Смайли заметил на главной улице магазин мужской одежды. Купил там льняной пиджак и ничего больше, так как людей, которые покупают экипировку полностью, запоминают. Пиджак он не надел, а понес в пакете. В боковой улочке, полной маленьких магазинчиков, купил безвкусную соломенную шляпу, а в писчебумажном магазине – карту этого района для отдыхающих и расписание поездов, обслуживающих Гамбург, Шлезвиг-Гольштейн и Нижнюю Саксонию. Шляпы он тоже не надел, а приобщил к пиджаку. От неожиданно нагрянувшей жары он вспотел. Жара его раздражала, будучи столь же нелепой, как снег летом. Он зашел в телефонную будку и снова стал изучать телефонные справочники. В Гамбурге Клаус Кретцшмар не числился, а в одном из справочников по Шлезвиг-Гольштейну Смайли нашел Кретцшмара, жившего в местечке, о котором Смайли никогда и слыхом не слыхивал. Он принялся изучать карту и обнаружил маленький городок, который находился на главной железнодорожной магистрали, ведущей в Гамбург. Это ему очень понравилось.
Отогнав от себя все остальные мысли, Смайли решил спокойно подвести итоги. Как только полицейские найдут машину, они сразу обратятся в компанию по аренде автомобилей в Гамбурге. Как только они поговорят с компанией и выяснят его имя и описание внешности, в аэропорту и во всех узловых пунктах установят наблюдение. Кретцшмар – ночная птица и встает поздно. Городок, где он жил, находился в часе езды на поезде.
Смайли вернулся на вокзал. Главный зал представлял собой вагнерианский вариант готического дворика со сводчатым потолком и огромным окном-витражом, сквозь который разноцветные солнечные лучи падали на керамический пол. Из телефонной будки Смайли позвонил в гамбургский аэропорт и назвался «Стэндфаст, с инициалом Джен», то есть тем именем, какое стояло в паспорте, взятом из сейфа его лондонского клуба. Первый рейс в Лондон, на который имелись билеты, отправлялся вечером, в шесть часов, причем были только билеты первого класса. Смайли заказал первый класс и пообещал по прибытии в аэропорт доплатить разницу между туристским классом и первым. Ему ответили: «В таком случае приезжайте, пожалуйста, за полчаса до начала регистрации». Смайли нисколько не возражал – ему хотелось произвести хорошее впечатление, – но, увы, мистер Стэндфаст не располагает телефоном, по которому его можно было бы до тех пор найти. Ничто в тоне девушки не подсказывало, что рядом с ней стоит офицер безопасности с телексом в руке и шепчет на ухо, что надо говорить, но Смайли предполагал, что через каких-нибудь два-три часа фамилия Стэндфаст, на которую заказан билет, вызовет мгновенный отклик, потому что «опель» был арендован на имя мистера Стэндфаста. Он вошел в главный зал вокзала, прочерченный полосами разноцветного света. В две кассы выстроились две небольшие очереди. В первой кассе сидела интеллигентная девушка, и он купил билет второго класса до Гамбурга. Но он покупал его намеренно долго, сомневался, нервничал и, когда наконец купил, захотел записать время отъезда и прибытия, причем попросив у девушки шариковую ручку и блокнот.
В мужском туалете, перенеся содержимое карманов, начиная с бесценной половины открытки, которую он выудил на катере Лейпцига, в льняной пиджак, Смайли надел его и соломенную шляпу и во второй кассе без лишних разговоров купил билет на поезд, который шел со всеми остановками до городка, где жил Кретцшмар. При этом Смайли совсем не смотрел на кассира, а все внимание из-под полей своей кричащей соломенной шляпы устремил на билет и сдачу. Прежде чем уйти, он принял последнюю меру предосторожности. Позвонил герру Кретцшмару, извинился, что ошибся номером, и выслушал отповедь возмущенной жены: это безобразие – звонить так рано. И в качестве совсем уж последней меры предосторожности сложил пакеты от покупок и сунул в карман.
