Джордж Смайли (№7) - Команда Смайли
ModernLib.Net / Шпионские детективы / Ле Карре Джон / Команда Смайли - Чтение
(стр. 2)
Автор:
|
Ле Карре Джон |
Жанр:
|
Шпионские детективы |
Серия:
|
Джордж Смайли
|
-
Читать книгу полностью
(758 Кб)
- Скачать в формате fb2
(326 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26
|
|
«Мы не почтовая служба», – возразили ей. Эта новая холодность испугала ее. Больше она туда не ходила.
Она снова разволновалась по поводу того, что фотографии, которые ей вручили дабы приколоть их к прошению, все были одинаково нечеткие. Остракова жалела теперь, что не пересняла их, но тогда это не пришло ей в голову: она, видите ли, считала, что скоро увидит оригинал. Ведь фотографии-то находились у нее на руках не больше часа! Из посольства она помчалась с ними прямо в министерство, а когда вышла оттуда, бюрократы уже перекладывали фотографии с одного стола на другой. Но она внимательно их изучила! Бог мой, как же она их изучала, проверяя, все ли одинаковы! В метро, в приемной министерства, даже на тротуаре, прежде чем войти в здание, она разглядывала бездушное изображение своего ребенка, пытаясь отыскать в застывших серых тенях хоть какой-то след любимого человека. И ничего не находила. До тех пор – всякий раз, как у нее хватало духу об этом подумать, – она представляла себе подрастающую девочку с чертами Гликмана, которые так ярко проявились еще у новорожденного младенца. Не может быть, чтобы такой здоровый, сильный человек не оставил в своем потомстве четкого и прочного отпечатка. Однако на фотографиях Остракова не видела ничего от Гликмана. Он, как флаг, выставлял напоказ свое еврейство, как часть своей одинокой революции. Не правоверный, даже не верующий – ему претила тайная религиозность Остраковой почти в такой же мере, в какой претила советская бюрократия, тем не менее он взял у нее щипцы, чтобы завить себе пейсы, как у хасидов, – дескать, пусть власти проявят свой антисемитизм. Но в лице на фотографиях Остракова не замечала ни капли его крови, ни единой искорки его огня – хотя огонь, по словам незнакомца, горел в Александре на редкость ярко.
– Не удивлюсь, – вслух произнесла Остракова дома, – если они сфотографировали труп. – Так она впервые высказала зародившиеся сомнения.
Работая на складе, сидя долгими вечерами в одиночестве в своей крохотной квартирке, Остракова ломала голову, пытаясь придумать, кому бы довериться – найти такого человека, который не заклеймит позором и не осудит, который поймет, что она должна действовать с оглядкой на избранном ею пути, и главное – который ничего не разболтает и тем самым не погубит, как ее уверяли, шансы на воссоединение с Александрой. Затем однажды ночью то ли Бог, то ли собственная память подсказали решение. «Генерал!» – озарило Остракову. Ведь муж не раз говорил ей о нем!
«Эти эмигрантские группки – просто беда, – предупреждал он, – бойся их как чумы. Единственный, кому стоит доверять, – это Владимир, генерал, старый черт и большой любитель женщин, но настоящий мужчина, человек со связями, да к тому же умеет держать рот на замке».
Но Остраков произнес это двадцать лет назад, а даже старые вояки смертны. Кроме того, как фамилия Владимира? Она и отчества его тоже не знала. Даже имя Владимир, поведал ей муж, генерал взял для военной службы, поскольку его настоящее – эстонское имя – для Красной Армии не годилось. Тем не менее на другой день Остракова отправилась в книжную лавку неподалеку от собора Александра Невского, где нередко обменивались сведениями об убывающем русском населении, и навела справки. Ей дали фамилию генерала и даже номер телефона, но без адреса. Телефон же был отключен. Она отправилась на почту и, уговорив сотрудников, наконец получила телефонный справочник 1956 года, в котором значилось Движение за свободу Прибалтики на Монпарнасе. Руководствуясь некоторыми соображениями, она обнаружила в книге по этому адресу еще четыре организации: Рижскую группу, Ассоциацию жертв советского империализма, Сорок восьмой комитет за свободу Латвии, Таллинский комитет за свободу. Она отлично помнила, с каким презрением отзывался Остраков о подобных организациях, хотя и платил членские взносы. Однако она отправилась по указанному адресу и позвонила – дом очень походил на церквушки, которые она посещала: такой чудной и, казалось, запертый навсегда. Наконец дверь распахнулась – на пороге, опершись на палку, с надменным видом стоял старый белогвардеец в косо застегнутой кофте.
