Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Джордж Смайли (№7) - Команда Смайли

ModernLib.Net / Шпионские детективы / Ле Карре Джон / Команда Смайли - Чтение (Весь текст)
Автор: Ле Карре Джон
Жанр: Шпионские детективы
Серия: Джордж Смайли

 

 


Джон Ле Карре

Команда Смайли

Моим сыновьям –

Саймону, Стивену,

Тимоти и Николасу

с любовью

ГЛАВА 1

Два, казалось бы, не связанных между собою события предшествовали отзыву мистера Джорджа Смайли из его весьма относительного ухода от дел. Первое произошло в Париже, в знойном августе, когда парижане по традиции отдают свой город во власть немилосердного солнца и автобусов, набитых туристами.

В один из таких августовских дней – четвертого числа и ровно в двенадцать, ибо на церкви как раз пробили часы и им предшествовал фабричный гудок, в квартале, некогда славившемся большим количеством обитателей из наиболее бедных слоев русской эмиграции, из темноты старого склада вышла женщина лет пятидесяти с продуктовой сумкой в руке и, по обыкновению, энергичной походкой решительно направилась к автобусной остановке. Улица была серая, узкая, с домами, где окна закрыты ставнями, с парочкой hotels de passe[1] и множеством кошек. Почему-то здесь было удивительно тихо. Склад, где хранился скоропортящийся товар, был открыт и по воскресеньям. Жгучий воздух, отравленный выхлопными газами и не прочищаемый ни дуновением ветерка, ударил женщине в нос, словно она ступила в жаркое удушье лифта, но ее по-славянски широкое лицо оставалось невозмутимым. Ни ее одежда, ни комплекция не подходили для знойного дня – приземистая и толстая, она ходила немного враскачку. Черное платье, строгое, как сутана, висело на ней так, словно ее фигура была напрочь лишена округлостей; единственным ее украшением был белый кружевной воротничок и большой металлический крест на груди, довольно затейливой работы, но весьма сомнительной ценности. Потрескавшиеся туфли с задранными кверху носами сурово постукивали меж наглухо закрытых ставнями домов. Потертая продуктовая сумка, набитая с самого утра, вынуждала женщину слегка крениться вправо, что явно выдавало привычку носить тяжести. Однако чувствовалось в ней и что-то задорное. Седые волосы были собраны сзади в пучок, но одна непокорная прядка, свисая на лоб, подскакивала в такт ее походке. А в карих глазах искрились смешинки. Женщина с упрямым подбородком, казалось, только и ждала повода, чтобы рассмеяться.

Дойдя, как обычно, до своей автобусной остановки, она поставила на землю сумку и принялась правой рукой массировать крестец – в последнее время она частенько проделывала такие манипуляции, хотя это вряд ли помогало. По утрам, работая приемщицей на складе, она все острее ощущала отсутствие спинки на высоком стуле.

– Вот черт, – буркнула она, дотронувшись до больного места, и начала попеременно заводить за спину обтянутые черным локти, словно старая городская ворона перед тем как взлететь. – Черт, – повторила она. И вдруг, почувствовав, что за ней наблюдают, круто повернулась и уставилась на плотного мужчину, возвышавшегося сзади.

Он оказался единственным, кто, кроме нее, стоял на автобусной остановке, да и вообще единственным человеком на улице. Она никогда с ним прежде не разговаривала, и однако же лицо его было ей знакомо – такое широкое, потное, неуверенное. Она видела его вчера, позавчера и много раньше. Бог мой, она же не ходячий еженедельник! За последние три-четыре дня этот рыхлый почесывающийся гигант, поджидающий автобуса или расхаживающий возле склада, стал для нее как бы частью улицы, более того: она признала в нем человека определенного типа, а вот какого, пока сказать не могла. Он казался ей trague – загнанным, как многие парижане в эти дни. Она видела страх на их лицах, страх, проявлявшийся в том, как они проходили мимо, не смея приветствовать друг друга. Возможно, подобное творится всюду – она ведь не знает. А кроме того, ей уже не раз казалось, что его интересует именно она. «Он, случайно, не полицейский?» – подумалось ей, и захотелось у него выяснить – она была по-городскому смела. Его мрачность наводила на мысль о принадлежности к полиции, как и пропотевший костюм и ненужный плащ, висевший, словно так полагалось по форме, у него на руке. Если она права и он действительно из полиции, то давно пора бы ему появиться, наконец-то эти идиоты зашевелились, а то вот ведь уже сколько месяцев воры кормятся из складских припасов.

Однако незнакомец уже довольно долго смотрел на нее и не думал отворачиваться.

– К моему великому несчастью, месье, у меня болит спина, – наконец поведала она ему, медленно и классически правильно произнося французские слова. – Спина не такая уж и большая, а боль огромная. Вы, случайно, не врач? Не остеопат?

И тут, глядя на него, подумала – да здоров ли он сам, иначе ее вопрос вообще неуместен. Щеки и шея мужчины маслянисто поблескивали, светлые глаза смотрели в одну точку, как у человека, поглощенного собственными мыслями. Она только собралась спросить его: «Вы, часом, не влюблены, месье? Вас обманывает жена?» – и даже повести в кафе, предложить стакан воды или tisane[2], как он резко отвернулся и посмотрел, что происходит за его спиной, потом глянул поверх ее головы в другом направлении. И она поняла, что он не просто trague, а смертельно напуган, так что, пожалуй, вовсе он не полицейский, а вор, хотя, насколько ей известно, разница между ними зачастую очень невелика.

– Вас зовут Мария Андреевна Остракова? – внезапно спросил он так, будто сам испугался собственного вопроса.

Говорил он по-французски, но ей стало ясно, что для него, как и для нее, это не родной язык, а то, что он назвал ее по имени и отчеству, сразу насторожило, указав на его происхождение. Она тотчас узнала характерную вязкость слов, образуемую определенным положением языка, и, внутренне содрогнувшись, поняла, что он за человек.

– Вполне возможно, а вы, черт подери, кто? – спросила она в ответ, насупясь и выставив подбородок.

Он сделал шаг навстречу. Разница в росте сразу превратила их в нелепую пару. Как и то, что лицо мужчины выдавало всю мерзость его натуры. Глядя на него снизу вверх, Остракова ясно видела, что он не из сильных духом, да к тому же еще и труслив. Он сцепил зубы, чтобы тверже выглядел влажный от пота подбородок, скривил рот, стараясь создать видимость сильного человека, но она догадывалась, что все это лишь попытка побороть неизлечимую трусость. «Он точно напрягает всю силу свою для какого-то героического поступка», – подумала она. Или преступления. Такой человек ничего не сделает сгоряча.

– Вы родились в Ленинграде восьмого мая тысяча девятьсот двадцать седьмого года? – спросил незнакомец.

По всей вероятности, Остракова сказала – да. Потом она уже не могла точно припомнить. Его испуганный взгляд метнулся на приближавшийся автобус. Она заметила его нерешительность, близкую к панике, и ей пришло в голову – в конце-то концов это было чуть ли не озарение, – что он намеревается толкнуть ее под автобус. Этого не произошло, но следующий вопрос он задал уже по-русски, резким тоном московского чиновника:

– В пятьдесят шестом году вам было дано разрешение выехать из Советского Союза для ухода за вашим больным мужем, предателем Остраковым, так? А также с иной целью.

– Остраков не был предателем, – отрезала она. – Он был патриотом. – И она инстинктивно подняла с земли продуктовую сумку, крепко вцепившись в ручку.

Незнакомец не стал с нею спорить и произнес очень громко, перекрывая грохот автобуса:

– Остракова, я привез вам привет из Москвы от вашей дочери Александры, а также от некоторых официальных служб! Я хочу поговорить с вами! Не садитесь в этот автобус!

Автобус остановился. Кондуктор знал Остракову и уже протянул руку, чтобы взять сумку. В эту минуту мужчина, понизив голос, добавил страшную фразу:

– У Александры серьезные затруднения, ей необходима помощь матери!

Кондуктор уже вовсю поторапливал Остракову. Деланно грубоватым тоном, каким обычно шутят подобные люди, он окликнул ее:

– Да ну же, мамочка! Слишком жарко сейчас заниматься любовью! Давайте вашу сумку и поехали!

В автобусе засмеялись; кто-то возмутился: старая женщина, а заставляет себя ждать! Незнакомец неуклюже скользнул пальцами по ее локтю, словно неловкий поклонник, пытающийся расстегнуть пуговицы. Она рванулась в сторону. Попыталась что-то сказать кондуктору и не смогла: открыла рот, а говорить разучилась. Сумела лишь покачать головой. Кондуктор снова крикнул, чтоб она садилась, потом всплеснул руками и недоуменно пожал плечами. Посыпались оскорбления: старуха, а среди дня уже пьяная! Но Остракова не двинулась с места – она провожала глазами автобус, пока он не исчез, в надежде, что в глазах прояснится и сердце прекратит свой бешеный галоп. «Теперь неплохо бы воды, – подумала она. – От сильных защититься я могу. Избави меня, Господи, от слабых».

Заметно прихрамывая, она проследовала в кафе за неизвестным. Ровно двадцать пять лет назад в концентрационном лагере Остракова в трех местах сломала ногу во время обвала в шахте. И сейчас, 4 августа – эта дата запомнилась ей навсегда, – она снова почувствовала себя покалеченной.

Кафе оказалось последним на этой улице – если не во всем Париже, – где не было музыкального автомата и неонового освещения, зато оно работало в августе, и от зари до поздней ночи там грохотали, мигая огоньками, игровые автоматы. А в остальном здесь стоял обычный для позднего утра гомон – о политике, о лошадях и обо всем, о чем говорят парижане; было тут и неизменное трио проституток, и хмурый молодой официант в засаленной рубашке, который провел Остракову и незнакомца к столику в углу, на котором стояла захватанная табличка с изображением бутылки «Кампари» и словом «занято». Последовало нечто смехотворно банальное. Мужчина заказал два кофе, а официант возразил, что в полдень не держат заказанным лучший в заведении столик ради двух чашек кофе – патрону надо ведь платить арендную плату, месье! Поскольку ее спутник явно не понял потока слов, Остраковой пришлось перевести. Кавалер вспыхнул и заказал два омлета с ветчиной и жареным картофелем, а также два эльзасских пива – все это, не спросив Остракову. Затем он пошел в мужскую уборную поднабраться храбрости, будучи, видимо, уверен, что Остракова не сбежит, и, когда вернулся, лицо у него уже было сухое, а рыжие волосы причесаны, но пахло от него – теперь, когда они были в помещении, – как, по воспоминаниям Остраковой, пахнет в московском метро, и в московских трамваях, и в кабинетах московских следователей. Его скорое возвращение из мужской уборной к их столику убедило ее больше, чем все им сказанное, в том, чего она уже начала опасаться. Он был одним из них. Известная развязность, намеренная грубость выражений, многозначительность, с какой он положил локти на стол и как бы нехотя взял из корзиночки кусок хлеба, точно макал перо в чернильницу, – все это воскресило в памяти самое худшее о тех днях, когда она отщепенкой жила в Москве под гнетом местной злокозненной бюрократии.

– Значит, так, – произнес он, прожевывая хлеб.

Такими ручищами он мог бы в одну секунду раскрошить весь кусок, однако предпочел по-дамски изящно отщипывать кусочки, словно именно так и принято. Он жевал, и брови у него лезли кверху – вид стал такой, будто ему жаль себя: ну, что я здесь делаю, в незнакомой стране.

– Здесь знают, что вы вели аморальный образ жизни в России? – наконец спросил он. – Правда, в таком городе, где полно проституток, это не имеет значения?

Ответ готов был сорваться у нее с языка: «Моя жизнь в России не была аморальной. Это ваша система аморальна».

Но Остракова уже поклялась себе, что будет сдерживать и свой горячий нрав, и свой язык, и сейчас, держа руку под столом, крепко защемила сквозь рукав кожу с обратной стороны, как делала сотню раз прежде, в давние времена, когда допросы являлись частью ее повседневной жизни: «Как давно вы получали известие от этого предателя – вашего мужа Остракова?», «Назовите имена всех, с кем вы общались последние три месяца!». Вместе с горьким опытом эти допросы научили Остракову и еще кое-чему. И сейчас какая-то частичка ее воскрешала заученное, жизненно важное, то есть: никогда не отвечать грубостью на грубость, никогда не поддаваться на провокации, никогда не пытаться сравнять счет, никогда не острить, не держаться высокомерно и не показывать своего интеллекта, никогда не поддаваться ярости, или отчаянию, или внезапно вспыхнувшей надежде. На тупость отвечать тупостью, на банальность банальностью. И только глубоко-глубоко в себе хранить две тайны, которые и позволяют вынести все унижения: ненависть к ним и веру в то, что в один прекрасный день капли источат камень и каким-то чудом – вопреки самим бюрократам – их слоновые процедуры приведут к долгожданной свободе, в которой ей теперь отказывают.

Незнакомец вынул блокнот. В Москве он достал бы дело Остраковой, а здесь, в парижском кафе, всего лишь черную кожаную записную книжку, вещицу, обладать которой любой московский чиновник был бы рад до смерти.

Дело или записная книжка – не важно, преамбула оказалась все та же.

– Вы – Мария Андреевна Рогова, родившаяся в Ленинграде восьмого мая тысяча девятьсот двадцать седьмого года, – повторил он. – Первого сентября тысяча девятьсот сорок восьмого года, в возрасте двадцати одного года, вы вышли замуж за предателя Игоря Остракова, капитана пехоты Красной Армии, эстонца по материнской линии. В тысяча девятьсот пятидесятом году вышеназванный Остраков, квартировавший в Восточном Берлине, предательски дезертировал в фашистскую Германию при помощи реакционных эстонских эмигрантов, а вас оставил в Москве. Он поселился в Париже, где со временем получил гражданство и где продолжал поддерживать контакт с антисоветскими элементами. К моменту его дезертирства у вас от него не было детей. И вы не были беременны. Так?

– Так, – согласилась она.

В Москве она сказала бы: «Правильно, товарищ капитан» или «Правильно, товарищ следователь», но в этом шумном французском кафе подобная формальность была ни к чему. Зажатое место на руке уже онемело. Она разжала пальцы, на минуту позволив крови свободно циркулировать, и ухватила себя в другом месте.

– За пособничество Остракову в побеге вас приговорили к пяти годам концентрационного лагеря, но выпустили по амнистии, последовавшей за смертью Сталина в марте пятьдесят третьего года. Так?

– Так.

– По возвращении в Москву, невзирая на ничтожно малую вероятность того, что ваша просьба будет удовлетворена, вы попросили выдать вам заграничный паспорт, чтобы воссоединиться с мужем, проживавшим во Франции. Так?

– У него был рак, – пояснила она. – Если бы я не подала прошения о паспорте, я бы считала себя плохой женой.

Официант принес омлет и жареный картофель, а также два эльзасских пива, и Остракова заказала чай с лимоном: ей хотелось пить, а пиво она не любила. Обращаясь к молодому официанту, она тщетно пыталась перекинуть к нему мостик улыбкой и взглядом. Он оттолкнул ее своей холодностью: тут только до нее дошло, что, кроме нее и трех проституток, других женщин здесь нет. Держа записную книжку сбоку, точно сборник псалмов, незнакомец подцепил вилкой кусок омлета, потом другой, Остракова же лишь крепче защемила себе руку – имя Александры, словно открытая рана, пульсировало в ее мозгу, и она мысленно перебирала тысячи «серьезных трудностей», для разрешения которых требуется «немедленная помощь матери».

Визави продолжал поглощать пищу и перечислять факты ее биографии. Интересно: вкушал он для удовольствия или чтобы снова не вызвать подозрений? Она решила, что он заставляет себя есть.

– Тем не менее, – изрек он, жуя.

– Тем не менее, – невольно шепотом повторила она.

– Тем не менее ваше деланное беспокойство о муже, предателе Остракове, не помешало вам, – продолжал он с полным ртом, – изменить ему с так называемым студентом-музыкантом Гликманом Иосифом, евреем с четырьмя судимостями за антиобщественное поведение, с которым вы познакомились в лагере. Вы жили с этим евреем у него на квартире. Так или я что-то путаю?

– Мне было одиноко.

– В результате связи с Гликманом вы родили дочь Александру в роддоме имени Октябрьской революции в Москве. Свидетельство о рождении подписано Гликманом Иосифом и Остраковой Марией. Девочка была зарегистрирована под фамилией Гликман. Так или не так?

– Так.

– И все-таки вы настойчиво добивались выдачи заграничного паспорта. Почему?

– Я уже сказала. Мой муж болел. Я руководствовалась чувством долга.

Он снова принялся за еду – чавкая так, что видны были его гнилые зубы.

– В январе пятьдесят шестого года вам из милости выдали паспорт при условии, что Александру вы оставляете в Москве. Вы превысили положенный вам срок и остались во Франции, бросив дочь. Так или не так?

Двери на улицу были стеклянные, как и стены. Снаружи остановился огромный грузовик, и в кафе сразу стало темно. Молоденький официант, не глядя на Остракову, с грохотом поставил перед ней чай.

– Так, – снова сказала она и на сей раз посмотрела на того, кто вел допрос, зная, что за этим последует, стараясь показать ему, что по крайней мере по этому поводу она не терзается сомнениями и ни о чем не жалеет. – Так, – не без вызова повторила она.

– Власти согласились пойти вам навстречу при условии, что вы подписываете обязательство выполнять некоторые поручения органов государственной безопасности во время вашего пребывания в Париже. В частности убедить вашего мужа, предателя Остракова, вернуться в Советский Союз…

– Попытаться его убедить, – уточнила она со слабой улыбкой. – Он на это предложение не поддался.

– Во-вторых, вы взялись за передачу сведений о деятельности реваншистских антисоветских эмигрантских групп и их составе. Вы представили два пустячных отчета, и все. Почему?

– Муж презирал эти круги и порвал с ними.

– Вы могли бы продолжать общение без него. Вы не выполнили своих обязательств. Да или нет?

– Да.

– Ради этого вы бросили свою дочь в России? Чтобы всю себя посвятить врагу народа, государственному изменнику? Ради этого пренебрегли своим долгом? Остались во Франции?

– Мой муж умирал. Я была нужна ему.

– А девочка Александра? Ей вы не были нужны? Умирающий муж важнее живого ребенка? Предатель? Плетущий заговор против своего народа?

Отпустив руку, Остракова не спеша взяла стакан с чаем и уставилась на него, следя за тем, как он приближается с плавающим на поверхности лимоном к ее лицу. За стаканом ей виделся грязный, мозаичный пол и дальше – любимое, волевое и доброе лицо Гликмана, который, подавшись ей навстречу, убеждал подписать, уехать, поклясться им в чем угодно.

«Свобода одного важнее рабства троих, – шептал он. – В России ребенок таких, как мы, родителей обречен, независимо от того, останешься ты или уедешь; уезжай, а мы постараемся последовать за тобой; если любишь меня – уезжай…»

– Времена были не из легких, – нарушила она наконец молчание. – Вы слишком молоды. Даже после смерти Сталина жилось тяжело – тяжело и сейчас.

– Этот преступник Гликман продолжает с вами переписываться? – спросил собеседник тоном прекрасно осведомленного человека.

– Он никогда мне не писал, – солгала она. – Ему как диссиденту многое не позволялось. Я сама решила остаться во Франции.

«Очерняй себя, – думала она, – делай все возможное, чтобы выгородить тех, кто в их власти».

– Я не имела никаких вестей от Гликмана с тех пор, как двадцать лет назад приехала во Францию, – добавила она, набравшись духу. – Я слышала, он зол на меня за мой антисоветский поступок. Он не желает больше меня знать. К тому времени, когда я уехала, он уже был настроен меняться.

– Он ничего не писал вам про вашего общего ребенка?

– Нет. Я ведь вам уже сказала.

– А где сейчас ваша дочь?

– Не знаю.

– Вы получали от нее что-нибудь?

– Конечно нет! Я только слышала, что ее взяли в государственный приют и дали ей другое имя. Полагаю, ей не известно о моем существовании.

Незнакомец по-прежнему одной рукой ел, а в другой держал записную книжку. Он набил едой рот, пожевал и запил пивом. Но улыбка превосходства так и сияла на его лице.

– Ну, а теперь преступник Гликман умер, – объявил мужчина, открывая свой маленький секрет. И снова принялся есть.

Внезапно Остракова пожалела, что с тех пор прошло двадцать, а не двести лет. Пожалела, что когда-либо видела лицо Гликмана, склоненное над ней, что любила его, что он был ей дорог, что она готовила для него и день за днем напивалась с ним в уединении однокомнатной квартирки, где они жили подаяниями друзей, без права на работу, на любое занятие, кроме музыки и любви, правда, не запрещалось напиваться, гулять по лесу и быть напрочь отрезанными от соседей.

«В следующий раз, когда я или ты сядем, они все равно заберут Александру. Участь ее в любом случае предопределена, – сказал ей тогда Гликман. – Но ты еще можешь спастись».

«Я подумаю об этом, когда буду там», – тотчас откликнулась она.

«Решай сейчас».

«Когда буду там».

Незнакомец отодвинул пустую тарелку и снова взял французскую записную книжку. Он перевернул страницу, словно переходя к новой главе.

– Теперь по поводу этой преступницы, вашей дочери Александры, – произнес он с полным ртом.

– Преступницы? – шепотом произнесла Остракова.

Тут, к ее вящему изумлению, незнакомец начал перечислять злодеяния Александры. Слушая его, Остракова окончательно потеряла всякое ощущение реальности. Глаза ее смотрели на мозаичный пол – весь в скорлупках лангустов и хлебных крошках, мысленно же она перенеслась в московский суд, где в очередной раз выступала в качестве подсудимой. Если не она, то Гликман, а впрочем – и не только он. Тогда кто же? Она помнила суды, где нежеланными зрителями присутствовали они вдвоем. Суды над друзьями, пусть случайными, за то, что те усомнились в абсолютной правоте властей, или поклонялись неприемлемому Богу, или писали преступные абстрактные картины, или публиковали политически опасные любовные стихи. Болтавшие между собой посетители кафе превратились в глумливую тайную полицию, грохот игровых автоматов – в хлопанье железных дверей. Такого-то числа – столько-то месяцев исправительной тюрьмы за побег из государственного приюта на такой-то улице. Такого-то числа – за оскорбление органов государственной безопасности и еще столько-то месяцев – за плохое поведение, а потом – столько-то лет ссылки. Остракову неожиданно затошнило, сейчас вырвет, подумала она. Взяв обеими руками стакан с чаем, женщина увидела свежий синяк на запястье. А неизвестный все читал свой перечень, и она краем уха услышала, что дочери дали еще два года за отказ работать на какой-то фабрике. Да поможет ей Бог. А почему, собственно, она должна была соглашаться? Вот только где малышка этого набралась? – задалась вопросом Остракова. Чему успел Гликман научить девочку за то короткое время, пока ее не отобрали, как он сумел сформировать ее по своему образу и подобию и свести на нет все усилия системы? Страх, ликование, удивление волнами накатывали на Остракову, она даже перестала слушать, но тут незнакомец добавил кое-что такое, что заставило ее тотчас забыть обо всем.

– Я не расслышала, – произнесла она после бесконечно долгого молчания. – Я немного расстроена. Повторите, пожалуйста, последнюю фразу.

Он повторил слово в слово. Она подняла глаза и уставилась на него, пытаясь припомнить все трюки, о которых ее предостерегали, но их было такое множество, а она уже далеко не отличалась сообразительностью. Она не обладала прозорливостью Гликмана – если вообще когда-либо ею обладала – и не могла разгадать их ложь и обыграть их. Она знала лишь одно: ради своего спасения и ради воссоединения со своим любимым Гликманом она совершила величайший грех, на какой только может пойти мать. Незнакомец пригрозил ей, но его угрозы казались сейчас абсолютно бессмысленными. В случае если она не станет сотрудничать с ними, говорил он, копия подписанного ею обязательства информировать советскую власть окажется в распоряжении французской полиции. Дубликаты двух никчемных отчетов (написанных – он прекрасно это знал – исключительно для того, чтобы бандиты сидели спокойно) появятся в Париже среди оставшихся в живых русских эмигрантов – хотя Господь знает, как мало их осталось! Однако почему надо оказывать на нее давление, чтобы она приняла бесценный дар, – ведь этот человек, эта система, проявляя необъяснимое милосердие, давали ей шанс искупить свою вину, вернуть свое дитя! Она подумала, что ее вечерние и дневные молитвы о прощении услышаны – недаром она поставила тысячи свечей, пролила тысячи слез. Она заставила агента повторить все в третий раз. Заставила его оторвать от записной книжки свое рыжее лицо и увидела, как его вялый рот расползся в полуулыбке и он глупо добивается ее согласия, повторяя свой невообразимый, ниспосланный Богом вопрос.

– Предположим, решено избавить Советский Союз от этого подрывного антиобщественного элемента, вашей дочери Александры, – как бы вы посмотрели на то, чтобы она приехала следом за вами сюда, во Францию?



В течение недель, последовавших за этой встречей, предпринимая необходимые шаги, которые из нее вытекали – посещения Советского посольства, заполнение анкет, подписание бумаг – certificat d'hebergement[3], многотрудное хождение по французским министерствам, – Остракова словно кого-то играла. Она часто молилась, но и молилась-то даже, соблюдая конспирацию: ходила в разные русские церкви, чтобы ни в одной из них не привлек внимания этот непонятный прилив религиозности. Некоторые церкви были просто небольшими частными домами, разбросанными по 15-му и 16-му округам, и отличались лишь деревянными крестами с двумя перекладинами и старыми, намокшими от дождя объявлениями на русском языке, предлагавшими обучение на рояле или страждущими недорогого жилья. Остракова ходила в Русскую церковь за границей, и в церковь Явления Святой Девы Марии, и в церковь Святого Серафима Саровского. Она звонила, пока кто-нибудь не выходил на звонок – церковный служка или женщина в черном с испитым лицом; она совала деньги, и ей позволяли постоять на коленях в сыром холодном помещении перед освещенными свечами иконами и подышать тяжелым, насыщенным ладаном воздухом, пока она не одуревала. Она давала обеты Всевышнему, она благодарила Его, она просила у Него совета, по сути, спрашивая, как бы Он поступил, если бы незнакомец вот так же подошел к Нему; она напоминала Господу, что на нее оказывают давление и, если она не послушается, уничтожат ее. В то же время ее неистребимый здравый смысл все-таки заявлял о себе, и она снова и снова задавалась вопросом: почему именно ей, жене предателя Остракова, любовнице диссидента Гликмана, матери, как ей внушали, взбалмошной дочери, отличающейся антиобщественным поведением, именно ей собирались сделать столь необычное снисхождение?

В Советском посольстве, когда она впервые пришла туда подать заявление, к ней отнеслись с уважением, о каком она и помыслить не могла и какое уж никак не положено ни изменнице и шпионке-ренегатке, ни матери непокорной бунтовщицы. Ей не было грубо велено пройти в комнату для ожидания – ее, наоборот, провели в комнату приема посетителей, где молодой, приятной наружности чиновник занялся ею с поистине западной любезностью, вплоть до того, что помогал подыскивать нужные слова для изложения просьбы, когда ее подводило перо или мужество.

И она никому не открылась, даже самым близким, – правда, самые близкие ей люди находились далеко. День и ночь у нее в ушах звучали предостережения рыжего незнакомца: проговоритесь кому-нибудь – и вашу дочь не выпустят.

Да и к кому в конце-то концов, кроме Господа, могла она обратиться? К своей сводной сестре Валентине, которая жила в Лионе замужем за торговцем автомобилями? Да от одной мысли, что Остракова общалась с чиновником секретной службы Москвы, Валентина бросится за нюхательными солями. «В кафе, Мария? Среди бела дня, Мария?» – «Да, Валентина, и то, что он сказал, – правда. Я действительно родила от еврея внебрачную дочь».

Больше всего страшило Остракову отсутствие перемен. Шли дни, недели; в посольстве заверили, что просьбу ее рассмотрят в «благоприятном свете»; французские власти успокоили, что Александра быстро получит французское гражданство; рыжий агент уговорил ее передвинуть дату рождения Александры назад, с тем чтобы она стала Остраковой, а не была бы Гликман: он объяснил, что здесь тогда иначе к ней отнесутся, и, похоже, так оно и было, несмотря на то что Остракова в свое время, получая натурализацию, ни словом не обмолвилась о рождении дочери. И вот больше не надо заполнять анкет, не надо преодолевать трудности – Остракова ожидала, сама не зная чего. Появления рыжего незнакомца? Он больше не существовал. Омлет с ветчиной и жареный картофель, эльзасское пиво и два куска хлеба с хрустящей корочкой, видимо, удовлетворили все его потребности. Она не представляла себе, какое отношение он имеет к посольству; он посоветовал ей поторопиться, якобы ее там ждут, – так и случилось. Но при любом упоминании о нем – например: «ваш господин», даже «ваш крупный блондин, который первым разговаривал со мной» – ей улыбались и делали вид, что не понимают, о ком идет речь.

И постепенно ее надежды рассеялись словно дым. Сначала это маячило где-то впереди, потом осталось позади, и она так и не поняла, когда это произошло – ведь ничего не случилось. Александра уже приехала во Францию? Получила свои бумаги и двинулась дальше или затаилась? Остракова вполне допустила такое поведение со стороны дочери. Предоставленная сама себе, во власти нового и безутешного разочарования, Остракова вглядывалась в лица встречных девушек, пытаясь представить, как выглядит Александра. Вернувшись домой, она машинально опускала взгляд на коврик у дверей в надежде увидеть записку или pneumatique[4]: «Мама, я остановилась в такой-то гостинице…» Или телеграмму с указанием номера рейса в Орли завтра, сегодня вечером – или самолеты оттуда прилетают не в Орли, а в аэропорт Шарля де Голля? Она не знала, какие существуют авиакомпании, поэтому отправилась к агенту по путешествиям – просто чтобы спросить. Самолеты из России прилетают в оба аэропорта. Остракова даже подумывала пойти на расходы и установить телефон, чтобы Александра могла ей позвонить. Однако чего она, черт подери, ожидает после стольких лет? Омытого слезами воссоединения с уже взрослым человеком, с которым они никогда не были близки? Восстановления – больше чем через двадцать лет – отношений, которые она намеренно порвала? «У меня нет на нее прав, – сурово сказала себе Остракова, – а есть лишь долг и обязанности». Она обратилась в посольство, но там ничего больше не знали. Все формальности завершены, сказали ей. А если она захочет послать дочери денег, извернувшись, спросила Остракова, к примеру, на проезд или на визу, могли бы они дать ей адрес или назвать учреждение, которое отыщет ее?

«Мы не почтовая служба», – возразили ей. Эта новая холодность испугала ее. Больше она туда не ходила.

Она снова разволновалась по поводу того, что фотографии, которые ей вручили дабы приколоть их к прошению, все были одинаково нечеткие. Остракова жалела теперь, что не пересняла их, но тогда это не пришло ей в голову: она, видите ли, считала, что скоро увидит оригинал. Ведь фотографии-то находились у нее на руках не больше часа! Из посольства она помчалась с ними прямо в министерство, а когда вышла оттуда, бюрократы уже перекладывали фотографии с одного стола на другой. Но она внимательно их изучила! Бог мой, как же она их изучала, проверяя, все ли одинаковы! В метро, в приемной министерства, даже на тротуаре, прежде чем войти в здание, она разглядывала бездушное изображение своего ребенка, пытаясь отыскать в застывших серых тенях хоть какой-то след любимого человека. И ничего не находила. До тех пор – всякий раз, как у нее хватало духу об этом подумать, – она представляла себе подрастающую девочку с чертами Гликмана, которые так ярко проявились еще у новорожденного младенца. Не может быть, чтобы такой здоровый, сильный человек не оставил в своем потомстве четкого и прочного отпечатка. Однако на фотографиях Остракова не видела ничего от Гликмана. Он, как флаг, выставлял напоказ свое еврейство, как часть своей одинокой революции. Не правоверный, даже не верующий – ему претила тайная религиозность Остраковой почти в такой же мере, в какой претила советская бюрократия, тем не менее он взял у нее щипцы, чтобы завить себе пейсы, как у хасидов, – дескать, пусть власти проявят свой антисемитизм. Но в лице на фотографиях Остракова не замечала ни капли его крови, ни единой искорки его огня – хотя огонь, по словам незнакомца, горел в Александре на редкость ярко.

– Не удивлюсь, – вслух произнесла Остракова дома, – если они сфотографировали труп. – Так она впервые высказала зародившиеся сомнения.

Работая на складе, сидя долгими вечерами в одиночестве в своей крохотной квартирке, Остракова ломала голову, пытаясь придумать, кому бы довериться – найти такого человека, который не заклеймит позором и не осудит, который поймет, что она должна действовать с оглядкой на избранном ею пути, и главное – который ничего не разболтает и тем самым не погубит, как ее уверяли, шансы на воссоединение с Александрой. Затем однажды ночью то ли Бог, то ли собственная память подсказали решение. «Генерал!» – озарило Остракову. Ведь муж не раз говорил ей о нем!

«Эти эмигрантские группки – просто беда, – предупреждал он, – бойся их как чумы. Единственный, кому стоит доверять, – это Владимир, генерал, старый черт и большой любитель женщин, но настоящий мужчина, человек со связями, да к тому же умеет держать рот на замке».

Но Остраков произнес это двадцать лет назад, а даже старые вояки смертны. Кроме того, как фамилия Владимира? Она и отчества его тоже не знала. Даже имя Владимир, поведал ей муж, генерал взял для военной службы, поскольку его настоящее – эстонское имя – для Красной Армии не годилось. Тем не менее на другой день Остракова отправилась в книжную лавку неподалеку от собора Александра Невского, где нередко обменивались сведениями об убывающем русском населении, и навела справки. Ей дали фамилию генерала и даже номер телефона, но без адреса. Телефон же был отключен. Она отправилась на почту и, уговорив сотрудников, наконец получила телефонный справочник 1956 года, в котором значилось Движение за свободу Прибалтики на Монпарнасе. Руководствуясь некоторыми соображениями, она обнаружила в книге по этому адресу еще четыре организации: Рижскую группу, Ассоциацию жертв советского империализма, Сорок восьмой комитет за свободу Латвии, Таллинский комитет за свободу. Она отлично помнила, с каким презрением отзывался Остраков о подобных организациях, хотя и платил членские взносы. Однако она отправилась по указанному адресу и позвонила – дом очень походил на церквушки, которые она посещала: такой чудной и, казалось, запертый навсегда. Наконец дверь распахнулась – на пороге, опершись на палку, с надменным видом стоял старый белогвардеец в косо застегнутой кофте.

– Все уехали, – махнул он палкой в другой конец мощеной улицы. – Съехали. Закрылись. Более крупные организации вытеснили их, – добавил он со смешком. – Народу – раз-два и обчелся, а групп – уйма, и ссорились они между собой как дети. Неудивительно, что царь потерпел поражение! – В глаза почему-то бросились плохо пригнанные фальшивые челюсти старого вояки и едва прикрытая редкими волосами лысины.

– А генерал? – спросила Остракова. – Где генерал? Он еще жив или…

Старик ухмыльнулся: у нее к нему дело?

– Да нет, – схитрила Остракова, вспомнив о репутации любвеобильного генерала, и изобразила застенчивую улыбку. Старик рассмеялся, щелкнув челюстями:

– Ох уж мне этот генерал…

Затем куда-то пропал и, вернувшись, протянул кусочек картона, на котором лиловыми буквами был отпечатан адрес в Лондоне. «Генерал никогда не изменится, – сказал старик, – он и в раю будет гоняться за ангелами и пытаться их опрокинуть, можете не сомневаться». И вот ночью, когда все вокруг спали, Остракова села за письменный стол покойного мужа и написала генералу со всею откровенностью, какая появляется у одиноких людей в общении с совершенно незнакомыми людьми, написала по-французски, а не по-русски – так получалось отвлеченнее. Она поведала ему о своей любви к Гликману – это оказалось нетрудно, зная, что генерал, как и Гликман, любил женщин. Она сразу же призналась, что приехала во Францию шпионкой, и рассказала, как набрала материал для двух никчемных отчетов, которыми оплачивала свою свободу. Она составила их a contre-coeur[5], писала она, в основном выдумки и увертки, пустяки. Но отчеты остались, как и подписанное ею обязательство, и они ограничивают ее свободу. Затем она сообщила, что творится у нее в душе, и о том, как она молилась Богу в русских церквах. С тех пор как рыжий иностранец подошел к ней, писала Остракова, она живет в каком-то нереальном мире: у нее такое чувство, что ей отказано в объяснении, зачем она живет, хотя ее жизнь – сплошная мука. Она ничего не утаила от него, ибо не чувствовала своей вины в том, что хотела вытащить Александру на Запад; скорее, ее пугали угрызения совести за давнее решение остаться в Париже и ухаживать за Остраковым до его смерти, после чего, продолжала она, Советы все равно не пустили бы ее назад: она стала изменницей.

«Но, генерал, – вывела она, – если сегодня вечером мне надо было бы предстать перед лицом моего Создателя и сказать обо всем, что лежит у меня на душе, я повторила бы свое письмо Вам слово в слово. Моя дочь Александра родилась в муках. Дни и ночи она сражалась со мной, а я сражалась с ней. Даже в моем чреве она оказалась дитя своего отца. У меня не было времени полюбить ее – она была для меня лишь маленьким еврейским воином, творением своего отца. Но я твердо знаю, генерал: девушка на фотографии – не мой ребенок и не ребенок Гликмана. Они подкладывают в гнездо не то яйцо, и хотя часть меня, той старой женщины, которая Вам пишет, хотела бы обмануться, куда сильнее в ней ненависть к ним за их трюки».

Закончив письмо, она тотчас запечатала конверт, чтобы не перечитывать написанное и не менять своих намерений. Затем нарочно наклеила слишком много марок, как бы поставила свечу за своего любимого.

Целых две недели после того, как она отослала письмо, ничего не происходило, и Остраковой по непостижимой женской логике от этого молчания было почему-то легче. После бури наступило спокойствие, она сделала то немногое, что могла, призналась в своих слабостях и предательствах и в своем великом грехе, остальное теперь в руках Господа и генерала. Перерыв в работе французской почты не привел ее в ужас. Она увидела в этом лишь очередное препятствие на пути тех, кто лепит ее судьбу, если у них достанет воли его преодолеть. Она спокойно ходила на работу, и спина перестала ее беспокоить, что она приняла за хороший знак. Она даже умудрилась снова начать философствовать. Все обстоит так или эдак: либо Александра – если это действительно Александра – уже находится на Западе и все у нее сложилось к лучшему, либо Александра там, где была все время, и с ней ничего страшного не произошло. Но постепенно сработало подсознание, и она поняла, что это ложный оптимизм. Существовала третья возможность, самая худшая, и мало-помалу возможность эта стала казаться Остраковой наиболее вероятной, а именно, что Александру используют для какой-то зловещей и, быть может, опасной цели, что ее каким-то образом вынудили пойти на это, как заставили в свое время Остракову, используя ее гуманизм и мужество, которыми наделил ее отец – Гликман. И вот по прошествии двух недель, вечером, Остракова вдруг отчаянно зарыдала и, обливаясь слезами, побрела через весь Париж в поисках церкви, любой открытой церкви, пока не пришла к собору Александра Невского. Опустившись на колени, она не один час молилась святому Иосифу – он ведь был отцом и защитником и дал Гликману имя, – хотя у Гликмана такая ассоциация вызвала бы презрительную усмешку. И Господь внял ее молитве – на следующий же день пришло письмо. Без всякого штампа, без марки. Предосторожности ради Остракова указала свой служебный адрес, и письмо ждало ее с утра на работе, доставленное, по всей вероятности, вечером, с оказией. Послание оказалось совсем коротенькое, без обратного адреса и без имени отправителя, не подписанное. Как и ее собственное, оно было написано от руки, на высокопарном французском языке, размашистым, властным и в то же время старческим почерком, в котором она сразу признала почерк генерала.