Городок оказался зеленый, тихий, лужайки большие, дома тщательно отделены друг от друга. То, что здесь оставалось от сельской жизни, безропотно отступило перед нашествием пригорода, но яркое солнце все скрасило. Номер восемь находился на правой стороне улицы, это был внушительный двухэтажный особняк с покатыми скандинавскими крышами, гаражом на две машины и большим разнообразием густо посаженных молодых деревцев. В саду находились качели с цветастым пластиковым сиденьем и недавно вырытый пруд для рыб, отдававший романтикой. Но главной достопримечательностью и гордостью герра Кретцшмара, конечно же, был бассейн под открытым небом на дворике, выложенном пронзительно-красной плиткой, – там в этот необычный осенний день Смайли и нашел хозяина в кругу семьи и нескольких случайно забредших друзей. Сам герр Кретцшмар в шортах готовил шашлык; услышав стук опущенной Смайли щеколды, он оторвался от своих трудов и оглянулся. Но новая соломенная шляпа и льняной пиджак сбили его с толку, и он крикнул жене, чтобы она выяснила, в чем дело.
Фрау Кретцшмар двинулась по дорожке с бокалом шампанского в руке, в розовом купальном костюме и прозрачной розовой накидке, которой она предоставила струиться позади.
– Кто это там? Кто преподнес нам приятный сюрприз? – игриво вопрошала она, словно разговаривая со своей собачкой.
Женщина остановилась перед Смайли. Загорелая, высокая и, подобно мужу, крепко скроенная. О наружности ее трудно было судить, так как темные очки и белый пластмассовый клюв, защищавший нос от обгорания, почти скрывали лицо.
– Здесь собралось поразвлечься семейство Кретцшмар, – начала она не слишком уверенно, поскольку он до сих пор не назвался. – Что вам угодно, сэр? Чем можем вам служить?
– Мне надо поговорить с вашим мужем, – сказал Смайли. Он впервые раскрыл рот с тех пор, как покупал билет, и голос звучал хрипло и неестественно.
– Но Клаусхен днем делами не занимается, – решительно заявила она, все еще продолжая улыбаться. – Семья постановила, что в дневное время забота о прибылях должна спать. Мне что, надеть на него наручники, чтоб доказать, что он наш пленник до захода солнца?
Ее купальный костюм состоял из двух частей, и гладкий округлый животик лоснился от лосьона. Талию опоясывала золотая цепь, по всей вероятности, дабы подчеркнуть близость к природе. А золотые сандалии оказались на очень высоких каблуках.
– Будьте любезны передать супругу, что я не по делу, – настаивал Смайли. – Я приехал как друг.
Фрау Кретцшмар глотнула шампанского, затем сняла темные очки и клюв, словно сбросила маску на маскараде. Оказалось, что нос у нее картошкой. А лицо доброе, но тело гораздо свежее.
– Какой же вы друг, если я не знаю вашего имени? – Она еще не решила, продолжать ли держаться приветливо или же отбить у пришельца охоту настаивать на своем.
Но к этому времени на дорожке появился сам герр Кретцшмар и остановился возле них, переводя взгляд с жены на Смайли и снова на жену и снова на Смайли. И, возможно, замкнутое лицо Смайли и его манера держаться, а также застывший взгляд подсказали герру Кретцшмару причину его прибытия.
– Пойди последи за мясом, – коротко бросил он.
Взяв Смайли под руку, герр Кретцшмар провел его в гостиную с медными люстрами и венецианским окном, где на подоконнике стояли кактусы.
– Отто Лейпциг мертв, – без всякого вступления резанул Смайли, как только дверь за ними закрылась. – Его убили двое в кемпинге у воды.
Герр Кретцшмар вытаращил глаза, затем, не стесняясь, резко отвернулся и закрыл лицо руками.