– Все уехали, – махнул он палкой в другой конец мощеной улицы. – Съехали. Закрылись. Более крупные организации вытеснили их, – добавил он со смешком. – Народу – раз-два и обчелся, а групп – уйма, и ссорились они между собой как дети. Неудивительно, что царь потерпел поражение! – В глаза почему-то бросились плохо пригнанные фальшивые челюсти старого вояки и едва прикрытая редкими волосами лысины.
– А генерал? – спросила Остракова. – Где генерал? Он еще жив или…
Старик ухмыльнулся: у нее к нему дело?
– Да нет, – схитрила Остракова, вспомнив о репутации любвеобильного генерала, и изобразила застенчивую улыбку. Старик рассмеялся, щелкнув челюстями:
– Ох уж мне этот генерал…
Затем куда-то пропал и, вернувшись, протянул кусочек картона, на котором лиловыми буквами был отпечатан адрес в Лондоне. «Генерал никогда не изменится, – сказал старик, – он и в раю будет гоняться за ангелами и пытаться их опрокинуть, можете не сомневаться». И вот ночью, когда все вокруг спали, Остракова села за письменный стол покойного мужа и написала генералу со всею откровенностью, какая появляется у одиноких людей в общении с совершенно незнакомыми людьми, написала по-французски, а не по-русски – так получалось отвлеченнее. Она поведала ему о своей любви к Гликману – это оказалось нетрудно, зная, что генерал, как и Гликман, любил женщин. Она сразу же призналась, что приехала во Францию шпионкой, и рассказала, как набрала материал для двух никчемных отчетов, которыми оплачивала свою свободу. Она составила их a contre-coeur[5], писала она, в основном выдумки и увертки, пустяки. Но отчеты остались, как и подписанное ею обязательство, и они ограничивают ее свободу. Затем она сообщила, что творится у нее в душе, и о том, как она молилась Богу в русских церквах. С тех пор как рыжий иностранец подошел к ней, писала Остракова, она живет в каком-то нереальном мире: у нее такое чувство, что ей отказано в объяснении, зачем она живет, хотя ее жизнь – сплошная мука. Она ничего не утаила от него, ибо не чувствовала своей вины в том, что хотела вытащить Александру на Запад; скорее, ее пугали угрызения совести за давнее решение остаться в Париже и ухаживать за Остраковым до его смерти, после чего, продолжала она, Советы все равно не пустили бы ее назад: она стала изменницей.
«Но, генерал, – вывела она, – если сегодня вечером мне надо было бы предстать перед лицом моего Создателя и сказать обо всем, что лежит у меня на душе, я повторила бы свое письмо Вам слово в слово. Моя дочь Александра родилась в муках. Дни и ночи она сражалась со мной, а я сражалась с ней. Даже в моем чреве она оказалась дитя своего отца. У меня не было времени полюбить ее – она была для меня лишь маленьким еврейским воином, творением своего отца. Но я твердо знаю, генерал: девушка на фотографии – не мой ребенок и не ребенок Гликмана. Они подкладывают в гнездо не то яйцо, и хотя часть меня, той старой женщины, которая Вам пишет, хотела бы обмануться, куда сильнее в ней ненависть к ним за их трюки».
Закончив письмо, она тотчас запечатала конверт, чтобы не перечитывать написанное и не менять своих намерений. Затем нарочно наклеила слишком много марок, как бы поставила свечу за своего любимого.
