиться в никуда (привилегия английских высших классов), включавшее такие объекты, как людей, проходящих мимо (или не проходящих и ничем не занятых), или калитку, ведущую на улицу Плеханова и известную, по словам Падди, только старожилам города, например ученым, в юности своей студентам ЛИТМО, за углом, которые, однако, насколько мог судить Барли после каждого своего экскурса в никуда, вовсе не собирались сюда возвращаться.
Он глотнул воздуха. Под ложечкой вздувался пузырь тошноты. Толкнул калитку, вошел в дверь. Поднялся по нескольким ступенькам к парадному входу. Поглядел по сторонам и снова притворился, будто проверяет что-то по роману, а в спину ему врезалась проклятая сбруя с микрофонами. Он повернулся, небрежным шагом прошел назад через двор под раскидистым деревом и вновь оказался на набережной канала. Десять минут, сказал Падди, вручая ему поцарапанный спортивный хронометр взамен ненадежной семейной реликвии. Пять – до, пять – после, затем – отбой.
– Вы с дороги сбились? – спросил бледный мужчина, слишком пожилой для фарцовщика. Очки итальянского гонщика и кроссовки. Акцент – русский, выговор – американский.
– Давно уже сбился, старина, – вежливо ответил Барли. – Такая уж у меня привычка.
– Хотите мне что-нибудь продать? Сигареты? Виски? Авторучку? Или наркотики? Валюту? Еще что-нибудь?
– Спасибо, но мне и так хорошо, – ответил Барли, радуясь нормальному звучанию своего голоса. – А если бы вы не загораживали солнце, так было бы еще лучше.
– Хотите познакомиться с интернациональной компанией, включая девочек? Могу показать вам подлинную Россию, которую так просто не увидеть.
– Старина, откровенно говоря, не думаю, чтобы вы узнали подлинную Россию, даже если бы она взяла и укусила вас за яйца, – ответил Барли, вновь разворачивая карту. Непрошеный собеседник неторопливо отошел.
По пятницам, сказал Падди, даже великие ученые делают то же, что и все прочие. Закрывают лавочку до понедельника и напиваются. Три дня гуляют, хвастают друг перед другом своими свершениями, с выгодой обмениваются результатами. Ленинградские устроители кормят их обильными обедами, но оставляют им время пошляться по магазинам, прежде чем они вернутся в свои почтовые ящики. Это и даст вашему приятелю возможность ускользнуть от своей группы, если у него есть такое намерение.
Моему приятелю. Моему приятелю Раскольникову. Не его приятелю. Моему. На случай, если я провалюсь.
Одно рандеву – зеро, остаются еще два.
Барли встал, потер спину и, располагая временем в избытке, продолжил литературную прогулку по Ленинграду. Снова перейдя Невский проспект и глядя на выдубленные лица людей, рыщущих по магазинам, он в приливе родственного чувства внутренне взмолился, чтобы они приняли его в свои ряды: «Я же один из вас! Я разделяю вашу растерянность! Примите меня! Спрячьте! Не замечайте!» Он взял себя в руки. Глазей по сторонам. Выгляди идиотом. Пялься на все и вся.
За спиной у него высился Казанский собор. Перед ним вставал Дом книги, где, как добросовестный издатель, Барли замедлил шаги, косясь на окна, посматривая вверх на башенку-коротышку с омерзительным глобусом. Но потом ускорил шаги из опасения, что его увидят из редакций на верхних этажах и узнают. Он свернул на улицу Желябова и направился к большому универмагу, где в витринах красовались манекены, одетые по английским модам времен войны, и меховые шапки не по сезону. Он остановился перед входом, открытый всем взглядам, подвесил пакет на указательный палец и развернул карту, чтобы спрятаться в ней.
Только не здесь! Бога ради, не здесь. Где-нибудь в пристойном уединении, Гёте! Пожалуйста! Не здесь.