– Вы сделали запись на пленке, – начал Смайли, полностью игнорируя спектакль. – Осталась фотография, которую я вам показывал, и где-то есть пленка с записью, которую вы для него храните. – По спине герра Кретцшмара никак нельзя было понять, слушает ли он. – Вы сами мне о ней сказали вчера вечером, – продолжал Смайли тем же непререкаемым тоном. – Вы сказали, что они говорили о Боге и о мире. Вы сказали, что Отто смеялся, как палач, говорил сразу на трех языках, пел, рассказывал анекдоты. Вы сделали для Отто снимки, но также записали для него разговор. Я думаю, у вас хранится и письмо, которое вы получили для него из Лондона.
Герр Кретцшмар резко развернулся и уже с вызовом посмотрел на Смайли.
– Кто его убил? – спросил он. – Герр Макс, я спрашиваю вас как солдата!
Смайли вынул из кармана разорванную почтовую открытку.
– Кто убил его? – повторил герр Кретцшмар. – Я не отступлюсь.
– Вот чего вы ждали от меня вчера вечером, – произнес Смайли, оставляя вопрос без ответа. – Тот, кто принесет вам это, получит пленки и все, что вы храните для Отто. Так вы с ним условились.
Кретцшмар взял половину открытки.
– Он называл это «по Московским правилам», – задумчиво протянул Кретцшмар. – И Отто, и генерал настаивали на этом, хотя мне лично это казалось глупостью.
– У вас вторая половина открытки? – перебил его Смайли.
– Да, – ответил Кретцшмар.
– В таком случае сопоставьте их и отдайте мне материал. Я использую его именно так, как хотел Отто.
Ему пришлось повторить это дважды в разных ва риантах, прежде чем Кретцшмар отозвался.
– Вы обещаете?
– Да.
– А убийцы? Что вы с ними сделаете?
– По всей вероятности, они уже в безопасности, на другом берегу, – откликнулся Смайли. – Им ведь надо проехать всего два-три километра.
– Тогда какой прок от этого материала?
– Материал поставит в трудное положение человека, который послал убийц, – пояснил Смайли, и, пожалуй, в эту минуту до герра Кретцшмара дошло, что, несмотря на железное спокойствие, его визитер расстроен не меньше, а быть может, и много больше его.
– Это убьет его? – продолжал выспрашивать герр Кретцшмар.
Смайли далеко не сразу среагировал.
– Хуже, чем убьет, – наконец отрезал он.
Секунду казалось, герр Кретцшмар намеревался спросить, что может быть хуже, чем быть убитым, но промолчал. Держа половину открытки в безжизненно повисшей руке, он вышел из комнаты. Смайли терпеливо ждал. Часы безостановочно трудились в своей клетке из желтой латуни, золотые рыбки молча смотрели из аквариума. Вернулся Кретцшмар. В руках он держал белую картонную коробку. Там на гигроскопичной прокладке лежали стопка фотобумаги, исписанной теперь уже знакомым почерком, и шесть миниатюрных кассет из синего пластика, какие предпочитают мужчины с современным вкусом.
– Вот это он доверил мне, – объявил герр Кретцшмар.
– Он разумно поступил, – откликнулся Смайли.
Герр Кретцшмар положил руку ему на плечо.
– Если вам что-либо потребуется, дайте мне знать, – твердо произнес он. – У меня есть свои люди. Времена нынче жестокие.