Целых две недели после того, как она отослала письмо, ничего не происходило, и Остраковой по непостижимой женской логике от этого молчания было почему-то легче. После бури наступило спокойствие, она сделала то немногое, что могла, призналась в своих слабостях и предательствах и в своем великом грехе, остальное теперь в руках Господа и генерала. Перерыв в работе французской почты не привел ее в ужас. Она увидела в этом лишь очередное препятствие на пути тех, кто лепит ее судьбу, если у них достанет воли его преодолеть. Она спокойно ходила на работу, и спина перестала ее беспокоить, что она приняла за хороший знак. Она даже умудрилась снова начать философствовать. Все обстоит так или эдак: либо Александра – если это действительно Александра – уже находится на Западе и все у нее сложилось к лучшему, либо Александра там, где была все время, и с ней ничего страшного не произошло. Но постепенно сработало подсознание, и она поняла, что это ложный оптимизм. Существовала третья возможность, самая худшая, и мало-помалу возможность эта стала казаться Остраковой наиболее вероятной, а именно, что Александру используют для какой-то зловещей и, быть может, опасной цели, что ее каким-то образом вынудили пойти на это, как заставили в свое время Остракову, используя ее гуманизм и мужество, которыми наделил ее отец – Гликман. И вот по прошествии двух недель, вечером, Остракова вдруг отчаянно зарыдала и, обливаясь слезами, побрела через весь Париж в поисках церкви, любой открытой церкви, пока не пришла к собору Александра Невского. Опустившись на колени, она не один час молилась святому Иосифу – он ведь был отцом и защитником и дал Гликману имя, – хотя у Гликмана такая ассоциация вызвала бы презрительную усмешку. И Господь внял ее молитве – на следующий же день пришло письмо. Без всякого штампа, без марки. Предосторожности ради Остракова указала свой служебный адрес, и письмо ждало ее с утра на работе, доставленное, по всей вероятности, вечером, с оказией. Послание оказалось совсем коротенькое, без обратного адреса и без имени отправителя, не подписанное. Как и ее собственное, оно было написано от руки, на высокопарном французском языке, размашистым, властным и в то же время старческим почерком, в котором она сразу признала почерк генерала.
«Мадам! – генерал сразу брал с места в карьер. – Ваше послание благополучно дошло до адресата. Наш друг и единомышленник очень скоро навестит Вас. Это человек чести, и его опознавательным знаком будет вторая половина прилагаемой открытки, которую он Вам вручит. Настоятельно прошу ни с кем не обсуждать этот вопрос, пока мой друг не появится. Он придет к Вам домой между восьмью и десятью вечера. И трижды позвонит. Человек этот пользуется моим безграничным доверием. Положитесь на него, мадам, и мы сделаем все, чтобы Вам помочь».
Она испытала огромное облегчение, и тем не менее ее втайне позабавил мелодраматический тон письма. «Почему нельзя было занести конверт мне на квартиру, – думала она. – И почему я должна чувствовать себя спокойнее от того, что он прислал мне половину открытки с английским пейзажем?»
На открытке, намеренно неровно разорванной по диагонали, остался кусок Пикадилли-сёркус. Оборотная сторона была не заполнена.
К удивлению Остраковой, посланец генерала явился в тот же вечер.
Он позвонил три раза, как было обещано, он, должно быть, знал, что она дома, – наверное, проследил, как она вошла и загорелся свет, потому что она услышала, как стукнула крышка почтового ящика – стукнула громче обычного, – и, подойдя к двери, увидела оторванную половину открытки на коврике, том самом коврике, куда она так часто посматривала в надежде получить весточку от своей дочери Александры. Схватив долгожданный клочок бумаги, Остракова кинулась в спальню за Библией, где лежала первая половина, и – да, да – они совпали. Господь на ее стороне, святой Иосиф вступился за нее! (Но все-таки какая это никому не нужная ерунда!) Она открыла дверь, он как тень проскользнул мимо – маленький человечек, настоящее пугало, в черном пальто с бархатным воротником – ни дать ни взять конспиратор. «Они прислали карлика, чтобы ловить гиганта», – сразу же мелькнуло у нее в голове. На изрезанном морщинами лице дугой выгнулись брови, черные вихры торчали над острыми ушами; он снял шляпу и ладошками пригладил волосы перед зеркалом в передней – такой непоседливый и комичный, что при других обстоятельствах Остракова громко рассмеялась бы при виде этого жизнерадостного, веселого и несолидного человека.