«Если он предпочтет магазин, значит, его устроит шумная встреча на людях, – сказал Падди. – Всплеснет руками и возопит: „Скотт Блейр! Да неужели вы!“
Следующие десять минут Скотт Блейер не думал ни о чем. Он смотрел на карту, поднимал голову и смотрел на здания. Смотрел на девушек, и девушки в этот летний день в Ленинграде посматривали на него. Но их отзывчивость его не успокоила, и он снова спрятался в карту. Пот сползал по его грудной клетке градинами. Воображение подсказывало ему, что микрофоны вот-вот устроят короткое замыкание. Дважды он прокашливался, опасаясь, что не сможет говорить. А когда попытался облизать губы, то обнаружил, что язык у него совершенно сух.
Десять минут истекли, но он выждал еще две – ради себя, ради Кати, ради Гёте. Сложил карту – не по тем сгибам, но, впрочем, это у него никогда толком не получалось. Сунул ее в кричащий пакет. Смешался с толпой пешеходов и обнаружил, что все-таки способен ходить, как все, не спотыкаясь, не растягиваясь во всю длину на тротуаре под треск костей.
Он неторопливо побрел назад по Невскому к Аничкову мосту, высматривая остановку седьмого троллейбуса до Смольного для своего третьего и заключительного выступления перед собранием ленинградских шпионов.
В очереди впереди него стояли два парня в джинсах. Позади него – три бабушки. Подошел троллейбус, парни вскочили в дверь, Барли тоже вошел. Парни громко переговаривались. Пожилой мужчина встал, уступая место одной из бабушек. «Мы тут все хорошие ребята», – думал Барли, вновь испытывая потребность найти опору в тех, кого он обманывал. Мальчишка, хмуро заглядывая ему в лицо, о чем-то спрашивал. С внезапным озарением Барли оттянул рукав и показал ему стальные часы Падди. Мальчишка вгляделся и с шипящим свистом втянул воздух. Троллейбус, заскрежетав, остановился.
«Струсил! – с облегчением думал Барли, входя в сад. Солнце вырвалось из облаков. – Не хватило духу, и можно ли его винить?»
Но тут он его увидел. Гёте, как и было обещано. Гёте, великий любовник и мыслитель, сидел на третьей скамье слева от вас, когда свернете на песчаную аллейку, нигилист, не принимающий на веру ни одного принципа.
* * *
Гёте. Углубленный в газету. Трезвый и вдвое меньше жившего у него в памяти. В черном костюме, да, но похожий на собственного более щуплого и куда более старшего брата. Сердце Барли провалилось в пустоту и тут же взыграло при виде этой полнейшей заурядности. Тень великого поэта исчезла. Когда-то гладкое лицо бороздили морщины. В этом русском бородатом мелком служащем, зашедшем в общественный сад посидеть на скамейке и подышать свежим воздухом, не было ни взрывчатости, ни стремительности.
И все-таки – Гёте. Сидит под сенью русских воюющих между собой храмов, менее чем на пистолетный выстрел от огневых статуй Маркса, Энгельса, Ленина, которые сурово и бронзово смотрят на него со своих странно разделенных пьедесталов; менее чем на мушкетный выстрел от священной комнаты № 67, где Ленин устроил свой штаб в петербургском Институте благородных девиц; ближе, чем на похоронный марш, от голубого барочного собора, построенного Растрелли для утешения стареющей императрицы. На расстоянии, которое легко пройдет человек с завязанными глазами, от ленинградского обкома и могучего полицейского у его врат, грозно взирающего на освобожденные массы.
В этот нескончаемый момент чудовищной нормальности Барли вдруг тупо вспомнил: «Смольный» происходит от слова «смола» – тут Петр Великий хранил смолу, которой смолились корабли первого русского военного флота.