Из телефона-автомата Смайли снова позвонил в гамбургский аэропорт – на сей раз, чтобы подтвердить, что Стэндфаст летит в Лондон, аэропорт Хитроу. Покончив с этим, он купил марки и толстый конверт и написал на нем фиктивный адрес в Аделаиде (Австралия). Положил туда паспорт мистера Стэндфаста и бросил конверт в почтовый ящик. Затем в качестве мистера Смайли, профессия – клерк, он вернулся на вокзал и беспрепятственно проехал в Данию. В поезде он отправился в уборную и там прочел письмо Остраковой, все семь страниц, переснятых самим генералом на древней копировальной машине Михеля в маленькой библиотеке, рядом с Британским музеем. Прочитанное, в добавление к тому, что он в тот день пережил, преисполнило его всевозраставшей, с трудом сдерживаемой тревогой. На поезде, пароме и, наконец, такси он добрался до копенгагенского аэропорта Каструп. Из Каструпа вылетел дневным самолетом в Париж и за время полета, длившегося всего один час, словно прожил целую жизнь – столько навалилось на него воспоминаний, эмоций, и так остро он предвкушал грядущее. В нем снова всколыхнулись ярость и возмущение убийством Лейпцига – чувства, которые он дотоле подавлял, но все пересиливал страх за Остракову: если они так поступили с Лейпцигом и с генералом, то что же сотворят с ней? Стремительное продвижение по Шлезвиг-Гольштейну вернуло ему молодость, но сейчас, в наступившей разрядке, вновь подступило неизлечимое безразличие возраста. «Когда смерть так близка, – думал он, – когда она постоянно рядом, какой смысл продолжать борьбу?» Он снова подумал о Карле и его неограниченной власти, благодаря чему этот монстр по крайней мере видит смысл вечного хаоса жизни, смысл жестокости и смерти, – о Карле, для которого убийство человека не более чем необходимый придаток великого замысла.
«Разве смогу я победить? – копался в себе Смайли. – Один, терзаемый сомнениями, сдерживаемый чувством порядочности, – разве кто-нибудь из нас в силах противостоять этому безжалостному расстрелу?»
Самолет пошел на посадку, и предстоящая погоня вернула Смайли уверенность в себе.
«Существуют два Карлы, – рассуждал он, вспомнив снова лицо стоика, исполненные терпения глаза, тощее тело, философски дожидающееся своего разрушения. – Этот Карла профессионал, настолько владеющий собой, что при необходимости он готов ждать десятилетия, пока операция принесет свои плоды, а в случае с Биллом Хейденом – двадцать; Карла – старый шпион, прагматик, готовый понести десяток потерь ради одного большого выигрыша. И есть другой Карла – Карла с человеческим сердцем, Карла с человеческим изъяном, Карла одной большой любви. Это не должно меня сбить с пути, коль скоро, защищая свою слабость, он прибегает к методам своей профессии».
Потянувшись за соломенной шляпой, Смайли случайно вспомнил об обещании свалить Карлу, которое однажды походя дал себе.
«Нет, – мысленно возразил он. – Нет, Карла может сгореть. Потому что он – фанатик. И в один прекрасный день – а уж я постараюсь изо всех сил – он полетит вверх тормашками из-за неумения сдерживаться».
Торопясь взять такси, Смайли вспомнил, что обмолвился об этом некоему Питеру Гиллему, который как раз сейчас очень занимал его мысли.
ГЛАВА 18
Лежа на диване, Остракова метнула взгляд в окно, увидела сгущающиеся сумерки и всерьез подумала, не наступает ли конец света. Весь день все та же серая мгла на дворе, так что в ее крошечном мирке царил вечный вечер. На заре это впечатление усугубил коричневатый отсвет, а в середине дня, вскоре после того как пришли те люди, в небесах произошло короткое замыкание, затем стало совсем черно, и она стала ожидать скорого своего конца. Сейчас же, вечером, туман помог темноте одолеть отступавшие силы света. «Вот то же происходит и со мной, – без всякой горечи подумала Остракова, – с моим избитым телом, которое все в синяках, и моим ожиданием, и моей надеждой, что избавитель снова явится, так что все происходит по тем же законам: закатываются мои дни».