Но только не сегодня.
Сегодня он был сама серьезность, и Остракова тотчас почувствовала, что это – не обычное его состояние. Сегодня, подобно коммивояжеру, только что сошедшему с самолета, – а она к тому же никак не могла отделаться от ощущения, что он только что приехал, чистенький, налегке, – на уме у него было только дело.
– Мое письмо благополучно дошло до вас, мадам? – Он говорил по-русски быстро, с эстонским акцентом.
– А я думала, это письмо генерала, – ответила она, не сумев сдержаться и намеренно принимая с ним суровый тон.
– Это я принес его вам, – сухо произнес он. И сунул руку во внутренний карман; она со страхом подумала, что вот сейчас, подобно русскому великану, он вытащит гладкую черную книжицу. Но он вытащил фотографию, и одного взгляда на нее оказалось достаточно: бледное, блестящее от пота лицо человека, презирающего всех на свете женщин, а не только ее, и выражение: «Хотел, бы взять, да не смею».
– Да, – уверенно произнесла она. – Тот самый незнакомец.
Увидев, как обрадовался маленький мужчина, она тотчас поняла, что он, как говорили Гликман и его друзья, «из наших» – не обязательно еврей, но человек сердечный и вообще что надо. С этой минуты она мысленно прозвала его Волшебником. Ей казалось, что у него в карманах полным-полно всяких хитроумных чудес, а в веселых глазах таится колдовство.
Она засиделась с Волшебником далеко за полночь – так она не разговаривала ни с кем с тех пор, как рассталась с Гликманом. Сначала она заново все ему пересказала, в точности воспроизводя все, как было, втайне удивляясь тому, сколь многое она опустила в письме, которое Волшебник, казалось, знал наизусть. Она поведала о своих чувствах и слезах, о своем смятении; описала грубость своего обливавшегося потом мучителя. Он действовал так неумело, не без удивления повторяла она, точно ему впервые приходилось заниматься подобным – ни уверенности в себе, ни малейшей тонкости. Все-таки странно, когда черт выглядит недотепой! Она упомянула про омлет с ветчиной, и жареный картофель, и эльзасское пиво, и Волшебник посмеялся; высказала предположение, что он человек опасно застенчивый и заторможенный, совсем не знающий женщин, и маленький Волшебник с большинством ее утверждений согласился, словно уже не раз встречался с рыжим. Она всецело доверилась Волшебнику, как велел ей генерал: она устала, и ее тошнило от необходимости подозревать всех и вся. Потом Остракова вспомнила, что так же откровенно разговаривала с Волшебником, как в свое время с Остраковым, когда они были молоды и ночью, в ее родном городе, во время блокады предавались любви, боясь, что могут никогда больше не увидеться, разговаривая шепотом под приближающийся грохот канонады, или с Гликманом, ожидая, что вот-вот раздастся стук в дверь и его снова уведут в тюрьму. Она сразу почувствовала, что этот человек умеет смеяться и знает, что такое страдание, по его непокорной и, пожалуй, антиобщественной натуре. И постепенно Остракова своим женским чутьем поняла, что разожгла в нем сильное чувство – на этот раз не любовь, а острую специфическую ненависть, окрашивавшую и заострявшую каждый его самый незначительный вопрос. Что или кого именно он ненавидел, она не могла бы сказать, но опасалась за любого, кто мог вызвать в этом маленьком Волшебнике такой огонь. Чувство Гликмана, припоминала она, не было персонифицировано, оно было неусыпно направлено против несправедливости во всех ее проявлениях. А у Волшебника оно, словно луч прожектора, было нацелено в одну точку на что-то ей невидимое.