Люди вокруг Гёте выглядели столь же естественными, как и он сам. Пасмурное небо прояснилось, и солнечные лучи творили чудеса: добропорядочные граждане, словно охваченные единым порывом, принялись раздеваться. Голые по пояс юноши, девушки, точно брошенные букеты, объемистые женщины в атласных бюстгальтерах раскинулись на траве у ног Гёте, крутя транзисторы, жуя бутерброды, разговаривая о чем-то, что заставляло их то морщиться, то задумываться, то хохотать.
Мимо скамьи шла покрытая щебнем дорожка. Барли свернул на нее, вчитываясь в пояснения на обороте карты. В поле, объяснил Нед, в моменты, отведенные соблюдению жутковато-гротескного этикета их ремесла, инициатива принадлежит источнику, он звезда, и звезда решает, состоится ли встреча или отменить ее.
Пятьдесят шагов отделяли Барли от его звезды, но дорожка соединяла их, как прямая, прочерченная по линейке. Он идет слишком быстро? Или слишком медленно? То он почти наступал на пятки идущей впереди парочке, то на него наталкивались сзади. Если он словно проигнорирует вас, инструктировал Падди, выждите пять минут и попробуйте еще раз. Поглядывая из-за карты, Барли увидел, как Гёте поднял голову, будто почуяв его приближение. Увидел меловую белизну его щек и темные провалы глаз, а потом – меловую белизну газеты, складываемой, точно одеяло после ночлега в палатке. Он увидел угловатость и несогласованность движений, и в его лихорадочном мозгу возникла фигура, аккуратно появляющаяся из дверец курантов в каком-нибудь швейцарском городке: вот я поднимаю белое лицо, вот я отбиваю двенадцать взмахами белого флажка, вот я опускаю руку и удаляюсь. Сложив газету, Гёте сунул ее в карман и педантично посмотрел на свои часы. Затем, все с той же механичностью, он занял свое место в армии пешеходов и вместе с ними зашагал к реке.
Теперь темп походки Барли определился: он шагал с той же скоростью, что и Гёте. А тот свернул на дорожку, уводившую к цепочке припаркованных автомобилей. Барли шел за ним следом, глаза и мысли его были ясны. Обогнув автомобили, он увидел, что Гёте стоит у парапета стремительной Невы и речной ветер надувает его пиджак. Мимо проходил прогулочный катер, но пассажиры на палубе словно бы совсем не радовались своей прогулке. Проплыл угольщик, весь в сургучных разводах сурика – клубы его смрадного дыма в танцующих отблесках реки казались прекрасными. Гёте перегнулся через парапет и вглядывался в бегущую воду, словно стараясь вычислить скорость течения. Барли направился к нему, шаркая подошвами и с утроенным вниманием штудируя карту. Даже когда он услышал безукоризненный английский, который разбудил его на террасе в Переделкине, он отозвался не сразу.
– Сэр… Извините, сэр, но, если не ошибаюсь, мы знакомы.
Однако Барли не пожелал услышать: голос был слишком нервным, слишком искательным. Он свел брови, вперив взгляд в столбцы пояснений. Просто еще один фарцовщик, твердил он себе. Еще один торговец наркотиками или сводник.
– Сэр… – повторил Гёте, словно он вдруг утратил уверенность.
Только теперь, уступая настойчивости незнакомца, Барли с неохотой поднял голову.
– Вы ведь мистер Скотт Блейр, сэр, известный английский издатель?
Тут Барли наконец вынудил себя узнать окликнувшего его человека – сначала с сомнением, а потом с непритворным, хотя и приглушенным удовольствием – и протянул ему руку.
– Черт подери! – сказал он негромко. – Господи боже! Провалиться мне на этом месте – великий Гёте! Мы познакомились на том литературном сборише, где трезвы были только мы двое. Как вы себя чувствуете?
– Я? Очень хорошо, – ответил Гёте голосом, еще напряженным, но набирающим уверенность. И все-таки рука, которую пожал Барли, была скользкой от пота. – В эту минуту даже не представляю, что можно чувствовать себя лучше. Добро пожаловать в Ленинград, мистер Барли. Как жаль, что у меня почти не осталось свободного времени. Но, может быть, пройдемся немного? Обменяемся мыслями? – Его голос только чуть понизился. – Так безопаснее, – объяснил он.