Утром, спросонья, ей показалось, что она связана по рукам и ногам. Пытаясь шевельнуть ногой, она тотчас чувствовала на бедрах, груди и животе обжигающее кольцо веревок. Она подняла было руку, но рука тут же онемела от стягивавших ее пут. Остракова целый век добиралась до ванной, и еще столетие ей потребовалось, чтобы раздеться и погрузиться в теплую воду. А оказавшись в воде, она испугалась, что, должно быть, потеряла сознание от мучений, такая у нее возникла боль в тех местах, по которым прошелся хлыст. Она услышала стук и решила, что это колотится у нее в голове, а потом разобрала: стучит молоток разозленного соседа. На церковной башне зазвонили часы – Остракова насчитала четыре: чего же удивляться, что сосед возмущается грохотом воды, бегущей по старым трубам. Приготовление кофе отняло у нее последние силы, сидеть же оказалось вообще невозможно и лежать – ничуть не лучше. Отдохнуть она могла, только согнувшись и упершись локтями в доску для сушки посуды. Оттуда она могла наблюдать за происходящим во дворе – ради развлечения и из предосторожности, и оттуда она увидела тех двоих – два исчадия ада, как она теперь их мысленно называла, – которые говорили с привратницей, а эта старая коза-привратница, мадам Ла-Пьер, в ответ лишь качала своей глупой башкой: «Нет, Остраковой нет дома, нет», – на десять разных ладов, так что слова этакой арией «нет дома, нет» эхом разносились по двору, заглушая хлопанье выбиваемых ковров, и гомон детишек, и пересуды двух пожилых женщин, высунувших повязанные полотенцами головы из окон своих квартир на четвертом этаже на расстоянии двух метров друг от друга. «Ее нет дома!» – повторялось столько раз, что и ребенок перестал бы ей верить.
Если бы Остраковой захотелось почитать, ей пришлось бы положить книгу на доску для сушки посуды, там же после прихода мужчин держала она и оружие, пока не заметила круглой дырочки в стволе и, будучи женщиной практичной, не сообразила продеть в нее кухонную проволочку и сделать импровизированную петлю. Таким образом, повесив пистолет себе на шею, она освободила руки для передвижения по комнате. Но когда пистолет ударил по груди, ей показалось, что от боли ее сейчас вырвет. После того как мужчины ушли, она взялась за то, чем обещала себе заниматься во время своего заключения. «Один высокий, в кожаном пальто и мягкой шляпе, – бормотала она, подкрепляясь щедрой порцией водки. – Другой – широкоплечий, с лысиной и в серых туфлях с дырочками!.. Надо сочинить такую песенку, – размышляла она, – и пропеть ее Волшебнику, пропеть генералу… Ох, почему же они не отвечают на мое второе письмо?»
Она снова была девочкой, упавшей с пони, а пони попятился и прошелся по ней. Она снова была женщиной, готовившейся стать матерью. Вспомнила трое суток мучений, когда Александра отчаянно сопротивлялась, не желая появляться на свет в серой и опасной атмосфере немытого московского родильного дома – такой же серой, как воздух сейчас за окном Остраковой, накладывавший необычный налет пыли на натертые полы ее квартирки. Она услышала свой голос, просивший Гликмана: «Принеси его мне, принеси его мне!» Вспомнила, как ей казалось, что она носила свою любовь – Гликмана, а вовсе не их общее дитя… будто его крепкое, волосатое тело пыталось освободиться из нее – или в нее войти? – будто она рожала Гликмана для жизни в заключении, которого так для него боялась.
«Почему его нет, почему он не появляется? – недоумевала она, путая Гликмана с генералом и одновременно с Волшебником. – Почему они не отвечают на мое письмо?»
Остракова прекрасно понимала, почему Гликман не приходил, когда она в муках рожала Александру. Она умоляла его не появляться. «У тебя хватает мужества терпеть страдания, и этого вполне достаточно, – убеждала она его тогда. – Но у тебя не хватит мужества видеть, как страдают другие, и за это я тебя тоже люблю. Христу было много легче, – добавила она. – Христос смог вылечить прокаженных, Христос смог вернуть слепому зрение и оживить мертвых. Он смог даже умереть за благое дело. Но ты не Христос, ты – Гликман, и ты ничем не сможешь мне помочь – будешь только смотреть на мои страдания и страдать сам, что никому не принесет пользы».