Так или иначе, проводив Волшебника, – «Боже, – подумала Остракова, – да ведь уже скоро на работу!» – она поняла, что выложила ему все, что требовалось, а Волшебник, в свою очередь, воскресил в ней чувства, которые, казалось, давно уже умерли. Убирая, словно в тумане, тарелки и бутылки со стола, она посмеялась над своей чисто женской способностью терять голову, несмотря на все переживания.
– Я ведь даже не знаю, как его зовут! – вслух произнесла она и покачала головой.
«Как мне связаться с вами? – поинтересовалась она. – Как предупредить, если он снова появится?»
«Никак, – ответил Волшебник. – Но если возникнет критическая ситуация, следует снова отписать генералу, только на его английскую фамилию и на другой адрес. Мистеру Миллеру, – наставительно сказал он, произнеся фамилию на французский лад, и дал ей карточку с лондонским адресом. – Но будьте осмотрительны, – предупредил он. – Не пишите ничего напрямую».
Весь этот день и на протяжении многих последующих Остракова хранила в памяти образ уходящего Волшебника – как он выскользнул из двери и шагнул вниз по плохо освещенной лестнице. Его прощальный жгучий взгляд, взволнованный и упорный: «Обещаю вас из этого вытащить. Спасибо, что побудили меня вернуться в строй». Его маленькая белая рука, скользившая по широким перилам, мелькала словно носовой платок из окна поезда, спускаясь в прощании по спирали ниже и ниже, пока не исчезла в темноте лестничной шахты.
ГЛАВА 2
Второе из двух событий, выхвативших Джорджа Смайли из его уединения, произошло две-три недели спустя, в начале осени того же года, совсем не в Париже, а в древнем, некогда вольном ганзейском городе Гамбурге, ныне почти оглушенном грохотом собственного благосостояния, и тем не менее нигде лето не угасает по-прежнему так роскошно, в золоте и багрянце, как на берегах Альстера, никем пока еще не осушенного и не залитого бетоном. Нечего и говорить, что Джордж Смайли не видел этого пышного осеннего великолепия. В тот день, о котором идет речь, Смайли углубленно трудился на своем обычном месте в читальном зале лондонской библиотеки на Сент-Джеймс-сквер, где за окном с подъемной рамой виднелись два тощих дерева. Единственным звеном, связывающим его в тот момент с Гамбургом – если бы он попытался впоследствии это установить, – был Парнас немецкой барочной поэзии, ибо Смайли писал монографию о барде Опице и искренне старался выявить подлинную страсть в нудной литературной традиции того периода.
Время приближалось к полудню, и дорожку, ведущую к причалу, заполонили солнечные пятна и опавшие листья. Слепящая пелена висела над гладкими водами Ауссенальстера, и на восточном берегу зелеными пятнами на мокром горизонте сквозь нее проглядывали шпили. По берегам озера сновали красноватые белочки, запасаясь провиантом на зиму. Но худощавый молодой довольно разболтанный парень, стоявший на причале в спортивном костюме и туфлях для бега, не замечал их. Глаза его с покрасневшими веками неотрывно смотрели на подходивший пароходик, впалые щеки заросли двухдневной щетиной. Левой рукой он прижимал гамбургскую газету, и наметанный, как у Джорджа Смайли, глаз сразу заметил бы, что это вчерашний, а не сегодняшний номер. В правой держал корзинку для провизии, которая больше подошла бы кряжистой мадам Остраковой, нежели этому стройному, небрежно одетому спортсмену, который, казалось, готов был вот-вот прыгнуть в озеро. Из корзины выглядывали апельсины, поверх них лежал желтый конверт фирмы «Кодак» с напечатанным на нем английским текстом. Кроме него, на причале никого не было, и туман над водой лишь усиливал впечатление одиночества. Единственными спутниками парня были расписание пароходиков и правила спасения утопающих, сохранившиеся, должно быть, еще со времен войны. Все мысли парня были сосредоточены на инструкциях генерала, и теперь он, словно молитву, повторял их про себя.