«Мадам! – генерал сразу брал с места в карьер. – Ваше послание благополучно дошло до адресата. Наш друг и единомышленник очень скоро навестит Вас. Это человек чести, и его опознавательным знаком будет вторая половина прилагаемой открытки, которую он Вам вручит. Настоятельно прошу ни с кем не обсуждать этот вопрос, пока мой друг не появится. Он придет к Вам домой между восьмью и десятью вечера. И трижды позвонит. Человек этот пользуется моим безграничным доверием. Положитесь на него, мадам, и мы сделаем все, чтобы Вам помочь».

Она испытала огромное облегчение, и тем не менее ее втайне позабавил мелодраматический тон письма. «Почему нельзя было занести конверт мне на квартиру, – думала она. – И почему я должна чувствовать себя спокойнее от того, что он прислал мне половину открытки с английским пейзажем?»

На открытке, намеренно неровно разорванной по диагонали, остался кусок Пикадилли-сёркус. Оборотная сторона была не заполнена.

К удивлению Остраковой, посланец генерала явился в тот же вечер.

Он позвонил три раза, как было обещано, он, должно быть, знал, что она дома, – наверное, проследил, как она вошла и загорелся свет, потому что она услышала, как стукнула крышка почтового ящика – стукнула громче обычного, – и, подойдя к двери, увидела оторванную половину открытки на коврике, том самом коврике, куда она так часто посматривала в надежде получить весточку от своей дочери Александры. Схватив долгожданный клочок бумаги, Остракова кинулась в спальню за Библией, где лежала первая половина, и – да, да – они совпали. Господь на ее стороне, святой Иосиф вступился за нее! (Но все-таки какая это никому не нужная ерунда!) Она открыла дверь, он как тень проскользнул мимо – маленький человечек, настоящее пугало, в черном пальто с бархатным воротником – ни дать ни взять конспиратор. «Они прислали карлика, чтобы ловить гиганта», – сразу же мелькнуло у нее в голове. На изрезанном морщинами лице дугой выгнулись брови, черные вихры торчали над острыми ушами; он снял шляпу и ладошками пригладил волосы перед зеркалом в передней – такой непоседливый и комичный, что при других обстоятельствах Остракова громко рассмеялась бы при виде этого жизнерадостного, веселого и несолидного человека.

Но только не сегодня.

Сегодня он был сама серьезность, и Остракова тотчас почувствовала, что это – не обычное его состояние. Сегодня, подобно коммивояжеру, только что сошедшему с самолета, – а она к тому же никак не могла отделаться от ощущения, что он только что приехал, чистенький, налегке, – на уме у него было только дело.

– Мое письмо благополучно дошло до вас, мадам? – Он говорил по-русски быстро, с эстонским акцентом.

– А я думала, это письмо генерала, – ответила она, не сумев сдержаться и намеренно принимая с ним суровый тон.

– Это я принес его вам, – сухо произнес он. И сунул руку во внутренний карман; она со страхом подумала, что вот сейчас, подобно русскому великану, он вытащит гладкую черную книжицу. Но он вытащил фотографию, и одного взгляда на нее оказалось достаточно: бледное, блестящее от пота лицо человека, презирающего всех на свете женщин, а не только ее, и выражение: «Хотел, бы взять, да не смею».

– Да, – уверенно произнесла она. – Тот самый незнакомец.

Увидев, как обрадовался маленький мужчина, она тотчас поняла, что он, как говорили Гликман и его друзья, «из наших» – не обязательно еврей, но человек сердечный и вообще что надо. С этой минуты она мысленно прозвала его Волшебником. Ей казалось, что у него в карманах полным-полно всяких хитроумных чудес, а в веселых глазах таится колдовство.



Она засиделась с Волшебником далеко за полночь – так она не разговаривала ни с кем с тех пор, как рассталась с Гликманом. Сначала она заново все ему пересказала, в точности воспроизводя все, как было, втайне удивляясь тому, сколь многое она опустила в письме, которое Волшебник, казалось, знал наизусть. Она поведала о своих чувствах и слезах, о своем смятении; описала грубость своего обливавшегося потом мучителя. Он действовал так неумело, не без удивления повторяла она, точно ему впервые приходилось заниматься подобным – ни уверенности в себе, ни малейшей тонкости. Все-таки странно, когда черт выглядит недотепой! Она упомянула про омлет с ветчиной, и жареный картофель, и эльзасское пиво, и Волшебник посмеялся; высказала предположение, что он человек опасно застенчивый и заторможенный, совсем не знающий женщин, и маленький Волшебник с большинством ее утверждений согласился, словно уже не раз встречался с рыжим. Она всецело доверилась Волшебнику, как велел ей генерал: она устала, и ее тошнило от необходимости подозревать всех и вся. Потом Остракова вспомнила, что так же откровенно разговаривала с Волшебником, как в свое время с Остраковым, когда они были молоды и ночью, в ее родном городе, во время блокады предавались любви, боясь, что могут никогда больше не увидеться, разговаривая шепотом под приближающийся грохот канонады, или с Гликманом, ожидая, что вот-вот раздастся стук в дверь и его снова уведут в тюрьму. Она сразу почувствовала, что этот человек умеет смеяться и знает, что такое страдание, по его непокорной и, пожалуй, антиобщественной натуре. И постепенно Остракова своим женским чутьем поняла, что разожгла в нем сильное чувство – на этот раз не любовь, а острую специфическую ненависть, окрашивавшую и заострявшую каждый его самый незначительный вопрос. Что или кого именно он ненавидел, она не могла бы сказать, но опасалась за любого, кто мог вызвать в этом маленьком Волшебнике такой огонь. Чувство Гликмана, припоминала она, не было персонифицировано, оно было неусыпно направлено против несправедливости во всех ее проявлениях. А у Волшебника оно, словно луч прожектора, было нацелено в одну точку на что-то ей невидимое.

Так или иначе, проводив Волшебника, – «Боже, – подумала Остракова, – да ведь уже скоро на работу!» – она поняла, что выложила ему все, что требовалось, а Волшебник, в свою очередь, воскресил в ней чувства, которые, казалось, давно уже умерли. Убирая, словно в тумане, тарелки и бутылки со стола, она посмеялась над своей чисто женской способностью терять голову, несмотря на все переживания.

– Я ведь даже не знаю, как его зовут! – вслух произнесла она и покачала головой.

«Как мне связаться с вами? – поинтересовалась она. – Как предупредить, если он снова появится?»

«Никак, – ответил Волшебник. – Но если возникнет критическая ситуация, следует снова отписать генералу, только на его английскую фамилию и на другой адрес. Мистеру Миллеру, – наставительно сказал он, произнеся фамилию на французский лад, и дал ей карточку с лондонским адресом. – Но будьте осмотрительны, – предупредил он. – Не пишите ничего напрямую».

Весь этот день и на протяжении многих последующих Остракова хранила в памяти образ уходящего Волшебника – как он выскользнул из двери и шагнул вниз по плохо освещенной лестнице. Его прощальный жгучий взгляд, взволнованный и упорный: «Обещаю вас из этого вытащить. Спасибо, что побудили меня вернуться в строй». Его маленькая белая рука, скользившая по широким перилам, мелькала словно носовой платок из окна поезда, спускаясь в прощании по спирали ниже и ниже, пока не исчезла в темноте лестничной шахты.

ГЛАВА 2

Второе из двух событий, выхвативших Джорджа Смайли из его уединения, произошло две-три недели спустя, в начале осени того же года, совсем не в Париже, а в древнем, некогда вольном ганзейском городе Гамбурге, ныне почти оглушенном грохотом собственного благосостояния, и тем не менее нигде лето не угасает по-прежнему так роскошно, в золоте и багрянце, как на берегах Альстера, никем пока еще не осушенного и не залитого бетоном. Нечего и говорить, что Джордж Смайли не видел этого пышного осеннего великолепия. В тот день, о котором идет речь, Смайли углубленно трудился на своем обычном месте в читальном зале лондонской библиотеки на Сент-Джеймс-сквер, где за окном с подъемной рамой виднелись два тощих дерева. Единственным звеном, связывающим его в тот момент с Гамбургом – если бы он попытался впоследствии это установить, – был Парнас немецкой барочной поэзии, ибо Смайли писал монографию о барде Опице и искренне старался выявить подлинную страсть в нудной литературной традиции того периода.

Время приближалось к полудню, и дорожку, ведущую к причалу, заполонили солнечные пятна и опавшие листья. Слепящая пелена висела над гладкими водами Ауссенальстера, и на восточном берегу зелеными пятнами на мокром горизонте сквозь нее проглядывали шпили. По берегам озера сновали красноватые белочки, запасаясь провиантом на зиму. Но худощавый молодой довольно разболтанный парень, стоявший на причале в спортивном костюме и туфлях для бега, не замечал их. Глаза его с покрасневшими веками неотрывно смотрели на подходивший пароходик, впалые щеки заросли двухдневной щетиной. Левой рукой он прижимал гамбургскую газету, и наметанный, как у Джорджа Смайли, глаз сразу заметил бы, что это вчерашний, а не сегодняшний номер. В правой держал корзинку для провизии, которая больше подошла бы кряжистой мадам Остраковой, нежели этому стройному, небрежно одетому спортсмену, который, казалось, готов был вот-вот прыгнуть в озеро. Из корзины выглядывали апельсины, поверх них лежал желтый конверт фирмы «Кодак» с напечатанным на нем английским текстом. Кроме него, на причале никого не было, и туман над водой лишь усиливал впечатление одиночества. Единственными спутниками парня были расписание пароходиков и правила спасения утопающих, сохранившиеся, должно быть, еще со времен войны. Все мысли парня были сосредоточены на инструкциях генерала, и теперь он, словно молитву, повторял их про себя.

Пароходик подошел к причалу, и парнишка вскочил на борт, словно в игре «Беги – стой!», пробежал немного и застыл, пока снова не заиграет музыка. Двое суток, день и ночь, он думал только об этой минуте. Он ехал сюда, не сводя глаз с дороги, вспоминая жену и маленькую дочурку и представляя себе, сколь многое может измениться. Он знал, что притягивает несчастья. Изредка останавливаясь попить кофе, он десятки раз перекладывал апельсины и конверт – положит вдоль, положит поперек, нет, лучше с этого угла, так конверт будет легче взять. На окраине города он наменял мелкой монеты, чтобы заплатить за проезд без сдачи, а то вдруг кондуктор задержит его, затеет никчемный разговор. Ведь у него так мало времени! Он не будет говорить по-немецки – это он отработал. Будет бормотать, улыбаться, держаться скромно, извиняться, но молчать. Или скажет несколько слов по-эстонски – какую-нибудь фразу из Библии, которую помнит со времен своего лютеранского детства, – в то время отец еще не настаивал, чтобы он изучал русский. Но теперь, когда дело подходило к развязке, молодой человек внезапно увидел в своем плане изъян. Что, если другие пассажиры кинутся ему помогать? В Гамбурге, этом многоязыковом городе, откуда до стран Восточного блока рукой подать, всегда найдется несколько полиглотов! Так что лучше молчать, держаться непроницаемо.

Он посетовал, что не побрился. Ему казалось, что это сильно бросалось в глаза.

В кают-компании пароходика парень ни на кого не смотрел. «Избегай встречаться с людьми взглядом», – велел ему генерал. Кондуктор болтал с какой-то пожилой дамой и не обращал на него внимания. Он ждал, переступая с ноги на ногу, стараясь выглядеть спокойно. Пассажиров было человек тридцать. Ему померещилось, что все они, и мужчины и женщины, одеты одинаково – в зеленые пальто и зеленые фетровые шляпы, и все его порицают. Настал его черед платить за проезд. Он протянул влажную ладонь. Марка, монета в пятьдесят пфеннигов и кучка медных десятипфенниговых монет. Кондуктор молча забрал все. И юноша стал неуклюже пробираться между скамеек к носу. Причал поехал назад. «Они принимают меня за террориста, – подумал молодой человек. Выпачкав руки в машинном масле, он пожалел, что не вымыл их. – Может, это у меня на лице написано». «Держись непроницаемо, – посоветовал ему генерал. – Незаметно. Не улыбайся и не хмурься. Будь нормальным». Парень взглянул на часы, стараясь не проявлять поспешности. Он заранее закатал левый рукав, чтобы высвободить часы. Пригнувшись, хотя он не был высоким, молодой человек неожиданно вышел на нос пароходика, где под навесом гулял ветер. Теперь уже дело в секундах. Минутная стрелка проскочила шесть. В следующий раз, когда она подойдет к шести, – действуй. Дул легкий ветерок, но парень едва ли замечал его. Он страшно волновался – не опоздать бы. А волнуясь – и зная об этом, – он терял чувство времени. Он боялся, как бы секундная стрелка дважды не пробежала по циферблату и одна минута не превратилась в две. Все скамейки под навесом пустовали. Он рванулся к последней, обеими руками держа у живота корзинку с апельсинами и одновременно зажав под мышкой газету, – это же я, взгляни на условные знаки! Он чувствовал себя идиотом. Слишком уж подозрительно выглядели апельсины. Какого черта этот небритый парень в спортивном костюме тащит корзинку с апельсинами и вчерашнюю газету? Весь пароходик, наверно, обратил на него внимание! «Капитан, этот молодой человек… вон там… у него в корзинке бомба, он собирается захватить нас в заложники или потопить пароход!» У перил, повернувшись к нему спиной, стояла пара, держась за руки, и смотрела в туман. Он взглядом скользнул по маленькому мужчине в черном пальто с бархатным воротником. Они даже голов не повернули. «Сядь как можно ближе к корме и рядом с проходом», – приказал генерал. Он сел, молясь, чтобы все получилось с первого раза и не понадобилось прибегать к разным вариантам. «Бекки, я делаю это для тебя», – прошептал он, думая о дочери. Невзирая на то, что родился он лютеранином, парень носил на шее деревянный крестик, подарок матери, но сейчас его прикрывала молния куртки. Почему он спрятал крестик? Чтобы Господь не видел, как он всех обманывает? Он сам не знал, почему так поступил. Ему хотелось одного: снова ехать на машине – ехать и ехать, пока не свалится или не доберется до дома.

«Не смотри по сторонам, – вспомнил он наказ генерала. – Только вперед. Ты пассивный участник. Держи корзинку с апельсинами и с желтым конвертом, а под мышкой газету – и все». «Не надо было соглашаться, – думал он. – Я рискнул своей дочкой, Стелла никогда мне этого не простит. Я лишусь гражданства, я все поставил на карту». «Так надо ради нашего дела», – объяснил ему генерал. «Генерал, но я-то здесь ни при чем – это ваше дело, на худой конец дело моего отца, вот почему я выбросил апельсины за борт».

Но ничего подобного он не сделал. Положив газету рядом с собой на скамейку, он увидел, что она пропотела: там, где он прижимал газету, печать сошла. Он взглянул на часы. Секундная стрелка указывала на десять. «Часы остановились! Неужели прошло всего пятнадцать секунд?» Он в панике метнул взгляд на берег и убедился, что они уже на середине озера. Снова посмотрел на часы. Секундная стрелка проскочила одиннадцать. «Идиот, – ругнулся он, – да успокойся же наконец!» Привалившись вправо, он сделал вид, будто читает газету, а сам то и дело поглядывал на циферблат. «Террористы. Пишут только о террористах, – подумал он, в двадцатый раз читая заголовки. – Неудивительно, что пассажиры считают меня одним из них. Gross-fahndung[6], как говорят при массовом обыске.» Он сам удивился, что вспомнил немецкое слово. «Так надо ради нашего дела».

У ног его опасно накренилась корзина с апельсинами. «Если поднимешься, поставь корзину на скамейку, чтобы никто не занял твоего места», – порекомендовал генерал. А если она упадет? Парень представил, как по палубе катятся апельсины, и среди них перевернувшийся желтый конверт, и всюду фотографии, и среди них перевернувшийся желтый конверт, и всюду фотографии, и на каждой Бекки. У него заныло под ложечкой. Он одернул куртку, чтобы прикрыть диафрагму, и обнажился мамин деревянный крестик. Он подтянул молнию. «Прогуляйся. Притворись мечтателем, – учил его генерал. – Твой отец ни секунды не стал бы медлить. И ты тоже не станешь». Осторожно подняв корзину, парень поставил ее на скамейку и для большей устойчивости прислонил к спинке. Попробовал, хорошо ли стоит. А как быть с «Абендблатт»? Взять или оставить там, где лежит? Может, человек, с которым ему предстоит встретиться, еще не заметил сигнала? Он сунул газету под мышку.

Он вернулся в кают-компанию. Какая-то пара пошла на нос – наверно, подышать воздухом, люди пожилые, очень степенные. Первая парочка – явные любовники, это чувствовалось даже со спины, – маленький мужчина, стройная девушка, оба принаряженные. Достаточно одного взгляда, чтобы понять, что им хорошо вдвоем в постели. А вторые – ну сущие полисмены: юноша ничуть не сомневался, что занятие любовью не доставляет им никакого удовольствия. «О чем только я думаю? – мелькнуло у него в голове. О своей жене Стелле, – ответил он сам себе. – О наших долгих объятиях, которых, возможно, никогда больше не будет». Походкой праздношатающегося, как приказано, он медленно прошел по проходу до перегородки, за которой сидел рулевой. Не встречаться ни с кем взглядом оказалось нетрудно: пассажиры сидели к нему спиной. Он дошел до самой перегородки. Рулевой размещался на приподнятой платформе. «Подойди к окну рулевого, полюбуйся видом. Постой минуту». Крыша над рулевой рубкой была скошена – парню пришлось пригнуться. За большим ветровым стеклом медленно передвигались дома и деревья. Он увидел промчавшуюся мимо «восьмерку», за ней – одинокую богиню-блондинку на скифе. «Груди, как у статуи», – машинально отметил он. Парень небрежно, напоказ поставил туфлю на платформу рулевого. «Эх, в постель бы сейчас, – в отчаянии подумал он, чувствуя приближение критического момента, – к своей Стелле, еще не проснувшейся, но уже распаленной желанием в полусумраке раннего утра». Левая рука его лежала на перегородке, так что часы все время были перед глазами.

– Мы тут обувь не чистим, – буркнул рулевой.

Парень поспешно убрал ногу. «Теперь он знает, что я понимаю по-немецки. – У него от смущения запылало лицо. – Но они и так это уже знают, – уныло подумал он, – иначе зачем бы мне держать немецкую газету?»

Пора. Поспешно выпрямившись, он слишком быстро повернулся и пошел назад, к своему месту, и теперь уже можно было забыть о конспирации, потому что все смотрели на него, осуждая за то, что он два дня не брился, что он в спортивном костюме и что у него такой дикий вид. Глаза парня не успевали остановиться на одном лице, как появлялось другое. Ему еще не доводилось видеть такого дружного молчаливого осуждения. Спортивный костюм снова разошелся на груди, обнажив полоску черных волос. «В слишком горячей воде стирает костюм Стелла», – подумал он, снова одернул куртку и вышел на воздух, выставив напоказ, словно медаль, деревянный крестик. В этот момент почти одновременно он обнаружил кое-какие изменения, да не одно, а целых два! На скамейке, рядом с корзинкой, осталась отметина желтым мелом, яркая, как канарейка, оповещавшая о том, что передача благополучно совершена. При виде этого знака его затопило такое блаженство, какого он не испытывал никогда в жизни, успокоение, какого не могла дать ни одна в мире женщина.

«Для чего такие сложности?» – спросил он генерала.

«Потому что предмет этот уникален, – ответил тот. – Этому сокровищу нет равных. Его потеря стала бы трагедией для всего свободного мира».

«И он выбрал меня в качестве курьера!» – не без гордости воскликнул про себя парень, хотя в глубине души его и гнездилась мысль, что старик переборщил.

Невозмутимо взяв желтый конверт, юноша сунул его в карман куртки, подтянул молнию и провел пальцем по шву, чтобы удостовериться, что она нигде не расходится.

И в ту же секунду почувствовал, что за ним наблюдают. Женщина все еще стояла у поручней, к нему спиной, и он снова отметил ее красивые бедра и ноги, но ее маленький любовничек в черном пальто повернулся к нему лицом и смотрел с таким выражением, что с парня сошла вся благодать. Только однажды видел он такое лицо – во время смерти отца в комнатушке в Рислице, спустя несколько месяцев после их прибытия в Англию. Парень ни у кого еще не видел такого сосредоточенного, исполненного такой отчаянной тревоги лица. Еще больше настораживало то – тут их мнения с Остраковой совпадали, – что отчаянная тревога была нехарактерна для этого актера, или, как назвала его Остракова, для Волшебника. Так или иначе, взволнованным взглядом маленький незнакомец с остреньким личиком словно страстно молил: «Парень, ты понятия не имеешь, что держишь! Не пожалей жизни, чтобы это сберечь!» Мольба исходила прямо из глубины души.

Пароходик остановился. Они причалили к противоположному берегу. Схватив корзинку, парень выскочил на берег и чуть ли не бегом запетлял в толпе спешащих в магазины покупателей, сворачивая то в одну боковую улочку, то в другую, абсолютно не представляя, куда они ведут.

Возвращаясь назад и все еще чувствуя дрожь корабельных механизмов, парень все время вспоминал то лицо и по прошествии некоторого времени стал подумывать, а не привиделось ли ему это от волнения при передаче. Скорее всего, человек, с которым он должен был встретиться, совсем другой, пытался он себя успокоить. Это одна из толстух в зеленой фетровой шляпе… или даже кондуктор.

«Слишком я был взвинчен, – говорил он себе. – В решающую минуту какой-то человек повернулся и посмотрел на меня, а я и рад стараться – вообразил даже, что вижу умирающего отца».

Добравшись до Дувра, он почти не сомневался, что выбросил незнакомца из головы. Проклятые апельсины уже покоились в контейнере для отбросов, а желтый конверт уютненько лежал в кармане его куртки, острым углом врезаясь в кожу, но главное – конверт лежал! Значит, он сочинил несколько теорий по поводу своего тайного сообщника? Бог с ним. И если даже он случайно оказался прав и сообщником был человек с запавшими щеками и горящим взглядом – что с того? Тем меньше оснований сболтнуть об этом генералу, чья забота о безопасности, в глазах парнишки, стояла рядом с неоспоримой верой провидца. Мысль о Стелле прямо-таки преследовала парня. С каждой милей желание его все возрастало и возрастало. Утро еще только начиналось. Он представил себе, как ласками разбудит ее, видел, как преобразится от страсти ее сонное, улыбающееся лицо.



Смайли вызвали в ту же ночь, и, странное дело, телефон довольно долго надрывался у его кровати, прежде чем он поднял трубку, а ведь ему казалось, что в последнее время он плохо спит. Из библиотеки он сразу же зашел домой, затем неважно поужинал в итальянском ресторане на Кингс-роуд, прихватив с собой в качестве щита «Путешествия Олеария»[7]. Вернувшись к себе на Байуотер-стрит, он снова засел за монографию и трудился над ней с прилежанием человека, которому нечем больше заняться. Часа через два он откупорил бутылку красного бургундского и осушил половину под аккомпанемент дурной пьески по радио. Потом вздремнул и видел какие-то будоражащие сны. Однако, услышав голос Лейкона, испытал такое чувство, будто его вытащили из теплого благословенного места, откуда он сам ни за что и никогда бы не вылез. Да и потом, хотя двигался Смайли быстро, ему казалось, что одевается он слишком долго, и тут же пришло в голову, не так ли ведут себя старики, услышав о чьей-нибудь смерти.

ГЛАВА 3

– Вы совсем не знали его лично, нет, сэр? – почтительно, тихим голосом спросил старший инспектор сыскной полиции. – Или, возможно, лучше не спрашивать.

Мужчины торчали здесь уже добрых четверть часа, но старший инспектор только сейчас задал первый вопрос. Смайли, казалось, слушал, но не слышал, впрочем, молчание его не воспринималось как оскорбление, такой уж у него был дар – сохранять спокойствие. А потом, когда двое стоят над трупом, возникает атмосфера товарищества. На Хэмпстедской пустоши еще не рассвело – стоял предрассветный, мокрый, туманный ничейный час, ни тепло и ни холодно, а над головой – оранжевое от отсвета Лондона небо, и деревья блестят, точно из клеенки. Мужчины стояли в буковой аллее, инспектор на голову выше Смайли, этакий преждевременно поседевший молодой гигант, который держался, пожалуй, немного напыщенно, но в нем чувствовалась некая мягкость, свойственная иным крупным мужчинам, что сразу же располагало. Смайли, сложив, словно мэр у памятника неизвестному солдату, пухлые ручки на животике, неотрывно смотрел на тело у своих ног в свете луча от карманного фонаря офицера. У Смайли, видимо, перехватило дыхание от быстрой ходьбы, и он слегка пыхтел. В окружающей их темноте потрескивало полицейское радио. Света нигде больше не было: старший инспектор велел все погасить.

– Просто человек, с которым я работал, – после долгого молчания пояснил Смайли.

– Так меня проинформировали, сэр, – откликнулся старший инспектор.

Он подождал, надеясь услышать еще что-нибудь, но молчание не прерывалось. «Даже не разговаривайте с ним, – сказал ему заместитель помощника комиссара (Уголовно-оперативный отдел). – Вы его никогда прежде не видели – приезжали двое других. Просто покажите, что он попросит, и забудьте про все это. Быстро». И старший инспектор уголовной полиции до сих пор так себя и вел. Он проделал все, с его точки зрения, со скоростью света. Фотограф сделал снимки, врач установил, что человек ушел из жизни, патолог обследовал труп на месте, проведя процедуру, предваряющую вскрытие, – все с быстротой, необычной для нормального хода вещей, лишь для того, чтобы расчистить путь для незапланированного посетителя, как соизволил назвать его заместитель помощника комиссара (Уголовно-оперативный отдел). Незапланированный явился запросто, как заметил офицер, – так, словно пришел снимать показания счетчика, и он галопом проводил его к телу. Они осмотрели следы, прошли путь, которым шел к месту своей гибели мужчина. Старший инспектор, служака весьма способный, восстановил картину убийства, насколько позволяли обстоятельства. Теперь они находились во впадине, аллея здесь поворачивала, и туман сгущался. Средоточием всего был труп, лежавший в свете карманного фонарика. Мужчина лежал лицом вниз, разбросав руки, словно распятый на гравии, – накинутый сверху пластик только усиливал впечатление безжизненности. Человек пожилой, но все еще широкоплечий, седой, подстриженный под бобрик, сражался и выстоял. Сильная жилистая рука все еще сжимала крепкую палку. На нем были черное пальто и галоши. Рядом на земле лежал черный берет, и гравий у его головы почернел от крови. Вокруг валялось несколько монет, носовой платок и маленький перочинный ножик, больше похожий на сувенир, чем на холодное оружие.

– Скорей всего, они начали его обыскивать и плюнули, сэр, – высказал предположение старший инспектор. – Скорей всего, им помешали, мистер Смайли, сэр.

А Смайли вдруг представил, каково это дотрагиваться до еще теплого тела, которое ты только что пристрелил.

– Нельзя ли посмотреть на его лицо, инспектор? – попросил Смайли.

На этот раз офицер замешкался.

– А вы уверены, что хотите этого, сэр? – Похоже, он слегка смутился. – Вы же знаете, есть лучшие способы провести опознание.

– Да. Да, я уверен, – убежденно произнес Смайли, словно глубоко продумал ответ.

– Эй, вы там, Холл. Сержант Пайк, – тихо позвал старший инспектор, повернувшись к деревьям, где среди затемненных машин стояли его люди, словно новое поколение, дожидающееся своей очереди, чтобы появиться на свет. – Живо сюда – переверните его.

«Не мешкайте», – напутствовал их заместитель помощника комиссара (Уголовно-оперативный отдел).

Из тени выступили двое мужчин в синих комбинезонах и резиновых сапогах до бедер. Тот, что постарше, с черной бородкой, натянул хирургические перчатки, присел и осторожно вытащил из-под трупа пластиковое покрытие, а констебль помоложе положил руку на плечо мертвеца, словно намеревался его разбудить.

– Слушай, малец, придется попотеть, – совсем другим, более жестким тоном скомандовал старший инспектор.

Парень поднажал, бородатый сержант помог, и тело нехотя перевернулось – одна рука на минуту застыла во взмахе, другая продолжала сжимать палку.

– О Господи! – вырвалось у констебля. – Ох, черт подери! – И он зажал рот ладонью.

Сержант схватил его за локоть и потащил в сторону. До Смайли донесся звук рвоты.

– Я с политикой дел не имею, – ни с того ни с сего заявил старший инспектор Смайли, не поднимая глаз. – Ни с политикой, ни с политическими деятелями. На мой взгляд, они в большинстве своем – патентованные сумасшедшие. Если честно, так именно поэтому я и пошел в полицию. – Луч его фонарика выхватил из темноты причудливые клубы тумана. – Случайно, не знаете, чем можно сотворить такое, сэр? Я за пятнадцать лет ни разу ничего подобного не видел.

– Боюсь, баллистика не моя область, – ответил Смайли после некоторого раздумья.

– Полагаю, что нет. Насмотрелись, сэр?

Судя по всему, Смайли еще не насмотрелся.

– Большинство ожидает выстрела в грудь, верно, сэр? – бодро произнес старший инспектор. Он по опыту знал, что пустяшная болтовня в подобных случаях иногда разряжает атмосферу. – Этакую пульку, которая оставляет симпатичную круглую дырочку. А жертва мягко опускается на колени под пение ангелов небесных. Это, наверно, оттого, что так показывают по телевидению. А на самом деле пулей сегодня может оторвать руку или ногу, как говорят мои друзья в коричневой форме. – И поинтересовался уже более деловито: – Он носил усы, сэр?

Сержанту показалось, что он углядел остаток седых усиков над верхней губой.

– Как у военных, – выдавил Смайли после долгой паузы и, сложив соответствующим образом пальцы, изобразил форму усов, в то же самое время не отрывая глаз от трупа. – Скажите, старший инспектор, а вы мне позволите обследовать содержимое его карманов.

– Сержант Пайк.

– Сэр!

– Накрой его и попроси мистера Мэрготройда принести мне в фургон содержимое карманов убитого – то, что там осталось. Живо, – добавил старший инспектор для порядка.

– Сэр!

– И подойди сюда! – Старший инспектор мягко придержал сержанта за локоть. – Скажи этому констеблю Холлу, что я не могу заставить его прекратить рвоту, но слушать, как он выражается, не желаю. – Ибо старший инспектор, будучи глубоко верующим христианином, не скрывал этого. – Сюда, мистер Смайли, сэр. – Он снова смягчил тон.

По мере их продвижения по аллее треск радио становился тише, сменяясь злобным визгом шин и шумом города. Старший инспектор шагал быстро, держась левее отгороженного веревками места. Смайли старался не отставать. Среди деревьев виднелся освещенный изнутри фургон без окон, с распахнутыми дверцами. Они вошли туда и сели на жесткие скамейки. Мистер Мэрготройд, седой, в сером костюме, склонился перед старшим инспектором и Смайли, держа в руках пластиковый мешок, похожий на прозрачную подушку. Он развязал мешок и стал вытаскивать оттуда маленькие пакетики, один за другим, а офицер при свете фонарика читал надписи на бирках и передавал пакетики Смайли.

– Потертый кожаный кошелек с виду европейского производства. Наполовину торчал из левого кармана пиджака. Вы видели мелочь, рассыпанную рядом с убитым, – семьдесят два пенса. Других денег при нем не было. Он, что же, вообще не носил бумажника, сэр?

– Не знаю.

– Мы полагаем, что убийцы разжились бумажником, хотели было взять кошелек и удрали. Связка ключей – от дома и от всякой всячины, правый карман брюк… – Он продолжал перечисление, а Смайли с неослабевающим вниманием все осматривал. «Есть люди, притворяющиеся, будто у них есть память, – подумал старший инспектор, – у других же она просто есть». В представлении офицера, память являлась чуть ли не верхом умственных способностей человека, он ценил ее выше всего, и Смайли, насколько он знал, обладал ею. – Карточка читателя библиотеки Пэддингтонского района на имя В.Миллера, полупустой коробок спичек «Суон Веста», левый карман пальто. Регистрационная карточка иностранца, тоже на имя Владимира Миллера. Один пузырек с таблетками, левый карман пальто. Для чего эти таблетки, сэр, как вы думаете? Название «Сустак» – незнакомое, принимать два-три раза в день.

– Это сердечное, – коротко пояснил Смайли.

– И квитанция на тринадцать фунтов от службы мини-кебов в Ислингтоне.

– Можно взглянуть? – деликатно поинтересовался Смайли, и старший инспектор протянул квитанцию, выставив напоказ дату и подпись шофера – Дж. Лэмб, выписанную словно прописью и жирно подчеркнутую.

В следующем пакетике лежала палочка желтого школьного мела, чудом не рассыпавшаяся. Заостренный конец был запачкан, словно мелом провели по чему-то коричневому, тупым же концом не пользовались.

– И на левой руке остались следы желтого мела, – впервые открыл рот мистер Мэрготройд. Лицо его словно вытесали из серого камня. И голос тоже звучал как-то серо, похоронно, будто у гробовщика. – Мы, собственно, подумали, а не из учителей ли он, – добавил мистер Мэрготройд, но Смайли то ли намеренно, то ли по оплошности не ответил на скрытый вопрос мистера Мэрготройда, да и старший инспектор не стал заострять на этом внимание.

Далее последовал еще один бумажный носовой платок, тщательно заглаженный острым треугольником, как и полагалось для верхнего кармашка пиджака, и частично выпачканный кровью.

– Мы тут предположили, а не направлялся ли он на вечеринку. – Мистер Мэрготройд на сей раз на отклик и не надеялся.

– Уголовно-оперативный отдел на проводе, сэр, – выкрикнул кто-то из передней части фургона.

Старший инспектор беззвучно нырнул во тьму, оставив Смайли с унылым мистером Мэрготройдом.

– Вы специалист в какой-то области, сэр? – спросил тот после долгого и внимательного изучения гостя.

– Нет. Вряд ли, – тотчас откликнулся Смайли.

– Из министерства внутренних дел, сэр?

– Увы, и не из министерства. – Смайли кротко покачал головой, чем и вовсе загнал Мэрготройда в тупик.

– Начальство немного обеспокоено интересом прессы, мистер Смайли. – В фургоне показалась голова старшего инспектора. – Похоже, сейчас прибудут журналисты, сэр.

Смайли быстро покинул фургон и, оказавшись на аллее, встретился с ним взглядом.

– Вы были очень любезны, – кивнул Смайли. – Благодарю вас.

– Рад служить, – ответил офицер.

– Вы, случайно, не помните, в каком кармане у него лежал мел? – вдруг уточнил Смайли.

– В пальто, левый карман, – не без удивления ответил старший инспектор.

– А как его обыскивали – вы не могли бы мне еще раз рассказать, как, вы полагаете, это происходило?

– Они либо очень торопились, либо просто не потрудились его перевернуть. Стали на колени возле, принялись искать бумажник, вытащили кошелек. При этом что-то обронили. И тут решили, что с них хватит.

– Благодарю вас, – снова произнес Смайли.

А через секунду, выказав при его дородной фигуре сноровку, уже исчез среди деревьев. Но старший инспектор успел посветить фонариком ему в лицо, чего из осмотрительности до сих пор не делал. И с профессиональной наблюдательностью вгляделся в легендарные черты, хотя бы для того, чтобы в старости поведать внукам, как Джордж Смайли, уже находившийся к тому времени в отставке, шеф Секретной службы, однажды ночью явился из леса, дабы поглядеть на какого-то иностранца, умершего при малоприятных обстоятельствах.

«Да, тут, пожалуй, не одно лицо, – размышлял старший инспектор». Во всяком случае, создавалось такое впечатление, когда свет от фонарика упал не прямо, а снизу. Скорее, галерея лиц, этакое лоскутное одеяло, составленное из разных возрастов, людей и профессий. «Даже, – подумал офицер, – и из разных верований».

«Лучшего профессионала я не встречал», – заметил не так давно старик Мендел, бывший начальник старшего инспектора, за дружеской кружкой пива. Мендел, ныне такой же отставной сыщик, как и Смайли, знал, о чем говорил: он, как и старший инспектор, не любил этих чудил-дилетантов, вечно всюду сующихся и притом скрытных. Однако Смайли, добавил Мендел, – другой. Это лучший, просто превосходный куратор из всех, кого когда-либо встречал Мендел, а старик Мендел знал, что говорил.

«Собор», – пришел к выводу старший инспектор. Вот что он такое – собор. Он построит на этом проповедь в следующий раз, когда придет его черед. Собор, созданный в противоречивые эпохи, в противоречивых стилях и убеждениях. Чем больше инспектор вынашивал этот образ, тем больше он ему нравился. Надо будет, придя домой, проверить на жене: человек – это архитектурное творение Господа, моя дорогая, вылепленное рукою разных эпох, бесконечное в своих устремлениях и своем разнообразии… Но тут старший инспектор сдержал полет своей фантазии и разгул риторики. «Может быть, все вовсе и не так, – подумал он. – Может, друг мой, мы поднялись слишком высоко».

Ему бросилась в глаза и еще одна особенность лица Смайли, которую не так-то просто забыть. Позже он указал на это старику Менделу, как рассказал ему и многое другое. Лицо было мокрое. Сначала он решил, что это от росы, но если от росы, то почему же его собственное лицо совсем сухое? Видимо, это не от росы и не от расстройства. Такое случалось и с самим старшим инспектором и с любым, даже самым крутым парнем из команды, – постепенно откуда-то накатывало, и он, как ястреб, следил за симптомами. Обычно состояние это проявлялось, когда речь шла об избиениях детей, о нападении на них, об изнасиловании малолетних, и ты вдруг понимал тщетность всех своих усилий. Никаких истерических рыданий, никакого битья в грудь кулаком и вообще никакого представления. Нет. Ты просто закрывал лицо руками и обнаруживал, что оно мокрое, и ты думал, какого черта, чего же ради умер Христос, если он вообще умер.

«И когда на тебя нападает такое, – сказал себе старший инспектор, чувствуя дрожь по всему телу, – самое лучшее взять денька два отгулов и отправиться с женой в Маргейт, иначе – опомниться не успеешь, как начнешь кидаться на людей, так что можно и покалечиться».

– Сержант! – рявкнул старший инспектор.

Бородатый полицейский предстал перед ним.

– Включить огни, вернуть все в норму, – приказал патрон. – И попроси инспектора Хэллоуиза подойти сюда и доложить. Живо!