«Но генерал и Волшебник – они другие, – возражала она сама себе, – они взялись вылечить мою болезнь, и я имею право обратиться к ним!»
В назначенное время эта блеющая кретинка-привратница явилась вместе со своим троглодитом-муженьком и его отверткой. Они пребывали в крайне возбужденном состоянии и радовались возможности принести ей приятную весть. Остракова тщательно подготовилась к их приходу: включила музыку, подгримировалась, навалила книг рядом с диваном – словом, создала атмосферу, способствующую отдыху и размышлениям.
– Гости приходили, мадам, мужчины… Нет, они не оставили своих фамилий… приехали ненадолго из-за границы… знали вашего супруга, мадам. Эмигранты они, как и вы… Нет, они хотят, чтоб это был для вас сюрприз, мадам… Они сказали, что у них для вас подарки от ваших родственников, мадам… секрет, мадам, и один из них такой большой, сильный, красивый… Нет, они зайдут в другой раз – они тут по делам, у них много встреч, сказали они… Нет, на такси, и машина их ждала – представляете, сколько нащелкало!
Остракова посмеялась и положила руку на плечо привратницы, физически приобщая ее к великой тайне, а троглодит стоял и курил сигарету, окутывая их дымом и запахом чеснока.
– Послушайте, – сказала она. – Вы оба. Окажите мне услугу, месье и мадам Ла-Пьер. Я отлично знаю, кто они, эти богатые и красивые визитеры. Это марсельские никчемные племянники моего мужа, лентяи и великие проходимцы. Если они привезли мне подарок, можно не сомневаться, что они рассчитывают на постель и, по всей вероятности, на ужин тоже. Так что будьте любезны, скажите им, что я укатила на несколько дней в деревню. Я их очень люблю, но надо же подумать и о своем покое.
Если разочарование или сомнения еще и оставались в тухлом мозгу их обоих, Остракова ликвидировала оные с помощью денег, и вот она снова одна лежала на диване, вытянувшись на боку в не слишком удобной позе. В руке она держала пистолет, нацеленный на дверь, и вдруг услышала шаги, поднимающиеся по лестнице, две пары ног, у одной шаг тяжелый, у другой – легкий.
Она повторяла про себя: «Один высокий, в кожаном пальто… Другой – широкоплечий, в серых туфлях с дырочками…»
Тут раздался стук в дверь, застенчивый, как детское признание в любви. И незнакомый голос произнес по-французски с незнакомым акцентом, медленно и классически правильно выговаривая слова, как ее муж Остраков, и с такой же чарующей нежностью:
– Мадам Остракова. Впустите меня, пожалуйста. Я здесь, чтобы помочь вам.
Приготовившись к концу, Остракова решительно взяла в руку пистолет покойного мужа и, с трудом преодолевая боль, направилась к двери. Передвигалась она как краб, сняв туфли: «глазку» она не доверяла, упорно считая, что в него видно в обе стороны. А потому она прошла по комнате таким образом, чтобы ее не могли увидеть из «глазка» и, проходя мимо выцветшего портрета Остракова, с большой обидой подумала, какой он эгоист, что умер так рано, вместо того чтобы жить и защищать ее. А потом подумала: «Нет, я сделала решительный шаг. Я теперь сама храбрая».
И она действительно стала храброй. Она отправляется воевать; каждая минута, может статься, для нее последняя, но боли прошли, тело приготовилось к сражению, как бывало с Гликманом – она всегда ждала его в любое время; она чувствовала, как его энергией заряжаются ее ноги, укрепляя их. Гликман был с ней, и она невольно вспомнила, какой он сильный. Ей казалось, что его любовь, словно по библейскому преданию, без устали накачивает ее силой, которая в данную минуту ей так нужна. А спокойствию она научилась от Остракова и доблести от Остракова – это его оружие. Отчаянная же храбрость была присуща ей самой, и это была храбрость матери, которую вывели из спячки, затем лишили радости и привели в ярость – в связи с Александрой! Люди, пришедшие ее убить, – те же самые, что попрекали ее тайным материнством, что убили Остракова и Гликмана и перебьют весь несчастный мир, если она их не остановит.