Пароходик подошел к причалу, и парнишка вскочил на борт, словно в игре «Беги – стой!», пробежал немного и застыл, пока снова не заиграет музыка. Двое суток, день и ночь, он думал только об этой минуте. Он ехал сюда, не сводя глаз с дороги, вспоминая жену и маленькую дочурку и представляя себе, сколь многое может измениться. Он знал, что притягивает несчастья. Изредка останавливаясь попить кофе, он десятки раз перекладывал апельсины и конверт – положит вдоль, положит поперек, нет, лучше с этого угла, так конверт будет легче взять. На окраине города он наменял мелкой монеты, чтобы заплатить за проезд без сдачи, а то вдруг кондуктор задержит его, затеет никчемный разговор. Ведь у него так мало времени! Он не будет говорить по-немецки – это он отработал. Будет бормотать, улыбаться, держаться скромно, извиняться, но молчать. Или скажет несколько слов по-эстонски – какую-нибудь фразу из Библии, которую помнит со времен своего лютеранского детства, – в то время отец еще не настаивал, чтобы он изучал русский. Но теперь, когда дело подходило к развязке, молодой человек внезапно увидел в своем плане изъян. Что, если другие пассажиры кинутся ему помогать? В Гамбурге, этом многоязыковом городе, откуда до стран Восточного блока рукой подать, всегда найдется несколько полиглотов! Так что лучше молчать, держаться непроницаемо.
Он посетовал, что не побрился. Ему казалось, что это сильно бросалось в глаза.
В кают-компании пароходика парень ни на кого не смотрел. «Избегай встречаться с людьми взглядом», – велел ему генерал. Кондуктор болтал с какой-то пожилой дамой и не обращал на него внимания. Он ждал, переступая с ноги на ногу, стараясь выглядеть спокойно. Пассажиров было человек тридцать. Ему померещилось, что все они, и мужчины и женщины, одеты одинаково – в зеленые пальто и зеленые фетровые шляпы, и все его порицают. Настал его черед платить за проезд. Он протянул влажную ладонь. Марка, монета в пятьдесят пфеннигов и кучка медных десятипфенниговых монет. Кондуктор молча забрал все. И юноша стал неуклюже пробираться между скамеек к носу. Причал поехал назад. «Они принимают меня за террориста, – подумал молодой человек. Выпачкав руки в машинном масле, он пожалел, что не вымыл их. – Может, это у меня на лице написано». «Держись непроницаемо, – посоветовал ему генерал. – Незаметно. Не улыбайся и не хмурься. Будь нормальным». Парень взглянул на часы, стараясь не проявлять поспешности. Он заранее закатал левый рукав, чтобы высвободить часы. Пригнувшись, хотя он не был высоким, молодой человек неожиданно вышел на нос пароходика, где под навесом гулял ветер. Теперь уже дело в секундах. Минутная стрелка проскочила шесть. В следующий раз, когда она подойдет к шести, – действуй. Дул легкий ветерок, но парень едва ли замечал его. Он страшно волновался – не опоздать бы. А волнуясь – и зная об этом, – он терял чувство времени. Он боялся, как бы секундная стрелка дважды не пробежала по циферблату и одна минута не превратилась в две. Все скамейки под навесом пустовали. Он рванулся к последней, обеими руками держа у живота корзинку с апельсинами и одновременно зажав под мышкой газету, – это же я, взгляни на условные знаки! Он чувствовал себя идиотом. Слишком уж подозрительно выглядели апельсины. Какого черта этот небритый парень в спортивном костюме тащит корзинку с апельсинами и вчерашнюю газету? Весь пароходик, наверно, обратил на него внимание! «Капитан, этот молодой человек… вон там… у него в корзинке бомба, он собирается захватить нас в заложники или потопить пароход!» У перил, повернувшись к нему спиной, стояла пара, держась за руки, и смотрела в туман. Он взглядом скользнул по маленькому мужчине в черном пальто с бархатным воротником. Они даже голов не повернули. «Сядь как можно ближе к корме и рядом с проходом», – приказал генерал. Он сел, молясь, чтобы все получилось с первого раза и не понадобилось прибегать к разным вариантам. «Бекки, я делаю это для тебя», – прошептал он, думая о дочери. Невзирая на то, что родился он лютеранином, парень носил на шее деревянный крестик, подарок матери, но сейчас его прикрывала молния куртки. Почему он спрятал крестик? Чтобы Господь не видел, как он всех обманывает? Он сам не знал, почему так поступил. Ему хотелось одного: снова ехать на машине – ехать и ехать, пока не свалится или не доберется до дома.