И, ухватив Барли за локоть, он быстро повел его по набережной. Эта нервная настойчивость заставила Барли забыть все тактические соображения. Он смотрел на подскакивающую фигуру рядом с собой, на бледность щек, рассеченных морщинами боли, или страха, или тревоги. Увидел затравленный взгляд, испуганно вскидываемый на лица всех встречных. И у него осталось одно желание – защитить Гёте ради него самого, ради Кати.
– Если бы мы шли так полчаса, то увидели бы «Аврору», крейсер, холостым выстрелом возвестивший начало революции. Но следующая революция начнется несколькими мягкими тактами Баха. Уже пора. Вы согласны?
– И без дирижера, – сказал Барли с улыбкой.
– А может быть, одним из тех джазовых мотивов, которые вы так блестяще играете. Да-да! Вы возвестите нашу революцию, сыграв на саксофоне Лестера Янга. Вы читали новый роман Рыбакова? Двадцать лет под запретом, а потому великий русский шедевр. На мой взгляд, это насилие над временем.
– Он еще не вышел на английском.
– А мой вы прочли? – Худые пальцы больно стиснули его локоть. Загнанный голос перешел в бормотание.
– То, что был способен понять в нем.
– И ваше мнение?
– Очень смело.
– Только и всего?
– Он сенсационен. Насколько я способен понять. Просто велик.
– В ту ночь мы нашли друг друга. Это было чудо. Вы знаете нашу русскую поговорку: «Рыбак рыбака видит издалека»? Мы с вами – рыбаки. И нашей правдой насытим тысячи.
– Может быть… – сказал Барли с сомнением и почувствовал, что изможденное лицо повернулось к нему. – Мне надо бы обсудить это с вами, Гёте. Есть кое-какие трудности.
– Для этого вы здесь. Как и я. Спасибо, что приехали в Ленинград. Когда вы его опубликуете? Надо как можно быстрее. Наши писатели ждут три года, если не все пять. Даже Рыбаковы. Мне это не подходит. У России нет времени. Нет его и у меня.
Вверх по реке поднималась вереница буксиров, к ним в кильватер нахально пристроился двухвесельный ялик. Влюбленная парочка обнималась у парапета. В тени собора юная мать одной рукой покачивала коляску, а другой держала перед глазами раскрытую книгу.
– На московскую аудиоярмарку я не приехал, и Катя отдала вашу рукопись одному моему коллеге, – осторожно объяснил Барли.
– Я знаю. Ей пришлось рискнуть.
– Но вы не знаете, что, вернувшись в Англию, он меня там не нашел. И передал ее в официальные руки. Надежным людям. Экспертам.
Гёте резко и испуганно повернулся к Барли, его измученное лицо потемнело от отчаяния.
– Не терплю экспертов, – сказал он, – они наши тюремщики. Никого в мире я не презираю так, как экспертов.
– Но вы же и сам эксперт, верно?
– Значит, я знаю, о чем говорю! Эксперты – наркоманы, они ничего не решают! Они слуги любой нанявшей их системы. Они продлевают ее существование. Когда нас будут пытать, то пытать нас будут эксперты. Когда нас будут вешать, то вешать нас будут эксперты. Или вы не читали мою рукопись? Когда мир будет уничтожен, то уничтожат его не сумасшедшие, а здравый смысл экспертов и суперневежество бюрократов. Вы меня предали!
– Вас никто не предавал, – резко сказал Барли. – Рукопись волей случая попала не по адресу, только и всего. Наши бюрократы – не ваши бюрократы. Они ее прочли. Пришли в восхищение, но им нужно больше знать о вас. Они могут поверить содержанию, только если поверят источнику.
– Но опубликовать ее они хотят?
– В первую очередь они хотят убедиться, что вы не обманщик, а для этого им лучше всего было бы поговорить с вами.