ГЛАВА 4

Они впустили его, сняв цепочку с двери, и принялись расспрашивать еще прежде, чем он снял пальто, – коротко и пристрастно. На трупе были какие-нибудь улики, Джордж? Что-либо, указывающее на связь с нами? Бог мой, сколько же времени вы на это ухлопали! Ему показали, где можно вымыться, забыв, что он уже знает. Смайли посадили в кресло, и он так и сидел – скромный и уже ненужный, в то время как Оливер Лейкон, главный префект Уайтхолла по связи с разведкой, мерял шагами вытертый ковер, подобно человеку с неспокойной совестью, а Лодер Стрикленд повторял все снова и снова пятнадцати разным абонентам в пятнадцати разных вариантах по старому телефону в дальнем углу комнаты: «В таком случае переключите меня обратно на полицейскую связь, девушка, немедленно», – порой грубо, порой заискивающе, в зависимости от ранга и костюма собеседника. Встреча со старшим инспектором происходила, казалось, век тому назад, а на самом деле прошло всего десять минут. В комнате пахло нестиранными пеленками и застоявшимся сигаретным дымом, и находилась она на верхнем этаже многоквартирного дома в эдвардианском стиле, стоявшего в каких-нибудь двух сотнях ярдов от Хэмпстедской пустоши. Перед мысленным взором Смайли развороченное лицо Владимира сливалось с бледными лицами живых, хотя лицезрение смерти не вызвало у него шока, а было воспринято лишь как подтверждение того, что его собственное существование подходит к концу, что он живет уже вопреки природе. Он уже ничего не ждал. А сидел, точно старик на сельском вокзале, который смотрит, как мимо проносится экспресс. И вспоминает, как ездил раньше.

«В общем, такое – не редкость для любой критической ситуации, – думал он: все галдят наперебой, никто не занимает центрального положения. Один говорит по телефону, другой мертв, третий вышагивает из угла в угол. Несмотря на нервозную обстановку, ничего не происходит, как при замедленной съемке».

Он принялся осматриваться, пытаясь сосредоточиться на чем-то другом. Побитые огнетушители, предоставленные министерством общественных работ. Колючие коричневые диваны – пятна на них стали немного заметнее. Но конспиративные квартиры, подумал Смайли, не то что старые генералы, – они не умирают. И даже не исчезают.

Внимание Смайли привлекли свидетельства хозяйского гостеприимства, оказываемого агенту, словно их выставили, чтобы оживить посетителя, которого уже не оживишь. Смайли мысленно произвел опись. В ведерке с растаявшим льдом – бутылка «Столичной», любимой водки Владимира. Селедка в банке. Маринованные огурцы, купленные поштучно и уже завядшие. Непременная буханка черного хлеба. Как и все русские, которых знал Смайли, старик редко пил водку без такого хлеба. Две водочные стопки из магазина «Маркс и Спенсер» – могли бы быть чище. Коробка русских папирос – не вскрытая; если бы Владимир пришел, то выкурил бы немало: при нем не было папирос, когда он умер.

«При Владимире не было папирос, когда он умер», – повторил про себя Смайли и мысленно сделал зарубку – завязал узелок на память.

Невообразимый грохот вывел Смайли из раздумий. Мостин, молодой парень, уронил на кухне тарелку. Лодер Стрикленд тотчас обернулся, требуя тишины, у телефона. Но она уже снова воцарилась. Что там, собственно, Мостин готовит? Ужин? Завтрак? Пирог с тмином для поминок? И что он за человек? Кто такой этот Мостин? Смайли пожал его влажную, дрожащую руку и тут же забыл, как он выглядит, – помнил только, что он молодой. И однако же он каким-то образом знал Мостина – во всяком случае, знал людей этого типа. «Мостин – это наша беда», – безоговорочно решил Смайли.

Лейкон, продолжавший вышагивать, вдруг остановился:

– Джордж! У вас встревоженный вид. Не стоит. Мы никоим образом не засвечены. Никто из нас!

– Я не встревожен, Оливер.

– У вас такой вид, точно вы себя в чем-то упрекаете. Я же вижу!

– Когда агенты погибают… – произнес Смайли, но не докончил фразы, да Лейкон и не стал дожидаться, когда он договорит.

Он снова зашагал – человек, занимающийся лечебной ходьбой, которому надо пройти не одну милю. «Лейкон, Стрикленд, Мостин, – думал Смайли под неумолчную барабанную дробь абердинского говора. – Один – доверенное лицо кабинета министров, другой – связной Цирка, третий – перепуганный парень. Почему здесь нет тех, кого это касается? Почему нет куратора Владимира, кем бы он там ни был? Почему нет Сола Эндерби, их шефа?»

Смайли пришли на ум несколько строк Одена[8], запомнившихся еще с тех времен, когда ему было столько же, сколько сейчас Мостину. «Восславим того / что стоит по вертикали / хотя ценим того / что по горизонтали». Или что-то в этом роде.

«И почему он здесь? – мучился неразрешимым вопросом Смайли. – Прежде всего, почему здесь я? Из всех сотрудников я для них еще больший мертвец, чем старик Владимир».

– Не желаете ли чаю, мистер Смайли, или что-нибудь покрепче? – бросил сквозь открытую кухонную дверь Мостин.

«Интересно, – подумал Смайли, – он от природы такой бледный?»

– Только чай, спасибо, Мостин! – резко развернувшись, откликнулся Лейкон. – После шока чай безопаснее. С сахаром, верно, Джордж? Сахар восстанавливает потерянную энергию. Страшное было зрелище, Джордж? Как все это для вас ужасно.

«Нет, это не было ужасно, это была правда, – мелькнуло в голове Смайли. – Владимира застрелили, и я видел его мертвым. Наверно, вам тоже следовало на него посмотреть».

Должно быть, не в силах оставить Смайли в покое, подошел Лейкон с другого конца комнаты и теперь смотрел на него умными непонимающими глазами. Человек сентиментальный, импульсивный, но без внутренней пружины, он выглядел как рано постаревший мальчик с нездоровым гноящимся рубцом на шее – там, где воротничок рубашки натирал кожу. В этот предутренний, отведенный для молитвы час черный жилет и белый воротничок создавали впечатление, что он – в сутане.

– Я ведь с вами едва поздоровался, – жалобным тоном произнес Лейкон, словно обвинял Смайли. – Джордж. Дружище. Господи Боже мой.

– Здравствуйте, Оливер.

Но Лейкон продолжал стоять, глядя на него сверху вниз, склонив набок вытянутую голову, словно ребенок, изучающий насекомое. Смайли вспомнил взволнованный телефонный звонок Лейкона два часа назад.



– Случилось ЧП, Джордж. Вы помните Владимира? Джордж, вы проснулись? Вы помните старого генерала, Джордж? Он еще жил в Париже?

– Да-да, я помню, – ответил Смайли. – Да, Оливер, я помню Владимира.

– Нам нужен кто-нибудь, связанный с его прошлым, Джордж. Кто-нибудь, кто знал его привычки, может опознать его, притушить возможный скандал. Нам нужны вы, Джордж. Да ну же, Джордж, проснитесь.

Он и старался проснуться. Как старался и переместить трубку к уху, которое лучше слышит, и сесть на чересчур широкой для него одного кровати. Но тем не менее растянувшись на необжитой стороне, где раньше спала его сбежавшая жена, так как у той стороны стоял телефон.

– Вы хотите сказать, что в него стреляли? – уточнил спросонья Смайли.

– Почему вы не слушаете меня, Джордж? Его застрелили насмерть. Сегодня вечером, Джордж, да проснитесь же, вы нужны нам!



Лейкон снова отошел, покручивая на пальце кольцо с печаткой, словно оно вдруг стало ему тесно. «Вы мне нужны, – подумал Смайли, глядя на то, как Лейкон вышагивает по кругу. – Я люблю вас, я ненавижу вас, вы мне нужны». Эти апокалипсические заявления напомнили ему Энн, которая говорила вот так же, когда оказывалась без денег или без любовника. «Главную смысловую нагрузку во фразе несет имя существительное или субъект, – размышлял он. – Не глагол и, уж во всяком случае, не дополнение или объект. Эго, требующее пищи. Я им нужен – но зачем? – снова задумался он. – Чтобы их утешить? Отпустить им грехи? Что такое они совершили, чтобы им понадобилось мое прошлое для возмещения ущерба, нанесенного их будущему?»

А в глубине комнаты Лодер Стрикленд уже разговаривал с Властями, вытянув руку в фашистском салюте.

– Да, шеф, он в этот момент с нами, сэр… Я скажу ему, сэр… Совершенно верно, сэр… Я передам ему… Да, сэр…

«Почему шотландцев так притягивает все таинственное? – не в первый раз за всю свою карьеру подумал Смайли. – Механики на кораблях, администраторы в колониях, шпионы… Исторически укоренившаяся в шотландцах ересь влечет их поклоняться чужим богам», – решил он.

– Джордж! – неожиданно громко произнес Стрикленд, так что имя Смайли прозвучало как приказ. – Сэр Сол самым теплым образом приветствует вас, Джордж! – Он повернулся кругом, все еще держа в вытянутой руке трубку. – В более спокойное время он должным образом выразит вам свою признательность. – И снова в трубку: – Да, шеф, Оливер Лейкон тоже со мной, как и лицо, занимающее аналогичное положение в министерстве внутренних дел, – в данный момент он беседует с комиссаром полиции по поводу нашей бывшей заинтересованности в покойном и подготовки заявления для печати.

«Бывшей заинтересованности», – тотчас отметил Смайли. Бывшей заинтересованности в человеке с развороченным лицом и без папирос в кармане. Зато с желтым мелом. Смайли открыто уставился на Стрикленда: отвратительный зеленый костюм, ботинки из свиной кожи, обработанной под замшу. Единственное, что изменилось, – появились рыжеватые усики, правда, не как у военных, наподобие тех, что носил Владимир.

– Да, сэр, «личность, исчезнувшая из жизни и представляющая исторический интерес», сэр. («Это точно, – заметил про себя Смайли. – Исчезнувшая из жизни, вычеркнутая, забытая».) Очень точно подмечено, – продолжал Стрикленд. – И Оливер Лейкон предлагает включить эту формулировку слово в слово в заявление для прессы. Я попал в точку, Оливер?

– Чисто исторический, – раздраженно поправил его Лейкон. – А не исторический. Нам меньше всего это нужно! Чисто исторический интерес. – И он пересек комнату с явным намерением посмотреть в окно на занимавшийся рассвет.

– Эндерби по-прежнему у руля, Оливер? – поинтересовался Смайли, обращаясь к спине Лейкона.

– Да, да, Сол Эндерби, ваш старый противник, по-прежнему у руля и творит чудеса, – нетерпеливо отозвался Лейкон. Он дернул занавеску, и она сорвалась с крючков. – Правда, работает не в вашем стиле, но почему, собственно, он должен следовать вам? Он сторонник Атлантического союза. – Теперь он принялся поднимать раму окна. – Нелегко работать при таком правительстве, надо вам сказать. – Он сильнее нажал на ручку. Ледяной холод обдал колени Смайли. – Слишком много приходится работать ногами. Мостин, где же чай? Мы ждем его, похоже, уже целую вечность.

«Всю нашу жизнь», – продолжил за него Смайли.

В гору, фыркая, взбирался грузовик – заглушая гул мотора, до Смайли снова донесся голос Стрикленда, который никак не мог договорить с Солом Эндерби.

– Мне кажется, в прессе не следует уж слишком его принижать, шеф. В подобных случаях главное – ровность тона. Даже если личной жизни, как в данном случае, касаться опасно. Важно, чтобы ничего не проскользнуло о настоящем. О, верно, безусловно, верно, шеф, правильно… – И, продолжая льстиво гундосить, оставался, однако, настороже.

– Оливер… – произнес Смайли, теряя терпение. – Оливер, вы не станете возражать, если…

Но Лейкон был из тех, кто говорит, а не слушает.

– Как Энн? – рассеянно спросил он, растопырив локти на подоконнике, обращаясь к окну. – Надеюсь, с вами и все такое прочее? Не в бегах? Боже, до чего я ненавижу осень.

– Благодарю, отлично. А как… – И запнулся, тщетно пытаясь вспомнить, как зовут жену Лейкона.

– Бросила меня, черт бы ее побрал. Сбежала с этой дрянью – инструктором по верховой езде, разрази ее гром. Оставила меня с детьми. Девочек я, слава Богу, отправил в школы-интернаты. – Опершись на руки, пригнувшись, Лейкон посмотрел на светлеющее небо. – Вон там висит Орион как золотой шар среди дымовых труб, – заметил он.

«Еще одна смерть», – с грустью подумал Смайли, ненадолго задержавшись мыслью на разбитом браке Лейкона. Ему припомнилась хорошенькая женщина не от мира сего и стайка дочек, катавшихся на пони в саду их беспорядочного дома в Аскоте.

– Мне очень жаль, Оливер.

– Почему вам должно быть жаль? Это же не ваша жена. А моя. В любви каждый за себя.

– Не могли бы вы закрыть окно, пожалуйста! – крикнул Стрикленд, снова набирая чей-то номер. – Тут холодище, как в Арктике!

Лейкон раздраженно захлопнул окно и снова зашагал по комнате.

Смайли сделал вторую попытку.

– Оливер, в чем дело? – настаивал он. – Зачем я вам нужен?

– Для начала вы единственный, кто его знал. Стрикленд, вы еще не закончили? Он вроде тех, кто читает по радио объявления в аэропорту, – заметил он тут же с глупой ухмылкой. – Конца не видно.

«А ты можешь сломаться, Оливер, – сделал вывод Смайли, заметив, какие отсутствующие у Лейкона глаза, когда тот подошел к свету. – Слишком много на тебя свалилось, – с неожиданным участием подумал он. – Свалилось на нас обоих».

Из кухни появился таинственный Мостин с чаем – образец серьезного современного недоросля в широких брюках, с гривой каштановых волос. Глядя, как он ставит поднос, Смайли наконец нашел ему эквивалент в своем прошлом: у Энн был одно время похожий на него любовник, студент теологического колледжа в Уэльсе, ожидавший рукоположения. Она подобрала его на шоссе М-4, подвезла, а потом утверждала, что спасла от гомосексуализма.

– В каком секторе вы работаете, Мостин? – тихо поинтересовался Смайли.

– Занимаюсь всякой всячиной, сэр. – Он согнулся вровень со столом, демонстрируя поистине азиатскую гибкость. – Такой у нас со времени вашего ухода появился сектор, сэр. Это своего рода оперативный резерв. Там работают главным образом стажеры, дожидающиеся назначения за границу.

– Понятно.

– Я слушал вашу лекцию в Детских Яслях в Саррате, сэр. Для вновь поступивших. «Поведение агента в оперативной обстановке». Это была лучшая лекция, какую я слышал за все два года.

– Благодарю вас.

Но телячьи глаза Мостина продолжали внимательно его изучать.

– Благодарю вас, – повторил Смайли, еще более озадаченный.

– С молоком, сэр, или с лимоном, сэр? Лимон – это для него, – неслышно добавил Мостин, словно это могло служить рекомендацией, чтобы взять лимон.

Стрикленд повесил трубку и теперь возился с поясом от брюк – то ли распускал его, то ли затягивал.

– Ну что ж, придется подправить правду, Джордж! – неожиданно громко возвестил Лейкон, словно оповещая о своем миропонимании. – Человек невиновен, а обстоятельства свидетельствуют о другом. Золотого века никогда не было. Есть только золотая середина. И следует об этом помнить. Мелом написать на нашем зеркале для бритья.

«Желтым мелом», – уточнил про себя Смайли.

Стрикленд принялся шагать по комнате.

– Вы. И Мостин. Молодой Найгел. И вы, сэр!

В ответ Мостин поднял на него свои серьезные карие глаза.

– И чтоб ничего на бумаге, – предупредил Стрикленд, вытирая усы тыльной стороной ладони, словно то ли рука, то ли усы были мокрые. – Вы меня слышите? Это приказ свыше. Встречи ведь не было, значит, и не надо заполнять обычную форму о встрече или чего там еще. Вам ничего не надо делать – только держать рот на замке. Понятно? Свои расходы вы запишете как мелкие выплаты наличными. И представите мне лично. Чтоб в картотеке ничего не осталось. Понятно?

– Я понял, – отозвался Мостин.

– И никаких рассказов на ушко этим маленьким вертихвосткам из канцелярии – все равно узнаю. Вы меня слышите? Налейте же нам чаю.

В сознании Джорджа Смайли, пока он слушал этот разговор, произошли кое-какие перемены. Из беспорядочного обмена намеками, из ужасного зрелища на пустоши высветилась ошеломившая его правда. Он словно почувствовал удар в грудь и на миг отключился от происходящего в комнате, от этих троих загнанных людей. Форма о проведенной встрече? Встречи не было? Встречи Мостина с Владимиром? «Великий Боже, – догадался он, замыкая порочный круг. – Господи, спаси, сохрани и защити нас. Мостин был куратором Владимира?! Старого человека, генерала, которым мы в свое время гордились, препоручили этому неоперившемуся юнцу!» И тотчас удивление сменилось взрывом ярости. Смайли почувствовал, как у него задрожали губы, от возмущения к горлу подкатился ком, препятствуя потоку слов, и, когда он повернулся к Лейкону, стекла его очков словно запотели от высокой температуры.

– Оливер, может быть, вы все-таки скажете мне наконец, что я здесь делаю, – в третий раз зловещим шепотом произнес он.

И протянул руку, взял из ведерка со льдом бутылку водки. Без приглашения отвинтил колпачок и налил себе довольно большую порцию.

Но и тут Лейкон пришел в смятение, задумался, забегал глазами, стал тянуть время. В мире Лейкона прямые вопросы считались верхом дурного вкуса, но прямые ответы были еще хуже. С секунду, застигнутый врасплох, он стоял в центре комнаты и в изумлении смотрел на Смайли. В гору прогрохотала машина, неся с собой весть, что за окном существует реальный мир. Лодер Стрикленд громко хлебнул чаю. Мостин неуверенно присел на табурет для рояля, хотя рояля тут и в помине не было. А Лейкон, судорожно размахивая руками, все пытался подобрать слова, достаточно уклончивые, чтобы затемнить подлинную суть.

– Джордж, – приступил он. Ветер с треском плюнул в окно струей дождя, но Лейкон не обратил на это внимания. – Где Мостин? – вдруг спросил он.

А Мостин, не успев присесть, уже выскочил из комнаты по нужде. Они услышали рокот спускаемой воды, словно от духового оркестра, и бульканье в трубах по всему дому.

Лейкон потянулся рукой к шее, провел по рубцу на коже. И нехотя заговорил:

– Три года назад, Джордж – начнем с этого момента, – вскоре после того, как вы ушли из Цирка, ваш преемник Сол Эндерби – ваш достойный преемник – под давлением заинтересовавшегося нами кабинета министров – я говорю: заинтересовавшегося, поскольку кабинет был только что сформирован, – решил произвести далеко идущие перемены в практике разведки. Я ввожу вас в курс дела, Джордж, – пояснил он, прерывая самого себя. – И делаю это, потому что вы – это вы, а также в память о прошлом и из-за того, – он ткнул пальцем в окно, – что там случилось.

Стрикленд, расстегнув жилет и развалившись, подремывал словно пассажир первого класса в ночном самолете. На самом же деле его маленькие глазки настороженно следили за каждым движением Лейкона. Дверь открылась и снова закрылась, впустив Мостина, который вновь опустился на табурет для рояля.

– Мостин, надеюсь, вы заткнете уши и не станете слушать. Я говорю сейчас о большой, большой политике. Одной из таких далеко идущих перемен, Джордж, стало решение создать межведомственную комиссию по определению политики. Смешанную комиссию, – он сделал округлый жест руками, – частично Вестминстер, частично Уайтхолл, – в которую вошли бы представители кабинета министров, а также основные наши клиенты из Уайтхолла. Так называемые «Мудрецы». Но эта комиссия, Джордж, должна находиться между разведывательным сообществом и кабинетом министров. В качестве канала, фильтра, тормоза. – Он подчеркивал свои слова жестами вытянутой руки, словно сдавал карты. – Чтобы заглядывать через плечо Цирка. Осуществлять контроль, Джордж. Бдительность и отчетность в интересах более открытого правительства. Вам это не нравится. Я вижу по вашему лицу.

– Я вне игры, – коротко возразил Смайли, – я не вправе судить.

Внезапно на лице Лейкона появилась растерянность, а в голосе послышалось чуть ли не отчаяние.

– Вы бы послушали их, Джордж, наших новых хозяев! Вы бы послушали, как они говорят о Цирке! Я у них мальчик для битья, черт бы меня побрал, я это знаю: каждый день получаю тумаки! Издевки. Подозрения. Недоверие на каждом шагу, даже со стороны министров, которые уж должны бы разбираться. Как будто Цирк – некое жуликоватое животное, недоступное их пониманию. Как будто британская разведка – придаток консервативной партии, которая является ее полновластным хозяином. Не их союзник, а некая змея, автономно действующая в их социалистическом гнезде. Будто вернулись тридцатые годы. Вы знаете, они даже снова заговорили о необходимости принять Акт о свободе информации в Великобритании по американскому образцу! Подготовить его в кабинете министров! Чтобы были открытые слушания, разоблачения – все на потеху публике! Вы бы поразились, Джордж. Вам стало бы больно. Подумайте только о том, как это отразится хотя бы на морали. Да разве Мостин когда-либо поступил бы на работу в Цирк после подобной шумихи в прессе и везде? Поступили бы, Мостин?

Вопрос этот, казалось, глубоко потряс Мостина, ибо его озабоченные глаза, казавшиеся почти черными из-за нездоровой кожи, приняли еще более сосредоточенное выражение, и он поднес большой и указательный пальцы к губам. Но не сказал ничего.

– На чем я остановился, Джордж? – обратился к нему Лейкон, внезапно потеряв нить.

– На Мудрецах, – не без сочувствия подсказал Смайли.

Лодер Стрикленд со своего дивана добавил собственное суждение о комиссии:

– Мудрецы, как же! Шайка торговцев фланелью левого толка. Правят нашей жизнью за нас. Советуют, как вести дела в лавке. Бьют нас по рукам, если мы ошиблись в сложении и написали не ту сумму.

Лейкон бросил на Стрикленда осуждающий взгляд, но не стал возражать.

– Одной из наименее спорных обязанностей Мудрецов, одной из первейших обязанностей, которую возложили на них наши хозяева и которая записана в совместно разработанной хартии, является проверка фондов. Ревизия ресурсов Цирка на операции во всем мире и сопоставление их с деятельностью, осуществляемой в соответствии с законными потребностями сегодняшнего дня. Не спрашивайте, что в их представлении является «законными потребностями сегодняшнего дня». Это весьма спорный вопрос. Однако мне следует быть лояльным. – И продолжил тем же тоном: – Достаточно сказать, что в течение полугода провели проверки и в соответствующее место нанесли удар топором. – Он умолк, уставившись на Смайли. – Вы меня слушаете, Джордж? – недоуменно спросил он.

В этот момент и правда трудно было сказать, слушал ли его Смайли. Тяжелые веки бывшего патрона почти закрылись, и щелочки глаз почти не видны были за толстыми стеклами очков. Он сидел прямо, но опустив голову, так что подбородок жирными складками сползал на грудь.

Лейкон помедлил немного, затем продолжил:

– И вот в результате этой рубки топором – этой проверки фондов, если угодно, – со стороны наших Мудрецов некоторые категории тайных операций тем самым были объявлены излишними. Запрещены. Так?

Распластавшись на своем диване, Стрикленд перечислил не подлежащее разглашению:

– Никаких слежек. Никаких ловушек. Никаких дублеров. Никакой стимуляции перебежчиков. Никаких эмигрантов. Вообще никакого жульничества.

– Как это понимать? – произнес вдруг Смайли, словно очнувшись от глубокого сна.

Но Лейкон не любил разговоров впрямую и пропустил его вопрос мимо ушей.

– Пожалуйста, Лодер, не стоит упрощать. Давайте подойдем к этой проблеме органически. Здесь важно концептуальное мышление. Итак, Мудрецы создали кодекс, Джордж, – обратился он снова к Смайли. – Каталог предписываемых действий. Так? – Но Смайли не столько слушал, сколько ждал, что будет дальше. – Выстроили все в линеечку: правильное и неправильное использование агентов, наши права охоты в странах Содружества – или отсутствие таковых, – словом, всякое разное. Подслушивание, слежка за границей, операции с целью дезинформации… они мужественно осуществили этот мамонтов труд.

К всеобщему удивлению, исключая его самого, Лейкон сцепил пальцы, вывернул ладони и вызывающим стаккато хрустнул суставами.

– А кроме того, – продолжал он, – в их запрещенный список – а это по-настоящему жесткий документ, безо всякого уважения традиций – включены такие моменты, как классическое использование двойных агентов. Нашим новым хозяевам угодно было назвать это «одержимостью». Старые игры в перевертыши, когда перевербовывают и отсылают назад шпионов противника, то, что в ваши дни считалось хлебом насущным контрразведки, – сегодня, Джордж, по общему мнению Мудрецов, сегодня это признано устаревшим. Экономически невыгодным. Выбрасывайте их.

Еще один грузовик, пьяно пыхтя, взобрался на холм или съехал вниз. Послышался глухой удар колес о кромку тротуара.

– Господи, – буркнул Стрикленд.

– Или еще один пример – беру наугад: чрезмерный упор на эмигрантские группы.

На этот раз никакого грузовика – лишь глубокая, осуждающая тишина воцарилась за его словами. Смайли по-прежнему молча воспринимал информацию, не вынося суждений, сосредоточив все внимание на Лейконе, вслушиваясь в его слова с обостренным восприятием слепого.

– Эмигрантские группы, да будет вам интересно узнать, – продолжал Лейкон, – или, точнее говоря, давние связи Цирка с ними – Мудрецы предпочитают называть это «зависимостью», но я считаю, это слишком сильно сказано, я не согласился с ними, однако оказался в меньшинстве – сочтены сегодня провокационными, не соответствующими разрядке, подстрекательскими. Дорогостоящим пристрастием. И тем, кто возится с ними, грозит кара отлучения. Я это серьезно, Джордж. Вот до чего мы дошли. Так далеко простирается сфера их хозяйничанья. Можете себе представить.

И, словно открывая грудь для удара со стороны Смайли, Лейкон развел руками, в то же время по-прежнему глядя вниз на Смайли, а из глубины комнаты раздался голос Стрикленда, который с шотландским акцентом повторил все то, что сказал Лейкон, только в более жесткой форме.

– Группы выброшены на помойку, Джордж, – подтвердил Стрикленд. – В большом количестве. Приказы сверху. Никаких контактов, даже на расстоянии вытянутой руки, в том числе и с доблестными артистами, устроившими смерть покойного Владимира. Для них создан специальный архив на пятом этаже под двумя замками. Никто из офицеров не имеет права доступа без письменного разрешения шефа. Копия в еженедельных отчетах Мудрецам для инспекции. Смутные времена, Джордж, скажу откровенно, – смутные.

– Джордж, спокойно, – смущенно произнес Лейкон, уловив что-то, чего другие не услышали.

– Какая полнейшая бессмыслица, – намеренно громко произнес Смайли. Он поднял голову и устремил взгляд на Лейкона, словно подобной безапелляционностью желал подчеркнуть свои возражения. – Владимир дорого нам не стоил. Не был он и нашим пристрастием. И уж меньше всего стеснял нас экономически. Вы прекрасно знаете, что он терпеть не мог брать у нас деньги. Мы просто навязывали их ему, чтобы он не голодал. Что же до подстрекательства, несоответствия разрядке, что бы это ни означало, – что ж, да, нам приходилось порой его сдерживать, как большинство агентов, но когда доходило до дела, он выполнял приказы как овца. Вы же были его поклонником, Оливер. Вам известно не хуже меня, чего он стоил.

За ровностью тона Смайли не укрылось его нечеловеческое напряжение. Не преминул Лейкон заметить и опасных красных пятен на его щеках.

И Лейкон налетел на самого слабого из присутствующих:

– Мостин, я надеюсь, вы все это забудете. Вы меня слышите? Стрикленд, скажите ему.

Стрикленд повиновался с превеликим рвением:

– Мостин, сегодня, ровно в девять тридцать утра, вы явитесь в Административно-хозяйственный отдел и подпишете бумагу о согласии с нашими принципами и правилами, которую я лично составлю и завизирую!

– Да, сэр, – сказал Мостин после небольшой боязливой паузы.

Только теперь Лейкон ответил на тираду Смайли:

– Джордж, я восхищался этим человеком. Но никогда не восхищался его группой. Тут я провожу четкое разграничение. Человек сам по себе – да. Во многих отношениях фигура, если угодно, героическая. Но не те, с кем он водил компанию: фантазеры, нищие князьки. Как и не те, кого засылал к ним Московский Центр и кого они так тепло пригревали на своей груди. Никогда. Мудрецы тут правы, и вы не можете этого отрицать.

Смайли снял очки и стал протирать стекла широким концом галстука. В бледном свете, пробивавшемся сквозь занавески, его одутловатое лицо казалось влажным и беззащитным.

– Владимир был одним из лучших агентов, каких мы когда-либо имели, – смело заявил Смайли.

– Потому что был вашим агентом, хотите вы сказать? – с издевкой бросил Стрикленд за спиной Смайли.

– Потому что он был хорош! – отрезал Смайли, и в комнате воцарилась испуганная тишина, в то время как он брал себя в руки. – Отец Владимира был эстонцем и убежденным большевиком, Оливер, – продолжал он уже более спокойно. – Образованный человек, юрист. Сталин наградил его за лояльность, а потом умертвил во время чисток. При рождении сына нарекли Вольдемаром, но он изменил имя на Владимира из верности Москве и революции. Ему хотелось верить, несмотря на то что сделали с его отцом. Он вступил в ряды Красной Армии и по милости Божьей избежал чисток. В войну он отличился, сражаясь как лев, а после войны стал мечтательно ждать наступления либерализации в России и освобождения своего народа. Этого не произошло. Вместо того он увидел безжалостные репрессии на своей Родине, и их проводило правительство, которому он всю жизнь служил. Десятки тысяч его сограждан-эстонцев отправились в лагеря, в том числе и несколько его родственников. – Лейкон открыл было рот, намереваясь прервать Смайли, и благоразумно закрыл. – Счастливчикам удалось бежать в Швецию и Германию. Мы говорим о населении в миллион трезвых, работящих людей, которое разорвали на куски. Однажды вечером, отчаявшись, Владимир предложил нам свои услуги. Нам, англичанам. В Москве. И потом в течение трех лет занимался шпионской деятельностью в самом сердце столицы. Всем ради нас рисковал, каждый день!

– И само собой разумеется, наш Джордж вел его, – буркнул Стрикленд, как бы намекая, что уже одно это обстоятельство сбрасывает со счетов мнение Смайли.

Но Смайли было уже не остановить. Мостин, примостившись у его ног, слушал как завороженный.

– Мы даже, если помните, Оливер, наградили его медалью. Не для того, конечно, чтобы он ее носил или чтобы она у него где-то лежала. Это был лист пергамента, на который он время от времени мог взглянуть и на котором стояла подпись, очень похожая на подпись королевы.

– Джордж, все это история, – слабо запротестовал Лейкон. – Это не сегодняшний день.

– В течение трех долгих лет Владимир, оставаясь нашим лучшим источником, снабжал нас данными о возможностях Советов и их намерениях – и это в разгар «холодной войны». Он был близок к их разведке и доносил нам и об этом. Затем однажды, во время служебной командировки в Париж, он воспользовался представившейся возможностью и сбежал, и слава Богу, иначе был бы убит много раньше.

Лейкон внезапно перестал понимать.

– Что вы хотите этим сказать? – заволновался он. – Что значит раньше? О чем вы?

– Видите ли, в те дни Цирк в значительной степени подчинялся командованию агента Московского Центра, – ответил Смайли с невероятным долготерпением. – Просто повезло, что Билл Хейдон находился в командировке за границей, когда Владимир работал на нас. Еще три месяца, и Билл засветил бы его до небес.

Лейкон не нашелся что сказать, и Стрикленд вместо него нарушил молчание.

– Билл Хейдон то, Билл Хейдон се, – с издевкой произнес он. – А все потому, что вас с ним связывала не только служба… – Он хотел было продолжить, но передумал. – Хейдон, черт побери, мертв, – неожиданно закончил он, – как и вся та эпоха.

– Как и Владимир, – спокойно произнес Смайли, и снова разговор прервался.

– Джордж, – торжественным тоном возобновил беседу Лейкон, словно наконец найдя нужное место в молитвеннике. – Мы прагматики, Джордж. Мы приспосабливаемся. Мы не хранители священного огня. Я прошу вас, я вам рекомендую помнить это!

Смайли еще не вполне закончил посмертное слово по старику Владимиру и, чувствуя, что это будет единственным по нему некрологом, спокойно, но решительно продолжил:

– А когда Владимир благополучно вышел из игры, то стал уже куда менее ценным достоянием, как все бывшие агенты.

– Да уж, – не преминул вставить Стрикленд тихим голосом.

– Он остался в Париже и с головой погрузился в движение за независимость Прибалтики. Ну хорошо, дело это было проигранное. Кстати, англичане до сегодняшнего дня отказываются признавать de jure[9] советскую аннексию трех прибалтийских государств, ну да ладно. Возможно, вы не знаете, Оливер, что Эстония до сих пор имеет миссию и генеральное консульство возле Куинс-Гейт. Мы, судя по всему, не отказываемся поддерживать проигравшую сторону, даже при окончательном проигрыше. Но не прежде. – Он шумно вдохнул. – Да, в Париже Владимир сколотил группу прибалтов, и группа эта, как все эмигрантские группы и все проигранные дела, захирела… дайте мне докончить, Оливер, я не так часто подолгу говорю!

– Дорогой мой, – произнес Лейкон и покраснел. – Говорите столько, сколько хотите, – добавил он, перекрывая громкий вздох Стрикленда.

– Группа распалась, начались ссоры. Владимир спешил, желая собрать всех под одной крышей. А группки – каждая – блюли свои законные интересы, и они никак не могли прийти к согласию. Произошло генеральное сражение, полетели головы, и французы вышвырнули Владимира из страны. Мы переправили его в Лондон с несколькими его приспешниками. На старости лет Владимир вернулся к лютеранской вере отцов, променяв марксистского Спасителя на христианского Мессию. Мы, по-моему, должны поощрять и это тоже. Или, возможно, наша политика уже стала иной? А теперь он убит. И коль скоро мы говорили о прошлом, то вот оно прошлое Владимира. А теперь – зачем здесь я?

Звонок в дверь раздался как нельзя более кстати. Лейкон сидел все такой же красный, а Смайли, тяжело дыша, снова протирал стекла очков. Служка Мостин почтительно снял цепочку с двери и впустил высокого мотоциклиста-курьера со связкой ключей, болтавшихся в затянутой в перчатку руке. Мостин почтительно вручил ключи Стрикленду, тот расписался за них и внес запись в собственную книгу. Курьер, посмотрев долгим, влюбленным взглядом на Смайли, отбыл, оставив у Смайли чувство вины за то, что он его не узнал, несмотря на все причиндалы. Но Смайли предстояло решать другие загадки, куда более неотложные. Ни слова не говоря, Стрикленд бросил ключи в раскрытую ладонь Лейкона.

– Ну ладно, Мостин, скажите ему! – вдруг прогремел Лейкон. – Скажите своими словами.

ГЛАВА 5

Мостин, застыв как изваяние, тихо заговорил. Лейкон ретировался в угол и, сцепив руки перед собой, слушал его с видом судьи. А Стрикленд, выпрямившись на стуле подобно Мостину, казалось, наблюдал, чтобы в словах молодого человека не было ляпсусов.

– Владимир позвонил сегодня в Цирк в обеденное время, сэр, – начал Мостин, не уточняя, к кому именно он обращается. – Я дежурил по ЧП и принял телефонный звонок.

Стрикленд поправил его с неприятной поспешностью:

– Вы хотите сказать: вчера. Будьте точны, хорошо?

– Извините, сэр. Вчера, – произнес Мостин.

– Без ошибок, пожалуйста, – предупредил его Стрикленд.

Дежурный офицер по ЧП, пояснил Мостин, обязан лишь сидеть на месте во время обеденного перерыва, а после ухода сотрудников проверять столы и корзины для бумаг. В общем, эта забота только младших чинов – ночных дежурств им не поручают, а в обеденное и вечернее время они дежурят по очереди.

И Владимир, повторил он, позвонил в обеденное время, по «пуповине».

– По «пуповине», – озадаченно повторил Смайли. – Я что-то не понимаю, что вы имеете в виду.

– Это такая система, при помощи которой мы поддерживаем связь с агентами-мертвяками, сэр, – объяснил Мостин и, тотчас схватившись за голову, пробормотал: – О великий Боже! – И испуганно затараторил: – Я об агентах, которые свое уже отработали, но все еще материально поддерживаемы нами, сэр.

– Значит, генерал позвонил, и вы ответили на звонок, – дружелюбно произнес Смайли. – В котором часу?

– Точно в час пятнадцать, сэр. Помещение, где сидят дежурные по ЧП, это, понимаете, как редакция на Флит-стрит. Там стоит двенадцать столов, а в конце – шесток, где сидит наседка – начальник отдела за стеклянной перегородкой. «Пуповина» находится в запертом ящике, и обычно ключ от него хранится у начальника. Но на время обеда он отдает его дежурному псу. Я отпер ящик и услышал голос с иностранным акцентом: «Алло».

– Давайте же побыстрее, Мостин, – пробурчал Стрикленд.

– Я тоже сказал, мистер Смайли, «алло». Мы только так отвечаем. Никогда не называем свой номер. Он сказал: «Грегори вызывает Макса. У меня для него кое-что очень срочное. Пожалуйста, немедленно свяжите меня с Максом». Я спросил, откуда он звонит, – это так принято, – но он ответил лишь, что у него полным-полно мелочи. У нас нет указаний следить, откуда звонят, да и в любом случае на это нужно много времени. Рядом с «пуповиной» находится электронная картотека, где значатся все рабочие имена. Я попросил его подождать и отстучал «Грегори». Мы всегда так делаем после вопроса о местонахождении агента. На экране тотчас появилось: «Грегори означает Владимир, бывший агент, бывший советский генерал, бывший глава Рижской группы». И номер досье. Затем я отстучал «Макс» и обнаружил, что это вы, сэр. – Смайли слегка кивнул. – «Макс означает Смайли». Затем я отстучал «Рижская группа» и узнал, что вы были их последним викарием, сэр.

– Их викарием? – произнес Лейкон, словно обнаружил ересь. – Смайли – их последний викарий, Мостин? Какого черта…

– Я думал, вы все это уже слышали, Оливер. – Смайли намеренно старался его оборвать.

– Только основное, – ответил Лейкон. – В критические минуты дело имеешь только с основным.

Не выпуская Мостина из виду, Стрикленд пояснил для Лейкона чисто по-шотландски и сжато, скорее даже спрессованно:

– У организаций, подобных Группе, имелось, как правило, два куратора. Почтальон, который выполнял для них всю черную работу, и викарий, который держался над схваткой. Этакий отец родной, – заключил он и кивнул на Смайли.

– А кто в картотеке значился его последним почтальоном, Мостин? – спросил Смайли, не обратив никакого внимания на Стрикленда.

– Эстерхейзи, сэр. Рабочее имя – Гектор.

– А его Владимир не просил? – поинтересовался Смайли у Мостина, по-прежнему не обращая внимания на Стрикленда.

– Прошу прощения, сэр?

– Владимир не спрашивал Гектора? Своего почтальона? Он просил подозвать меня – Макса. Только Макса. Вы в этом уверены?

– Он хотел связаться с вами, и ни с кем другим, сэр, – убежденно подтвердил Мостин.

– Вы сделали запись разговора?

– Все, что идет по «пуповине», автоматически записывается, сэр. Она подключена также к часам, так что мы знаем точное время разговора.

– Черт побери, Мостин, это же секретные данные, – рявкнул Стрикленд. – Мистер Смайли уважаемый бывший, но отнюдь не сегодняшний член нашей семьи.

– И дальше, Мостин? – заторопил его Смайли.