«Не смотри по сторонам, – вспомнил он наказ генерала. – Только вперед. Ты пассивный участник. Держи корзинку с апельсинами и с желтым конвертом, а под мышкой газету – и все». «Не надо было соглашаться, – думал он. – Я рискнул своей дочкой, Стелла никогда мне этого не простит. Я лишусь гражданства, я все поставил на карту». «Так надо ради нашего дела», – объяснил ему генерал. «Генерал, но я-то здесь ни при чем – это ваше дело, на худой конец дело моего отца, вот почему я выбросил апельсины за борт».
Но ничего подобного он не сделал. Положив газету рядом с собой на скамейку, он увидел, что она пропотела: там, где он прижимал газету, печать сошла. Он взглянул на часы. Секундная стрелка указывала на десять. «Часы остановились! Неужели прошло всего пятнадцать секунд?» Он в панике метнул взгляд на берег и убедился, что они уже на середине озера. Снова посмотрел на часы. Секундная стрелка проскочила одиннадцать. «Идиот, – ругнулся он, – да успокойся же наконец!» Привалившись вправо, он сделал вид, будто читает газету, а сам то и дело поглядывал на циферблат. «Террористы. Пишут только о террористах, – подумал он, в двадцатый раз читая заголовки. – Неудивительно, что пассажиры считают меня одним из них. Gross-fahndung[6], как говорят при массовом обыске.» Он сам удивился, что вспомнил немецкое слово. «Так надо ради нашего дела».
У ног его опасно накренилась корзина с апельсинами. «Если поднимешься, поставь корзину на скамейку, чтобы никто не занял твоего места», – порекомендовал генерал. А если она упадет? Парень представил, как по палубе катятся апельсины, и среди них перевернувшийся желтый конверт, и всюду фотографии, и среди них перевернувшийся желтый конверт, и всюду фотографии, и на каждой Бекки. У него заныло под ложечкой. Он одернул куртку, чтобы прикрыть диафрагму, и обнажился мамин деревянный крестик. Он подтянул молнию. «Прогуляйся. Притворись мечтателем, – учил его генерал. – Твой отец ни секунды не стал бы медлить. И ты тоже не станешь». Осторожно подняв корзину, парень поставил ее на скамейку и для большей устойчивости прислонил к спинке. Попробовал, хорошо ли стоит. А как быть с «Абендблатт»? Взять или оставить там, где лежит? Может, человек, с которым ему предстоит встретиться, еще не заметил сигнала? Он сунул газету под мышку.