Гёте шагал стремительно, увлекая за собой Барли. Он глядел прямо перед собой, по его вискам сползали капли пота.
– Гёте, я гуманитарий, – пропыхтел Барли, смотря на обращенный к нему затылок. – Мои познания в физике исчерпываются «Беовульфом»[18], девочками и теплым пивом. Это не моего ума дело. И не Катиного. Если вы хотите идти по такой дороге, то идите с экспертами, а нас не втягивайте. Я приехал, чтобы сказать вам именно это.
Они пересекли дорожку и зашагали по газону. Компания школьников расступилась, давая им дорогу.
– Вы приехали сказать, что отказываетесь опубликовать мою рукопись?
– Да как я могу ее опубликовать? – возразил Барли, заражаясь отчаянием Гёте. – Даже если бы мы сумели привести ее в порядок, как же Катя? Она ваша связная, или вы забыли? Она передала оборонные секреты Советского Союза иностранной державе. Тут особенно не посмеешься. Если они про вас узнают, ее можно считать мертвой, едва первый тираж ляжет на прилавок. И какова же роль издателя? По-вашему, я усядусь в Лондоне поудобнее и нажму на кнопку, которая уничтожит вас обоих?
Гёте тяжело дышал, но его глаза перестали шарить по лицам прохожих и обратились на Барли.
– Послушайте меня! – умоляюще сказал Барли. – Погодите минутку. Я понимаю, я искренне думаю, что понимаю. У вас был талант, а им недостойно злоупотребляли. Вы знаете все гнилые места системы и хотите омыть душу. Но вы не Христос и вы не Печерин. Вы не в зале суда. Если вы хотите убить себя, это ваше дело. Но вы же убьете и ее. А если вам все равно, кого вы убиваете, значит, для вас не имеет значения, кого вы спасаете.
Они приближались к уголку, предназначенному для пикников: столы и сиденья были сделаны из бревен и пней. Они сели рядом, Барли развернул карту, и оба сделали вид, будто что-то вместе в ней ищут. Гёте все еще взвешивал слова Барли, примерял их к своим целям.
– Существует одно только теперь, – объяснил он наконец еле слышным шепотом. – Нет иных измерений, кроме теперь. В прошлом мы все делали плохо во имя будущего. Теперь мы должны все делать хорошо во имя настоящего. Терять время – значит потерять все. Наша русская история второго шанса нам не предоставляет. Когда мы прыгаем через пропасть, она не дарит нам возможности сделать в воздухе дополнительный шаг. А когда мы не допрыгиваем, она вознаграждает нас по заслугам – еще одним Сталиным, еще одним Брежневым, еще одной чисткой, еще одним ледниковым периодом пронизанного ужасом однообразия. Если нынешнее поступательное движение не замрет, я буду в авангарде. А если оно прекратится или даст обратный ход, я стану еще одной статистической единицей нашей послереволюционной истории.
– Как и Катя, – сказал Барли.
Рука Гёте ползла и ползла по карте, не в силах остановиться. Он оглянулся по сторонам, потом продолжал:
– Мы в Ленинграде, Барли, колыбели нашей великой революции. Здесь никто не одерживает победы без жертв. Вы сказали, что нам следует провести эксперимент с человеческой натурой. Так почему же вас так шокирует моя попытка осуществить ваши слова на практике?
– В тот день вы неправильно меня оценили. Я не тот, кем вы меня сочли. Я никчемный краснобай, и только. Просто вы познакомились со мной, когда ветер дул в нужном направлении.
С пугающим самообладанием Гёте растопырил пальцы и прижал обе ладони к карте.
– Можете не напоминать мне, что человек не тождествен своей риторике, – сказал он. – Наши новые люди говорят об открытости, разоружении, мире. Так пусть они получат свою открытость. И свое разоружение. И свой мир. Поймаем их на слове, дадим им то, чего они просят. И добьемся, чтобы на этот раз они не могли отвести стрелки часов назад. – Он вскочил, вырвался из тесного пространства между скамьей-бревном и столом.