– Существующие инструкции давали мне очень ограниченную свободу действий, сэр, – ответил Мостин, снова, как и Смайли, выказывая намеренное пренебрежение Стриклендом. – Оба – и Смайли и Эстерхейзи – стоят в списке лиц, с которыми разрешается контактировать только через пятый этаж. Начальник отдела должен был вернуться с обеда лишь в два пятнадцать. – Он передернул плечами. – Я ничего не предпринял. Велел Владимиру попытаться дозвониться сюда в два тридцать.

Смайли повернулся к Стрикленду:

– По-моему, вы говорили, что вся картотека на эмигрантов передана на специальное хранение?

– Точно.

– Разве на экране селектора не должно было появиться какой-то записи на этот счет?

– Должно, но такого не случилось, – ответил Стрикленд.

– В этом-то как раз и дело, сэр, – подтвердил Мостин, продолжая разговаривать только со Смайли. – Не было ни намека на то, что с Владимиром или его Группой нельзя общаться. На картотеке выходило, что это просто очередной агент-пенсионер поднимает бурю в стакане воды. Вот я и решил, что ему то ли нужно немножко денег, то ли нужна компания, то ли что-то еще. У нас таких предостаточно. Пусть с ним разбирается начальник отдела, подумал я.

– Который остается безымянным, Мостин, – грозно вмешался Стрикленд. – Запомните.

Тут у Смайли промелькнула мысль, что сдержанность Мостина – то, как он словно бы с неприязнью все время обходит некий чреватый опасностью секрет, – возможно, объясняется тем, что он выгораживает нерадивого начальника. Следующие слова Мостина полностью подтвердили это, ибо он довольно недвусмысленно дал понять, что его начальник всему виной.

– Беда в том, что начальник моего отдела вернулся с обеда лишь в три пятнадцать, так что когда Владимир позвонил в два тридцать, мне пришлось снова просить его перезвонить. Он пришел в ярость, – сделал паузу Мостин. – Я имею в виду, Владимир. Я поинтересовался, не могу ли я чем-либо помочь, и он попросил: «Разыщите Макса. Просто разыщите Макса. Скажите Максу, я был в контакте с некоторыми друзьями и через друзей – с Соседями». В его карточке содержалась расшифровка нескольких кодовых слов, и я увидел, что «Соседи» означает советскую разведку.

Лицо Смайли стало бесстрастным, как у мандарина. Отражавшиеся на нем прежде чувства исчезли.

– И все это вы, как положено, доложили начальнику вашего отдела в три пятнадцать?

– Да, сэр.

– Вы прокрутили ему пленку?

– У него не было времени слушать, – безжалостно отозвался Мостин. – Он отбывал на большой уикэнд.

Мостин столь упорно старался быть кратким, что Стрикленд, видимо, почувствовал необходимость заполнить пробелы.

– В общем, да, если мы ищем козла отпущения, Джордж, то начальник Мостина вел себя как монументальный идиот, нет вопроса, – бодро объявил Стрикленд. – Он совершил промашку, не затребовав досье Владимира, которое, конечно же, пришло бы не сразу. Он допустил промашку, не ознакомившись с действующими правилами обращения с эмигрантами. Кроме того, он, видимо, подцепил сильную дозу уик-эндной лихорадки, ни словом не обмолвившись о том, где его искать в случае, если он понадобится. Да поможет ему Бог в понедельник утром, если он понадобится. Да поможет ему Бог в понедельник утром, вот что я скажу. О да. Дальше, Мостин, мы ждем, молодой человек.

Мостин покорно продолжил рассказ.

– Владимир позвонил в третий, и последний, раз в три сорок три, сэр, – произнес он еще медленнее, чем прежде. – Он должен был объявиться без четверти четыре, но позвонил на две минуты раньше. – К тому времени Мостин получил элементарную инструкцию от начальника отдела и сейчас повторил ее Смайли: – Это случай, который лечится бромом, сказал мне начальник. Мне надо было выяснить, чего, собственно, хочет старик, и, если ничего не получится, назначить ему встречу да охладить его после. Угостить стаканчиком, похлопать по спине и пообещать передать то, что он мне сообщит.

– А «Соседи»? – поинтересовался Смайли. – Ваш начальник не задумался над этим?

– Он подумал, что это было сказано, скорее всего, для красного словца, сэр.

– Я вижу. Да, вижу, как все произошло. – Однако глаза его оставались прикрытыми. – Так как же прошел диалог с Владимиром в третий раз?

– По словам Владимира, встреча должна была состояться немедленно, или вообще ничего, сэр. Я, следуя инструкции, предложил ему альтернативу: «Напишите нам – вам нужны деньги? Наверняка это может подождать до понедельника», – но тут уж он сорвался на крик: «Встреча, или вообще ничего. Сегодня вечером или никогда. По Московским правилам. Повторяю: по Московским правилам. Передайте это Максу…»

Мостин умолк и, подняв голову, встретил, не мигая, враждебный взгляд Стрикленда.

– Скажите Максу – что? – уточнил Смайли, переводя взгляд с одного на другого.

– Мы говорили по-французски, сэр. В карточке сказано, что французский является его вторым языком, а я в русском языке дошел только до второго класса.

– Это к делу не относится, – отрезал Стрикленд.

– Скажите Максу – что? – настаивал Смайли.

Глаза Мостина отыскали пятно на полу в одном-двух ярдах от него.

– Он имел в виду: «Скажите Максу, я настаиваю: по Московским правилам».

Лейкон, который последние минуты, вопреки обыкновению, молчал, вдруг заявил:

– Одно важное обстоятельство, Джордж. Цирк в данном случае не был просителем. Просителем был генерал. Бывший агент. Это он осуществлял нажим, он вел. Прими он наше предложение, изложи свою информацию, ничего бы не произошло. Он сам на себя это навлек. Я настаиваю, Джордж, чтобы вы это учли!

Стрикленд закурил новую сигарету.

– Кто когда-либо слышал о Московских правилах в сердце чертова Хэмпстеда? – Стрикленд помахал рукой, чтобы погасить спичку.

– То, что Хэмпстед чертов, – это верно, – спокойно согласился Смайли.

– Мостин, заканчивайте, – скомандовал Лейкон, покраснев как рак.

– Мы договорились о времени, – деревянным голосом продолжил Мостин, теперь глядя на левую ладонь и словно читая по ней свою судьбу. – На десять двадцать, сэр.

Они договорились встретиться по Московским правилам, сказал он, и следуя обычной процедуре контактов, с которой Мостин ознакомился ранее, по имевшейся в отделе картотеке встреч.

– И что же это за процедура? – не успокаивался Смайли.

– Это согласно учебнику, сэр, – ответил Мостин. – Учебный курс в Саррате, сэр.

Смайли вдруг стало тошно от почтительности Мостина. Он вовсе не хотел быть кумиром этого парня, не хотел ни видеть этот обожающий взгляд, ни слышать этот голос, почтительно произносящий «сэр». Не был он готов к удушающему преклонению этого незнакомого человека.

– На Хэмпстедской пустоши, в десяти минутах ходьбы от Ист-Хит-роуд, есть жестяной сарай, который стоит у спортивного поля, что на южной стороне проспекта, сэр. Сигналом безопасности служила канцелярская кнопка, воткнутая высоко в первый деревянный косяк слева при входе.

– А сигнал-отмена? – резко спросил Смайли.

Но он уже знал ответ.

– Черточка желтым мелком, – откликнулся Мостин. – Насколько я понимаю, желтый цвет был своего рода опознавательным знаком Группы еще в старые дня. – По его тону чувствовалось, что рассказ идет к концу. – Я воткнул кнопку, вернулся сюда и стал ждать. Когда Владимир не появился, я подумал: «Ну, раз он помешан на секретности, придется еще раз сходить в ту хибару и проверить сигнал-отмену, тогда я буду знать, что он находится поблизости и предлагает откат назад, к первоначальному варианту».

– То есть?

– Встреча в пикапе у метро «Швейцарский домик» в одиннадцать сорок, сэр. Только я собрался пойти взглянуть, как позвонил мистер Стрикленд и приказал сидеть на месте до следующих распоряжений. – Смайли полагал, что Мостин закончил, но не тут-то было. Словно забыв о присутствующих, он медленно покачал красивой головой. – Мы так с ним и не встретились, – удивленно произнес он. – Он же был моим первым агентом, а я так с ним и не встретился, и я так и не узнаю, чего он хотел. Мой первый агент, и мертв. Невероятно. Я чувствую себя настоящим Ионой[10]. – Уже замолчав, он еще долго качал головой.

Лейкон добавил краткий постскриптум:

– Да, так вот Скотланд-Ярд нынче располагает компьютером, Джордж. Патруль нашел на пустоши тело и оградил место барьерами, а как только фамилию погибшего ввели в компьютер, загорелся огонек, или появились какие-то цифры, или что-то там еще, и они сразу поняли, что он значится в нашем особом списке. Дальше все заработало как часы. Начальник столичной полиции позвонил в министерство внутренних дел, из министерства внутренних дел сообщили в Цирк…

– А вы позвонили мне, – закончил Смайли. – Почему, Оливер? Кто посоветовал привлечь к этому делу меня?

– Джордж, разве это имеет значение?

– Эндерби?

– Если вы так настаиваете, то да – Сол Эндерби. Джордж, выслушайте меня.



Наконец для Лейкона наступил звездный час. Перед ними вырисовывалась проблема, очерченная, хотя еще и не уточненная. Мостина забыли. Лейкон на правах старого друга с доверительным видом встал над сидящим Смайли.

– Джордж, на данный момент дело обстоит так, что мне ничего не мешает пойти к Мудрецам и сказать: «Я провел дознание, и руки у Цирка чисты». Я могу сказать это. «Цирк не поощрял этих людей, как не поощрял и их лидера. Вот уже целый год Цирк не платил ему и не помогал!» Вполне честно. Его квартира, его машина не принадлежат Цирку, арендную плату за него мы не платили, отпрысков его не обучали, любовнице цветов не посылали и не поддерживали никаких старых – и прискорбных – связей с ним или ему подобными. Все связи с нами остались в прошлом. Его кураторы окончательно ушли со сцены – вы и Эстерхейзи, оба люди пожилые, оба списаны. Я вправе все это выложить положив руку на сердце. Мудрецам, а если необходимо, то и своему министру лично.

– Я что-то вас не понимаю, – перебил его Смайли, намеренно разыгрывая тупость. – Владимир числился нашим агентом. Пытался нам что-то сообщить.

– Нашим бывшим агентом, Джордж. Откуда мы знаем, что он пытался нам что-то сообщить? Мы же не давали ему никакого поручения. Он сказал, что дело срочное – даже упомянул про советскую разведку, но так делают многие бывшие, когда протягивают шапку за вспомоществованием!

– Только не Владимир, – отрезал Смайли.

Софистика, однако, была родной стихией Лейкона. Он в ней родился, он ею дышал, он мог летать, плавать в ней – никто в Уайтхолле сравниться в этом с ним не мог.

– Джордж, разве можем мы нести ответственность за всех бывших агентов, которым взбредет в голову неразумная мысль отправиться ночью гулять по одному из опаснейших пустырей в Лондоне! – Он молитвенно протянул к Смайли рука – Джордж! Как быть? Выбор за вами! За вами! Во-первых, Владимир просил о встрече с вами. Двое бывших коллег – потолковать о былом, почему бы и нет? И получить немножко деньжат – все когда-нибудь способны на такое, – он сделал вид, что у него для вас что-то есть. Какие-то крохи информации. Почему бы и нет? Все так поступают. В таком случае мой министр поддержит нас. Никакого шума, головы не полетят, и никакой истерики со стороны кабинета министров. Министр поможет нам схоронить дело. Естественно, прикрывать нас он не станет. Но придет к разумному выводу. Если я застану его в благоприятном расположении духа, он, возможно, и вовсе не потревожит Мудрецов.

– Аминь, – откликнулся Стрикленд.

– А с другой стороны, – продолжал гнуть свое Лейкон, пустив в ход всю силу убеждения, чтобы добить зверя, – если ситуация выйдет из-под контроля, Джордж, и министр вобьет себе в голову, что мы используем его доброе к нам отношение, чтобы замести следы неудавшейся и не разрешенной правилами авантюры, – он снова зашагал по комнате, обходя воображаемую трясину, – и начнется скандал, Джордж, и докопаются, что Цирк к этому причастен, – ваша служба, Джордж, которой вы отдали столько лет и которую, я уверен, вы до сих пор любите, – скандал, связанный с известной группой эмигрантов-реваншистов, людей несерьезных, болтливых, рьяных противников разрядки, зацикленных на анахронических идейках, настоящей отрыжки «холодной войны», иными словами, олицетворением всего того, чего наши владыки велели нам избегать, – он снова добрался до своего угла за пределами круга света, – и ведь была смерть, Джордж… и попытка спрятать концы в воду, как они это назовут… и сопутствующий шум в прессе – словом, такого скандала нам уже не пережить.

Наша служба – все еще слабенькая малютка, Джордж, хилое дитя, находящееся в руках новых, до невероятности чувствительных людей. На данной стадии своего нового рождения дитя это может умереть от простой простуды. И если такое произойдет, вина падет и на ваше поколение. У вас, как и у всех нас, есть же чувство долга. Лояльность.

«Долга по отношению к чему? – недоуменно подумал Смайли. Он подсознательно как бы ощущал себя зрителем – кроме всего прочего, и смотрел на себя всегда со стороны. – Лояльности по отношению к кому?»

«Лояльность не существует без измены», – любила говаривать ему в молодости Энн, когда он пытался возмущаться ее изменами.

Некоторое время царило молчание.

– А оружие? – наконец спросил Смайли тоном человека, проверяющего какую-то теорию. – Как вы это объясните, Оливер?

– Какое оружие? Никакого оружия. Его застрелили. Скорей всего, свои же дружки, которые в курсе всех их затей. Не станем упоминать его аппетита на чужих жен.

– Да, его застрелили, – согласился Смайли. – В упор. В лицо с очень близкого расстояния. Пуля со смещенным центром тяжести. И наспех обыскали. Взяли бумажник. Таков диагноз полиции. Но наш диагноз будет другим, не так ли, Лодер?

– Никоим образом. – Стрикленд бросил на Смайли сердитый взгляд сквозь клубы сигаретного дыма.

– Ну, а мой будет.

– Тогда выкладывайте, Джордж, – великодушно предложил Лейкон.

– Оружие, с помощью которого застрелен Владимир, обычно применяется Московским Центром для убийства, – пояснил Смайли. – Зачастую оно вмонтировано в фотоаппарат, в чемоданчик или во что-то еще. Пулей со смещенным центром тяжести стреляют в упор. Чтобы замести следы, наказать человека, чтобы другим неповадно было. Если память мне не изменяет, такую даже выставляли в Саррате, в музее рядом с баром.

– Она там по-прежнему красуется. Жуть, – подтвердил Мостин.

Стрикленд одарил Мостина премерзким взглядом.

– Но, Джордж! – воскликнул Лейкон.

Смайли выжидающе молчал, зная, что в таком состоянии Лейкон может под присягой отрицать даже существование Биг-Бена.

– Эти люди… эти эмигранты, к которым принадлежал и бедняга… разве они не выходцы из России? Разве добрая половина их не находилась в контакте с Московским Центром – о некоторых мы знали, а о других нет. Подобное орудие – я, конечно, не утверждаю, что вы тут правы, – подобное орудие в их мире, вполне возможно, столь же распространено, как сыр!

«С глупостью даже сами боги не в состоянии бороться, – подумал Смайли, – но Шиллер забыл про бюрократов».

– Лодер, – Лейкон обратился к Стрикленду, – у нас все еще не решен вопрос, какое заявление делать прессе. – И затем чуть ли не приказал: – Может, вы снова перед ними выступите, посмотрите, как далеко зашло дело.

Стрикленд, снявший ботинки, покорно прошлепал в носках по комнате и набрал номер.

– Мостин, не отнести ли вам все это на кухню? Ни к чему оставлять лишние следы, верно?

Мостин вышел, и Смайли неожиданно остался вдвоем с Лейконом.

– Так да или нет, Джордж, – вопросительно смотрел на него Лейкон. – Надо привести все в ажур. Дать объяснения лавочникам или кому еще там следует. Почтальону. Молочнику. Друзьям. Всем, кто такого рода людей окружает. Никто не знает этого лучше вас. Никто. Полиция обещала сообщить вам для начала основные данные. Они не станут тянуть, но, конечно, будут придерживаться определенного порядка и следовать рутине. – Лейкон нервно подскочил к креслу Смайли и неуклюже уселся на ручку. – Джордж, вы считались их викарием. Прекрасно, вот я и прошу вас поехать и отслужить панихиду по нему. Он ведь хотел видеть вас, Джордж. Не нас, а вас.

В их разговор со своего места у телефона вторгся Стрикленд:

– Они просят подпись под заявлением для печати, Оливер. Они хотели бы видеть вашу подпись, если вы не против.

– А почему не шефа? – произнес предусмотрительный Лейкон.

– Видимо, им ваша подпись кажется весомее.

– Попросите собеседника минуту подождать. – Лейкон взмахнул рукой, словно крылом ветряной мельницы, и опустил ее в карман. – Я мог бы дать вам ключи, Джордж. – Он позвенел ими перед Смайли. – На определенных условиях. Хорошо? – Ключи все еще качались. Смайли, глядя на них, возможно, спросил: «На каких?», а возможно, просто не спускал с них глаз – право же, он не был настроен разговаривать. Мозг его немало занимали Мостин и отсутствие сигарет; телефонные звонки насчет Соседей; агенты, у которых снесено лицо, и желание спать. А Лейкон принялся отсчитывать. Он придавал большое значение счету и помечал цифрой каждый абзац. – Во-первых, вы частный гражданин, исполнитель воли Владимира, а не нашей. Во-вторых, вы человек из прошлого, а не из настоящего и должны вести себя соответственно. Теперь по части санитарии. Вы замутите воду, но не за тем, чтобы ее загрязнить. Вы, естественно, не станете проявлять своего профессионального интереса к Владимиру, так как это значило бы, что мы проявляем интерес. При этих условиях могу я передать вам ключи? Да? Нет?

В дверях на кухню остановился Мостин. Он обратился к Лейкону, но его озабоченный взгляд то и дело перебегал на Смайли.

– В чем дело, Мостин? – обернулся к нему Смайли. – Не тяните.

– Я только что вспомнил о пометке на карточке Владимира, сэр. У него есть жена в Таллине. Может, следовало бы ей сообщить, вот мне и пришло в голову, что надо вам об этом сказать.

– В картотеке опять-таки нет точности, – возразил Смайли, в свою очередь глядя на Мостина. – Она находилась с ним в Москве, когда он бежал к нам, ее арестовали и отправили в концлагерь. Там она и умерла.

– Мистер Смайли предпримет то, что считает в этой связи нужным, – быстро произнес Лейкон, стремясь избежать новой вспышки разногласий, и опустил ключи в безучастную руку Смайли.

И сразу все пришло в движение. Смайли поднялся на ноги, Лейкон уже пересек полкомнаты, и Стрикленд протягивал ему трубку. А Мостин вышел в темный коридор, дабы предупредительно снять с вешалки плащ Смайли.

– Что еще сказал вам Владимир по телефону, Мостин? – тихо спросил Смайли, сунув руку в рукав плаща.

– Он сказал: «Передайте Максу, что речь идет о Песочнике. Передайте, что у меня есть два доказательства и я могу их принести. Тогда, возможно, он со мной встретится». Он повторил это дважды. Была запись на пленке, но Стрикленд стер.

– Вам известно, что подразумевал под этим Владимир? Отвечайте тихо.

– Нет, сэр.

– На этот счет на карточке ничего?

– Нет, сэр.

– А они знают, что он имел в виду? – Смайли быстро кивнул в сторону Стрикленда и Лейкона.

– Стрикленд, возможно, знает. Я не уверен.

– Владимир действительно не просил о встрече с Эстерхейзи?

– Нет, сэр.

Лейкон закончил разговор по телефону. Стрикленд перехватил трубку и продолжил. А Лейкон, увидев Смайли уже в дверях, в два прыжка очутился рядом.

– Джордж! Славный вы малый! Желаю удачи! Послушайте, я хочу поговорить с вами как-нибудь о том, чтобы нам сочетаться браком. Семинар, не ограниченный никакими запретами. Я рассчитываю на вас, Джордж, посвятите меня в тайны ремесла!

– Хорошо. Надо будет встретиться, – согласился Смайли.

И, опустив взгляд, смотрел, как Лейкон пожимает ему руку.



Нелепейший постскриптум к этой встрече лишил ее всякой тайны. По принятым в Цирке правилам, на конспиративных квартирах должны быть установлены скрытые микрофоны. Агенты, как ни странно, с этим мирятся, хотя их об этом не информируют, а их кураторы делают вид, что ведут записи. Готовясь к встрече с Владимиром, Мостин перед прибытием старика, как полагалось, включил систему, и в последовавшей панике никто не подумал ее выключить. В соответствии с принятой процедурой пленка поступила в расшифровку, текст был размножен и разослан обычным получателям такого рода информации в Цирке. Один экземпляр поступил к незадачливому шефу Отдела разных поручений, в Секретариат, а также шефам Персонала, Оперативного и Финансового отделов. Взрыв произошел, лишь когда один из экземпляров очутился у Стрикленда на столе, среди входящих бумаг, и с ни в чем не повинных получателей под присягой и страшными угрозами взяли клятву держать язык за зубами. Пленка оказалась идеальная. Слышались безостановочные шаги Лейкона, равно как и замечания Стрикленда, произнесенные тихим голосом, – некоторые – непристойные. Не попали на пленку лишь признания, наспех сделанные Мостином в коридоре.

Что до самого Мостина, он больше в этом деле не участвовал. Два-три месяца спустя он по собственной воле подал в отставку, пополнив число тех, кто принимает скоропалительные решения в наши беспокойные дни.

ГЛАВА 6

Такой же сумеречный свет, на какой, вздохнув с облегчением, вышел в то утро Смайли из конспиративной квартиры в Хэмпстеде, был и в Париже, когда Остракова вышла на улицу, – только там осень продвинулась дальше и на платанах висели, как тряпки, лишь последние листья. Подобно Смайли, Остракова провела беспокойную ночь. Встав затемно, она тщательно оделась и, поскольку утро выдалось холоднее обычного, долго раздумывала, не достать ли зимние сапоги, так как на складе сильно дуло и сквозняк донимал ноги особенно. Так окончательно ничего и не решив, она все же достала их из шкафа, обтерла и даже начистила, но по-прежнему раздумывала, надевать или нет. Она всегда подолгу колебалась при решении каких-либо серьезных проблем, а на мелочи пороху и вовсе не хватало. Она знала приметы этого состояния, знала, когда оно наступало, но ничего не могла с собой поделать. Она забывала сумку, ошибалась в ведении учета на складе, захлопывала дверь в квартиру и вынуждена была идти за ключами к этой старой идиотке-привратнице, мадам Пьер, которая взбрыкивала и фыркала, как коза, попавшая в крапивник. В таком состоянии Остракова вполне могла сесть не на тот автобус, хотя ездила этим путем пятнадцать лет, и в ярости оказаться в совсем незнакомом месте. Она наконец все-таки натянула сапоги, бурча себе под нос: «Старая дура, кретинка», и, взяв большую тяжелую продуктовую сумку, которую она приготовила накануне, обычным путем отправилась на работу – мимо трех лавочек, ни в одну из которых она так и не заглянула, – пытаясь разобраться, не сошла ли она с ума.

«Я рехнулась. Я не рехнулась. Кто-то пытается меня убить, кто-то пытается меня защитить. Ничто мне не грозит. Мне грозит смертельная опасность».

И так все время – то одно, то другое.

Остракова чувствовала, что за месяц, прошедший с тех пор, как она принимала своего маленького эстонца-исповедника, в ней произошло немало изменений, и нельзя сказать, чтобы она не благодарила судьбу за большинство из них. Не то чтобы она влюбилась, нет, – просто он очень вовремя ворвался в ее жизнь, и его пиратская натура возродила в ней сопротивляемость в тот момент, когда свойство это грозило в ней угаснуть. Он разжег в ней огонь, и было в нем что-то от бродячего кота, напомнившее ей Гликмана да и других, – особым целомудрием она никогда не отличалась. «А поскольку, вдобавок ко всему, – размышляла она, – Волшебник еще и недурен собой, знает толк в женщинах и вступает в мою жизнь с фотографией моего преследователя и, похоже, с намерением убрать его – было бы просто непорядочно для такой одинокой старой дуры, как я, с ходу не влюбиться в него!»

Но гораздо больше, чем волшебное его появление, поразила Остракову серьезность, с какой он отнесся к ее делу. «Не надо приукрашивать, – бросил он с несвойственной ему резкостью, когда, желая немного его развлечь или же для разнообразия, она позволила себе чуть отойти от версии, описанной генералу. – Не считайте, только потому что у вас немного отлегло, будто опасность уже позади».

Она обещала исправиться.



– Опасность, несомненно, существует, – заключил он, уходя. – И не в ваших силах увеличить или уменьшить ее.

Люди и раньше говорили ей о существовании опасности, но когда об этом заговорил Волшебник, она ему поверила.

– Опасность для моей дочери? – спросила она. – Опасность для Александры?

– Ваша дочь не имеет к этому никакого отношения. Можете не сомневаться: ей ничего не известно о том, что происходит.

– Тогда кому же грозит опасность?

– Всем нам, кто посвящен, – ответил он, и она с радостью позволила ему себя в дверях обнять. – А самая большая грозит вам.



И вот последние три дня – или два, а может быть, десять? – Остракова могла бы поклясться, что она видела, как опасность надвигается на нее, словно армия теней у постели умирающей. Опасность несомненная, такая, какую не в ее силах ни увеличить, ни уменьшить. Она снова опознала ее в это субботнее утро, когда шла в своих начищенных зимних сапогах, покачивая тяжелой продуктовой сумкой, – невзирая на уик-энд, ее опять преследовали. Те же двое, люди беспощадные. Куда беспощаднее того рыжего. Из тех, что сидят при допросах. И не произносят ни слова. Один шел метрах в пяти позади нее, другой – вровень с ней по противоположной стороне, в этот момент он как раз проходил мимо двери этого беспутного Мерсье, бакалейщика, у которого так низко висел красный с зеленым навес, что грозил задеть даже человека столь скромного роста, как Остракова.

Когда Остракова впервые позволила себе заметить слежку, она решила, что это люди генерала. В понедельник или в пятницу? «Генерал Владимир прислал мне свою охрану», – слегка забавляясь, подумала она и целое утро размышляла, как выразить им свою признательность: исподволь улыбаться им, когда никто не смотрит; приготовить и отнести суп, чтобы те подкрепились, стоя в подъездах. «Два таких здоровенных охранника для какой-то одной старухи! Остраков оказался тысячу раз прав: генерал – настоящий человек!» На второй день Остракова решила, что их нет, и ее желание увидеть при себе таких людей объяснялось стремлением иметь какую-то связь с Волшебником. «Я ищу звено, которое связывало бы меня с ним, – подумала она, – вот так же я не могу заставить себя вымыть рюмку, из которой он пил водку, или взбить подушку, на которой он сидел и поучал меня насчет грозящей мне опасности».

Но на третий – а может быть, на пятый? – день она посмотрела иначе на своих предполагаемых защитников. Она перестала разыгрывать из себя маленькую девочку. В какой-то из этих дней, засветло выйдя из своей квартиры, чтобы проверить прибытие определенного груза на склад, она шагнула из своих абстракций прямо на улицы Москвы, в ту атмосферу, которую слишком хорошо узнала за годы жизни с Гликманом. На плохо освещенной, мощенной булыжником улице было пусто – лишь черная машина одиноко остановилась метрах в двадцати от ее подъезда. По всей вероятности, она только что подъехала. Остраковой потом казалось, что она видела, как машина остановилась, очевидно, чтобы высадить охранников на свой пост. Резко затормозила, как раз когда она выходила. И фары погасли. Остракова решительным шагом двинулась по тротуару. «Опасность грозит вам, – вспоминала она, – опасность грозит всем нам, кто об этом знает».

Машина следовала за ней.

«Они решили, что я – проститутка, – не без тщеславия подумала она, – из тех старух, что работают ранним утром».

Внезапно ее единственной целью стало войти в церковь. Любую церковь. Ближайшая русская православная церковь находилась минутах в двадцати ходьбы и была такая маленькая, что для молитвы достаточно было в нее войти: сама близость Святого Семейства уже даровала прощение грехов. Но двадцать минут – это целая вечность. Церкви других религий Остракова, как правило, обходила – зайти туда стало бы предательством по отношению к своему первородству. Однако в то утро, когда машина неотрывно ползла за ней, она отмела все предрассудки и нырнула в первую попавшуюся церковь, которая оказалась не только католической, а еще и современной католической, так что Остраковой пришлось дважды прослушать всю мессу на скверном французском в исполнении священника-рабочего, от которого несло чесноком и чем-то похуже. Зато когда она вышла из церкви, преследователей и след простыл, а это было главным, – правда, явившись на склад, ей пришлось обещать, что она отработает два лишних часа в счет опоздания.

Затем в течение трех дней – ничего, или в течение пяти? Оказалось, что Остракова так же плохо учитывает время, как и деньги. Три или пять дней – так или иначе, они прошли, они никогда не существовали. А все из-за ее привычки «приукрашивать», как выразился Волшебник, – из-за ее глупой манеры слишком многое видеть, заглядывать слишком многим в глаза, слишком накручивать. Вплоть до сегодняшнего дня, когда они появились снова. Разница состояла лишь в том, что сегодня дело обстояло в тысячу раз хуже, потому что сегодня – это было сейчас, и улица оказалась такой же пустынной, как в последний день или в первый, и расстояние в пять метров, отделявшее ее от человека, шедшего сзади, неумолимо сокращалось, а тот, что стоял под опасно низким навесом Мерсье, уже переходил улицу.



То, что произошло дальше, судя по описаниям, попадавшимся на глаза Остраковой, и по ее предположениям, очевидно, произошло мгновенно. Вот она идет по тротуару, а в следующую минуту ее уже мчат в сверкании огней и под вой сирен прямо на операционный стол, окруженный хирургами в цветных масках. Или вот она уже в раю перед Всевышним, бормочет извинения о допущенных промашках, не вызывающих у нее, однако, сожаления, как не вызывающих – если вы вообще Его понимаете – сожаления и у него. Или самое худшее: вы приходите в себя, и вас отвозят – покалеченную, но способную передвигаться – в вашу квартиру, и ваша нудная сводная сестра Валентина, бросив все, крайне неохотно приезжает из Лиона и всякий раз, подойдя к вашей кровати, безостановочно вас ругает.

Ни одно из этих предположений не осуществилось.

Все произошло в замедленном темпе подводного танца. Человек, настигавший ее сзади, подошел и зашагал рядом с ней справа. В ту же секунду человек, переходивший дорогу от Мерсье, подошел слева и пошел не по тротуару, а по водостоку, время от времени обрызгивая Остракову вчерашней дождевой водой. Следуя своей роковой привычке смотреть людям в лицо, Остракова уставилась на своих нежеланных компаньонов и увидела знакомые лица, известные наизусть. Вот такие же люди преследовали Остракова, убили Гликмана и, с ее точки зрения, на протяжении столетий истребляли русский народ именем царя, или Господа Бога, или Ленина. Отведя от них взгляд, она увидела черную машину, следовавшую за ней до церкви, – теперь она медленно подъезжала по пустынной мостовой. И тогда Остракова поступила так, как всю ночь думала поступить, как представляла себе, что поступит, когда проснулась. В продовольственной сумке у нее лежал утюг, старый утюг, который Остраков приобрел еще перед смертью, в те дни, когда полагал, что выручит несколько франков, занявшись продажей антиквариата. Продовольственная сумка у Остраковой была кожаная, зеленая с коричневым, сшитая из кусочков и крепкая. Размахнувшись сумкой, она изо всех сил ударила того, что шагал по водостоку, в пах, в самый ненавистный центр его существа. Он ругнулся – она не уловила, на каком языке, – и рухнул на колени. Вот тут ее план и лопнул. Она не ожидала, что у нее окажется по злодею с каждой стороны, и ей требовалось время, чтобы восстановить равновесие и замахнуться на второго. Он не дал ей это сделать. Обхватил ее, прижав ее руки к бокам, и поднял на воздух, будто толстый мешок, каковым она и являлась. Она увидела, как упала сумка и оттуда со звоном полетел в водосток утюг. Все еще глядя вниз, она увидела свои сапоги, болтающиеся в десяти сантиметрах от земли, точно она повесилась, как ее брат Ники, – у него ноги вот так же были вывернуты вовнутрь, точно у дурачка. Она заметила, что носок одного из сапог – левого – уже поцарапан. А руки врага все сильнее стискивали ей грудь, и в голове ее мелькнуло, а не лопнут ли у нее ребра, прежде чем она задохнется. Она почувствовала, что ее тащат назад, и предположила, что ее хотят бросить в машину, которая теперь быстро приближалась по мостовой, – значит, нацелены выкрасть. Остракова пришла в ужас. Ничто, даже смерть, не казалось ей в эту минуту страшнее мысли, что эти свиньи увезут ее назад в Россию, где она будет медленно умирать в тюрьме стараниями докторов, которые, она уверена, убили Гликмана. Вырываясь изо всех сил, она умудрилась укусить мерзавца за руку. Появилась пара прохожих, которые, казалось, испугались не меньше ее. И тут до нее дошло, что машина вовсе не тормозит и у мужчин совсем другое на уме: они не собираются ее выкрадывать, они хотят ее убить.

Державший Остракову разжал руки и отшвырнул ее от себя.

Она покачнулась, но не упала и, когда машина развернулась, чтобы сбить ее, возблагодарила Бога и всех его ангелов, что решила все-таки надеть зимние сапоги: передний бампер ударил ее сзади по лодыжкам, и она увидела свои ноги, вытянутые вровень с лицом, и свои голые ляжки, раздвинутые как при родах. Она взлетела на воздух и грохнулась на мостовую всем телом – головой, спиной и пятками, затем покатилась как сосиска по булыжнику. Машина промчалась мимо, но Остракова тут же услышала скрежет тормозов и подумала, не возвращается ли машина, чтобы переехать ее. Она попыталась шевельнуться, но ей смертельно хотелось спать. Она услышала голоса и грохот захлопываемых дверец, услышала, как взревел мотор и постепенно растаял звук, – значит, либо автомобиль уехал, либо она перестала слышать.

– Не трогайте ее, – сказал кто-то.

«Нет, не трогайте», – мелькнула мысль.

– Это от недостатка кислорода, – услышала она собственный голос, – помогите мне подняться, и я буду в порядке.

Почему она это сказала? Или, может, только подумала?

– Баклажаны, – произнесла она. – Добудьте баклажаны.

Она и сама не знала, просила ли купить их или же имела в виду женщин-регулировщиц, которых на парижском жаргоне называли «баклажанками». Затем пара женских рук набросила на нее одеяло, и началась ожесточенная галльская перепалка насчет того, что делать дальше. «Кто-нибудь записал номер?» – хотела спросить она. Слишком она оказалась для этого сонная, и потом ей не хватало кислорода: при падении весь дух из нее вышибло. Перед ее мысленным взором мелькнули подстреленные птицы, каких она видела в России в деревне, – они беспомощно хлопали крыльями по земле, дожидаясь, когда собаки прикончат их. «Генерал, – пронеслось у нее в голове, – получили ли вы мое второе письмо?» Уже впадая в забытье, она мысленно умоляла генерала прочесть его и откликнуться на зов. «Генерал, прочтите мое второе письмо».

Она написала его неделю назад в момент отчаяния. И бросила в почтовый ящик во второй такой момент.

ГЛАВА 7

В районе Пэддингтонского вокзала есть скверы, окруженные домами Викторианской эпохи, снаружи такими ослепительно белыми, словно люксовые лайнеры, а внутри – мрачными, как могилы. Уэстбурн-террейс в то субботнее утро сверкала вот такой белизной, но дорога для обслуги, ведущая к дому, где жил Владимир, была с одной стороны завалена старыми матрацами, а с другой – перегорожена, словно пограничным барьером, сломанной шваброй.

– Благодарю вас, я здесь выйду, – вежливо произнес Смайли и расплатился с таксистом у матрацев.

Он приехал сюда прямо из Хэмпстеда, и у него ломило колени. Таксист оказался греком и всю дорогу читал ему лекцию про Кипр, а он из любезности сидел, скрючившись, на откидном сиденье, чтобы сквозь шум мотора лучше слышать, что тот говорит. «Надо было нам лучше заботиться о вас, Владимир», – подумал он, глядя на грязные тротуары, на висящее на балконах жалкое белье. Цирку следовало бы с большим уважением относиться к своему агенту-посреднику.

«Речь идет о Песочнике, – вспомнил он. – Передайте Максу, что у меня есть два доказательства и я могу их принести».

Он шел медленно, зная, что ранним утром лучше выходить из здания, чем входить в него. На автобусной остановке стояла небольшая очередь. Проехал молочник, за ним – разносчик газет. Эскадрон поселившихся на земле чаек изящно ковырялся в переполненных мусорных баках. Если чайки перебрались в города, мелькнуло в голове у Смайли, не переберутся ли голуби на море? Переходя через дорогу, он увидел мотоциклиста на машине с черной коляской, который как раз припарковывал свой похожий на служебный мотоцикл в сотне ярдов впереди. Что-то в том, как держался парень, напомнило Смайли высокого посыльного, который доставил ключи от конспиративной квартиры, – такая же выправка, заметная даже на расстоянии, такая же, почти как у военных, уважительная настороженность.

Темный вход меж двух колонн делали еще мрачнее менявшие листву каштаны, драная кошка испуганно поглядела на Смайли. Звонок оказался самый верхний из тридцати, но Смайли не стал на него нажимать – он толкнул двойные двери, и они легко распахнулись; за ними открылся такой же темный коридор, выкрашенный, дабы противостоять любителям делать надписи, очень блестящей краской, и такая же темная лестница, выстланная линолеумом и скрипевшая, как больничная каталка. Смайли все это помнил. Ничто не изменилось и теперь уже не изменится. Выключателя не было, и на лестнице, по мере того как он поднимался, становилось все темнее. «Почему убийцы Владимира не взяли у него ключей? – подивился Смайли, чувствуя, как они при каждом шаге ударяют его по ляжке. – Возможно, ключи им не требовались. Возможно, они уже сделали себе собственные». Он добрался до площадки и с трудом протиснулся мимо шикарной детской коляски. Он услышал вой собаки, утренние известия по-немецки и звук воды, спускаемой в общем туалете. Услышал, как ребенок закричал на мать, звук пощечины и голос отца, прикрикнувшего на ребенка. «Передайте Максу, что речь идет о Песочнике». Пахло карри, дешевым жиром, на котором что-то жарили, и дезинфектантом. Пахло скоплением большого количества небогатых людей на слишком малом пространстве. Это Смайли тоже помнил. Ничто не изменилось.