Он вернулся в кают-компанию. Какая-то пара пошла на нос – наверно, подышать воздухом, люди пожилые, очень степенные. Первая парочка – явные любовники, это чувствовалось даже со спины, – маленький мужчина, стройная девушка, оба принаряженные. Достаточно одного взгляда, чтобы понять, что им хорошо вдвоем в постели. А вторые – ну сущие полисмены: юноша ничуть не сомневался, что занятие любовью не доставляет им никакого удовольствия. «О чем только я думаю? – мелькнуло у него в голове. О своей жене Стелле, – ответил он сам себе. – О наших долгих объятиях, которых, возможно, никогда больше не будет». Походкой праздношатающегося, как приказано, он медленно прошел по проходу до перегородки, за которой сидел рулевой. Не встречаться ни с кем взглядом оказалось нетрудно: пассажиры сидели к нему спиной. Он дошел до самой перегородки. Рулевой размещался на приподнятой платформе. «Подойди к окну рулевого, полюбуйся видом. Постой минуту». Крыша над рулевой рубкой была скошена – парню пришлось пригнуться. За большим ветровым стеклом медленно передвигались дома и деревья. Он увидел промчавшуюся мимо «восьмерку», за ней – одинокую богиню-блондинку на скифе. «Груди, как у статуи», – машинально отметил он. Парень небрежно, напоказ поставил туфлю на платформу рулевого. «Эх, в постель бы сейчас, – в отчаянии подумал он, чувствуя приближение критического момента, – к своей Стелле, еще не проснувшейся, но уже распаленной желанием в полусумраке раннего утра». Левая рука его лежала на перегородке, так что часы все время были перед глазами.
– Мы тут обувь не чистим, – буркнул рулевой.
Парень поспешно убрал ногу. «Теперь он знает, что я понимаю по-немецки. – У него от смущения запылало лицо. – Но они и так это уже знают, – уныло подумал он, – иначе зачем бы мне держать немецкую газету?»
Пора. Поспешно выпрямившись, он слишком быстро повернулся и пошел назад, к своему месту, и теперь уже можно было забыть о конспирации, потому что все смотрели на него, осуждая за то, что он два дня не брился, что он в спортивном костюме и что у него такой дикий вид. Глаза парня не успевали остановиться на одном лице, как появлялось другое. Ему еще не доводилось видеть такого дружного молчаливого осуждения. Спортивный костюм снова разошелся на груди, обнажив полоску черных волос. «В слишком горячей воде стирает костюм Стелла», – подумал он, снова одернул куртку и вышел на воздух, выставив напоказ, словно медаль, деревянный крестик. В этот момент почти одновременно он обнаружил кое-какие изменения, да не одно, а целых два! На скамейке, рядом с корзинкой, осталась отметина желтым мелом, яркая, как канарейка, оповещавшая о том, что передача благополучно совершена. При виде этого знака его затопило такое блаженство, какого он не испытывал никогда в жизни, успокоение, какого не могла дать ни одна в мире женщина.
«Для чего такие сложности?» – спросил он генерала.
«Потому что предмет этот уникален, – ответил тот. – Этому сокровищу нет равных. Его потеря стала бы трагедией для всего свободного мира».
«И он выбрал меня в качестве курьера!» – не без гордости воскликнул про себя парень, хотя в глубине души его и гнездилась мысль, что старик переборщил.
Невозмутимо взяв желтый конверт, юноша сунул его в карман куртки, подтянул молнию и провел пальцем по шву, чтобы удостовериться, что она нигде не расходится.
И в ту же секунду почувствовал, что за ним наблюдают. Женщина все еще стояла у поручней, к нему спиной, и он снова отметил ее красивые бедра и ноги, но ее маленький любовничек в черном пальто повернулся к нему лицом и смотрел с таким выражением, что с парня сошла вся благодать. Только однажды видел он такое лицо – во время смерти отца в комнатушке в Рислице, спустя несколько месяцев после их прибытия в Англию. Парень ни у кого еще не видел такого сосредоточенного, исполненного такой отчаянной тревоги лица. Еще больше настораживало то – тут их мнения с Остраковой совпадали, – что отчаянная тревога была нехарактерна для этого актера, или, как назвала его Остракова, для Волшебника. Так или иначе, взволнованным взглядом маленький незнакомец с остреньким личиком словно страстно молил: «Парень, ты понятия не имеешь, что держишь! Не пожалей жизни, чтобы это сберечь!» Мольба исходила прямо из глубины души.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26
|
|