Ей хотелось только хорошенько прицелиться, прежде чем выстрелить, и она понимала, что, пока дверь закрыта и заперта и «глазок» на месте, она может прицелиться с очень близкого расстояния, и чем ближе цель, тем лучше, так как она вполне разумно придерживалась весьма скромного мнения о своей меткости. Она приложила палец к «глазку», чтобы ее не было видно, затем приложила к нему глаз и прежде всего узнала собственную дуру-привратницу, которая стояла очень близко, круглая, как луковица, из-за искажающих стекол, с волосами, зелеными из-за отсвета от керамических плиток коридора, с растянутыми в улыбке, словно резиновыми, губами и носом, похожим на утиный клюв. И Остракова догадалась, что легкие шаги принадлежали ей – легкость, как боль и радость, всегда соотносится с тем, что было до или после. А затем увидела маленького господина в очках, который казался ей в «глазок» таким толстым – совсем как на рекламе шин «Мишлен». И пока она смотрела на него, он торжественно снял соломенную шляпу, словно сошедшую со страниц романа Тургенева, и опустил руки по швам, как если бы вдруг услышал гимн своей страны. Из этого жеста Остракова сделала вывод, что маленький господин хотел дать ей понять: он знает, что она боится, и знает, что больше всего она боится затененного лица, – обнажая голову, он тем самым как бы доказывал ей свою благожелательность.
В его спокойствии и серьезности чувствовалось смирение – это, как и его голос, снова напомнило ей Остракова: линзы способны были превратить его в лягушку, но не могли изменить его осанки. Его очки тоже напомнили ей Остракова: без них он был как без рук, как калека без палки. Все это Остракова разглядела твердым взглядом, хотя и с бьющимся сердцем, во время первого долгого обследования, тем не менее она все еще держала пистолет нацеленным на дверь, а палец – на спусковом крючке и раздумывала, не пристрелить ли этого типа тут же, прямо сквозь дверь: «Вот тебе за Гликмана, а это – за Остракова, а это – за Александру!»
Дело в том, что в своей подозрительности она склонна была считать, будто они выбрали этого именно из-за его гуманного облика, так как знали, что толстяк Остраков умел так же вот с достоинством держаться.
– Мне не требуется помощь, – наконец крикнула в ответ Остракова и с ужасом стала ждать, какое впечатление произведут ее слова.
Но тут дура-привратница вдруг заорала:
– Мадам, это почтенный господин! Он англичанин! Он беспокоится о вас! Вы больны, мадам, вся улица за вас волнуется! Нельзя, мадам, сидеть вот так взаперти. – Пауза. – Он доктор, мадам, – верно, вы, месье, доктор? Известный доктор по душевным болезням! – Тут Остракова услышала, как эта дура шепнула ему: – Да скажите же ей, месье. Скажите, что вы доктор!
Но незнакомец отрицательно покачал головой:
– Нет, это неправда.
– Мадам, открывайте, или я пойду за полицией! – воскликнула привратница. – Русская – и такой устраивает скандал!
– Мне не требуется помощь, – много громче повторила Остракова.
Но она уже знала, что больше всего ей требуется помощь, что без помощи она никогда не сможет убить, как не мог бы и Гликман. Даже если перед глазами ее предстанет сам Дьявол, она не сможет убить дитя другой женщины.