«Относись мы к нему лучше, ничего бы не произошло, – вернулся к своим думам Смайли. – Тех, кем пренебрегают, легче убить», – думал он, неведомо для себя смыкаясь в этом с Остраковой. Он помнил тот день, когда они привезли сюда генерала, – Смайли выступал в качестве викария, Тоби Эстерхейзи – в качестве почтальона. Они поехали в Хитроу с Тоби, главным умельцем, хлебнувшим водички во всех океанах, как он о себе говорил, встречать Владимира. Тоби вел машину, и они мчались со скоростью ветра, но все равно чуть не опоздали. Самолет уже приземлился. Они бегом рванули к барьеру и обнаружили Владимира в коридоре прибытия – он стоял неподвижный как скала, седой и величественный, а мимо текла толпа крестьян. Смайли вспомнил, как они торжественно обнялись. «Макс, дружище, неужели это действительно вы?» – «Я, Владимир, нас снова соединили». Смайли вспомнил, как Тоби провел их широкими коридорами позади Иммиграционной службы, потому что французская полиция, разозлившись, отобрала у старика все документы, прежде чем вышвырнуть из страны. Он вспомнил, как они обедали «У Скотта» втроем, и старик так разволновался, что даже ничего не пил, зато строил грандиозные планы на будущее, которого, как все они хорошо знали, у него не будет. «Снова займемся Москвой, Макс. Может, даже удастся зацепить Песочника». На другой день они отправились искать квартиру. «Просто покажем вам несколько вариантов, генерал», – пояснил Тоби Эстерхейзи. Случилось это в Рождество, и годовой бюджет на расквартирование был исчерпан. Смайли обратился в Финансовый отдел Цирка. Уговаривал Лейкона и министерство финансов отпустить дополнительные средства, но тщетно. «Пусть немножко вкусит реальности, это опустит его на землю, – заявил тогда Лейкон. – Используйте свое влияние на него, Джордж. Вы же для этого к нему и приставлены». Первую дозу реальности генерал вкусил, поселившись в одной квартире со шлюхой в Кенсингтоне; второе его жилище выходило на сортировочную станцию вокзала Ватерлоо. Уэстбурн-террейс стало уже третьим жилищем, и, когда они со скрипом поднимались по этим же ступеням – с Тоби впереди, – старик вдруг остановился, откинул свою крупную голову и театрально сморщил нос.

«Ах, значит, если я проголодаюсь, достаточно будет выйти в коридор, понюхать, и голода как не бывало! – сливая слова, объявил он по-французски. – Так что я неделями могу не есть!»

К тому времени даже Владимир уже понял, что они окончательно расстаются с ним.

Смайли вернулся в настоящее. На следующей площадке – любители музыки, отметил он и продолжал свое одинокое восхождение. Из-за одной двери неслась рок-музыка, запущенная на полную мощность, из-за другой – Сибелиус и запах бекона. Выглянув в окно, Смайли увидел двоих, слонявшихся среди каштанов, – их там не было, когда он приехал. Это группа, решил он. Часть группы занимается наблюдением, остальные идут внутрь. Но вот чья это группа – уже другой вопрос. Направленная Москвой? Старшим инспектором? Солом Эндерби? Немного дальше высокий мотоциклист, развернув малоформатную газету, читал ее, сидя на своей машине.

Рядом со Смайли открылась дверь, и на площадку вышла пожилая женщина в халате, с кошкой на плече. На него пахнуло винным перегаром еще прежде, чем она обратилась к нему.

– Собираетесь нас обокрасть, милейший? – поинтересовалась она.

– Вряд ли, – ответил, рассмеявшись, Смайли. – Просто иду в гости.

– А все-таки приятно, когда пытаются понять, кто ты, верно, милейший? – добавила она.

– Безусловно, – вежливо ответил Смайли.

Последний марш был очень крутой и узкий, зато освещенный дневным светом, который падал на ступеньки из забранного проволокой, скошенного слухового окна. На верхней площадке находилось две двери, обе закрытые, обе узкие. С одной из них прямо на него смотрела отпечатанная карточка: «М-Р В.МИЛЛЕР, ПЕРЕВОДЫ». Смайли вспомнил, как они обсуждали с Владимиром, кем ему быть теперь, когда он стал лондонцем и не должен слишком высовываться. Фамилия «Миллер» не представляла проблемы, почему-то старик считал фамилию «Миллер» даже импозантной. «Миллер – c'est bien[11], – объявил он тогда. – Миллер мне нравится, Макс». А вот «мистер» уже не нравилось. Он настаивал на том, чтобы именоваться генералом, затем снизил требования до полковника. Но Смайли в своей роли викария стоял насмерть: «мистер» доставит куда меньше хлопот, чем вымышленное воинское звание в несуществующей армии, заявил он.

Смайли решительно постучал, зная, что тихий стук выглядит куда подозрительнее, чем громкий. Он услышал эхо и больше ничего. Он не услышал ни шагов, ни внезапного прекращения какого-либо звука. Он крикнул в почтовую щель: «Владимир» – так, словно пришел навестить старого друга. Затем выбрал ключ из связки и вставил в замок – ключ застрял; он вставил другой – ключ повернулся. Он вошел и закрыл за собой дверь, ожидая, что его сейчас стукнут по затылку, но предпочитая, чтобы ему проломили череп, размозжили лицо. У него вдруг закружилась голова, и он понял, что затаил дыхание. Все та же белая краска, заметил он, та же тюремная пустота. Та же неестественная тишина, как в телефонной будке; та же смесь запахов общественного места.

«Тут мы и стояли, – вспоминал Смайли, – все трое, в тот день. Мы с Тоби – по бокам, подобно буксирам, которые тащат старый линейный корабль. У агента по торговле недвижимостью это именовалось „верхний этаж со всеми удобствами“.

«Отчаянно плохо, – заключил Тоби на своем овенгеренном французском, спеша, как всегда, высказаться первым и уже повернувшись к двери, чтобы уйти. – То есть хуже некуда. То есть следовало мне сначала самому посмотреть, я поступил как идиот, – оправдывался Тоби, видя, что Владимир по-прежнему не двигается. – Генерал, прошу, примите мои извинения. Это настоящее оскорбление».

Смайли, со своей стороны, заверил старика:

«Мы в состоянии сделать для вас гораздо больше, Влади, много больше, – просто надо поднажать».

Но старик смотрел в окно, как и Смайли сейчас, на лес печных труб, на черепичные и шиферные крыши, раскинувшиеся за парапетом. Внезапно он опустил свою лапу в перчатке на плечо Смайли.

«Лучше приберегите денежки, чтоб пристрелить этих свиней в Москве, Макс», – посоветовал он.

По щекам Владимира катились слезы, он все с той же улыбкой, подтверждавшей его твердую решимость, смотрел на трубы, показавшиеся ему московскими, и на свои таявшие мечты о том, что он когда-либо снова заживет под русским небом.

«Остаемся здесь», – безапелляционным тоном наконец объявил он, словно прочертил по карте последнюю линию обороны.

Вдоль стены вытянулась узенький диван-кровать, на подоконнике стояла плитка. По запаху извести Смайли определил, что старик сам подбеливал свое жилье, закрашивая пятна сырости и замазывая трещины. На столе, за которым он работал и ел, стояла старая машинка «Ремингтон», лежала пара потрепанных словарей. Переводы – работа ради нескольких пенни, чтобы пополнить пенсию. Отведя назад локти, словно у него заболела спина, Смайли выпрямился во весь свой небольшой рост и приступил к знакомому похоронному обряду по шпиону, отошедшему в мир иной. На сосновой тумбочке у кровати лежала Библия на эстонском языке. Он осторожно прощупал ее – не вырезано ли пустот, затем повернул корешком вниз и встряхнул – не вылетит ли бумажка или фотография. Открыв ящик тумбочки, он обнаружил бутылочку с патентованными таблетками для восстановления сексуальной потенции и хромированную планку с тремя ленточками от медалей Красной Армии за доблесть. «С прикрытием покончено», – подумал Смайли и подивился, как это Владимир и его многочисленные приятельницы умещались на такой узенькой кровати. В изголовье висела фотография Мартина Лютера. Рядом с ней – цветная литография под названием «Красные крыши старого Таллина», которую Владимир, должно быть, откуда-то вырвал и наклеил на картон. Вторая картинка изображала «Побережье Казари», третья – «Ветряные мельницы и развалины замка». Смайли провел рукой за каждой из них. Внимание его привлекла лампочка у кровати. Он щелкнул выключателем и, когда свет не зажегся, вытащил вилку из розетки, отвинтил лампочку и обследовал деревянную основу, но – пусто. «Просто лампочка перегорела», – решил он. Вдруг пронзительный крик, раздавшийся за окном, заставил его отступить к стене, однако, чуть придя в себя, он понял, что это всего лишь крик прижившейся на земле чайки – целая колония этих птиц обосновалась среди печных труб. Он снова глянул поверх парапета. Двое мужчин, бродивших среди деревьев, исчезли. «Поднимаются сюда, – решил он, – мое время истекло. И они вовсе не полиция, – размышлял он. – Это убийцы». Мотоцикл с черной коляской стоял без хозяина. Смайли закрыл окно. «Интересно, – подумал он, – есть ли специальная Валгалла для умерших шпионов, где они с Владимиром наконец-то встретятся и поговорят начистоту, а кроме того, – сказал себе Смайли, – он прожил долгую жизнь, и ничто не мешает ей прямо сейчас и окончиться». В то же самое время он нисколько не верил этому.

В ящике стола лежали чистая бумага, машинка-скоросшиватель, искусанный карандаш, несколько резиночек и счет за телефон в последний квартал, неоплаченный, на семьдесят восемь фунтов, что поразило Смайли: слишком уж большая сумма для экономного Владимира. В машинке-скоросшивателе Смайли ничего не обнаружил. Он сунул счет за телефон в карман, чтобы заняться им позднее, и продолжал обыскивать помещение, полностью отдавая себе отчет в том, что это, конечно, не настоящий обыск. На настоящий обыск у троих человек ушло бы несколько дней – только тогда можно со всей определенностью сказать, что найдено все, что могло быть найдено. А он, если что-то и искал, то, скорее всего, адресную книжку, или дневник, или что-то нужное, пусть даже всего лишь клочок бумаги. Он знал, что старики шпионы – даже лучшие из них – становились порой немного похожи на старых любовников: с возрастом они начинали плутовать из боязни положиться на собственную память. Они делали вид, что помнят, а на самом деле все записывали, часто придуманным ими самими кодом, который – если бы они только это знали – разгадает любой специалист за несколько часов или даже минут. Фамилии и адреса контактов, субагентов. Ничто не оставалось под запретом. Порядок передачи информации, время и места встреч, клички, номера телефонов, даже комбинации сейфов, записанные в виде номера страховки или дня рождения. В свое время Смайли не раз наблюдал, как целые сети оказывались под угрозой краха из-за того, что кто-то из агентов не доверял больше своей голове. Смайли, конечно, сомневался, что Владимир идет на такое, но все ведь когда-то начинается.

«Передайте Максу, что у меня есть два доказательства и я могу их принести!»

Смайли задержался у подоконника, который старик назвал бы «кухней», где стояли газовая плитка и малюсенький самодельный холодильник в виде ящика с дырочками для вентиляции. «Мы мужчины, которые готовят сами для себя, – получеловеки», – заключил он, осматривая полки. Стащил оттуда кастрюльку и сковородку, пошарил среди баночек с кайенским и черным перцем. В любом другом месте в доме, даже в постели, можно отрешиться от всего – читать книги, обманывать себя, повторяя, что лучше одиночества ничего и быть не может. Но на кухне сразу видно, что комплект неполон. Полбуханки черного хлеба Полпалки затвердевшей колбасы. Пол-луковицы. Полпакета молока. Пол-лимона. Полпакетика черного чая. Полжизни. Смайли открыл все, что можно, потыкал пальцем в перец. Обнаружил старую плитку и отодрал ее, отвинтил деревянную ручку от сковородки. Собрался было уже открыть дверцы платяного шкафа, как вдруг снова замер, как бы прислушиваясь, но на сей раз внимание его привлекло не то, что он услышал, а то, что увидел.

На шкафчике для провизии лежал блок сигарет «Голуаз-Капораль», которые курил Владимир, когда не мог достать русских папирос. Блок лежал на боку, отметил Смайли и принялся за надписи: «Беспошлинная торговля», «Фильтр». Затем: «Для экспорта» и «Изготовлено во Франции». Весь блок в целлофане. Смайли снял его со шкафчика. В блоке не хватало одной пачки из десяти. В пепельнице лежало три окурка таких сигарет. В воздухе, когда он принюхался, помимо запаха еды и извести, слабо пахло французскими сигаретами.

«И никаких сигарет у него в кармане», – вспомнил он.

Держа голубой блок двумя руками, Смайли медленно поворачивал его, пытаясь угадать, что он в себе таит. Инстинкт – а вернее, подспудная догадка, еще не всплывшая на поверхность, – настоятельно подсказывал ему, что за этими сигаретами что-то кроется. Не по части внешнего вида. И не в том смысле, что они начинены микрофильмами, или взрывчаткой, или пулями со смещенным центром тяжести, или какой-то другой невеселой игрушкой.

Просто сам факт их местонахождения именно тут, а не в каком-то другом месте наводил на мысль, что с ними что-то связано.

Совсем недавно куплены, не запыленные, не достает одной пачки и три сигареты выкурены.

И никаких сигарет у него в кармане.

Теперь Смайли заработал быстрее: ему очень хотелось поскорее убраться отсюда. Слишком высоко находилась квартира. Слишком в ней было пусто и слишком много всего. Он все сильнее ощущал, что что-то не стыкуется. «Почему они не взяли ключей Владимира?» Смайли дернул на себя дверцы шкафа. Там хранились одежда и бумаги, но и того, и другого у Владимира было мало. Бумаги состояли главным образом из ксерокопий брошюр на русском и английском, а также, насколько понял Смайли, на одном из прибалтийских языков. Была там пачка писем из старого центра Группы в Париже и плакаты с надписями «ПОМНИ О ЛАТВИИ», «ПОМНИ ОБ ЭСТОНИИ», «ПОМНИ О ЛИТВЕ», которые, по всей вероятности, предназначались для демонстрации. Была и коробка с желтыми мелками – двух мелков недоставало. Внизу лежала снятая с крючка норфолкская куртка, которой так дорожил Владимир. Возможно, она упала, когда тот слишком поспешно хлопнул дверцей шкафа.

«Такой честолюбец, как Владимир? – пришло вдруг в голову Смайли. – Человек, так старавшийся выглядеть военным? И вдруг оставил свою лучшую куртку на дне шкафа? Или, может, это чья-то небрежная рука не потрудилась ее повесить?»

Смайли поднял куртку, обыскал карманы, затем повесил ее на крючок и хлопнул дверцей, чтобы проверить, упадет ли она.

Она упала.

«Итак, они не взяли у Владимира ключей и не обыскали его квартиру, – думал он. – Они обыскали Владимира, но, по мнению старшего инспектора, им помешали довести дело до конца».

«Передайте Максу, что у меня есть два доказательства и я могу их принести».

Подойдя снова к так называемой «кухоньке», Смайли постоял перед шкафчиком для провизии и еще раз внимательно оглядел лежавший на нем голубой блок. Затем заглянул в корзину для бумаг. Снова в пепельницу, запоминая увиденное. Затем – в мусорное ведро, на случай, если там вдруг окажется смятая коробка от недостающей пачки сигарет. Ее там не оказалось, что, по некоторым причинам, он воспринял с удовлетворением.

Пора уходить.

Но он не ушел – вернее, ушел не сразу. Еще с четверть часа, напрягая слух на случай появления пришельцев, Смайли высматривал и прощупывал, приподнимал и ставил на место, все еще выискивая плохо пригнанную пуговицу или любимый тайник за полками. Но на этот раз он не жаждал найти. На этот раз он жаждал подтвердить отсутствие. Только удовлетворившись в той мере, в какой это позволяли обстоятельства, он тихо вышел на площадку и запер за собой дверь. В конце первого марша ему встретился временный почтальон с повязкой ГПК[12] на рукаве, выходивший из другого коридора. Смайли дотронулся до его локтя.

– Если есть что-нибудь для квартиры 6-Б, я могу избавить вас от необходимости лезть наверх, – с почтением произнес он.

Почтальон порылся в своей сумке и вытащил конверт из бурой бумаги. Почтовый штемпель Парижа, пятнадцатый округ, дата – пять дней назад. Смайли сунул конверт в карман. В конце второго марша находился запасной выход на случай пожара, дверь открывалась только изнутри. Смайли мысленно отметил это, когда поднимался. Он нажал на поперечную перекладину, дверь поддалась; он спустился по отвратительной бетонной лестнице, пересек внутренний двор и вышел к пустынным конюшням, продолжая размышлять об упущениях противной стороны. Почему они не обыскали квартиру Владимира? Он не мог найти разумного объяснения. У Московского Центра, как у любой крупной организации, существовали свои твердо установленные правила проведения операций. Принимается решение убить человека. Выставляются пикеты у его дома, расставляются люди по пути его следования, создается группа убийства, и его убивают. В классическом стиле. В таком случае, почему не обыскать его квартиру? Владимир ведь был холостяком и жил в доме, где постоянно шныряют всякие люди! Тогда почему не послать к нему на квартиру кого-то, как только он вышел из дома?

«Потому что они знали, что нужные им бумаги у него при себе», – заключил Смайли. А обыск трупа весьма поверхностный, по мнению старшего инспектора. Предположим, никто им не помешал и они нашли то, что искали?

Он остановил такси, сказал шоферу:

– Байуотер-стрит в Челси, пожалуйста, рядом с Кингс-роуд.

«Поеду-ка я домой, – подумал он. – Приму ванну, все обдумаю. Побреюсь».

«Передайте Максу, что у меня есть два доказательства и я могу их принести».

Смайли вдруг наклонился и, постучав по отделяющему от шофера стеклу, изменил направление. Когда они разворачивались, позади них с визгом остановился высокий мотоциклист, слез со своего мотоцикла с черной коляской и торжественно переставил его на противоположную полосу. «Лакей», – подумал Смайли, наблюдая за ним.

Лакей, который развозит на столике чай. Словно официальный эскорт, мотоциклист, сгорбившись и расставив локти, проследовал за ними по дальним окраинам Кэмдена, затем, держа положенную дистанцию, медленно поехал вверх по холму. Такси остановилось, Смайли нагнулся вперед, чтобы расплатиться. В этот момент темная фигура торжественно проехала мимо, приветственно подняв согнутую в локте руку.

ГЛАВА 8

Он стоял в начале проспекта, глядя на березы, которые, словно отступающая армия, рядами уходили вдаль, в туман. Темнота нехотя уступила место мраку. Вообще-то сумеркам пора бы уже спуститься: в деревне в старых домах сейчас пьют чай. Уличные фонари по обе стороны от Смайли, словно жалкие свечи, ничего не освещали в теплом и тяжелом воздухе. Смайли ожидал, что еще увидит тут полицию и огражденное веревками место, журналистов или хотя бы зевак. «Да ничего вообще не случилось, – буркнул он себе под нос, медленно двинувшись вниз по склону. – Не успел я уехать, как Владимир весело поднялся на ноги с палкой в руке, стер с лица страшный грим и отправился со своими приятелями-актерами выпить пивка в полицейском участке».

«С палкой в руке, – повторил про себя Смайли, вспомнив то, что сказал ему старший инспектор. – В левой руке или в правой?» «На его левой руке тоже следы желтого мела, – доложил ему уже в фургоне мистер Мэрготройд, – на большом и на двух первых пальцах».

Смайли пошел по проспекту, и темнота сомкнулась за ним, туман сгустился. Шаги его оловянным эхом звучали впереди. Ярдах в двадцати сверху костром в собственном дыму догорало бурое солнце. Но тут, в низине, стоял холодный туман, и Владимир был окончательно мертв. Смайли увидел следы шин, где стояли полицейские машины. Он отметил отсутствие листьев и неестественную чистоту гравия. «Что они тут понаделали? – подивился он. – Полили гравий из брандспойта? Соскребли листья в пластиковые мешки?»

Усталость сменилась какой-то новой, необъяснимой ясностью ума. Он все так же вышагивал по проспекту, желая Владимиру доброго утра и доброй ночи и вовсе не чувствуя себя при этом дураком, напряженно думая о канцелярских кнопках, и о мелках, и о французских сигаретах, и о Московских правилах и выглядывая железный сарай у спортивного поля. «Рассматривай все последовательно, – скомандовал он себе. – С самого начала. Оставь сигареты – пусть лежат в шкафчике». Он дошел до перекрестка и, миновав его, стал подниматься в гору. Справа появились стойки ворот, за ними – павильон из зеленого гофрированного железа, судя по всему – пустой. Смайли пошел через поле – в ботинки тут же начала просачиваться вода. За павильоном оказался крутой голый склон – земля здесь вся была исцарапана следами от досок, на которых дети спускаются вниз. Смайли поднялся по откосу, вошел в рощицу и продолжал карабкаться вверх. Странно, но туман осел только в низине, на выступе его вообще не было. По-прежнему – ни души. Смайли повернулся и через рощицу зашагал к павильону. В этом всего-навсего железном сарае, открытом со стороны поля, из обстановки была только грубо сколоченная деревянная скамья, исцарапанная, с вырезанными ножом надписями; единственное живое существо растянулось на скамье, накрывшись с головой одеялом, из-под которого торчали коричневые сапоги. На мгновение утратив самообладание, Смайли со страхом подумал, не размозжено ли у него лицо тоже. Крышу поддерживали стропила; унылые зеленые стены с отслаивающейся краской оживляли высокоморальные изречения: «Шпана – элемент разрушительный. Такие люди не нужны обществу». Смайли на секунду задумался. «О нет, нужны, – захотелось ему возразить, – ведь общество – это конгломерат меньшинств». Канцелярская кнопка, как и говорил Мостин, оказалась на месте, как раз на уровне головы – в соответствии с лучшими традициями Саррата; медная головка этой штуковины была столь же новенькой и непримечательной, как и молодой человек, всадивший ее в дерево.

«Следуйте к месту встречи, – гласила кнопка, – опасности не замечено».

«Московские правила», – снова подумал Смайли. Москва, где агенту требуется три дня, чтобы заложить письмо в тайник. Москва, где все, кто в меньшинстве, – шпана.

«Передайте Максу, что у меня есть два доказательства и я могу их принести».

Меловая отметина Владимира о том, что сообщение понято, вилась желтым червем от кнопки вниз по столбу. «Возможно, старик беспокоился, не пойдет ли дождь», – подумал Смайли. Возможно, он боялся, что дождь смоет его отметину. А возможно, в волнении и по недосмотру чересчур нажал на мелок, как по недосмотру оставил свою норфолкскую куртку валяться на дне шкафа. «Встреча или вообще ничего, – сообщил он Мостину. – Сегодня вечером или никогда… Передайте Максу, что у меня есть два доказательства и я могу их принести».

Тем не менее только человек настороженный обратит внимание на эту отметину, какой бы толстой ни была линия, или на блестящую кнопку, и даже такой человек не удивится этому, ибо на Хэмпстедской пустоши люди без конца оставляют друг другу записки и послания и далеко не все они шпионы. Случается, это дети, случается – бродяги, случается – верующие или организаторы походов с благотворительными целями, а то кто-то потерял собаку или кошку или же кто-то ищет особой любви и чувствует потребность объявить об этом с высоты холма. И никоим образом не всем разворачивают лицо выстрелом в упор из орудия, применяемого для убийства Московским Центром.

И с какой же целью? В Москве – в ту пору, когда Смайли со своего места в Лондоне отвечал за Владимира, – этот метод применяли в отношении агентов, которых следовало убрать в одночасье, – сухие ветки в любой момент могут упасть на дорогу никогда не заказанную, чтобы стать для них последней. «Не вижу опасности и следую, согласно инструкции, к условному месту встречи», – гласило последнее – и роковым образом ошибочное – послание живого Владимира.

Выйдя из павильона, Смайли прошелся немного назад той же дорогой, которой пришел сюда. И при этом старательно восстанавливал в памяти, словно черпал из архива, слова старшего инспектора о последнем пути Владимира.



– Эти галоши нам просто Богом посланы, мистер Смайли, – заявил старший инспектор. – Марки «Норт бритиш сенчури», с ромбовидным узором на подошве, сэр, почти не ношенные, да такой след нетрудно отыскать даже в толпе на футбольном матче, если б понадобилось!

– Я перескажу вам разрешенную версию. – Он говорил быстро, так как времени было мало. – Готовы слушать, мистер Смайли?

Смайли подтвердил.

Старший инспектор переменил тон. Беседа – одно дело, точные данные – другое. Излагая, он в подходящий момент освещал своим фонариком мокрый гравий на огражденном участке «Лекция с волшебным фонарем, – заметил про себя Смайли, – в Саррате я бы это записывал».

– Вот он спускается по склону, сэр. Видите? Шаг нормальный, носок и пятка равномерно вдавливаются, скорость нормальная, все как надо. Видите, мистер Смайли?

Мистер Смайли видел.

– И следы от палки в правой руке, вон там, сэр, видите?

Смайли видел, что у каждого второго отпечатка ноги палка с резиновым наконечником оставляла круглую вмятину.

– Но когда в него стреляли, палка, конечно же, оказалась в левой руке, верно? Вы это тоже видели, сэр, я заметил. Случайно, не знаете, какая нога была у него плохая, сэр, если была?

– Правая, – ответил Смайли.

– А-а. Тогда, значит, он и палку обычно держал справа. Сюда вниз, прошу вас, сэр! Он шел по-прежнему нормально, отметьте, пожалуйста, и здесь, – добавил офицер, нескладно построив фразу, что случалось с ним редко.

Еще пять шагов фонарик старшего инспектора высвечивал четкие отпечатки носка и пятки, равно как и ромбовидного рисунка на стопе. Сейчас же, при дневном свете, Смайли увидел лишь смутные их очертания. Дождь, отпечатки других ног и шин проехавших здесь без разрешения велосипедистов в значительной степени размыли их. Но ночью, при свете фонарика старшего инспектора, он их отчетливо видел – столь же отчетливо, как и накрытый пластиком труп, лежавший во впадине, где кончались следы.

– А вот теперь, – довольным тоном произнес старший инспектор и остановился – конус света его фонарика падал на развороченный участок земли. – Сколько, вы сказали, ему лет, сэр? – поинтересовался он.

– Я вам этого не говорил, но ему стукнуло шестьдесят девять.

– Прибавьте к этому, насколько мне известно, недавний инфаркт. Так вот, сэр. Сначала он останавливается. Резко. Не спрашивайте почему – возможно, его окликнули. Я полагаю, он что-то услышал, позади. Отметьте, как укорачивается шаг, отметьте положение ног, когда он делает пол-оборота – оглядывается или оборачивается! Словом, он поворачивает назад – вот почему я настаиваю, что он услышал что-то сзади. И, увидев что-то или не увидев – или же услышав или не услышав, – он решает бежать. И припускает вовсю, смотрите! – призывает Смайли инспектор с внезапным энтузиазмом спортсмена. – Шаг стал шире, пятки едва касаются земли. Совсем другой отпечаток – бежит что есть силы. Видно даже, как помогает себе палкой.



Всматриваясь сейчас, при дневном свете, Смайли уже не может с определенностью ничего сказать, но он видел вчера ночью – и мысленно увидел снова сегодня утром – эти следы от отчаянного взмаха палкой, глубоко, а потом косо вонзавшейся в землю.



– Сложность в том, – спокойно продолжал комментировать старший инспектор, словно выступая в суде, – что выстрел-то был произведен спереди, верно? А совсем не сзади.

«С обеих сторон, – подумал сейчас Смайли, имея возможность за прошедшие часы все обдумать. – Они его гнали, – думал он, безуспешно пытаясь вспомнить, как такая техника называется на жаргоне Саррата. – Они знали его маршрут, и они его гнали. Тот, который запугивает, находится сзади и гонит объект вперед, а стрелок находится впереди, не замечаемый объектом, пока тот не напарывается на него. Эту истину знают и группы убийства Московского Центра – знают, что даже бывалые агенты будут часами голову ломать над тем, как обезопасить себя сзади или с фланга, какая машина проехала, а какая не проехала, что за улицы они пересекают и в какие дома входят. И однако же в критические моменты не видят опасности, столкнувшись с ней лицом к лицу».

– Все еще бежит, – продолжал старший инспектор, шаг за шагом приближаясь к трупу во впадине. – Заметьте, как чуть удлиняется шаг из-за того, что склон делается круче! И становится беспорядочнее, видите? Ноги так и разлетаются. Бежит, спасая жизнь. В буквальном смысле. И палка по-прежнему в правой руке. Вот тут, видите, он поворачивает, приближается к кромке впадины. Теряет ориентир, что вовсе не удивительно. А теперь вот это. Объясните-ка, если можете!

Свет фонарика задержался на отпечатках ног – их было пять или шесть, сбитых в кучу на очень маленьком пространстве между деревьями, покрытом травой.

– Снова остановился, – объявил старший инспектор, – пожалуй, не столько остановился, сколько запнулся. Не спрашивайте почему. Может, просто оступился. Может, испугался, оказавшись так близко от деревьев. Может, сердце забарахлило – вы ведь говорили, что оно у него паршивое. А затем снова побежал, как прежде.

– Уже с палкой в левой руке, – тихо произнес Смайли.

– Почему? Я задаю себе этот вопрос, сэр, но, возможно, вы знаете ответ. Почему? Он снова что-то услышал? Что-то вспомнил? Почему, спасаясь бегством, он вдруг останавливается, топчется на месте, перебрасывает палку из одной руки в другую и затем снова бежит? Прямиком в объятия того, кто его пристрелил? Если только тот, кто находился позади, не нагнал его тут, не обошел, быть может, между деревьями, то есть не описал полукруга? Какие будут этому объяснения с вашей стороны, мистер Смайли?

Этот вопрос все еще звучал в ушах Смайли, когда они подошли наконец к трупу, лежавшему, словно эмбрион, в своей пластиковой оболочке.



Но сейчас, утром, Смайли остановился, не дойдя до впадины. Ставя промокшие ботинки как можно тщательнее в оставшиеся следы, он попытался воспроизвести движения старика. И поскольку Смайли делал это в замедленном темпе, явно сосредоточившись, на глазах у двух дам в брюках, прогуливавших своих овчарок, те приняли его за приверженца новой моды в китайской борьбе и соответственно сочли тронутым.

Сначала он поставил ноги рядом, носками вниз к склону. Затем поставил левую ногу вперед, а правую перевернул так, что пальцы были направлены на рощицу молодых сосенок. При этом правое плечо его естественно повернулось вместе с ногой, и инстинкт подсказал ему, что, скорее всего, в этот момент Владимир перехватил палку левой рукой. Но почему? Старший инспектор тоже ведь спросил, зачем он перекладывал палку. Зачем в критический момент своей жизни ему сказал ему, что, скорее всего, в этот момент Владимир перехватил палку левой рукой. Но почему? Старший инспектор тоже ведь спросил, зачем он перекладывал палку. Зачем в критический момент своей жизни ему понадобилось перекладывать палку из правой руки в левую? Безусловно, не для того, чтобы защищаться, поскольку, как помнил Смайли, Владимир не был левшой. Для защиты он только крепче сжал бы палку. Или даже схватил бы ее двумя руками как дубину.

Может быть, он хотел высвободить правую руку? Но для чего?

Почувствовав на этот раз, что за ним наблюдают, Смайли внимательно огляделся и увидел двух мальчуганов в курточках, которые остановились позади и глазели на то, как маленький толстый человек в очках делает какие-то странные выкрутасы ногами. Он строго посмотрел на них, как грозный школьный учитель, и они поспешно убежали прочь.

«Чтобы освободить правую руку, для чего? – повторял про себя Смайли. – И почему затем он снова побежал?»

«Владимир повернулся направо», – подумал Смайли и снова подкрепил свою мысль действием. Владимир повернулся направо. Он стал лицом к рощице, переложил палку в левую руку. Какое-то мгновение, по мнению старшего инспектора, он стоял неподвижно. Затем снова побежал.

«По Московским правилам», – думал Смайли, уставясь на свою правую руку. Он медленно опустил ее в карман плаща. Там было пусто, как и в правом кармане пальто Владимира.

«Может, он хотел что-то написать?» – потешил себя Смайли предположением, которому он старался не давать ходу. Написать, к примеру, с помощью мела? Может, он узнал своего преследователя и хотел где-нибудь начертать его имя или какой-то знак? Но на чем? Не на этих же мокрых стволах? И не на глине, не на опавших листьях, не на гравии! Оглядевшись вокруг, Смайли вдруг обнаружил своеобразие того места, где стоял. Здесь, меж двух деревьев, в самом конце проспекта, где туман особенно сгущался, он практически становился невидимым. Проспект спускался и снова поднимался вверх. Но он и заворачивал, и отсюда из-за деревьев и густых зарослей сосновой рощицы концы проспекта не просматривались. На всем пути, по которому отчаянно бежал в последний раз Владимир, – пути, который он, учтите, хорошо знал, так как пользовался им не раз для подобных встреч, – это место оказалось единственным, с возрастающим удовлетворением понял Смайли, где беглеца не мог видеть ни тот, что находился впереди, ни тот, что позади.

И тут он остановился.

Освободил правую руку.

И сунул ее, скажем, в карман.

В поисках сердечного? Нет. Таблетки лежали вместе с желтым мелком и спичками в его левом кармане, а не в правом.

В поисках, скажем, чего-то, чего уже не было в кармане, когда его нашли мертвым.

Тогда чего?

«Передайте Максу, что у меня есть два доказательства и я могу их принести… Тогда, возможно, он согласится со мной встретиться… Грегори просит о встрече с Максом. Прошу вас, у меня кое-что для него есть…»



Доказательства. Доказательства слишком ценные, чтобы доверить их почте. Он что-то нес. Какие-то две вещи. Нес не в голове, а в кармане. И вел игру по Московским правилам. Правилам, которые засели в голове генерала с первого дня, как только его завербовали в качестве агента, остающегося на месте. В голову их вбил сам Смайли, а также местный куратор Владимира. Правила, разработанные для его выживания и для выживания его сети. Смайли почувствовал, как его даже затошнило от возбуждения. По Московским правилам, если ты имеешь при себе послание, то должен иметь и средство от него избавиться! Как бы хорошо оно ни было замаскировано или упрятано – будь то точечное письмо, тайнопись, непроявленная пленка или любой другой из сотни рискованных хитроумных способов передачи посланий, – оно должно быть вложено в предмет самый легкий, какой попадет под руку, и наименее заметный, если придется его выбрасывать!

К примеру, в лекарство – в бутылочку с таблетками, подумал Смайли, немного успокаиваясь. Или в коробок спичек.

«Один коробок спичек „Суон Веста“, полупустой, левый карман пальто», – вспомнилось ему. Отметим: спички курильщика.

«И на конспиративной квартире, – продолжал он думать, раззадоривая себя, отодвигая конечный вывод, – на столе Владимира ждала пачка сигарет его любимой марки. А на Уэстбурн-террейс, на шкафчике для продуктов, – девять пачек „Голуаз-Капораль“ из десяти.

Но никаких сигарет в карманах. Ни единой сигареты при его особе, как сказал бы славный старший инспектор. Точнее, не было ни одной, когда его нашли.

Итак, что из этого следует, Джордж? – обратился к себе, подражая Лейкону, Смайли, осуждающе подняв, совсем как префект Лейкон, палец перед своим целым и невредимым носом. – Что следует? А следует, Оливер, на данный момент то, что курильщик, заядлый курильщик, отправляется в состоянии крайнего нервного возбуждения на важную тайную встречу с коробком спичек в кармане без пачки сигарет, даже пустой, хотя у него дома на видном месте лежит целый блок. Значит, либо убийцы нашли сигареты и забрали их – то самое доказательство или доказательства, о которых говорил Владимир, – или что? Или Владимир успел вовремя перебросить палку из правой руки в левую. И успел вовремя сунуть правую руку в карман. И опять-таки вовремя вытащить ее в таком месте, где он был не виден. И, следуя Московским правилам, избавиться от того, что он вытащил».

Удовлетворив свое упорное стремление выстраивать логическую цепь, Джордж Смайли осторожно ступил в высокую траву перед рощицей, намочив при этом брюки до колен. Целых полчаса, а то и больше он шарил по траве и среди опавших листьев, возвращался на прежнее место, ругал себя за неуклюжесть, бросал, снова принимался искать, отвечая прохожим, задававшим самые разные вопросы – от непристойных до указывавших на чрезмерное внимание. А двое буддистских монахов из местной семинарии – при полном параде: в шафрановых одеждах, ботинках на шнуровках и в шерстяных вязаных шапочках – даже предложили ему помочь. Смайли вежливо отказался. Он нашел два порванных воздушных змея, множество банок из-под кока-колы. Он нашел листки с изображением женского тела – одни в цвете, другие – черно-белые, вырванные из журналов. Он нашел старую черную туфлю для бега и куски старого, обгоревшего одеяла. Он нашел четыре бутылки из-под пива и четыре пустые пачки сигарет, такие промокшие и старые, что, взглянув на них, тут же их выбросил. А между сучьями в развилке, там, где ветка примыкает к стволу, – пятую или, вернее, десятую пачку «Голуаз-Капораль», с фильтром и со штампом беспошлинной торговли – не пустую и относительно сухую. Смайли потянулся к ней, словно к запретному плоду, но, как и запретный плод, пачка была для него недосягаема. Он подпрыгнул и почувствовал, что разорвал мышцы на спине, – они разошлись, и спина у него потом болела еще очень долго. Он громко выругался: «Вот черт» – и потер больное место, как сделала бы Остракова. Две машинистки по пути на работу утешили его своим хихиканьем. Смайли нашел палку, сдернул с ветки пачку и вскрыл ее. Там было четыре сигареты.

А за этими четырьмя сигаретами, полускрытое, но защищенное его собственным целлофаном нечто знакомое, до чего Смайли не посмел даже дотронуться своими мокрыми и дрожавшими пальцами. Нечто, на что он не смел даже взгляд бросить, пока не выйдет из этого жуткого места, где хихикающие машинистки и буддистские монахи топтали в своем неведении землю, на которой умер Владимир.

«У них одно доказательство, у меня – другое, – мелькнуло у него в голове, – я разделил наследие старика с его убийцами».



Бросая вызов транспорту, Смайли спустился по узкой дороге с холма и вышел наконец на Саус-энд-Грин, где рассчитывал найти кафе и выпить чаю. Не найдя ни одного, которое работало бы в такую рань, он уселся на скамью напротив киношки и уставился на старый мраморный фонтан и две красные телефонные будки, одна грязнее другой. Моросил теплый дождик, несколько лавочников вышли опустить навесы над входом, в гастрономический магазин привезли хлеб. Смайли сидел нахохлившись, и мокрые концы воротника макинтоша упирались в его небритые щеки всякий раз, как он поворачивал голову. «Ради всего святого, поскорби же наконец! – воскликнула как-то Энн, придя в ярость от его внешнего спокойствия после смерти еще одного друга. – Если ты не горюешь по умершим, то как ты можешь любить живых». Сидя сейчас на скамье, обдумывая свои дальнейшие шаги, Смайли дал ей ответ, которого не мог тогда найти. «Ты не права, – мысленно обратился он к ней. – Я искренне скорблю по умершим и в данный момент глубоко скорблю по Владимиру. Вот любить живых – это для меня иногда проблема».

Он попробовал позвонить – во второй будке телефон работал. Каким-то чудом даже второй том телефонной книги был в сохранности, и еще удивительнее оказалось то, что служба мини-такси «Стрейт-энд-Стэди» Северного Ислингтона заплатила за рекламу жирным шрифтом. Он набрал номер и, пока на том конце провода раздавался звонок, в панике обнаружил, что забыл фамилию человека, подписавшего квитанцию, которую нашли в кармане Владимира. Он повесил трубку, получил назад свои два пенса. Лейн? Лэнг? Он позвонил снова.

Скучающий певучий женский голос ответил:

– «Стрейт-энд-Стэди-и-и!»! Пожалуйста, когда и куда подать машину?