Барли тоже встал.
– Гёте, ради бога, взгляните на все проще.
– К дьяволу «проще»! «Проще» – вот что убивает! – Он пошел по дорожке размашистым шагом. – Мы не покончим с проклятием секретности, передавая секреты из рук в руки, точно воры! Моя жизнь обернулась сплошной ложью, а вы хотите, чтобы я держал это в секрете! На чем держится ложь? На секретности. Почему наши великие провидения обернулись этим жутким хаосом? Из-за секретности. Каким образом вы скрываете от своего народа безумие ваших военных планов? С помощью секретности. Прячась от света. Покажите мою рукопись вашим шпионам, если у вас нет иного выхода. Но и опубликуйте ее. Вот что вы обещали, и я буду верить вашему обещанию. Я опустил тетрадь с новыми главами в ваш пакет. Без сомнения, она содержит ответы на многие вопросы, которые эти идиоты хотят мне задать.
Ветер с реки омывал горящие щеки Барли. Еле поспевая за Гёте, он посматривал на его лоснящееся от пота лицо и словно бы видел проблески раненой душевной невинности, источника этого гнева.
– Я хочу, чтобы суперобложка была совсем простой, ничего, кроме букв, – заявил Гёте. – Будьте добры, никаких рисунков, никаких смелых абстракций. Вы меня слышите?
– Но у нас ведь даже заглавия нет, – возразил Барли.
– И будьте так добры дать мою настоящую фамилию. Никаких уверток, никаких псевдонимов. Взять псевдоним – значит изобрести очередной секрет.
– Но ведь мне ваша фамилия неизвестна.
– Зато им скоро станет известна. После всего, что вам рассказала Катя, и с этими новыми главами вдобавок, они ее сразу установят. Гонорар начисляйте строго по правилам. Каждые полгода, пожалуйста, вносите набравшуюся сумму в какой-нибудь достойный уважения фонд. Никто не сможет сказать, что я поступил так из корыстных побуждений.
Из-за приближающихся к ним деревьев, соперничая с лязгом невидимых трамваев, доносились звуки военного марша.
– Гёте… – сказал Барли.
– В чем дело? Вы боитесь?
– Уезжайте в Англию. Они сумеют вас отсюда вытащить. Они большие мастаки. Там вы сможете рассказать миру все, что сочтете нужным. Мы снимем для вас Альберт-Холл[19]. Будете выступать по телевидению, по радио – ну, все, что захотите. А потом вам обеспечат паспорт и деньги, чтобы вы зажили счастливо в Австралии.
Они снова остановились. Слышал ли Гёте? Понял ли? За его немигающим взглядом не мелькнуло ничего. Его глаза были устремлены на лицо Барли, как на пятнышко у края горизонта.
– Я не перебежчик, Барли. Я русский, и мое будущее здесь, как бы коротко оно ни было. Опубликуете вы мою рукопись или нет? Мне необходимо это знать.
Оттягивая время, Барли извлек из кармана книжку Сая в потрепанной бумажной обложке.
– Мне поручено передать вам это. – сказал он. – На память о нашей встрече. Их вопросы вплетены в текст вместе с адресом в Финляндии, на который вы можете написать, и с московским телефонным номером плюс указания, что вы должны сказать, когда трубку снимут. Если вы перейдете на прямые отношения с ними, они могут снабдить вас массой хитрых игрушек, облегчающих связь. – Он вложил роман в пальцы Гёте. Они почти не сжались.
– Так вы опубликуете? Да или нет?
– Как они могут связаться с вами? Им необходимо это знать.
– Скажите, что со мной можно связаться через моего издателя.
– Исключите из уравнения Катю. Оставайтесь со шпионами, а от нее держитесь подальше.
Взгляд Гёте соскользнул на костюм Барли и задержался на нем, словно в тревожном недоумении. Грустная улыбка, тронувшая его губы, была как закончившийся праздник.