И она продолжала свое бдение, а маленький мужчина тем временем медленно шагнул вперед, так что в «глазок» ей видно было теперь лишь его лицо, искаженное, словно под водой, и только тут она увидела, какое оно усталое, увидела красные глаза за стеклами очков, круги и тени под глазами. Она почувствовала, что он глубоко озабочен ее судьбой, что он несет ей не смерть, а жизнь. Лицо еще больше приблизилось, и от стука крышки почтового ящика Остракова чуть не нажала по ошибке на курок, и это испугало ее. Она почувствовала, как напряглась рука, и лишь в последнюю секунду сумела удержаться от выстрела, затем нагнулась, чтобы поднять с мата конверт. Это оказалось ее собственное письмо, адресованное генералу, – ее второе письмо, написанное по-французски, в котором говорилось: «Кто-то пытается меня убить». Желая показать, что она не отказалась от сопротивления, Остракова сделала вид, будто раздумывает, не трюк ли это, не было ли ее письмо перехвачено, или куплено, или украдено, или подвергнуто каким-то манипуляциям, которыми пользуются обманщики. Но, глядя на свое письмо, узнавая первые слова и сквозящее в них отчаяние, она почувствовала, что устала от обманов, устала никому не верить, устала пытаться видеть зло там, где больше всего хотела увидеть добро. Она снова услышала голос толстяка, и его хороший, но немного старомодный французский язык напомнил ей полузабытые стишки, которые она учила в школе. И если он ей врал, то это была самая хитроумная ложь, какую она слышала в своей жизни.
– Волшебник умер, мадам, – произнес мужчина, и «глазок» затуманился от его дыхания. – Я приехал из Лондона вместо него, чтобы вам помочь.
В течение многих лет – да, по всей вероятности, до конца своей жизни – Питер Гиллем не устанет рассказывать – с разной степенью откровенности – о том, что произошло, когда он в тот вечер вернулся домой. Он подчеркнет, что день оказался необычный. Он был в плохом настроении – это во-первых, и пребывал в таком состоянии весь день. Во-вторых, посол на еженедельном совещании сделал ему публичную выволочку за неслыханно легкомысленное высказывание по поводу баланса британских платежей. Гиллем недавно женился – в-третьих, и его молодая жена была беременна. Она позвонила ему по телефону, в-четвертых, сразу после того, как он расшифровал длинное и чрезвычайно нудное напоминание, в пятнадцатый раз поступившее из Цирка, о том, что он не должен – повторяем: не должен – предпринимать никаких операций на французской земле без письменного разрешения Центра. В-пятых, le tout Paris[18], казалось, во власти очередной волны страхов, вызванных похищениями людей. И в-последних, ни для кого не являлось секретом, что пост главы резидентуры в Париже был своего рода подготовкой к погребению и делать там в общем-то уже нечего, кроме как ходить на бесконечные обеды с разными очень коррумпированными, очень нудными шефами французских спецслужб, которые часть времени шпионили друг за другом, вместо того чтобы выискивать предполагаемых врагов. «Все эти факторы, – не преминет потом напомнить Гиллем, – следует принять во внимание, прежде чем винить его в импульсивности». Гиллем, следует добавить, был человеком спортивным, наполовину французом, но в большей мере англичанином, стройным и красивым, но хотя он уже поднялся наверх, с боем овладевая каждым дюймом пути, ему почти стукнуло пятьдесят, а этот водораздел преодолевал мало кто из оперативных работников. Кроме того, он владел новеньким германским «порше», который несколько стыдливо приобрел с дипломатической скидкой и держал – к громогласному неудовольствию посла – в гараже посольства.
Итак, Мари-Клэр Гиллем позвонила мужу ровно в шесть, как раз когда он запирал в сейф свои книги для расшифровки. У Гиллема на столе стояло два телефона – один прямой, теоретически для оперативной работы. Второй – подключенный к посольскому коммутатору. Мари-Клэр позвонила по прямому проводу, которым, как они договаривались, следовало пользоваться только в случае крайней необходимости. Она заговорила по-французски – это, правда, ее родной язык, но последнее время они стали общаться по-английски, чтобы она разговорилась.
– Питер, – начала она.