– Я хотел бы поговорить с мистером Дж. Лэмбом, одним из ваших шоферов, пожалуйста, – вежливо попросил Смайли.

– Изви-и-ни-и-те, никаких личных разговоров по этому телефону, – пропели в трубку.

Он позвонил в третий раз. Разговор вовсе не личный, высокомерно произнес он, чувствуя себя уже более уверенно. Он хочет, чтобы его вез мистер Лэмб, и никто другой, кроме мистера Лэмба, его не устроит.

– Передайте ему, это большая поездка. В Стратфорд-на-Эйвоне, – назвал он наугад город, – скажите ему, я хочу поехать в Стратфорд… Сэмпсон, – назвался он по первому ее требованию. Сэмпсон с «п» посредине.

Он вернулся на скамью и стал ждать.

«Позвонить Лейкону? Зачем? Поспешить домой, вскрыть сигаретную пачку, извлечь драгоценное содержимое? Именно ее прежде всего выбросил Владимир: в шпионском деле, – размышлял Смайли, – мы прежде всего выбрасываем самое ценное. В конце концов, я оказался в наиболее выгодном положении». Напротив него села пожилая пара. Мужчина в жесткой фетровой шляпе насвистывал на жестяной свистульке мелодии военных лет, а жена по-идиотски склабилась прохожим. Не желая встречаться с ней взглядом, Смайли вспомнил про бурый конверт из Парижа и вскрыл его, ожидая увидеть – что? По всей вероятности, счет, какую-то отрыжку жизни старика в том городе. Или один из тех циркуляров – боевых кличей, которые эмигранты время от времени посылают друг другу, как рождественские открытки. Но это оказался не счет и не циркуляр, а личное письмо – мольбы о помощи, причем весьма особого рода. Письмо оказалось без подписи и без обратного адреса. Написанное размашистым почерком на французском языке. Смайли прочел его и начал перечитывать снова, когда, резко затормозив, у киношки остановился «форд Кортина» с молодым парнем в трикотажной рубашке с круглым воротом за рулем. Смайли сунул письмо в карман и перешел через дорогу к машине.

– Сэмпсон с «п» посредине? – нахально крикнул парень в окно машины и распахнул изнутри заднюю дверцу.

Смайли влез в машину. Запах лосьона после бритья смешивался с застоялым сигаретным дымом. Он достал десятифунтовый банкнот и показал его парню.

– Выключите, пожалуйста, мотор, – попросил Смайли.

Парень повиновался, продолжая наблюдать за ним в зеркало. Поражали каштановые волосы и африканская прическа, белые, ухоженные руки парня.

– Я – частный детектив, – пояснил Смайли. – Уверен, к вам обращается много таких, как я, и с нами хлопот не оберешься, но я был бы рад заплатить за некоторую информацию. Вы выписали вчера квитанцию на тринадцать фунтов. Вы не помните, кто был вашим пассажиром?

– Высокий. Иностранец. Седые усы и прихрамывает.

– Старый?

– Очень. Ходит с палкой и вообще.

– Где вы его посадили? – спросил Смайли.

– Ресторан «Космо». Прейд-стрит, в половине одиннадцатого утра. – Парень намеренно глотал слова.

Прейд-стрит была в пяти минутах ходьбы от Уэстбурн-террейс.

– А куда, скажите, пожалуйста, вы его отвезли?

– В Чарлтон.

– Чарлтон, что на юго-востоке Лондона?

– Там еще церковь какого-то святого на углу улицы Битвы-за-Нил. Попросил подвезти его к пивной под названием «Побежденная лягушка».

– Лягушка?

– Ну да, француз.

– И вы его там высадили?

– Ждал час, потом назад на Прейд-стрит.

– А вы еще где-нибудь останавливались?

– Один раз у магазина игрушек по дороге туда, один раз у телефонной будки по дороге назад. Пассажир купил деревянную утку на колесиках. – Парень повернулся и, уперев подбородок в спинку сиденья, показал руками размер. – Желтую, – сказал он. – А звонок был местный.

– Откуда вы знаете?

– Да я же одолжил ему два пенса, верно? Потом он возвращается и занимает еще два десятипенсовика – на всякий случай.

«Я спросил его, откуда он звонит, он сказал только, что у него полно мелочи», – сказал Мостин.

Смайли вручил парню десятифунтовый банкнот и потянулся в поисках ручки на дверце.

– Можете сказать своей компании, что я не появился, – посоветовал он.

– Скажу то, что, черт подери, захочу, верно?

Смайли быстро вылез из машины и едва успел закрыть за собой дверцу, как парень на той же ужасающей скорости умчался прочь. Смайли, остановившись на тротуаре, вторично дочитал до конца письмо – теперь он уже накрепко его запомнил. Писала женщина, определил он, полагаясь на свой первоначальный инстинкт. И она считает, что вот-вот умрет. Что ж, мы все так считаем, и мы правы. Пытаясь обмануть самого себя, он с легкостью отметал письмо, разыгрывал безразличие.

«У каждого человека лишь определенный запас сострадания, – рассуждал он, – и я свой запас на сегодняшний день исчерпал».

Но письмо тем не менее напугало его и укрепило в сознании, что дело это срочное.

«Генерал, не хочу драматизировать, но какие-то люди следят за моим домом, и, мне кажется, отнюдь не мои и не Ваши друзья. Сегодня утром у меня создалось впечатление, что они хотят меня убить. Не пришлете ли ко мне еще раз своего друга-Волшебника?»

Смайли надо было кое-что спрятать. «Заложить», как упорно называли это в Саррате. Он сменил несколько автобусов, всякий раз проверяя, не следят ли за ним, затем погружался в дремоту. Черный мотоцикл с коляской больше не появлялся, другого наблюдателя Смайли не обнаружил. В писчебумажном магазине на Бейкер-стрит он купил большую картонную коробку, несколько газет, оберточную бумагу и катушку скотча. Он положил в картонку пачку сигарет Владимира вместе с письмом Остраковой, а оставшееся место заложил бумагой. Завернул коробку в оберточную бумагу и запутался в клейкой ленте. Вечно он не мог с ней сладить! На крышке написал свое имя и «до востребования» и, расплатившись с такси у отеля «Савой», вручил коробку служащему в мужском гардеробе вместе с фунтовой бумажкой.

– Недостаточно тяжела для бомбы, не так ли, сэр? – улыбнулся служащий и шутки ради поднес коробку к уху.

– Я б на вашем месте не был так уверен, – ответил Смайли, и они дружно рассмеялись.

«Передайте Максу, что речь идет о Песочнике, – вспомнил он. – Владимир, – не без грусти погрузился он в свои мысли, – а какое было у тебя второе доказательство?»

ГЛАВА 9

Горизонт под низко нависшим небом заполняли краны и газометры, высокие трубы лениво выбрасывали ядовито-желтый дым в набухшие дождем облака. Если бы не суббота, Смайли поехал бы общественным транспортом, но по субботам он скрепя сердце садился за руль, хотя они с двигателем внутреннего сгорания не слишком ладили. Он переехал через реку по мосту Воксхолл. Позади остался Гринвич. Въехал на задворки доков – плоское пространство, разделенное на участки. Хотя «дворники» работали вовсю, крупные капли дождя проникали в щели злополучной маленькой английской машины. Хмурые детишки из-под навеса автобусной остановки крикнули ему: «Езжай прямо, отец!» Смайли побрился и принял ванну, но не спал. Он отправил Лейкону счет Владимира за телефон и попросил срочно выяснить, если удастся, все номера телефонов, по которым тот звонил. Во время пути голова у Смайли оставалась ясной, но настроение менялось каждую минуту. Как всегда, он путешествовал в своем коричневом твидовом пальто. Проехав по петле, он поднялся на пригорок и внезапно очутился перед отличной пивной в стиле короля Эдуарда, над входом в которую висел краснощекий воин. Здесь начиналась улица Битвы-за-Нил, которая вела к островку вытоптанной травы, и на этом островке стояла церковь Спасителя из крупного и мелкого камня, которая несла слово Божие ветхим складам времен королевы Виктории. В объявлении говорилось, что в будущее воскресенье служить будет женщина-майор из Армии Спасения, а перед объявлением стоял грузовик – шестидесятифутовый гигант-трейлер, малиново-красный, – боковые окна его украшали футбольные вымпелы, одна из дверей целиком и полностью была залеплена великим множеством наклеек из разных стран. Поблизости не встречалось ничего крупнее этого трейлера, даже церковь была меньше. Смайли услышал, как где-то позади медленно затарахтел мотор мотоцикла, потом взревел, но он даже не потрудился оглянуться. Знакомое сопровождение появилось еще в Челси и с тех пор неотрывно следовало за ним, но страх, как он в свое время поучал в Саррате, возникает выборочно.

Пройдя по дорожке, Смайли вышел к кладбищу, где не было могил. По периметру стояли, вытянувшись в линию, надгробия, а в центре – изгородь, увитая плющом, и три новых стандартных домика. На первом домике значилось «Сион», второй оказался без названия, а на третьем висела табличка «Номер три». У каждого были большие окна, а в окнах «Номера три» висели тюлевые занавески, и когда Смайли открыл калитку, то увидел в верхнем окне мелькнувшую тень. Сначала она застыла, потом опустилась вниз и исчезла, словно всосанная полом, и на секунду ему пришла в голову жуткая мысль, не стал ли он свидетелем еще одного убийства. Он нажал на звонок, и в доме зазвенели ангельские колокольчики. Прижавшись к рифленому стеклу двери, Смайли различил коричневый ковер на лестнице и что-то похожее на детскую коляску. Он снова позвонил и услышал визг. Он звучал все громче, и сначала ему подумалось, что это визжит ребенок, потом – кошка, потом – будто свистит чайник. Визг достиг апогея, подержался на высокой ноте и внезапно прекратился – либо кто-то снял чайник с огня, либо с него свалилась крышка. Смайли обошел вокруг дома. Сзади домик был такой же, как и спереди, если не считать водостока, огородика и крошечного прудика для золотых рыбок, сооруженного из формы для отливки. В прудике не было воды и, следовательно, золотых рыбок, но в цементной чаше лежала на боку желтая деревянная утка. Клюв у нее был раскрыт и один глаз смотрел в небо, а два колесика все еще вертелись.

«Пассажир купил деревянную утку на колесиках, – сказал шофер мини-такси, поворачиваясь и показывая своими белыми руками размеры утки. – Желтую».

На двери черного хода висел молоточек. Смайли легонько стукнул им и подергал за дверную ручку – она повернулась. Он вошел и тщательно прикрыл за собой дверь. Он оказался в кладовке, откуда вел вход на кухню, а на кухне он прежде всего увидел снятый с газа чайник, из носика которого еще тянулась тоненькая струйка пара. А также две чашки, молочник и чайник для заварки на подносе.

– Миссис Крэйвен? – тихо позвал он. – Стелла?

Он пересек столовую и остановился в передней, на коричневом ковре, рядом с детской коляской, и мысленно заключил договор с Богом: «Пусть больше не будет смертей, не будет больше Владимиров, и я буду молиться Тебе до конца нашего существования».

– Стелла? Это я – Макс, – сказал он.



Он распахнул дверь в гостиную – она сидела в углу в кресле, между роялем и окном, и с холодной решимостью смотрела на него. Она не выглядела напуганной, но, похоже, была исполнена ненависти к нему. В длинном восточном платье без всякого грима она держала на руках ребенка – девочку или мальчика, Смайли не мог сказать и не мог припомнить. Прижав головенку со спутанными волосами к плечу и зажав ребенку рот ладонью, чтобы предотвратить какие-либо звуки, она дерзко и вызывающе смотрела на Смайли.

– Где Виллем? – спросил он.

Она медленно отняла ладонь с ротика ребенка – Смайли ожидал услышать пронзительный крик, но вместо этого ребенок приветливо уставился на него.

– Его зовут Уильям, – спокойно произнесла она. – Запомните, Макс. Так он решил: Уильям Крэйвен. Британец до кончика ногтей. Не эстонец, не русский. Британец. – Красивая женщина, черноволосая и спокойная, сидя в углу с ребенком на руках, казалась портретом, написанным на темном фоне.

– Я хочу поговорить с ним, Стелла. Я не собираюсь просить его ни о чем. Возможно, я даже в состоянии буду ему помочь.

– Я уже это слышала, не так ли? Его нет дома. Уехал по своей работе.

Смайли осмыслил сказанное.

– А что же в таком случае делает тут его грузовик? – мягко спросил он.

– Он поехал на склад. За ним прислали машину.

Смайли осмыслил и это.

– Тогда для кого же вторая чашка на кухне?

– Он уехал на склад. За ним прислали машину.

Смайли отправился наверх – она его не остановила. Прямо перед ним была дверь, а кроме того, двери справа и слева, обе открытые, одна – в детскую, другая – в супружескую спальню. Он постучал в дверь перед собой, никто не откликнулся.

– Виллем, это Макс, – назвался он. – Мне надо поговорить с вами. А потом я уйду и оставлю вас в покое, обещаю.

Он еще раз повторил все слово в слово, затем спустился по крутой лесенке в гостиную. Малыш громко заплакал.

– Раз уж вы приготовили чай… – намекнул он между двумя всхлипами малыша.

– Вдвоем с ним вы, Макс, разговаривать не будете. Я не дам вам снова околдовать его и заставить слезть с дерева.

– Я этого никогда не делал. Я этим не занимался.

– Он по-прежнему без ума от вас. Так что с меня этого хватит.

– Речь идет о Владимире, – оправдывался Смайли.

– Я знаю, о чем пойдет речь. Они трезвонили полночи, верно?

– Кто – они?

– «Где Владимир? Где Влади?» Да кто, по их мнению, Уильям? Джек Потрошитель? Он уже Бог знает сколько времени не слышал и не видел Влади. Ох, Бекки, милочка, успокойся! – Она пересекла комнату, извлекла из-под груды чистого белья банку с бисквитами и сунула один ребенку в рот. – Обычно я не такая, – пояснила она.

– Кто спрашивал про него? – мягко, но с упором произнес Смайли.

– Михель, кто же еще? Помните Михеля, нашего аса на «Радио Свобода», самозваного премьер-министра Эстонии, «жучка» на скачках? В три часа утра, когда у Бекки как раз резался зуб, зазвонил этот чертов телефон. Слышу, это Михель тяжело дышит. «Где Влади, Стелла? Где наш лидер?» Я ему говорю: «Вы что, рехнулись? Думаете, шепот труднее подслушивать? Что вы рявкаете точно сумасшедший, – ответила я ему. – Занимайтесь своими лошадьми и не лезьте в политику», – отрезала я.

– Почему он так волновался? – не отступался Смайли.

– Влади должен ему, вот почему. Пятьдесят монет. Скорей всего, поставили вместе на лошадь и проиграли. Он обещал занести их Михелю домой и поиграть с ним в шахматы. Среди ночи, заметьте. Они, видно, не только патриоты, но еще и мучаются бессонницей. Наш лидер не объявился. Драма. «Какого черта, почему Уильям должен знать, где он? – рассердилась я. – Ложитесь спать». Через час кто снова на линии? И так тяжело дышит? Наш майор Михель, герой эстонской королевской кавалерии, который щелкает каблуками и извиняется. Он был у Владиной норы, стучал, звонил. Никого. «Послушайте, Михель, – вежливо начала я снова, – его тут нет, мы не прячем его на чердаке, мы не видели его с крестин Бекки, мы ничего о нем не слышали. Так? Уильям только что вернулся из Гамбурга, ему нужно отоспаться, и я не собираюсь его будить».

– И он снова повесил трубку, – подсказал Смайли.

– Черта с два! Он как пиявка. «Влади любит Виллема», – говорит он. «За что это? – спрашиваю я. – За то, что они в полчетвертого встречаются в Аскоте? Слушайте, идите спать!» – «Владимир всегда наказывал мне: если что не так, чтобы я шел к Виллему», – пояснил он. «Чего же вы от него хотите? – удивилась я. – Чтобы он поехал на своем трейлере в город и тоже стал барабанить Влади в дверь?» О Господи!

Она посадила девочку на стул. Та с довольным видом принялась за бисквит.

Резко хлопнула дверь, и на лестнице послышались быстрые шаги.

– Уильям отошел от всего этого, Макс, – предупредила Стелла, глядя в упор на Смайли. – Он не занимается политикой и всякой грязью, и он больше не одержим мыслью, что его отец – мученик. Он теперь человек взрослый и намерен жить своим умом. Так? Я сказала: «Так?»

Смайли отошел в дальний угол, чтобы не броситься парню в глаза. Виллем вошел с решительным видом, в спортивном костюме и туфлях для бега; он был лет на десять младше Стеллы, слишком тощий и маленький, чтобы постоять за себя. Он присел на диван, на самый краешек, переводя напряженный взгляд с жены на Смайли, словно решая, кто из них кинется на него первым. Лоб его под темными, зачесанными назад волосами казался удивительно белым. Он побрился, отчего лицо его округлилось, так что он выглядел моложе своих лет. Карие глаза с покрасневшими от долгой езды веками горели.

– Привет, Виллем, – поздоровался Смайли.

– Уильям, – поправила Стелла.

Виллем покорно кивнул, подтверждая, что его можно звать и так и этак.

– Привет, Макс, – произнес он. Руки его, лежавшие на коленях, нашли друг друга и сцепились. – Как поживаете, Макс? Так ведь принято, да?

– Как я понимаю, вы уже слышали про Владимира, – начал Смайли.

– Слышал? Что слышал, скажите, пожалуйста!

Смайли не спешил. Наблюдал за Виллемом, чувствуя, как он напряжен.

– Что он исчез, – небрежным тоном наконец ответил Смайли. – Как я понимаю, его друзья звонили вам в самые неподходящие часы.

– Друзья? – Виллем обратился за поддержкой к Стелле. – Старики эмигранты, которые пьют чаи, целые дни играют в шахматы да болтают о политике? Строят сумасшедшие планы? Михель мне не друг, Макс.

Он выплевывал слова быстро, отрывисто, не в состоянии выразить мысли как надо на этом иностранном языке. А Смайли говорил так, точно в его распоряжении был весь день.

– Но Влади ведь ваш друг, – возразил он. – Влади был еще другом вашего отца. Они жили вместе в Париже. Братья по оружию. И вместе приехали в Англию.

Перед лицом столь увесистых аргументов все маленькое тело Виллема пришло в движение. Руки разлетелись в разные стороны, начали описывать яростные круги, каштановые волосы взлетели и снова спали.

– Конечно! Владимир – он был другом моего отца. Хорошим другом. И он также крестный Бекки, о'кей? Но не по политике. Больше нет. – Он взглянул на Стеллу, ища одобрения. – Я теперь Уильям Крэйвен. У меня дом в Англии, английская жена, английский ребенок, английская фамилия. О'кей?

– И работа в Англии, – спокойно добавила Стелла, глядя на него.

– Хорошая работа! Знаете, сколько я зарабатываю, Макс? Мы покупаем дом. Может, и машину, о'кей?

Что-то в манере Виллема – возможно, бойкость речи или энергичность, с какою он протестовал, – привлекло внимание его жены, так как Стелла теперь изучала его так же пристально, как и Смайли, и малышку теперь держала рассеянно, почти не занимаясь ею.

– Когда вы в последний раз видели его, Уильям? – спросил Смайли.

– Кого, Макс? Видел кого? Я не понимаю, пожалуйста.

– Скажи ему, Билл, – приказала Стелла мужу, ни на секунду не сводя с него взгляда.

– Когда вы в последний раз видели Владимира? – терпеливо повторил Смайли.

– Давно, Макс.

– Несколько недель тому назад.

– Точно. Несколько недель.

– Несколько месяцев?

– Несколько месяцев. Шесть месяцев! Семь! На крестинах. Он был крестный, у нас был праздник. Но никакой политики.

Молчание Смайли ничуть не разряжало атмосферу.

– И с тех пор вы его не видели? – продолжил он наконец.

– Нет.

– Когда Уильям вернулся вчера?

– Рано, – ответила Стелла.

– Часов в десять утра?

– Может, и так. Меня здесь не было. Я навещала мать.

– Владимир приезжал сюда вчера на такси, – пояснил Смайли, по-прежнему обращаясь к Стелле. – По-моему, он видел Уильяма.

Никто не пришел к нему на помощь – ни Смайли, ни его жена. Даже малышка молчала.

– По дороге сюда Владимир купил игрушку. Такси прождало час на аллее, снова забрало его и отвезло в район Пэддингтонского вокзала, где он живет. – Смайли по-прежнему старался говорить так, будто Владимир еще жив.

Виллем наконец обрел голос.

– Влади – крестный Бекки! – с вызовом произнес он – казалось, он сейчас забудет все английские слова. – Стелла не любит его, так что он приходит сюда как вор, о'кей? Он принес моей Бекки игрушку, о'кей? Это уже преступление, а, Макс? Есть такой закон – старик не может принести крестнице игрушку?

И снова ни Смайли, ни Стелла не произнесли ни слова. Оба ждали, когда Уильям неизбежно сломается.

– Влади – он же старик, Макс! Кто знает, когда он снова увидит Бекки? Он ведь друг семьи!

– Только не этой семьи, – возразила Стелла. – Больше он нам не друг.

– Он был другом моего отца! Товарищем! В Париже они вместе борются с большевиками. Так что он принес Бекки игрушку. Пожалуйста, разве нельзя? Почему нельзя, Макс?

– Ты же сказал, что сам купил эту чертову штуку, – ехидно подловила его Стелла. Поднесла руку к груди и застегнула пуговку, словно отсекая его.

Виллем резко повернулся к Смайли, как бы взывая о помощи:

– Стелла не любит старика, о'кей? Боится, я снова буду заниматься с ним политикой, о'кей? Так что я не сказал Стелле. Она уезжает в Стейнз к матери в больницу, и пока ее нет, Влади приезжает повидать Бекки, сказать «здравствуй», почему нельзя? – В отчаянии он даже вскочил на ноги, протестующе вскинул вверх руки. – Стелла! – воскликнул он. – Послушай же меня! Значит, Влади не вернулся вчера вечером домой? Пожалуйста, мне это очень жалко! Но я не виноват, о'кей? Макс! Этот Влади – он же старый! Одинокий. Может, нашел себе на разок женщину. О'кей? Заняться-то он с ней не может, но ему приятно в ее компании. По этой части он, по-моему, был большой мастак! О'кей? Разве нельзя?

– А до вчерашнего дня? – спросил Смайли, выждав целую вечность. Виллем, казалось, не понял, и Смайли иначе поставил вопрос: – Вы видели Владимира вчера. Он приехал на такси и привез желтую деревянную утку для Бекки. На колесиках.

– Точно.

– Прекрасно. А до вчерашнего дня – не считая вчерашнего дня, – когда вы его в последний раз видели?

Бывают вопросы случайные, бывают подсказанные инстинктом, бывают – как в данном случае – основанные на предварительном убеждении, более весомом, чем инстинкт, и менее весомом, чем точное знание.

Виллем вытер рот тыльной стороной ладони.

– В понедельник, – с несчастным видом произнес он. – Я видел его в понедельник. Он позвонил, и мы встретились. Точно.

Стелла тут же прошипела: «Ох, Уильям!» – и, поставив ребенка стоймя, как маленького солдатика, уставилась на коврик из конского волоса в ожидании, когда чувства придут в норму.

Зазвонил телефон. Словно разозлившийся ребенок, Виллем подскочил к нему, поднял трубку, тут же швырнул ее на рычаг, потом сбросил на пол аппарат и пинком отбросил трубку. Затем сел.

Стелла повернулась к Смайли.

– Я хочу, чтобы вы ушли, – проговорила она. – Чтобы вы вышли отсюда и никогда больше не возвращались. Пожалуйста, Макс. Ну же.

Какое-то время казалось, Смайли вполне серьезно обдумывал эту просьбу. Он посмотрел на Виллема с отеческой нежностью; он посмотрел на Стеллу. Затем сунул руку во внутренний карман и, вытащив сложенное вчетверо сегодняшнее издание «Ивнинг стандарт», протянул газету Стелле, а не Виллему – отчасти потому, что, по его предположениям, Виллем мог сломаться.

– Боюсь, Влади исчез навсегда, Уильям, – сказал он тоном сожаления. – Об этом написано в газетах. Его застрелили насмерть. Полиция станет вас расспрашивать. Мне надо знать, что случилось, чтобы посоветовать вам, как отвечать на вопросы.

Тут Виллем обронил по-русски что-то так безнадежно, что Стелла, из-за одного только тона, не говоря уже о словах, успокоила ребенка и пошла утешать другого, будто Смайли и в комнате не было. А он, предоставленный самому себе, думал о негативе Владимира, который лежал в коробке в отеле «Савой» и который не разгадать, пока это не станет позитивом, а также об анонимном письме из Парижа, на которое он никак не мог откликнуться. И еще о втором доказательстве – интересно, что это и где старик его нес, возможно, в бумажнике, но Смайли нисколько не сомневался, что никогда об этом не узнает.



Виллем наконец собрался с духом, словно уже присутствовал на похоронах Владимира. Стелла села рядом, положив ладонь на его руку, а малышка Бекки спала на полу. Виллем заговорил, и по его бледным щекам беспрерывно катились слезы – впрочем, он этого не стыдился.

– За других я гроша ломаного не дам, – начал Виллем. – А за Влади отдал бы все. Я люблю этого человека. – И, помолчав, продолжил: – Когда умер мой отец, Влади заменил мне отца. Я иногда даже называю его так.

– Начнем, пожалуй, с понедельника, – предложил Смайли. – С первой встречи.

– Влади позвонил, – произнес Виллем.

Это была первая весточка, которую Виллем получил от Группы за долгие месяцы. Влади позвонил Виллему на склад, совершенно неожиданно, – Виллем в это время как раз крепил груз и проверял с работниками конторы накладные перед отправкой в Дувр. Так они договорились, пояснил Виллем, так было установлено Группой. Он от этих дел отошел, как и все они более или менее, но если он когда-либо срочно понадобится, его можно застать на складе утром по понедельникам. В крайнем случае, звонить домой в любое время, представляясь крестным. Но не по делам. Никогда.

– Я спрашиваю его: «Влади! Вам что-то надо? Слушайте, как вы там?»

Владимир звонил из автомата на дороге, немного ниже склада. Он просил о немедленной встрече. Вопреки всем установленным хозяевами правилам Виллем посадил его в машину на «восьмерке», и Владимир проехал с ним полпути до Дувра, «по-черному», – добавил Виллем, – что значит – «нелегально». Старик вез корзинку, полную апельсинов, но у Виллема не было охоты спрашивать, зачем он нагрузился таким количеством апельсинов. Сначала Владимир говорил про Париж, и про отца Виллема, и сколько они вместе вынесли, а потом попросил Виллема выполнить для него одно небольшое поручение. Небольшое поручение в память о старых временах. В память о Группе, где отец Виллема в свое время считался прямо-таки героем.

– Я говорю ему: «Влади, я никак не могу. Я ведь обещал Стелле – это невозможно!»

Стелла, раздираемая противоречиями: желанием утешить мужа в его горе по старику и обидой на то, что он пренебрег данным ей обещанием, – убрала руку.

«Поручение совсем маленькое», – не отступался Владимир. Маленькое, без волнений, без риска, но очень нужное для общего дела, а также и для Виллема лично, чтобы он чувствовал, что исполнил свой долг. Тут Влади достал фотографии – он снимал Бекки во время крестин. Они лежали в желтом конверте фирмы «Кодак» – фотографии с одной стороны, а негативы в целлофане – с другой, и снаружи на конверте – квиток того, кто проявлял и печатал снимки, – все чисто как Божий день.

Некоторое время они любовались снимками, потом Владимир вдруг сказал: «Это для Бекки, Виллем. То, что мы делаем, мы делаем ради будущего Бекки».

Дважды услышав про Бекки, Стелла сжала кулаки, и, когда снова подняла глаза, лицо у нее светилось решимостью и как-то сразу постарело – вокруг глаз залегли островки крошечных морщинок.

Виллем же продолжал:

– Потом Владимир мне говорит: «Виллем. Ты каждый понедельник ездишь в Ганновер и Гамбург и возвращаешься в пятницу. Скажи, пожалуйста, сколько времени ты проводишь в Гамбурге?»

На это Виллем ответил – как можно меньше, в зависимости от того, поставляет ли он товар агенту или адресату и в какое время дня он приехал и сколько часов у него уже в путевом листе. В зависимости от груза, который следует везти назад, если надо. И еще много подобных вопросов, которые Виллем сейчас пересказал, некоторые – на редкость тривиальные: где Виллем спит в пути, где ест, и Смайли понял, что старик чудовищным образом загонял парня в угол, что сделал бы и он сам, заставляя Виллема отвечать с тем, чтобы потом заставить повиноваться. И только после всего этого Владимир объяснил Виллему, используя весь свой военный и семейный авторитет, что ему от Виллема нужно.

– Он говорит мне: «Виллем, отвези эти апельсины в Гамбург. Ради меня отвези эту корзинку», – «Зачем? – спрашиваю я. – Генерал, зачем мне везти эту корзинку?» Тут он дает мне пятьдесят фунтов. «Что за срочность, генерал?»

Тогда Владимир дал Виллему инструкции, в том числе – как отступать и как действовать при всякого рода неожиданностях, даже при необходимости велел задержаться на одну ночь, для чего ему и даны пятьдесят фунтов; Смайли заметил при этом, что старик подчеркивал: играть надо по Московским правилам, как подчеркивал и Мостину, и хватил, как всегда, через край: чем старше он становился, тем больше связывал себя старыми представлениями о конспирации. Виллем должен положить желтый конверт фирмы «Кодак» с фотографией Бекки на апельсины и вернуться в кают-компанию – что, как сказал Виллем, он и сделал, – конверт будет служить почтовым ящиком, а указанием на то, что там что-то лежит, будет отметина мелом.

– Тоже желтым, как конверт, это в традициях нашей Группы, – пояснил Виллем.

– А сигнал, указывающий на безопасность? – спросил Смайли. – Сигнал, который говорит: «За мной нет слежки»?

– Это была вчерашняя гамбургская газета, – поспешил ответить Виллем, но по этому поводу, признался он, они немного поспорили с Владимиром, хоть он и уважал его как лидера, как генерала и как друга отца. – Он говорит: «Виллем, у тебя из кармана должна торчать газета». А я отвечаю: «Влади, посмотрите на меня, пожалуйста, на мне же только спортивный костюм, никаких карманов». Но он настаивает: «Тогда, Виллем, держи газету под мышкой».

– Билл, – почти с благоговейным страхом выдохнула Стелла. – Ох, Билл, какой же ты чертов дурак. – Она повернулась к Смайли: – Я вот что хочу выяснить: почему они просто не послали это по почте или как-нибудь там еще?

«Потому что это был негатив – ведь по Московским правилам передавать следует только негативы. И потому что генерал боялся предательства, – подумал Смайли. – Старик видел это повсюду, подозревал всех окружающих. И если, в конечном счете, судьей является смерть, то он оказался прав».

– И все получилось? – наконец крайне осторожно поинтересовался Смайли у Виллема. – Передача произошла?

– Точно. Все прошло отлично, – пылко произнес Виллем и бросил на Стеллу вызывающий взгляд.

– Есть ли у вас, к примеру, какое-либо представление о том, кто с вами контактировал на этой встрече?

Тогда, после долгих колебаний и всяческих подталкиваний, причем и со стороны Стеллы, Виллем рассказал и об этом – о лице со впалыми щеками и выражением безграничного отчаяния, напомнившем ему отца, об упреждающем взгляде, который то ли был, то ли ему привиделся, в таком он находился волнении. Так иногда смотришь по телевизору футбол, – а он это очень любит, – и видишь, как камера выхватывает чье-то лицо или выражение, и оно до конца матча застревает у тебя в памяти, хотя больше его ни разу не покажут, – вот таким же оказалось и лицо человека на пароходе. Виллем описал непокорные вихры и кончиками пальцев отчертил глубокие морщины на гладком лице. Человек этот был маленький, какой-то по-мужски обаятельный – это, добавил Виллем, он сразу распознал. Описал, как почувствовал, что человек предупреждает его, – предупреждает беречь полученную им ценность. Виллем сам глядел бы вот так же, сказал он Стелле, внезапно вообразив возможную трагедию, если бы началась война или драка и ему пришлось бы препоручить Бекки незнакомцу. И это дало повод для новых слез, и новых примирений, и новой скорби по поводу смерти старика, чему неизбежно способствовал и следующий вопрос Смайли.

– Значит, вы привезли назад желтый конверт и вчера, когда генерал приехал с уткой для Бекки, вручили этот конверт ему, – предположил он, стараясь говорить как можно мягче, но прошло какое-то время, прежде чем он услышал весь рассказ целиком.



По словам Виллема, у него вошло в привычку по пятницам, прежде чем двинуться в обратный путь, поспать несколько часов на складе в кабине своего трейлера, потом побриться, выпить с ребятами чашку чаю, чтобы приехать домой в нормальном состоянии, а не взвинченным и в плохом настроении. «Это все бывалые шоферы, – пояснил он, – поспешишь домой – только пожалеешь. Но вчера было иначе, – сказал он, – да к тому же, – тут он вдруг стал употреблять укороченные имена, – Стелл, забрав с собой Бекк, отправилась в Стейнз навещать маму». Так что Виллем сразу поехал домой, позвонил Владимиру и произнес кодовое слово, о котором они договорились заранее.

– Позвонили куда? – быстро прервал его Смайли.

– На квартиру. Он предупреждал меня: «Звони мне только на квартиру. Никогда не звони в библиотеку. Михель хороший человек, но он не в курсе».

И скоро – он не помнит, через сколько времени, – Владимир приехал на мини-такси, чего никогда прежде не делал, и привез Бекк утку. Виллем вручил ему желтый конверт с фотографиями, и Владимир подошел с ним к окну, повернулся спиной к Виллему и очень медленно, «точно это были священные предметы из церкви, Макс», стал просматривать негативы на свет, один за другим, пока, видимо, не обнаружил того, что искал, а тогда уже совсем засмотрелся.

– Только на один? – быстро спросил Смайли, снова вспомнив про два доказательства. – На один негатив?

– Точно.

– На один кадр или на одну пленку?

На кадр, Виллем в этом не сомневался. На один маленький кадрик. Да, тридцатипятимиллиметровая пленка, как для автомата «Агфа», которым он пользуется. Нет, Виллем не мог видеть, что там было – текст или что-то другое. Он просто видел, как смотрел Владимир – вот и все.

– Влади был красный, Макс, лицо безумное, Макс, глаза горят. А он ведь человек старый.

– А по пути домой, – сказал Смайли, прерывая рассказ Виллема и задавая кардинальный вопрос: – По пути из Гамбурга вы ни разу не подумали сами взглянуть?

– Это же секрет, Макс. Военная тайна.

Смайли взглянул на Стеллу.

– Он не стал бы смотреть, – ответила она на его немой вопрос. – Слишком он порядочный.

И Смайли ей поверил.

Виллем продолжил рассказ. Владимир положил желтый конверт в карман, вывел Виллема в сад и, взяв его руку в свои, поблагодарил, сказав, что он сделал большое дело, замечательное; что Виллем – сын своего отца, настоящий боец, даже лучше отца, истинная эстонская порода – человек уравновешенный, совестливый, надежный; что с помощью этой фотографии можно оплатить многие долги и причинить серьезный вред большевикам; что эта фотография – доказательство, доказательство, которое невозможно отмести. Но доказательство чего – он не уточнил; сказал только, что Макс увидит эту фотографию, поверит и все вспомнит. Виллем не вполне понял, зачем понадобилось для этого выходить в сад, но, очевидно, старик сильно разволновался и боялся микрофонов – недаром он то и дело говорил о соблюдении правил безопасности.

– Я довел его до калитки, не до такси. Он сказал, чтобы я не выходил. «Виллем, я – человек старый, – напомнил он. (Мы говорили по-русски.) – Я могу упасть и умереть на будущей неделе. Кто станет горевать? Но сегодня мы выиграли великую битву. Макс будет очень гордиться нами».

Внезапно пораженный тем, как сбылись последние слова генерала, Виллем в ярости снова вскочил на ноги, карие глаза его горели.

– Это Советы! – выкрикнул он. – Советские шпионы, Макс, они убили Владимира! Слишком много он знал!

– Как и ты! – тут же подхватила Стелла, и наступило долгое, неловкое молчание. – Как и все мы, – добавила она, бросив взгляд на Смайли.

– И это все, что он сказал? – спросил Смайли. – Ничего, к примеру, насчет того, насколько ценно то, что ты сделал? Только, что Макс поверит?

Виллем отрицательно помотал головой.

– Насчет того, к примеру, что есть еще доказательства?

– Ничего, – сказал Виллем, – больше ничего.

– Ничего такого, что объяснило бы, как он связывался с Гамбургом, как договаривался? И были ли задействованы другие члены Группы? Соберитесь с мыслями.

Виллем задумался, но ничего не вспомнил.

– А кому вы рассказывали об этом, Уильям, помимо меня?

– Никому! Никому, Макс!

– У него же не было для этого времени, – вмешалась в разговор Стелла.

– Никому! В дороге я сплю в кабине – сберегаю десять фунтов за ночь, которые дают мне на постой. Мы на эти деньги купим дом! В Гамбурге я не говорил никому! На складе – никому!

– А Владимир говорил кому-нибудь – я имею в виду, про кого ты знаешь?

– Из Группы никому, только Михелю, потому что иначе было нельзя, да и то не все – даже Михелю. Я его спрашиваю: «Владимир, кто знает, что я для вас делаю?» – «Только Михель совсем немного, – говорит он. – Михель одалживает мне денег, одалживает машину для фотографии, он – мой друг. Но даже друзьям нельзя доверять. Врагов я не боюсь, Виллем. А вот друзей очень боюсь».

Смайли обратился к Стелле.

– Если полиция все-таки сюда явится, – сказал он, – если полицейские явятся, знают они лишь то, что Владимир приезжал сюда вчера. Они вполне способны добраться до шофера такси, подобно мне.

Стелла внимательно смотрела на него своими большими умными глазами.

– Ну и? – не выдержала она.

– Ну и ничего больше им не говорите. Все, что они должны знать, они знают. Любые дополнительные сведения могут лишь поставить их в затруднительное положение.

– Их или вас? – немедленно уточнила Стелла.

– Владимир приезжал вчера сюда, чтобы повидать Бекки, и привез ей подарок. Это для прикрытия – история, которую сначала рассказал нам Уильям. Владимир не знал, что вы уехали с ней навестить вашу матушку. Он нашел здесь лишь Уильяма, они поговорили о старых временах и побродили по саду. Владимир не мог долго ждать из-за такси, поэтому он уехал, не повидав ни вас, ни своей крестницы. Вот и все.

– А вы сюда приезжали? – поинтересовалась Стелла, не сводя с него глаз.

– Если они спросят обо мне, то – да. Я приезжал сегодня и сообщил вам скорбную весть. Полиции безразлично, был ли Виллем членом Группы. Для них важно только настоящее.

Теперь Смайли повернулся к Виллему.

– Скажите, а больше вы ничего не привезли для Владимира? – спросил он. – Помимо того, что было в конверте? Быть может, какой-нибудь подарок? Что-нибудь такое, что он любит и не может себе купить?

Виллем усиленно старался припомнить и ответил не сразу.

– Сигареты! – внезапно воскликнул он. – На пароходике я купил ему в подарок французские сигареты. «Голуаз», Макс. Он очень их любит! «Голуаз-Капораль», с фильтром. Точно!

– А пятьдесят фунтов, которые он занял у Михеля? – продолжал выспрашивать Смайли.

– Я отдал назад. Точно.