– Сегодня вы в сером, Барли. Моего отца отправили в тюрьму серые люди. Его застрелил старик в серой форме. Именно серые люди погубили мою чудесную профессию. Поберегитесь, а то они погубят и вашу. Так опубликуете? Или я должен вновь начать поиски порядочного человека?
Несколько секунд Барли не мог найти ответа. Запасы уклончивости у него истощились.
– Если я получу материал в полное свое распоряжение и найду способ, как оформить его в книгу, то опубликую, – ответил он.
– Я спросил вас: да или нет?
Обещайте ему все, чего он ни попросит, – в пределах разумного, сказал Падди. Но что разумно?
– Ну ладно, – ответил он. – Да!
Гёте вернул ему потрепанную книжку, и Барли растерянно сунул ее в карман. Они обнялись. Барли ощутил запах пота, табачного перегара и вновь почувствовал всю силу отчаяния их прощания в Переделкине. Гёте отпустил его с той же стремительностью, с какой обнял, нервно взглянул по сторонам и быстро зашагал к троллейбусной остановке. И, глядя ему вслед, Барли заметил, что из кафе под открытым небом его провожает взглядом пожилая пара, стоя в тени темно-синих деревьев.
Барли чихнул. Чихнул еще сильнее. И расчихался по-настоящему. Он пошел по дорожке в глубь сада, уткнув лицо в носовой платок: он чихал, плечи его вздрагивали.
– А-а! Скотт! – с бурным энтузиазмом занятого человека, которого заставили ждать, воскликнул Дж.П.Хензигер, распахивая дверь самой большой спальни гостиницы «Европа». – Скотт, нынче один из тех дней, когда мы узнаем своих истинных друзей. Входите, входите! Что вас задержало? Да поздоровайтесь же с Мейзи!
Сорокапятилетний, мускулистый, ловкий, с некрасивым дружелюбным лицом, которое при нормальных обстоятельствах сразу пробудило бы в Барли теплую симпатию. Одно запястье обвивал слоновий волос, а другое – браслет из золотых звеньев. Под мышками его светлого костюма темнели полумесяцы пота. Из-за его спины возник Уиклоу и поспешно захлопнул дверь.
Центр комнаты занимали две кровати под бутылочно-зелеными покрывалами. На одной раскинулась миссис Хензигер, ненакрашенная киска тридцати пяти лет; по веснушчатым плечам трагически рассыпались расчесанные кудри. Над ней неловко нагибался человек в черном костюме и желчно-желтых очках. На кровати лежал открытый докторский чемоданчик. Хензигер продолжал метать бисер для микрофонов.
– Скотт, познакомьтесь с доктором Питом Бернсторфом из ленинградского генконсульства США, великолепнейшим врачом. Мы перед ним в неоплатном долгу. Мейзи становится лучше буквально с каждой минутой. Мы весьма обязаны и мистеру Уиклоу. Леонард взял на себя отель, объяснения с сотрудниками «Интуриста», аптеку. А как вы провели день?
– Обхохочешься! – выпалил Барли, и на секунду сценарий повис на волоске.
Он бросил полиэтиленовый пакет на кровать, а вместе с ним и отвергнутый роман в бумажной обложке, который выхватил из кармана. Трясущимися руками сдернул пиджак, вытащил из-под рубашки сбрую с микрофонами и швырнул за пакетом и книжкой. Изогнувшись, он засунул руку в брюки у себя за спиной, отмахнулся от Уиклоу, бросившегося помочь, и извлек из-под ягодиц серый диктофон, который тоже полетел на кровать, и Мейзи с приглушенным «мать твою» отдернула ноги. Ринувшись к умывальнику, он вылил виски из карманной фляжки в стакан для зубной щетки, а другую руку закинул за плечо, словно получил пулю в грудь. Затем сделал первый глоток – и пил, пил, не замечая, как вокруг разворачивалась великолепно отработанная сцена.