– Все пятьдесят? – сказал Смайли.

– Все. Сигареты – это ему в подарок. Я любил этого человека, Макс.



Стелла проводила Смайли до дверей, и у порога он нежно взял ее под локоть и заставил сойти по ступенькам в сад, где их не мог слышать ее муж.

– Вы шагаете не в ногу со временем, – упрекнула она. – Рано или поздно одной из сторон придется прекратить заниматься тем, чем вы занимаетесь. Вы прямо как Группа.

– Помолчите и послушайте, – оборвал ее Смайли. – Вы меня слушаете?

– Да.

– Втолкуйте Уильяму – об этом никому ни слова. С кем он общается на складе?

– Да со всеми.

– Ну, постарайтесь, как можете, на него повлиять. Кто-нибудь еще, кроме Михеля, звонил? Может, кто-то ошибся номером? Позвонил, потом повесил трубку?

Она подумала, затем покачала головой.

– И никто не приходил? Какой-нибудь торговец, маркетолог, евангелист. Сборщик пожертвований. Никто? Вы уверены?

Она все так же неотрывно смотрела на него, и в глазах ее появилось настоящее понимание его сути. Потом она опять покачала головой, отказывая в содействии, о котором он просил:

– Не встревайте в нашу жизнь, Макс, все вы. Что бы ни случилось, как бы нам ни было худа Уильям – взрослый человек. Ему не нужен больше викарий.

Она проследила за Смайли взглядом – возможно, чтобы удостовериться, что он действительно уехал. Какое-то время в пути им всецело владели мысли о негативе Владимира, лежащем в коробке, как припрятанное золото, – сохранен ли негатив, не проверить ли и не проявить ли – ведь перевоз его через границы оплачен жизнью. Но к тому времени, когда Смайли подъехал к реке, он уже думал о другом, перед ним стояли иные задачи. Вместо того чтобы ехать в Челси, он влился в поток машин, мчавшихся в субботу на север, – это были главным образом старые машины с молодыми семействами. И среди них – мотоцикл с черной коляской, преданно сидевший у Смайли на «хвосте» вплоть до Блумсбери.

ГЛАВА 10

Библиотека Свободной Балтики находилась на третьем этаже, над пропыленным магазином антикварной книги, специализировавшимся на духовной тематике. Маленькие окошечки библиотеки глядели, прищурясь, во двор Британского музея. Смайли забрался туда по винтовой деревянной лестнице, заметив, несмотря на такое тяжкое восхождение, несколько потрепанных временем плакатиков, написанных от руки и еле державшихся на кнопках, а также коробки с коричневыми дезодорантами для уборной, принадлежащие соседней аптеке. Добравшись до верха, он обнаружил, что задыхается, и разумно помедлил, прежде чем нажать на звонок. И тут ему померещилось, будто он все это время только и делает, что лезет по лестнице в одно и то же место – и когда посещал конспиративную квартиру в Хэмпстеде, и когда взбирался на чердак Владимира на Уэстбурн-террейс, и сейчас, когда стоял у этого населенного призраками болота, возникшего в пятидесятые годы и некогда служившего сборным пунктом так называемых Бойцов Блумсбери. Все эти осмотренные им места представлялись ему единым полигоном, где проявлялись не выявленные раньше доблести. Галлюцинация исчезла, и он дал три коротких звонка и один длинный, подумав при этом, не изменили ли они сигнала, и сомневаясь, что это так; он снова тревожился за Виллема или, пожалуй, за Стеллу, а может быть, только за малышку. Он услышал, как близко заскрипели половицы, и догадался, что кто-то с расстояния всего около фута рассматривает его в «глазок». Дверь быстро отворилась, он вошел в сумрачную переднюю, и две жилистые руки тотчас обхватили его. В нос ему ударил запах теплого тела, и пота, и сигаретного дыма, и небритое лицо прижалось к его лицу – к левой щеке, потом к правой и, словно прицепляя медаль, опять к левой в знак особого расположения.

– Макс, – пробормотал Михель голосом, звучавшим как реквием. – Вы пришли. Я рад. Я надеялся, но не смел ожидать. И тем не менее ждал. Ждал весь день. Он любил вас, Макс. Вы были самым лучшим. Он всегда это говорил. Вы были его вдохновителем. Он так мне и говорил. Служили ему примером.

– Мне жаль, что так случилось, Михель, – прервал этот поток Смайли. – В самом деле жаль.

– Нам всем жаль, Макс. Всем жаль. Безутешное горе. Но мы – бойцы.

Франтоватый, подтянутый Михель не горбил спину, как и положено бывшему майору-кавалеристу, каким он в свое время якобы был. Карие глаза, покрасневшие от ночного бдения, кокетливо щурились. На плечи, как плащ, была накинута черная куртка, черные сапоги, наподобие сапог для верховой езды, блестели щеголеватым глянцем. Седые волосы тщательно причесаны, как у военных, а густые усы старательно подстрижены. На первый взгляд лицо казалось молодым, и только вблизи становилось заметно, что бледная кожа испещрена бесчисленными морщинками, указывавшими на возраст. Смайли прошел вслед за ним в библиотеку. Она тянулась во всю длину дома и была разгорожена по странам, исчезнувшим странам – Латвия, Литва и, уж конечно, Эстония, – и в каждой загородке столик с флажком, и еще столики, на которых расставлены шахматы, но никто в них не играл и никто не читал, там вообще никого не было, кроме ширококостной блондинки лет сорока с небольшим, в короткой юбке и в носочках. Ее соломенно-желтые волосы, темные у корней, были закручены в строгий узел, она сидела у самовара и читала рекламный туристический журнал с осенней березовой рощей на обложке. Проходя мимо, Михель приостановился, казалось намереваясь представить ее Смайли, но глаза женщины при виде его вспыхнули несомненным и неистребимым гневом. Она посмотрела на Смайли, скривила презрительно рот и перевела взгляд на залитое дождем окно. Щеки ее блестели от слез, и под глазами с тяжелыми веками залегли зеленоватые тени.

– Эльвира тоже его любила, – в качестве объяснения заметил Михель, когда они отошли настолько, что она не могла их слышать. – Он был ей как брат. Он учил ее.

– Эльвира?

– Моя жена, Макс. После многих лет мы поженились. Я противился. Это не всегда хорошо при нашей работе. Но я обязан был дать ей возможность чувствовать себя увереннее.

Они сели. Вокруг них на стенах висели страдальцы забытых движений. Вот этот снят уже в тюрьме, сквозь решетку. А этот – мертв, и, как было с Владимиром, фотограф откинул простыню, обнажив залитое кровью лицо. Третий, в бесформенной партизанской шапке, смеялся, держа в руках длинноствольное ружье. В глубине комнаты раздался треск, как от взрыва, и сочное русское ругательство. Это Эльвира, жена Михеля, разжигала самовар.

– Мне жаль, что так случилось, – повторил Смайли.

«Врагов я не боюсь, Виллем, – вспомнил Смайли. – А вот друзей очень боюсь».



Они находились в отсеке Михеля, который он называл своим кабинетом. Допотопный телефон стоял на столе рядом с пишущей машинкой «Ремингтон» – такой же, как на квартире у Владимира. «Должно быть, кто-то закупил в свое время целую партию», – подумал Смайли. Но в центре внимания находилось кресло с высокой резной спинкой ручной работы, плетеными ножками и монархическим крестом, вышитым на обивке. Михель сел в него, держась очень прямо, сдвинув колени и сапоги, – эрзац-король, слишком маленький для своего трона. Он закурил и держал сигарету вертикально, за кончик. Табачный дым висел прямо над ним, как запомнилось Смайли. В корзинке для бумаг Смайли заметил несколько выброшенных номеров «Спортинг лайф».

– Ушел из жизни лидер, Макс, ушел герой, – объявил Михель, – нам надо во всем следовать его примеру и черпать в нем мужество. – Он помолчал, словно давая Смайли время на то, чтобы записать произнесенное для публикации. – В подобных случаях вполне естественно спросить себя: как жить дальше? Кто достоин быть его преемником? Кто обладает его качествами, его достоинством, его ощущением предначертанной судьбы? По счастью, наше движение – это неостановимый процесс. Оно сильнее любого индивидуума, сильнее любой группы.

А Смайли слушал отшлифованные до блеска фразы Михеля, смотрел на его блестящие сапоги и думал, сколько этому человеку лет. «Русские оккупировали Эстонию в 1940 году, – вспомнил он. – Если Михель был кавалерийским офицером, то ему сейчас не меньше шестидесяти. – Смайли попытался воссоздать всю остальную неспокойную жизнь Михеля – долгий путь сквозь войны в чужих странах в каких-то неведомых этнических бригадах, все главы истории, сквозь которые прошло это маленькое тело. Интересно, а сколько лет этим сапогам», – подумал он.

– Расскажите мне про его последние дни, Михель, – попросил Смайли. – Он был деятелен до самого конца?

– Абсолютно деятелен, Макс, деятелен во всех отношениях. Как патриот. Как мужчина. Как лидер.

Эльвира все с тем же презрительным выражением поставила перед ними две чашки чая с лимоном и маленькие булочки с марципанами. Она двигалась вкрадчиво, покачивая бедрами и чуть вызывающе надув губы. Смайли попытался припомнить ее прошлое, но не смог, а может быть, никогда и не знал. «Он был ей как брат, – вспомнил он. – Он учил ее». Но некоторые обстоятельства собственной жизни давно настроили его не доверять объяснениям, особенно в любви.

– А как член Группы? – задал вопрос Смайли, когда Эльвира оставила их наедине. – Тоже что-то делал?

– Все время, – торжественно ответил Михель.

Последовала небольшая пауза, когда каждый вежливо выжидал, давая другому возможность продолжить разговор.

– Кто, по-вашему, совершил это, Михель? Его предали?

– Макс, вы знаете так же хорошо, как и я, кто это сделал. Мы все смертельно рискуем. Все. Колокол может прозвучать в любую минуту. Главное, быть к этому готовым. Лично я – солдат, я подготовился, я готов. Если меня не станет, Эльвира обеспечена. Вот и все. Для большевиков мы, эмигранты, остаемся врагом номер один. Анафемой. И, где могут, они нас уничтожают. До сих пор. Как в свое время уничтожили наши церкви, и наши деревни, и наши школы, и нашу культуру. И они правы, Макс. Они правы, Макс, что боятся нас. Потому что настанет день, когда мы их одолеем.

– Но почему они выбрали именно этот момент? – мягко спросил Смайли, выслушав сие несколько традиционное высказывание. – Они могли убрать Владимира много лет тому назад.

Михель достал плоскую жестяную коробочку с двумя крошечными роликами, или каточками, на крышке и пачечку грубой желтой бумаги для сигарет. Полизав бумажку, он положил ее на ролик и насыпал на нее черного табака. Щелчок, ролик повернулся, и на серебристой поверхности лежала толстая, не слишком плотно скатанная сигарета. Только он собрался ее закурить, как подошла Эльвира и взяла ее. Он скрутил другую и сунул коробку обратно в карман.

– Если, конечно, Влади не затевал чего-то, – продолжил Смайли после этого хорошо разыгранного маневра. – Если он их каким-то образом не спровоцировал, что – при его характере – пара пустяков.

– Кто ж его знает? – Михель старательно выпустил в воздух еще струйку дыма.

– Если кто и знает, то это вы, Михель. Уж вам-то он наверняка доверился. Вы были его правой рукой на протяжении двадцати лет, а то и больше. Сначала в Париже, а потом здесь. Не говорите, что он не поверял вам своих тайн, – осенило вдруг Смайли.

– Наш лидер был человеком скрытным, Макс. И этим силен. Конечно, его вынудили так держаться. Это диктовала военная необходимость.

– Но вас-то это, безусловно, не касалось, – настаивал Смайли, стремясь тоном выказать свое высокое мнение о Михеле. – Вы же его парижский адъютант. Вы же его личный помощник. Его доверенное лицо и секретарь! Послушайте, вы недооцениваете себя!

Нагнувшись вперед на своем троне, Михель торжественно положил маленькую руку на сердце. Его низкий голос зазвучал еще ниже:

– Макс. Это относилось даже ко мне, ради моей же безопасности. Он даже сказал мне однажды: «Михель, так для вас же будет лучше – даже для вас, – если вы не будете знать, что подбросило нам прошлое». Я умолял его. Тщетно. Он пришел ко мне как-то вечером. Сюда. Я спал наверху. Он позвонил, как у нас было условлено. «Михель, мне нужно пятьдесят фунтов».

Вернулась Эльвира – на этот раз принесла пустую пепельницу, и, когда ставила ее на стол, Смайли почувствовал, как мгновенно накалилась атмосфера, словно вдруг подействовал наркотик. Ему уже приходилось сталкиваться с подобным, и он всякий раз ждал взрыва, а его никогда не наступало. Так, к примеру, когда-то возвращалась Энн с какой-нибудь якобы невинной встречи, а он знал – просто чувствовал нутром, – что это не так.

– Когда это было? – спросил он, когда Эльвира вышла.

– Двенадцать дней тому назад. В позапрошлый понедельник. По его манере я сразу определил, что это не на личные нужды. Он никогда раньше не просил у меня денег. «Генерал, – обратился я. – Вы затеваете что-то конспиративное. Расскажите что». Но он лишь покачал головой. «Послушайте, – тогда говорю я, – если это что-то конспиративное, примите мой совет и идите к Максу». Он отказался. «Михель, – отвечает он. – Макс – хороший человек, но он больше не пользуется доверием нашей Группы. Он даже хочет, чтобы мы прекратили борьбу. Но когда я, надеюсь, вытащу большую рыбу, я пойду к Максу и потребую, чтобы он оплатил наши расходы и, возможно, многое другое. Но я сделаю это после, а не до. А пока не могу я заниматься делом в грязной рубашке. Пожалуйста, Михель. Одолжите мне пятьдесят фунтов. За всю мою жизнь у меня не было миссии важнее. Она уходит корнями далеко в наше прошлое». Это его подлинные слова. У меня в бумажнике нашлось пятьдесят фунтов – по счастью, в этот день я провел одно удачное дело. «Генерал, – сказал я. – Берите все, что у меня есть. Все, что я имею, – ваше. Пожалуйста», – заключил Михель и, как бы ставя точку – или подтверждая достоверность своих слов, – глубоко затянулся желтой цигаркой.

В грязном оконном стекле над ними Смайли смутно различил отражение Эльвиры – она стояла посреди комнаты и слушала их разговор. Михель тоже видел ее и даже, насупясь, бросил на жену сердитый взгляд, но, видимо, не хотел, а скорее, даже не мог приказать ей уйти.

– Прекрасный поступок, – сделал вывод Смайли после подобающей случаю паузы.

– Это просто мой долг, Макс. Долг сердца. Другого закона я не знаю.

«Она презирает меня за то, что я не помогал старику, – подумал Смайли. – Она была во все посвящена, она все знает и теперь презирает меня за то, что я не помог ему, когда он в этом нуждался. Он был ей как брат, – вспомнил Смайли. – Он учил ее».

– И это обращение к вам, эта просьба финансировать операцию, – продолжил расспросы Смайли, – она возникла совершенно неожиданно? Прежде не было ничего такого, что наводило на мысль, будто он затевает что-то крупное?

Михель снова сдвинул брови, не спеша с ответом: без сомнения, отвечать на вопросы ему не очень-то хотелось.

– Несколько месяцев тому назад, пожалуй, месяца два назад, он получил письмо, – осторожно начал Михель. – Сюда, на этот адрес.

– Разве он получал так мало писем?

– Это письмо оказалось особое, – объяснил с той же осторожностью Михель, и Смайли внезапно понял, что Михель загнан, по выражению сарратских инструкторов, «в проигрышный угол», так как ничего не знал наверняка – мог только догадываться, насколько осведомлен Смайли. Поэтому Михель станет скупо выдавать информацию, надеясь сообразить, какими картами располагает Смайли.

– От кого оно было?

Михель, как часто с ним случалось, ответил не совсем на тот вопрос:

– Оно было из Парижа, Макс, длинное письмо, на нескольких страницах, написанное от руки. Адресованное генералу, не Миллеру. Генералу Владимиру, лично. На конверте значилось «Лично» по-французски. Письмо прибыло, я запер его в ящик; в одиннадцать, как всегда, является генерал: «Приветствую вас, Михель». Случалось, поверьте, мы даже отдавали друг другу честь. Я подал ему письмо, он сел, – и Михель указал на тот конец комнаты, где находилась Эльвира, – сел вон там, небрежно вскрыл конверт, словно ничего не ждал от этого письма, и я увидел, как постепенно лицо его становилось все более озабоченным. Он был всецело поглощен чтением. Я бы сказал, захвачен. Даже возбужден. Я обратился к нему. Он не ответил. Я снова заговорил, а он – вы же знаете, каким он был, – он полностью меня проигнорировал. Отправился пройтись. «Я вернусь», – только и бросил он.

– И взял письмо с собой?

– Конечно. У него была такая привычка: он обдумывал что-либо, прогуливаясь. Когда он вернулся, я заметил, что он очень возбужден. Напряжен. «Михель». Вы знаете, как он говорил. Все должны повиноваться. «Михель. Приготовьте фотокопировальную машину. Заложите в нее бумагу. Мне нужно снять копию с одного документа». Я спросил, сколько копий. Одну. Я спросил, сколько нужно листов бумага «Семь. И, пожалуйста, отойдите на семь шагов, пока я работаю на машине, – попросил он. – Я не могу вас в это втягивать».

И снова Михель, будто в подтверждение своих слов, указал, где все происходило. Черная копировальная машина стояла на своем особом столике, словно старый паровоз, со всеми своими роликами и отверстиями, куда надо заливать химикалии.

– Генерал не был силен в технике, Макс. Я настроил для него машину, потом отошел вот сюда и инструктировал его через всю комнату. Закончив работу, он постоял над листами, пока они сохли, затем сложил их и убрал в карман.

– А оригинал?

– Тоже убрал в карман.

– Значит, вы так и не прочли письма? – произнес Смайли тоном, в котором звучало легкое сострадание.

– Нет, Макс. Как ни печально, я его не читал.

– Но вы видели конверт. Он же был у вас, и вы передали его Владимиру, когда он пришел.

– Я говорил вам, Макс. Письмо пришло из Парижа.

– Из какого округа?

Михель снова помедлил.

– Из пятнадцатого, – ответил он. – По-моему, из пятнадцатого. Там жили многие из наших.

– А дата? Вы не можете вспомнить поточнее? Вы сказали, месяца два тому назад.

– Начало сентября. Я бы сказал, начало сентября. Возможно, конец августа. Скажем, около шести недель тому назад.

– Адрес на конверте тоже писали от руки?

– Да, Макс. Да.

– Какого цвета конверт?

– Бурый.

– А чернила?

– Как будто синие.

– Он был запечатан?

– Простите?

– Конверт запечатали воском или клейкой лентой? Или просто заклеили обычным способом?

Михель передернул плечами, словно такие подробности не достойны его внимания.

– Но отправитель, по всей вероятности, написал свою фамилию на конверте? – нажимал, но не слишком, Смайли.

Если и написал, то Михель не подтвердил этого.

На секунду Смайли перескочил мыслью на бурый конверт, лежавший в гардеробной отеля «Савой», и на содержавшуюся в нем страстную мольбу о помощи.

«Сегодня утром мне показалось, что они пытались убить меня. Не пришлете ли ко мне еще раз своего друга-Волшебника?»

«Почтовый штемпель Парижа», – подумал Смайли. Пятнадцатый округ. После первого письма Владимир дал человеку, пославшему его, свой домашний адрес. Как дал номер своего домашнего телефона Виллему. После первого письма Владимир позаботился, чтобы дальнейшее уже не касалось Михеля.

Зазвонил телефон, и Михель тотчас поднял трубку, бросил коротко: «Да?» – и стал слушать.

– Тогда поставь от меня по пятерке за каждый заезд, – буркнул он и с достоинством магистрата повесил трубку.

Подходя к главной цели своего визита, Смайли постарался держаться с величайшим уважением. Он помнил, что Михель, до того как присоединиться к парижской Группе, побывал в доброй половине следственных застенков Восточной Европы и имел обыкновение тянуть с ответом, если на него давили, что в его, Смайли, время доводило до бешенства инструкторов в Саррате.

– Могу я, Михель, спросить вас кое о чем? – Смайли выбирал непрямой подход к главной цели своих расспросов.

– Пожалуйста.

– В тот вечер, когда Владимир пришел к вам занять денег, он у вас долго пробыл? Вы его поили чаем? Возможно, сыграли с ним партию в шахматы? Не опишете ли вы немного подробнее тот вечер, пожалуйста?

– Мы сыграли в шахматы, но весьма поверхностно. Казалось, он чем-то здорово озабочен, Макс.

– Он ничего больше не говорил про большую рыбу?

Глаза из-под нависших век прочувствованно посмотрели на Смайли.

– Извините, Макс?

– Про большую рыбу. Про операцию, которую он планировал. Меня интересует, не говорил ли он об этом подробнее.

– Ничего. Совсем ничего, Макс. Он держал все это в тайне.

– А у вас не было впечатления, что дело касалось другой страны?

– Он только как-то упомянул, что у него нет паспорта. Он был ранен, скажу вам откровенно, Макс, – оскорблен тем, что Цирк настолько не доверял ему, что не дал паспорта. После того как он так служил вам, был вам так предан… он был смертельно оскорблен.

– Это делалось ради его же блага, Михель.

– Макс, я полностью это понимаю. Я моложе, я человек бывалый, более гибкий. А генерал порой действовал импульсивно, Макс. Приходилось принимать меры – даже тем, кто восхищался им, – чтобы сдержать его пыл. Вот так-то. Но сам он этого не понимал. Считал оскорблением.

Смайли услышал за своей спиной тяжелую поступь – это Эльвира, топотом выражая презрение, возвращалась в свой угол.

– Так кто же, он считал, должен ездить вместо него? – допытывался Смайли, снова не обращая на Эльвиру внимания.

– Виллем, – откликнулся Михель с явным неодобрением. – Владимир мне этого не говорил, но, по-моему, посылал Виллема. Такое у меня впечатление. И Виллем ездил. Генерал Владимир с такой гордостью говорил, что Виллем, хоть и молодой, а имеет представление о чести. Как и его отец. Владимир даже высказался в плане исторической перспективы. Он сказал, что надо вырастить такое поколение, которое отомстит за несправедливости, причиненные предыдущему. Он выглядел очень взволнованным.

– И куда же он послал Виллема? Влади не намекал?

– Мне нет. Он только как-то высказался: «У Виллема есть паспорт, он храбрый мальчик, хороший прибалт, человек надежный, он может поехать, но нужно его защитить». Я не влезаю в душу, Макс. Не любопытствую. За мной этого не водится. Вы это знаете.

– И все-таки, полагаю, у вас создалось какое-то впечатление, – настаивал Смайли. – Всегда ведь создается. Не так уж много мест, куда Виллем мог бы поехать, в конце-то концов. Тем более имея всего пятьдесят фунтов. Да и потом, Виллем ведь работает, не так ли? Не говоря уже о том, что у него есть жена. Не мог он просто так исчезнуть, когда заблагорассудится.

Михель сделал мину, какую часто делают военные. Вытянул вперед губы так, что усы чуть не встали торчком, и большим и указательным пальцами потянул себя за нос.

– Генерал попросил у меня также карты, – наконец произнес он. – Я колебался, говорить ли вам это. Вы его викарий, Макс, но к нашему делу не имеете никакого отношения. Однако я вам доверяю и потому скажу.

– Карты чего?

– Карты улиц. – Он махнул рукой в сторону полок, словно приказывая им приблизиться. – Планы городов. Данцига. Гамбурга. Любека. Хельсинки. Северного побережья. Я предложил ему: «Генерал, позвольте вам помочь». Я настаивал: «Пожалуйста. Я ведь ваш помощник по всем вопросам. У меня есть право, Владимир. Разрешите помочь вам». Он отказал. Не хотел, чтобы кто-то вмешивался.

«Московские правила», – снова подумал Смайли. Несколько карт, и только одна из них имеет отношение к делу. И снова, как он подметил, Владимир принял меры, чтобы его доверенный помощник по Парижу не понял, какова цель.

– И затем он ушел? – предположил Смайли.

– Правильно.

– В какое время?

– Было уже поздно.

– Как поздно – можете сказать?

– В два. В три. Может быть, даже в четыре часа. Я не уверен.

Тут Смайли заметил, как Михель мельком взглянул поверх его плеча и вдруг уставился в одну точку, и инстинкт, который где-то там вдали руководил действиями Смайли всю жизнь, насколько он себя помнил, побудил его спросить:

– Владимир приходил один?

– Конечно, Макс. Кого он мог с собой привести?

В разговор их вторгся звон фаянсовой посуды – это Эльвира на другом конце комнаты занялась своими домашними делами. Решившись в этот момент взглянуть на Михеля, Смайли увидел, что он смотрит ей вслед с выражением, которому какой-то миг он не мог подобрать названия – безнадежным и в то же время теплым, во взгляде одновременно сквозили и отвращение, и зависимость. И вдруг со щемящим душу чувством Смайли понял, что видит свое собственное лицо с такими же красными, как у Михеля, веками, какое часто выглядывало из хорошеньких зеркал в золоченых рамах, которые Энн развесила в их доме на Байуотер-стрит.

– Значит, он не разрешил ему помочь – чем же вы занялись? – обронил Смайли все так же намеренно небрежно. – Сели и стали читать… или играли в шахматы с Эльвирой?

Карие глаза Михеля на мгновение встретились с его взглядом, метнулись в сторону и снова вернулись к нему.

– Нет, Макс, – крайне любезно ответил он. – Я дал Владимиру карты. Он попросил оставить его одного. Я пожелал ему доброй ночи. И уже спал, когда он ушел.

«Но не Эльвира, – мелькнуло в голове Смайли. Эльвира осталась, чтобы выслушать инструкции своего сводного брата. – Он был деятелен во всех отношениях. Как патриот. Как мужчина. Как лидер», – перечислил про себя Смайли.

– А с тех пор у вас с ним был контакт? – все не отставал от него Смайли, и Михель сразу перешел ко вчерашнему дню. Никакого контакта до вчерашнего дня, сказал Михель.

– Вчера днем он позвонил мне по телефону. Клянусь, Макс, я много лет не слышал такой взволнованный голос. На меня пахнуло счастьем, даже скорее он находился в экстазе. «Михель! Михель!» Макс, человек был в полном восторге. Он обещал приехать вечером. Вчера вечером. Возможно, поздно, но приедет и привезет мне мои пятьдесят фунтов. «Генерал, – спросил я. – Что такое пятьдесят фунтов? Вы-то в безопасности? Скажите мне». – «Михель, я ловил рыбу, и я счастлив. Не ложитесь спать, – попросил он. – Я буду у вас в одиннадцать или чуть позже. Захвачу с собой деньги. А кроме того, мне необходимо обыграть вас в шахматы, чтобы успокоиться». Я не ложусь, готовлю чай, жду его. Жду. Макс, я солдат, за себя я не боюсь. Но за генерала, Макс, за старого человека, я боялся. Я звоню в Цирк – в качестве крайней меры. Трубку вешают. Почему? Почему вы так поступили, Макс, скажите, пожалуйста?

– Я не дежурил, – сказал Смайли, следя как можно внимательнее за Михелем. – Скажите мне, Михель… – начал он.

– Слушаю, Макс.

– Что, по-вашему, собирался делать Владимир после того, как позвонил вам и сообщил добрую весть, и до того, как прийти к вам с пятьюдесятью фунтами?

Михель ответил немедля.

– Естественно, я полагал, что он едет к вам, Макс, – сказал он. – Он вытащил большую рыбину. И теперь ему следует пойти к Максу, потребовать оплаты расходов, выложить свою великую новость. Естественно, – повторил он, глядя слишком напряженно в глаза Смайли.

«Естественно, – подумал Смайли, – и ты знал до минуты, когда он выйдет из квартиры, и знал до последнего метра путь, который ему предстояло пройти до хэмпстедской квартиры».

– Итак, он не появился, вы позвонили в Цирк, и мы ничем вам не помогли, – подвел итог Смайли. – Мне очень жаль. Что же вы сделали дальше?

– Позвонил Виллему. Во-первых, чтобы убедиться, что мальчик в порядке, а также чтобы разузнать у него, где наш лидер. Эта его жена-англичанка облаяла меня. Наконец я отправился к Владимиру на квартиру. Естественно, без особой охоты – это же вторжение, личная жизнь генерала принадлежит ему, – но я все же пошел. Позвонил в дверь. Он не ответил. Я вернулся домой. Сегодня утром в одиннадцать звонит Юрий. Я не читал ранний выпуск вечерних газет: я не слишком люблю английскую прессу. А Юрий прочел. Владимир, наш лидер, мертв, – закончил он.

Сбоку стояла Эльвира. В руках она держала поднос с двумя рюмками водки.

– Прошу, – предложил Михель.

Смайли взял рюмку, Михель взял другую.

– За жизнь! – чуть ли не выкрикнул Михель и выпил – в глазах его стояли слезы.

– За жизнь! – повторил за ним Смайли, а Эльвира молча стояла рядом и смотрела на них.

«Она ездила с ним, – подумал Смайли. – Она заставила Михеля подняться в квартиру старика, подтолкнула его к двери».

– Вы еще кому-нибудь об этом рассказывали, Михель? – поинтересовался Смайли, когда Эльвира снова ушла.

– Юрию я не доверяю. – Михель высморкался.

– А вы говорили Юрию про Виллема?

– Извините?

– Вы упоминали ему про Виллема? Невзначай не намекнули, что Виллем как-то связан с Владимиром?

Судя по всему, Михель такого греха не совершил.

– В данной ситуации не следует доверять никому, – заявил Смайли официальным тоном, готовясь уйти. – Даже полиции. Таков приказ. Полиции ни к чему знать, что Владимир проводил какую-то операцию перед смертью. Это важно для безопасности как вашей, так и нашей. Никакого поручения он вам не оставлял? К примеру, ничего для Макса?

«Передайте Максу, что речь идет о Песочнике», – вспомнил он.

Михель лишь с сожалением улыбнулся в ответ.

– Владимир последнее время не упоминал про Гектора, Михель?

– Он считал Гектора никудышным.

– Владимир так сказал?

– Извините, Макс. Я лично ничего не имею против Гектора. Гектор есть Гектор, он не джентльмен, но в нашем деле приходится прибегать к помощи разных образчиков человечества. Так говорил генерал, пожилой наш лидер. «Гектор, – говаривал Владимир, – никудышный он человек, Гектор. Наш доблестный почтальон Гектор вроде городских банков. Говорят же, когда идет дождь, банки отбирают у вас зонты. Такой же и наш почтальон Гектор». Извините. Это слова Владимира. Не Михеля. «Никудышный он человек, Гектор».

– Когда он это сказал?

– Он говорил это несколько раз.

– В последнее время?

– Да.

– Как давно?

– Может, месяца два назад. Может быть, меньше.

– После того, как он получил письмо из Парижа или до?

– После. Несомненно.

Михель проводил Смайли до двери – настоящий джентльмен, не в пример Тоби Эстерхейзи. Эльвира в этот момент сидела на своем месте у самовара, разглядывая фотографию березовой рощи, и курила. И, проходя мимо нее, Смайли услышал что-то вроде шипения – звук, изданный носом или ртом или обоими органами сразу в знак презрения.

– Что теперь станете делать? – спросил он Михеля, словно родственника покойного. Краешком глаза он заметил, как Эльвира подняла голову при его вопросе и растопырила пальцы на странице. В последнюю минуту ему пришла в голову еще одна мысль. – А вы не узнали почерка? – поинтересовался он.

– Какого почерка, Макс?

– На конверте из Парижа?

И вдруг заспешил, не дожидаясь ответа, вдруг его затошнило от хождения вокруг да около.

– До свидания, Михель.

– Будьте здоровы, Макс.

Эльвира снова опустила голову и пригнулась к березам.



«Я так никогда и не узнаю, – подумал Смайли, быстро спускаясь по деревянной лестнице. – Никто из нас не узнает. Кто он, Михель, – предатель, не желавший делить со стариком свою женщину и жаждавший получить корону, в которой ему так долго отказывали? Или же Михель – бескорыстный офицер и джентльмен, неизменно верный слуга? Или, может быть, как многие верные слуги, он был и тем, и другим?»

Смайли думал о гордости кавалериста-Михеля, столь же уязвимой, как мужское достоинство любого героя. Ведь он гордился своей ролью доверенного лица генерала, гордился ролью его сатрапа. Как его оскорбляло, что он не был во все посвящен! Опять-таки гордость – как же она многолика! Но где ее предел? Возможно, она простирается настолько, что позволяет дать каждому хозяину свою долю? «Джентльмены, я хорошо служил вам обоим», – говорит идеальный двойной агент на закате своей жизни. «И говорит с гордостью», – подумал Смайли, который знавал не одного такого человека.

Он вспомнил про письмо из Парижа на семи страницах. Вспомнил про второе доказательство. И подумал: «Интересно, кому была отправлена фотокопия – может быть, Эстерхейзи? А где же оригинал? Так кто же ездил в Париж? – недоумевал он. – Если Виллем ездил в Гамбург, то кто же тот маленький Волшебник?» Он устал до смерти. Усталость навалилась на него как внезапно подцепленный вирус. Он почувствовал ее в коленях, в чреслах, во всем теле. Но продолжал идти, так как мозг отказывался отдыхать.

ГЛАВА 11

Идти – на это Остракова была способна, ей только и хотелось идти. Шагать и ждать появления Волшебника. Ничто у нее не сломано. И хотя ее кряжистое маленькое тело после ванны покрылось черными пятнами, как карта угольного бассейна Сибири, оно все еще исправно функционировало. И несмотря на то, что ее бедный крестец, доставлявший ей столько беспокойства на складе, выглядел так, точно все армии тайных агентов Советской России трудились над ней, пинком посылая с одного конца Парижа на другой, тем не менее ничто не было сломано. Ее просветили рентгеном всю по частям, прощупали как сомнительное мясо, проверяя, нет ли внутреннего кровоизлияния. А под конец мрачно объявили, что она чудом выжила.

Посему ее хотели задержать. Полечить от шока, дать успокоительное – пусть хотя бы полежит ночь! Полиция, которая нашла шесть свидетелей происшедшего, давших семь противоречивых версий (Машина была серая или синяя? Номер на ней был марсельский или иностранный?), – полиция сняла с нее длинное показание, полицейские грозились снова прийти для дальнейших расспросов.

Тем не менее Остракова выписалась.

Есть ли у нее хотя бы дети, которые станут за ней ухаживать? – обеспокоились при выписке. О, у нее их куча, сказала она. Дочки, готовые выполнить малейшую ее прихоть, сыновья, которые помогут спуститься и подняться по лестнице! Сколько угодно раз – столько, сколько она пожелает. Стремясь развлечь медсестер, она даже придумала им биографии, хотя голова гудела, как барабан. Она послала купить ей одежду. Ибо на ней болтались какие-то лохмотья – сам Господь покраснел бы от ее растерзанного вида, в каком она предстала перед врачами. Она дала фальшивый адрес вместе с фальшивым именем: она не хотела последующего наблюдения, визитеров. И исключительно благодаря силе воли в тот вечер, ровно в шесть, Остракова стала еще одним бывшим бледным пациентом, осторожно и мучительно сходившим по скату черной громады больницы в тот мир, который немного раньше сделал все, чтобы навсегда избавиться от нее. Она шла в своих сапогах, побитых, но чудом уцелевших, и гордилась ими – по крайней мере они не изменили ей.

Вернувшись в полумрак своей квартирки, она села в продавленное кресло мужа и, не снимая сапог, словно они являлись частью униформы, принялась крутить в руках старый армейский револьвер, пытаясь понять, как, черт побери, его заряжают, нацеливают и стреляют. «Я – армия из одного человека». Продержаться в живых – такова ее цель, и чем дольше ей удастся протянуть, тем значительнее будет ее победа. Продержаться в живых, пока не приедет генерал или не пришлет своего Волшебника.

Ускользнуть от них так, как удалось Остракову? Что ж, ей это тоже удалось. Издевнуться над ними, как Гликман, загнать их в угол, где у них не будет другого выбора, кроме как любоваться собственной мерзостью? В свое время, не без удовольствия думала она, ей и это немного удалось. Но выжить, чего не удалось ни одному из ее мужчин, уцепиться за жизнь, невзирая на все усилия этого бездушного мира грубых чинуш, быть для них каждый час каждого дня бельмом на глазу только потому, что ты жива, дышишь, ешь, двигаешься и соображаешь, – это, решила Остракова, занятие, достойное ее натуры, ее веры и двух любимых ею мужчин. Она тотчас взяла на себя эту миссию. И послала дуру-привратницу за продуктами: немощь имеет свои плюсы.

– У меня был небольшой удар, мадам Ла-Пьер. – Но по части ли сердца, желудка или русской тайной полиции она не стала уточнять. – Мне рекомендовали на несколько недель оставить работу и дать себе полный отдых. Я совсем без сил, мадам, бывают такие периоды, когда хочется побыть одной. Вот возьмите, мадам, – вы не такая, как другие, которые только и знают, как бы урвать, и не спускают с тебя глаз. – Мадам Ла-Пьер зажала банкнот в кулак, взглянула на краешек и сунула куда-то за лиф. – И послушайте, мадам, если кто-нибудь будет меня спрашивать, сделайте одолжение: скажите, что я уехала. Я не буду зажигать огонь в комнатах, что выходят на улицу. Мы – женщины чувствительные, нам нужно немножко покоя, вы согласны? Но, пожалуйста, мадам, запомните, кто будут эти посетители, и скажите мне – газовик, кто-нибудь из благотворительных обществ, – про всех мне говорите. Я люблю знать, что жизнь вокруг продолжается.

Привратница решила, что Остракова, без сомнения, сумасшедшая, но с деньгами-то все в порядке, а деньги привратница любила больше всего на свете, да к тому же она сама была сумасшедшая. За несколько часов Остракова стала еще хитрее, чем когда-то в Москве. К ней пришел муж привратницы – сущий разбойник, куда хуже старой козы, и, получив обещание, что ему дадут еще денег, приделал цепочку к ее входной двери. Завтра он сделает ей «глазок» – тоже за деньги. Привратница пообещала брать ее почту и доставлять ей в строго определенные часы – ровно в одиннадцать утром и в шесть вечером, дав два коротких звонка – тоже за деньги. Открыв маленькое вентиляционное отверстие в уборной и став на стул, Остракова могла при желании заглянуть во двор и увидеть, кто приходит и кто уходит. Она послала на склад записку, что приболела. Она не могла передвинуть двуспальную кровать, но с помощью подушек и пухового одеяла устроила из нее подобие дивана с таким расчетом, чтобы он, как торпеда, был нацелен сквозь открытую дверь гостиной – на входную дверь; ей оставалось только лечь на кровать в сапогах, наставленных на того, кто к ней ворвется, и стрелять поверх них, и если она не прострелит себе ногу, то в первый же момент застигнет пришельца врасплох. Остракова все это продумала. В голове у нее стучало и раздавался настоящий кошачий концерт, в глазах темнело, когда она слишком быстро поворачивала голову; у нее была высокая температура, и она порой почти теряла сознание. Но она все продумала, приняла необходимые меры, и теперь, пока не появится генерал или Волшебник, она снова станет жить как в Москве.

– Ты предоставлена сама себе, старая дура, – произнесла она вслух. – Тебе не на кого надеяться, кроме себя самой, так что держись.