Хензигер, при всей своей массивности быстрый, как кошка, схватил пакет, достал тетрадь и перекинул ее Бернсторфу, а тот мгновенно убрал ее в чемоданчик, где она таинственно растворилась среди пузырьков и врачебных инструментов. Хензигер протянул ему потрепанную книжку, которая в свой черед растворилась там же. Уиклоу сложил диктофон и сбрую. Они тоже исчезли в чемоданчике. Бернсторф защелкнул его с прощальными наставлениями своей пациентке: еще двое суток только жидкую пищу, миссис Хензигер. Ну, если уж очень захочется, ломтик ржаного хлеба к чаю. Непременно доведите курс антибиотиков до конца, пусть даже вы будете чувствовать себя совсем здоровой. Он еще не кончил, когда свою лепту внес Хензигер.
– Еще одно, доктор! Если вы когда-нибудь попадете в Бостон и вам что-нибудь потребуется, – ну, что угодно! – вот моя карточка, а с ней мое слово, а с ним…
Сжимая в руке стакан, Барли стоял лицом к раковине и хмуро наблюдал в зеркале, как чемоданчик доброго самаритянина проплыл к двери.
* * *
Из всех вечеров в России, да если на то пошло, из всех вечеров где угодно еще, более скверного Барли переживать не приходилось.
Хензигер прослышал, что в Ленинграде как раз открылся кооперативный ресторан – «кооперативный» было кодовым обозначением понятия «частный». Уиклоу узнал адрес и доложил, что мест нет и не ожидается, однако для Хензигера отказ был как красная тряпка для быка. Внушительные телефонные звонки и еще более внушительные чаевые обеспечили им столик, специально накрытый для них в трех шагах от самого скверного и самого шумного цыганского оркестра, какой только может привидеться в кошмаре, решил Барли.
Они сидели за этим столиком, празднуя чудесное исцеление миссис Хензигер. Кошачьи вопли певиц и певцов десятикратно усиливались микрофонами. Передышек между номерами не было.
И повсюду вокруг них сидела та Россия, которую дремлющий в Барли пуританин ненавидел уже давно, хотя никогда прежде не видел: не слишком маскирующиеся царьки подпольной капиталистической экономики, промышленные нувориши и любители красивой жизни, жирные партийные котики и рэкетиры. От их сверкающих драгоценностями женщин разило западными духами и русскими дезодорантами; официанты млели у наиболее богатых столиков. Жуткие цыганские завывания набрали громкости, музыка загрохотала, заглушая их, хор грянул еще громче, но всех их перекрыл зычный голос Хензигера.
– Скотт, я вам кое-что скажу, – взревел он, возбужденно нагибаясь через столик. – Эта малюсенькая страна пришла в движение. Я чую тут надежду, чую перемены, чую расцвет коммерции. И мы, наш «Потомак», покупаем свою долю в нем. Я горд! – Но оркестр все-таки утопил его голос. «Горд», – беззвучно повторили его губы под миллион цыганских децибелов.
И беда была в том, что Хензигер вызывал в нем симпатию, а Мейзи оказалась совсем своей, отчего ему стало только еще хуже. Агония продолжалась, но Барли впал в блаженную глухоту. Какофония обернулась безопасным приютом. Сквозь узкие амбразуры его тайное «я» смотрело на белую ленинградскую ночь. Он спрашивал: куда ты ушел, Гёте? Кто заменяет ее, когда она не с тобой? Кто штопает твои черные носки и варит твой жидкий суп, пока ты волочишь ее за волосы по выбранному тобой благородному, альтруистическому пути к самоуничтожению?
Хотя он не помнил, каким образом, но они, видимо, вернулись в гостиницу, потому что, очнувшись, он узрел, что висит на руке Уиклоу среди финских алкоголиков, пристыженно бредущих через вестибюль.
– Чудесный вечер! – сказал он всем, кто мог его услышать. – Великолепный оркестр. Спасибо, что приехали в Ленинград.