Поставив на пол рядом с кроватью фотографию Гликмана и фотографию Остракова, положив иконку Божьей Матери под одеяло, Остракова приступила к своему первому ночному бдению – она неустанно молилась целому сонму святых, и не в последнюю очередь святому Иосифу, чтобы ей прислали Волшебника, ее избавителя.

«И ни единого послания не отстучали мне по трубам, – думала она. – Даже охранник не ругнулся и не разбудил».

ГЛАВА 12

Тянулся все тот же день, и не было ему конца. Расставшись с Михелем, Джордж Смайли какое-то время позволил ногам нести себя неведомо куда – слишком он устал, слишком был взбаламучен, чтобы садиться за руль, однако достаточно соображал, чтобы следить за спиной и делать внезапные повороты, сбивающие со следа возможный «хвост». Растрепанный, с опухшими глазами, он ждал, чтобы мозг пришел в норму, чтобы раскрутилась пружина, державшая его в напряжении в течение этого двадцатичетырехчасового марафона. Он попал на набережную, затем в пивную возле Нортумберленд-авеню – кажется, она называется «Шерлок Холмс», – где он угостил себя большой порцией виски и в смятении подумал, не позвонить ли Стелле: все ли у нее в порядке? Впрочем, это бессмысленно – не может же он звонить каждый вечер и спрашивать, живы ли они с Виллемом, – и он пошел дальше, пока не обнаружил, что находится в Сохо, где в субботний вечер всегда мерзопакостнее обычного. «Обратись к Лейкону, – подумал он. – Попроси охрану для семьи». Но ему достаточно лишь представить себе, какая его ждет сцена, чтобы понять, что это мертворожденная идея. Если Цирк не считал нужным заботиться о Владимире, тем более он не станет заботиться о Виллеме. Да и как ты пристроишь нянек к водителю грузовиков на дальние расстояния? Успокаивало Смайли лишь то, что убийцы Владимира, по-видимому, нашли то, что искали, что ничего другого им не нужно. Да, но эта женщина в Париже – как насчет нее? Как насчет автора двух писем?

«Поезжай домой», – приказал он себе. Дважды он из телефонных будок делал ложные звонки, проверяя, нет ли за ним «хвоста». Затем зашел в тупик и тут же повернул назад, прислушиваясь, не замолкнут ли внезапно шаги, всматриваясь, не отведет ли кто глаз. Он подумывал, не снять ли номер в гостинице. Иной раз он так делал, чтобы спокойно провести ночь. Иной раз его дом становился слишком опасным для него местом. Мелькнула мысль о негативе: пора вскрыть коробку. Обнаружив, что ноги инстинктивно ведут его в Кэмбридж-сёркус, он поспешно повернул на восток и закончил свои скитания в машине. Уверившись, что за ним не следят, он поехал на Бейсуотер-роуд, находящуюся в стороне от тех мест, где он бродил, тем не менее он по-прежнему бросал напряженные взгляды в зеркальце заднего вида. У пакистанца-жестянщика, торговавшего всем на свете, он купил две пластмассовые миски для мытья и лист стекла размером три с половиной дюйма на пять, а в аптеке, находившейся в двух-трех домах оттуда и торговавшей за наличные, – десять листов просмоленной бумаги такого же размера и детский карманный фонарик с космонавтом на ручке и красным фильтром, который прикрывал линзу, как только нажимали на никелированную кнопку. С Бейсуотер-роуд, отнюдь не прямым путем, он подъехал к «Савою» и вошел в отель со стороны набережной. По-прежнему никто за ним не следовал. В мужском гардеробе дежурил все тот же человек, и он даже припомнил шутку, которую тогда отпустил.

– Я все жду, когда она взорвется, – он улыбнулся, возвращая Смайли коробку. – Мне показалось, я раз или два слышал, как там тикало, но только и всего.

Кусочки спичек, которые Смайли положил у своей входной двери, прежде чем ехать в Чарлтон, лежали на месте. В окнах соседа виднелись горящие свечи, которые обычно зажигают по субботам, и головы беседующих людей, а в его окнах занавеси были как прежде задернуты так, как он их отставил, и в прихожей хорошенькие маленькие часы бабушки Энн встретили его тиканьем в кромешной тьме.

Несмотря на смертельную усталость, он тем не менее методично проделал все необходимое.

Прежде всего положил три закрутки в камин в гостиной, поднес к ним огонь, набросал на них недымящего угля и натянул перед камином веревку, которой Энн пользовалась для сушки белья. В качестве рабочей робы он надел старый кухонный передник и для верности крепко обвязал тесемкой свое округлое брюшко. Из-под лестницы достал кипу зеленого светомаскировочного материала и пару защепок и отнес все это в подвал. Завесив окошко, снова поднялся наверх, развернул бумагу, в которой лежала коробка, открыл ее и… нет, это была не бомба, там лежали письмо и смятая пачка сигарет, куда Владимир вложил пленку. Смайли извлек ее оттуда, вернулся в подвал, включил красный свет в карманном фонарике и принялся за работу, хотя Господу Богу известно, что он не обладал никаким чутьем в фотографии и теоретически вполне мог попросить Лодера Стрикленда выполнить эту работу фотоотделом Цирка. Или отнести негатив одному из полудюжины «профессионалов», как их принято называть, – людей, сотрудничающих с Цирком в определенных областях, которые обязаны при необходимости бросить все и, не задавая вопросов, поставить свои знания на службу делу. Собственно, один такой профессионал – добрая душа жил в двух шагах от Слоун-сквер и специализировался на свадебных фотографиях. Хватило бы и десяти минут, чтобы найти и нажать на звонок в его двери, – и Смайли через полчаса уже получил бы отпечатанные снимки. Но… Он предпочел претерпеть неудобства и иметь несовершенные отпечатки, но проявить пленку у себя дома, а наверху тем временем разрывался телефон, на который он не обращал внимания.

Смайли предпочел помучиться, совершая ошибку одну за другой, сначала передержав, потом недодержав негатив под основным светом в помещении. Использовав в качестве мерила времени кухонный таймер, который тикал и грохотал словно оркестр в балете «Коппелия», Смайли предпочел бурчать и ругаться от раздражения и потеть в темноте, изведя, по крайней мере, шесть листов фотобумаги, прежде чем в миске с проявителем появилось хотя бы наполовину удовлетворительное изображение, которое он на три минуты положил в закрепитель. И промыл. И промокнул чистой чайной салфеткой, очевидно, окончательно испортив ее, – точно он не знал. И отнес снимок наверх и подвесил его на натянутую веревку. И для тех, кто верит в дурные предзнаменования, следует для истории пометить, что огонь, разожженный с помощью закруток, все же почти погас, так как уголь изрядно отсырел, и что Джорджу Смайли пришлось стать на четвереньки и раздувать его, дабы он не погас совсем. Тут ему могло бы прийти в голову – хотя не пришло, так как, сгорая от любопытства, он оказался уже не способен к самоанализу, – что его действия находятся в прямом противоречии с категорическим требованием Лейкона не раздувать пламя, а прибивать его.

Надежно подвесив снимок над ковром, Смайли обратился затем к хорошенькому письменному столику маркетри, в котором Энн с поразительной неприкрытостью держала «свои вещи». Как, например, листок бумаги для письма, на котором она написала единственное слово «Любимый» и больше ничего – возможно, не будучи уверена, которому любимому это адресовать. Как, например, фирменные спички из ресторанов, в которых Смайли никогда не бывал, и письма, написанные почерком, который был ему неизвестен. Из этого мучительного для него ералаша он извлек большую викторианскую лупу с перламутровой ручкой, которой Энн пользовалась, выискивая слова для никогда до конца не разгадываемых кроссвордов. Вооружившись лупой – последовательность его действий из-за усталости была лишена логики, – он поставил пластинку с произведениями Малера, подаренную Энн, и уселся в кожаное кресло с подставкой для книги из красного дерева, которая поворачивалась на шарнирах и могла быть установлена, как поднос в кровати, поперек живота сидящего. Снова почувствовав смертельную усталость, Смайли неразумно позволил глазам своим закрыться – отчасти под звуки музыки, отчасти под стук капель, стекавших с фотографии, отчасти под недовольное потрескивание огня. Полчаса спустя он, вздрогнув, проснулся и обнаружил, что снимок высох, а пластинка Малера беззвучно вращается на проигрывателе.



Он принялся рассматривать фотографию, одной рукой придерживая очки, другой – медленно передвигая по ней лупу.

Снимок запечатлел группу, но не политиков и не купальщиков, поскольку никого в купальном костюме не наблюдалось. Четыре человека – двое мужчин и две женщины полулежали на мягких диванах возле низкого столика, на котором стояли бутылки и лежали сигареты. Женщины в неглиже, молодые и хорошенькие. Мужчины, тоже едва прикрытые, лежали рядом, и девицы, как положено, обвились вокруг своих избранников. Они, видимо, снимались в тусклом свете, словно в подземелье, и из того немногого, что Смайли знал о фотографиях, он сделал вывод, что негатив получен на пленке для скоростной съемки, так как при печати фотография получилась зернистая. Качество фотографии напомнило ему не раз виденные снимки заложников, сделанные террористами, – только четверо на фотографии были всецело заняты друг другом, тогда как заложники обычно смотрят в аппарат, словно в дуло ружья. Тем не менее продолжая, как он выразился бы, выискивать «данные, интересующие оперативную разведку», Смайли стал определять, где находилась камера, и установил, что ее, по всей вероятности, установили над объектами съемки. Четверо, казалось, лежали на дне колодца, и камера смотрела на них вниз. Нижнюю часть снимка перекрывала тень, очень черная – балюстрада, или, может быть, подоконник, или просто чье-то плечо. Такое складывалось впечатление, точно камера, хоть и находилась в выгодной позиции, посмела лишь слегка приподняться выше уровня глаз.

Тут Смайли пришел к своему первому предварительному выводу. К первому небольшому шажку, хотя в уме у него уже было достаточно много больших шагов. Назовем это техническим шагом – скромным техническим шажком. Все говорило о том, что фотография была, что называется, «краденая». И краденая с целью подпалить, то есть шантажировать. Но шантажировать кого? И с какой целью?

Раздумывая над этой проблемой, Смайли, по всей вероятности, заснул. Телефон стоял на маленьком письменном столике Энн, и он звонил, должно быть, раза три или четыре, прежде чем Смайли сообразил спросонья.



– Да, Оливер? – осторожно сказал Смайли.

– Ах, Джордж! Я пытался дозвониться до вас раньше. Вы, надеюсь, благополучно вернулись.

– Откуда? – недоуменно спросил Смайли.

Лейкон предпочел не отвечать.

– Я чувствовал, что должен вам позвонить, Джордж. Мы с вами расстались на неприятной ноте. Я был резок. Слишком много на меня навалилось, извините. Как дела? Все намеченное выполнили? Закончили?

В глубине слышался голос дочери Лейкона, спорившей с кем-то по поводу того, сколько надо платить за отель на Парк-лейн. «Они, видно, приехали к нему на уик-энд», – решил Смайли.

– Мне снова звонили из министерства внутренних дел, Джордж, – продолжал Лейкон, но уже тише и не дожидаясь его ответа. – Они уже получили заключение патологоанатома, и тело может быть выдано. Рекомендуют побыстрее кремировать. Я подумал, что, если дам вам название фирмы, которая такими делами занимается, вы в состоянии сообщить это заинтересованным лицам. Конечно, без связи с нами. Вы видели объявление для печати? Что вы о нем думаете? Я считаю, оно умело составлено. Я считаю, тон абсолютно точно выдержан.

– Я возьму карандаш, – предупредил Смайли и принялся рыться в ящике, пока не нашел пластмассовой штуки грушевидной формы на кожаной тесемке, которую Энн иногда носила на шее. С большим трудом заставив выскочить грифель, он записал под диктовку Лейкона название фирмы и адрес, снова название фирмы и снова адрес.

– Записали? Может, я повторю? Или вы прочтете мне, чтобы быть вдвойне уверенным?

– По-моему, все в порядке, спасибо, – отказался Смайли. С некоторым запозданием он понял, что Лейкон пьян.

– А теперь, Джордж, не забудьте: у нас назначено свидание. Семинар по брачным делам, не исключающий захватов. Вы выступите в роли моего старшего советника. У нас тут внизу очень приличный мясной ресторан, и я угощу вас ужином на скорую руку, пока вы будете делиться со мной своей мудростью. У вас нет под рукой еженедельника? Давайте занесем туда эту встречу.

С крайне дурным предчувствием Смайли условился о дате. Всю жизнь изобретая легенды для прикрытия самых разных жизненных ситуаций, он все еще не умел отказываться от приглашения на ужин.

– И вы так ничего и не нашли? – осведомился Лейкон уже более заинтересованно. – Ни сучка, ни задоринки, никаких зацепок. Это была буря в стакане воды, как мы и подозревали, верно?

В голове Смайли промелькнуло множество ответов, но он посчитал за лучшее помолчать.

– А как со счетом за телефон? – поинтересовался Смайли.

– Со счетом за телефон? Каким счетом? Ах, вы имеете в виду его счет. Оплатите и пришлите мне квитанцию. Никаких проблем. А еще лучше пошлите ее по почте Стрикленду.

– Я уже отослал ее вам, – терпеливо пояснил Смайли. – Я просил вас выяснить по возможности, куда были сделаны звонки.

– Я немедленно этим займусь, – ничуть не смутившись, ответил Лейкон. – Больше ничего?

– Нет. Думаю, что нет. Ничего.

– Выспитесь. Голос у вас совсем измученный.

– Спокойной ночи, – сказал Смайли.



Снова крепко зажав лупу Энн в пухлом кулаке, Смайли принялся опять рассматривать фотографию. Пол в колодце был застлан ковром – по-видимому, белым; диваны были расставлены подковой, повторяя линию занавесок на дальней стороне периметра. В глубине виднелась обитая дерматином дверь, и одежда обоих мужчин – пиджаки, брюки, галстуки – висела аккуратно, как в больнице, на вбитых в нее крючках. На столике стояла пепельница, и Смайли принялся разглядывать надпись на ней. После многочисленных манипуляций с лупой неудавшийся филолог разобрал что-то вроде очертания букв А-С-Н-Т, но было ли это слово, означающее по-немецки «восемь», или часть слова «внимание», или же четыре буквы какого-то более длинного слова, он не мог сказать. Да на этом этапе он и не стал мучиться, пытаясь найти разгадку, а предпочел заложить полученную информацию в глубины своего мозга, пока не появится еще какая-нибудь часть головоломки.



Позвонила Энн. Смайли, по-видимому, снова задремал, потому что память его не удержала звонка – просто он услышал ее голос, когда медленно поднес трубку к уху: «Джордж, Джордж», – свое имя, произнесенное так, словно она долгое время взывала к нему и он только сейчас собрался с силами или потрудился поднять трубку.

Разговор начался словно между чужими людьми – так же началась их любовь.

– Как поживаешь? – спросила она.

– Очень хорошо, спасибо. А ты? Могу быть чем-то тебе полезен?

– Я спросила не просто так, – настаивала Энн. – Как ты? Я хочу знать.

– А я сказал тебе, что хорошо.

– Я звонила утром. Почему ты не отвечал?

– Меня не было.

Долгое молчание, пока она, видимо, обдумывала его слабое извинение. До сих пор телефон никогда не волновал ее. Она не считала, что с ним связано что-то срочное.

– Уходил по работе? – пыталась выяснить она.

– Выполнял одно задание Лейкона.

– Он нынче рано раздает задания.

– Он теперь без жены: она ушла от него, – пояснил Смайли без всякой задней мысли.

Молчание.

– В свое время ты говорила, что она разумно поступила бы, если бы ушла, – заметил Смайли, прикрываясь назидательным тоном.

– Глупая женщина, – в ответ обронила Энн, за чем последовало еще более долгое молчание, на сей раз со стороны Смайли, перед которым внезапно возникла громада выбора, который предлагала ему бывшая жена.

Снова воссоединиться, как она это иногда называла.

Забыть все обиды, весь список любовников; забыть о Билле Хейдоне, этом предателе из Цирка, чья тень накладывалась на лицо Энн всякий раз, как Смайли пытался обнять ее, – забыть о человеке, воспоминание о котором причиняло ему постоянную боль. О Билле – его друге, Билле – цвете их поколения, шутнике, обаятельном человеке, образцовом конформисте; Билле – прирожденном обманщике, которого обман в конечном счете привел в постель к русским и в постель к Энн. Устроить новый спектакль с медовым месяцем, полететь на юг Франции, есть вкусные блюда, покупать обновки, делать все, что положено любовникам. И сколько все это продлится? Сколько пройдет времени до того, как ее улыбка угаснет, и взгляд потускнеет, и эти мифические отношения потребуют, чтобы она уехала в дальние края лечить свои мифические недомогания?

– Ты где сейчас? – растерянно спросил он.

– У Хильды.

– А я думал, ты в Корнуэлле.

Хильда была разведена. И жила она в Кенсингтоне, в двадцати минутах ходьбы от квартиры Смайли.

– А где Хильда? – осведомился он, переварив эти сведения.

– Уехала.

– На всю ночь?

– Зная Хильду, думаю, что да. Если только она не притащит кого-то с собой.

– Ну, тогда, я полагаю, тебе тоже следует развлечься без нее, как ты умеешь, – посоветовал он и, еще говоря, услышал ее шепот:

– Джордж.

Сильный, неистовый страх сковал душу Смайли. Он посмотрел на снимок, все еще лежавший на подставке для книги рядом с лупой, и внезапно в памяти всплыло все, что намеком и легким шепотом возникало в его мозгу в течение дня; он услышал барабаны своего прошлого, призывавшие его сделать последнее усилие, выявить и взрезать нарыв, близость которого он чувствовал всю жизнь, и он не хотел, чтобы Энн была рядом. «Передайте Максу, что речь идет о Песочнике». Обретя ясность мысли, рожденную голодом, усталостью и смятением, Смайли твердо осознал: Энн не должна быть причастна к тому, что ему предстоит. Он знал, хотя был всего лишь в преддверии, и тем не менее знал, что, как ни странно, ему, возможно, выпал шанс в его немалые лета вновь принять участие в сражениях, которые он вел всю жизнь, и наконец сыграть в свою пользу. Если это так, то никакой Энн, никакого фальшивого мира, никакой пристрастной свидетельницы его действий – ничто не должно мешать его одинокому преследованию зверя. До этой минуты он и сам не ведал о своем сокровенном. Теперь все встало на свои места.

– Не надо, – возразил он. – Энн? Слушай. Не надо приезжать сюда. Не потому, что я выбрал одиночество. Это диктуют практические соображения. Ни в коем случае. – Собственные слова странно звучали для его уха.

– Тогда приезжай ты, – предложила она.

Он повесил трубку. Он представил себе, как она заплакала, потом достала свою адресную книжку и стала смотреть, кто из «первых одиннадцати», как она называла их, способен утешить ее вместо него. Смайли налил себе чистого виски – утешение Лейкона. Пошел на кухню, забыл за чем и направился в кабинет. «Сода, – вспомнил он. – Слишком поздно. Обойдусь и без нее. Должно быть, я рехнулся, – думал он. – Я гоняюсь за привидениями – во всем этом ничего нет. Выжившему из ума генералу что-то причудилось, и он из-за этого погиб». Смайли вспомнил изречение Уайльда: «Если человек умирает за какое-то дело, это еще не значит, что дело правое». Картина на стене скособочилась. Он стал ее поправлять – передвинул, недодвинул, – всякий раз отступая. «Передайте Максу, что речь идет о Песочнике». Он снова сел в свое кресло и сквозь лупу Энн уставился на двух проституток с такой свирепостью, что если бы они могли, то мигом умчались бы к своим сутенерам.



Они, ясно, относились к «сливкам» своей профессии – обе молодые, свеженькие, холеные. Их будто намеренно так подобрали – хотя, возможно, это чистая случайность, – чтобы они были разные. Блондинка слева, стройная и даже классически сложенная, поражала длинными ногами и маленькими высокими грудями. А ее товарка, темноволосая и приземистая, привлекла внимание широкими бедрами и крупными, пожалуй, евроазиатскими чертами лица. У блондинки, подметил Смайли, в ушах были серьги в форме якорей, что показалось ему странным, так как, по своему ограниченному знакомству с женщинами, он знал, что они прежде всего снимают серьги. Достаточно было ему заметить, что Энн вышла из дома без серег, и сердце у него падало. Помимо этого, ничего умного сказать про девушек он не мог, а посему, сделав еще один большой глоток чистого виски, перешел к изучению мужчин, на которых – следует признаться – он с самого начала и сосредоточил все свое внимание. Как и девушки, они тоже резко отличались друг от друга, хотя у мужчин – поскольку они были значительно старше – разница проявлялась в глубине натур и в характере. Мужчина, на котором лежала блондинка, был светлый и на первый взгляд туповатый, тогда как тот, которого обвивала брюнетка, казался смуглым, с латинским, по-восточному живым лицом и заразительной улыбкой – единственно приятной особенностью фотографии. Крупный и рыхлый блондин, маленький и веселый брюнет – он мог бы быть шутом при первом, этакий гном с добрым лицом и вихрами над ушами.

Внезапно занервничав – оглядываясь назад, это можно было бы назвать предчувствием, – Смайли занялся прежде блондином. Пора наконец разобраться!

Мужчина был крупный, но не мускулистый, ноги и руки – могучие, но в них не чувствовалось силы. Светлая кожа и волосы подчеркивали его полноту. Толстыми и некрасивыми руками он обнимал девушку за талию. Медленно ведя лупой по голой груди, Смайли подобрался к голове. К сорока годам, недобро написал какой-то мудрец, лицо человека становится таким, какого он заслуживает. Смайли сомневался в этом. Он знавал поэтические души, обреченные всю жизнь носить ужасную личину, и преступников с ангельскими лицами. Но у этого человека лицо было не из выигрышных, да и аппарат запечатлел не самое приятное его выражение. Что касается характера, то лицо как бы делилось на две половины: нижняя была весело осклаблена, рот широко раскрыт – блондин явно что-то говорил своему приятелю; а на верхней царили два маленьких светлых глаза без единой веселой морщинки вокруг – они смотрели из-под пухлых, как опара, век холодно, без всякого выражения, как глаза младенца. Приплюснутый нос, густые, подстриженные на европейский манер волосы.

Алчный, сказала бы Энн, которая склонна была делать категорические суждения о людях на основании изучения их портретов в прессе. Алчный, слабовольный, жестокий. Избегать таких. «Как жаль, что она не пришла к такому выводу насчет Хейдона, – подумал Смайли, – или пришла слишком поздно».

Смайли вернулся на кухню и ополоснул лицо, потом вспомнил, что шел туда за водой для виски. Усевшись снова в кресло, он нацелил лупу на второго мужчину – на шута. Виски удерживало его от сна и одновременно вгоняло в сон. «Почему она больше не звонит? – беспрестанно стучало в его мозгу. – Если она снова позвонит, я к ней поеду». Но на самом деле он всецело был поглощен вторым субъектом – лицо казалось знакомым, и это его настораживало, как до него настоятельное желание маленького мужчины услужить настораживало Виллема и Остракову. Он неотрывно смотрел на мужчину, и усталость отступала – Смайли словно черпал таким образом энергию. «Есть лица, – заметил утром Виллем, – которые мы знаем, хотя никогда прежде не видели; есть такие, которые, однажды увидев, будешь помнить всю жизнь; есть другие, которые видишь каждый день и вовсе не помнишь». А это лицо к каким принадлежит?

«Лицо, какие писал Тулуз-Лотрек», – решил наконец Смайли, в изумлении вглядываясь в снимок, – снятое в тот момент, когда глаза скошены вбок, чем-то, очевидно, привлеченные, возможно, чем-то эротическим. Энн мгновенно увлеклась бы таким – в нем ощущалось что-то острое, опасное, что ей нравилось. Лицо, какие писал Тулуз-Лотрек, схваченное в тот момент, когда луч ярмарочного освещения высветил одну впалую, прорезанную морщинами щеку. Лицо, словно обтесанное топором, с острыми, угловатыми чертами, лоб, нос и скула будто обточены ветром. Лицо, какие писал Тулуз-Лотрек, живое и располагающее. Лицо официанта, а не посетителя ресторана. Со злостью официанта, ярко горящей под маской услужливой улыбки. Эта черта понравилась бы Энн меньше. Оставив в покое снимок, Смайли медленно поднялся и, чтобы не заснуть, грузно зашагал по комнате, пытаясь поместить это лицо в определенный контекст, но ничего не получалось, и он уже начал было думать, не игра ли это воображения. «Есть люди, обладающие даром трансмиссии», – подумалось ему. Есть такие люди – встречаешь их, и они преподносят тебе все свое прошлое будто естественный дар. Есть такие люди – все равно как закадычные друзья.

Возле письменного столика Энн Смайли снова приостановился и уставился на телефон. Ее телефон. Ее и Хейдона. Или это называлось «тоненькая линия»? Пять фунтов дополнительно платили почте за сомнительное удовольствие пользоваться этим вышедшим из моды футуристическим аппаратом. «Мой проститучий телефон, – называла его Энн. – Тоненькие трели для моих маленьких любвей, громкий трезвон – для больших». Внезапно до Смайли дошло, что телефон звонит. И звонил он долго, тоненькой трелью для маленьких любвей. Смайли поставил стакан, продолжая смотреть на телефон, а тот заливался. Он вспомнил, что Энн, как правило, ставила аппарат на пол среди своих пластинок, когда слушала музыку. Она обычно лежала с ним рядом – там, у огня, вон там, – слегка приподняв бедро на случай, если придется снять трубку. Ложась в постель, она выдергивала шнур из розетки и брала аппарат с собой, чтобы он утешал ее в ночи. Когда они занимались любовью, Смайли знал, что он является для нее заменой всех тех мужчин, которые звонили ей. Этих «первых одиннадцати». Заменой Билла Хейдона, хоть он уже и мертв.

Телефон замолчал.

Что она сейчас делает? Перебирает «вторых одиннадцать»? «Быть красивой и быть Энн – одно дело, – бросила она ему не так давно, – а быть красивой и быть в возрасте Энн скоро станет совсем другим делом». «А быть уродливой и моей станет третьим», – в ярости думал он. Взял напечатанный снимок и снова сосредоточенно принялся его рассматривать.

«Тени, – размышлял он. – Пятна света и тьмы впереди и позади нас на нашем жизненном пути. Рожки бесенят, рога дьявола, наши тени длиннее, чем мы сами. Кто он? Кем был? Я с ним встречался? Я отказался встречаться? А если отказался, то как же я его знаю? Он был каким-то просителем, человеком, который что-то продавал, – значит, разведданные? Сновидения?» Окончательно теперь проснувшись, Смайли растянулся на диване – что угодно, лишь бы не идти наверх в постель – и, держа перед собою снимок, принялся медленно продвигаться по длинным галереям своей профессиональной памяти, придвигая лампу к полузабытым портретам шарлатанов, мастеров золотых дел, изготовителей фальшивых документов, торговцев, посредников, бандитов, мошенников, а иногда – героев – всех, из кого складывались его многообразные контакты, и выискивая человека с запавшими щеками, который, словно тайный соучастник, выплыл из маленькой фотографии, чтобы поселиться в его замутненном сознании. Свет лампы перемещался, медлил, возвращался. «Меня обманывает темнота, – предположил Смайли. – Я встречался с ним при свете». И ему привиделся безвкусный, освещенный неоном гостиничный номер… звучала популярная мелодия, а обои были в клетку, и маленький незнакомец примостился, улыбаясь, в уголке и звал его Максом. Маленький посол, но представлявший какое дело, какую страну? Смайли вспомнил пальто с бархатными отворотами и крепкие маленькие руки, исполнявшие свой собственный танец. Вспомнил живые, смеющиеся глаза, тонкогубый рот, который быстро открывался и закрывался, но без слов. И у него появилось ощущение потери, ощущение промаха: он никак не мог вспомнить другой тени, маячившей там во время их разговора.

«Возможно», – размышлял он. Все возможно. Возможно, в конце концов, что Владимира застрелил ревнивый муж; в эту минуту в дверь позвонили – звонок обрушился на него словно крик хищной птицы; два звонка.

«Она, как всегда, забыла свой ключ, – досадливо поморщился он. И, сам не зная как, очутился в холле и уже возился с замком. – Да ключом ей и не открыть», – сообразил он: подобно Остраковой, Смайли закрыл дверь на цепочку. Он поискал на ощупь цепочку, крикнув: «Энн! Подожди!», и ничего не нащупал. Затем отодвинул засов и услышал, как по всему дому разнесся грохот.

– Сейчас! – громко повторил он. – Подожди! Не уходи!

Он широко распахнул дверь и от усилия покачнулся на пороге, подставив, как жертву, полное лицо ночному воздуху и фигуре в черной коже, которая со шлемом под мышкой возникла перед ним, словно часовой смерти.



– Вот уж никак не хотел вас напугать, сэр, поверьте, – произнес незнакомец.

Смайли от неожиданности ухватился за притолоку и только неотрывно смотрел на пришельца. Тот был высокий, коротко остриженный, взгляд его выражал неизбывную преданность.

– Фергюсон, сэр. Помните меня, сэр, я – Фергюсон. Я занимался транспортом для летчиков-осведомителей мистера Эстерхейзи.

Черный мотоцикл с коляской стоял у бровки тротуара за его спиной, блестя под уличным фонарем любовно надраенными поверхностями.

– Я считал, что сектор осведомителей уже давно распустили, – откликнулся Смайли, продолжая низать парня глазами.

– Так оно и было, сэр. К сожалению, можно сказать, разбросали их на все четыре стороны. Чувство товарищества, особый дух – все пропало.

– Так на кого же вы теперь работаете?

– Да ни на кого, сэр. Работаю, можно сказать, неофициально. Но все равно на стороне ангелов.

– Я и не знал, что у нас есть ангелы.

– Да, это так, сэр. Все люди грешны, должен сказать. Особенно нынче. – Он протянул Смайли бурый конверт. – От некоторых ваших друзей, сэр, скажем так. По-моему, речь идет о телефонном счете, которым вы интересовались. Должен сказать, мы обычно получаем подтверждение от почтового ведомства. Доброй вам ночи, сэр. Извините за беспокойство. Пора и вам немножко вздремнуть, верно? Хорошие люди редко попадаются, я всегда это говорю.

– Доброй ночи, – ответил Смайли.

Но посетитель не уходил, словно ждал чаевых.

– Вы действительно меня вспомнили, правда, сэр? Просто на вас нашло затмение, верно?

– Конечно.

На небе, как заметил Смайли, закрывая дверь, светили звезды. Ясные звезды, проглатываемые туманом. Смайли пробрала дрожь; он взял один из многочисленных альбомов Энн и открыл его посредине. У нее была привычка отмечать какой-нибудь понравившийся ей снимок, засовывая за него негатив. Выбрав фотографию, на которой они оба были запечатлены в Кап-Ферра – Энн в купальном костюме, Смайли стыдливо одетый, – он вытащил из-под нее негатив и на его место сунул негатив Владимира. Убрал химикалии и все свое оборудование и положил снимок в десятый том Оксфордского английского словаря 1961 года на букву «П», с которой начинается слово «позавчера». Вскрыл конверт, привезенный Фергюсоном, устало глянул на содержимое, заметил, что там значатся два телефонных звонка и слово «Гамбург», и бросил все в ящик письменного стола. «Завтра, – решил он, – завтра будем разгадывать новую загадку». Он залез в постель, никогда не в силах решить, на какой стороне лучше спать. Закрыл глаза, и сразу – он так и знал – его начали бомбардировать совсем не связанные друг с другом вопросы.

«Почему Владимир не попросил к телефону Гектора? – в сотый раз с удивлением спрашивал себя Смайли. – Почему старик сравнил Эстерхейзи, иными словами Гектора, с городскими банками, которые отбирают у тебя зонтик, когда идет дождь?»

«Передайте Максу, что речь идет о Песочнике».

Позвонить Энн? Набросить на себя что-нибудь и кинуться к ней, чтобы она приняла его как тайного любовника, который с зарей выскальзывает из дома?

Слишком поздно. Она уже нашла себе воздыхателя.

Ему вдруг отчаянно ее захотелось. Невыносимо не видеть ее поблизости; он тосковал по ее телу, сотрясавшемуся от смеха, когда она кричала, что он – ее единственный настоящий лучший любовник, что она никогда не захочет иметь другого, никого. «Закона для женщин не существует, Джордж», – проронила она однажды, когда они – что редко случалось – мирно лежали рядом. «Тогда кем же являюсь для тебя я?» – спросил он, и она ответила: «Моим законом». – «А Хейдон?» – тут же осведомился он. Она рассмеялась и бросила: «Моей анархией».

Перед глазами снова возникла маленькая фотография, запечатлевшаяся, как и сам маленький незнакомец, в его начинавшей слабеть памяти. Маленький человечек с большой тенью. Он вспомнил, как Виллем описывал ему маленького человека на гамбургском пароме – вихры зачесанных за уши волос, лицо с запавшими щеками, предостерегающий взгляд. «Генерал, – безо всякой связи всплыло в памяти, – вы не пришлете мне снова своего друга-Волшебника?»

Возможно. Все возможно.

«Гамбург», – подумал он, быстро вылез из постели и надел халат. Снова усевшись за столик Энн, он принялся серьезно изучать расшифровку телефонного счета Владимира, выписанную каллиграфическим почерком почтового клерка. Взяв лист бумаги, он начал списывать даты и делать свои пометки.

Факт: в начале сентября Владимир получает письмо из Парижа и забирает его у Михеля.

Факт: примерно в тот же день Владимир делает редкий для него и дорогостоящий телефонный звонок в Гамбург, заказывая разговор через телефонистку, по всей вероятности, с тем, чтобы впоследствии востребовать деньги за этот разговор.

Факт: три дня спустя, восьмого числа, соглашается принять на свой счет телефонный звонок из Гамбурга стоимостью два фунта восемьдесят за минуту: происхождение звонка, длительность разговора и время – все указано, и звонят с того же номера, по которому Владимир звонил за три дня до этого.

«Гамбург, – размышляет Смайли и мысленно вновь возвращается к маленькому мужчине на фотографии. – Владимиру несколько раз звонили оттуда – прекратились звонки лишь три дня назад, – девять звонков на общую сумму в двадцать один фунт, и все звонки из Гамбурга. Но кто ему звонил? Из Гамбурга. Кто?»

И тут Смайли внезапно вспомнил.

Фигура, маячившая в гостиничном номере, эта широкая тень от маленького мужчины – это же Владимир. Он увидел, как они стояли рядом, оба в черном пальто, гигант и карлик. Скверная гостиница с популярной музыкой и клетчатыми обоями – это же гостиница близ аэропорта Хитроу, куда эти двое столь сильно разнящихся мужчин прилетели на совещание в то самое время, когда профессиональная карьера Смайли рушилась. «Макс, вы нужны нам. Макс, дайте нам шанс».

Сняв телефонную трубку, Смайли набрал номер в Гамбурге и услышал на другом конце мужской голос – одно-единственное слово, тихо произнесенное по-немецки, затем молчание.

– Я хотел бы поговорить с герром Дитером Фассбендером, – сказал Смайли, произнеся первое попавшееся имя. Немецкий был вторым языком Смайли, а иногда – первым.

– Здесь нет никакого Фассбендера, – холодно произнес тот же голос после секундной паузы, словно говоривший с чем-то сверился, прежде чем ответить.

Смайли слышал тихую музыку в глубине.

– Это говорит Лебер, – не отступался Смайли. – Мне нужно срочно переговорить с герром Фассбендером. Я его партнер.

Снова ответили не сразу.

– Это невозможно, – после новой паузы сухо произнес мужской голос и повесил трубку.

«Не частный дом, – подумал Смайли, спешно набрасывая свои впечатления: у отвечавшего была большая возможность выбора. – Не контора – в какой же конторе в глубине звучит тихая музыка и какая же контора открыта в субботу в полночь? Гостиница? Возможно, но в гостинице, более или менее большой, его переключили бы на портье и проявили бы элементарную вежливость. Ресторан? Слишком настороженно, слишком уклончиво с ним говорили и, уж конечно, снимая трубку, произнесли бы название ресторана! Не спеши складывать кусочки в целое, – предупредил он себя. – Отложи их в сторону. Терпение».

Но разве можно быть терпеливым, когда так мало времени?

Он вернулся в постель, раскрыл «Путешествия по сельским местам» Коббетта и попытался читать, но в голове крутились – помимо прочих серьезных вещей – мысли о своем статусе и о том, сколь мало или сколь много он обязан докладывать Оливеру Лейкону: «Это ваш долг, Джордж». Однако кто может всерьез работать на Лейкона? Кто может считать хрупкие наставления Лейкона обязательными, как если бы он был Цезарь?



– Эмигрантов привлекать, эмигрантов выкидывать. Пара ног хороших, пара ног плохих, – пробормотал он вслух.

Всю свою профессиональную жизнь, казалось Смайли, он выслушивал аналогичные упражнения в словесности, которые якобы указывали на великие перемены в подходах Уайтхолла – указывали на необходимость сдерживаться, отрицать свою роль и всегда являлись основанием для ничегонеделания. Он наблюдал, как юбки в Уайтхолле поднимались и снова опускались, как пояса затягивались, высвобождались, снова затягивались. Он был свидетелем, или жертвой, или даже вынужденным предсказателем таких неожиданно возникавших культов, как латерализм, параллелизм, сепаратизм, оперативная передача полномочий и вот теперь – если он правильно запомнил последние бредовые рассуждения Лейкона – интеграция. Каждая новая мода провозглашалась панацеей: «Вот теперь мы победим! Вот теперь машина заработает!» Каждая сходила со сцены со всхлипом, оглядываясь назад, Смайли все больше и больше играл роль вечного посредника. Он все терпел, надеясь, что и другие станут терпеть, но они не стали. Он трудился за кулисами, в то время как всякая мелкота занимала авансцену. И до сих пор занимает. Еще пять лет назад он никогда не признался бы в этом. Но сегодня, спокойно заглядывая себе в душу, Смайли понимал, что никто им не руководил, да, возможно, и не мог руководить; что единственными сдерживающими факторами для него были собственный разум и собственное понятие о человечности. Как в браке, так и на службе.

«Я принес свою жизнь на алтарь служения государственным институтам, – размышлял он безо всякой горечи, – и остался наедине с собой. Да еще с Карлой, – мелькнуло тут же, – моим черным Граалем».

Смайли ничего не мог с собой поделать: не знающий отдыха мозг не давал ему покоя. Вперив взгляд в темноту, он мысленно увидел перед собой Карлу – фигура то распадалась, то снова складывалась в изменчивом ночном свете. Он увидел карие глаза, внимательно разглядывавшие его, как внимательно разглядывали из темноты камеры в делийской тюрьме сто лет тому назад, – глаза, которые поначалу, казалось, говорили о чуткости, даже намекали на чувство товарищества, а затем, подобно расплавленному стеклу, медленно застывали, пока не становились колючими, непреклонными. Смайли увидел, как он выходит на беговую дорожку делийского аэропорта, по которой несется пыль, и сморщивается, почувствовав жаркое дыхание бетона, – он, Смайли, иначе: Барраклоу, иначе: Стэндфаст, или как в ту неделю его именовали, он уже забыл. В общем, это был Смайли шестидесятых, Смайли-коммивояжер, как его называли, которого Цирк уполномочил рыскать по земному шару и предлагать офицерам Московского Центра, у которых возникала мысль сменить корабль, условия переориентации. В ту пору Центр проводил одну из своих периодических чисток, и леса полнились русскими оперативниками, боявшимися возвращаться домой. Это был Смайли, который являлся мужем Энн и коллегой Билла Хейдона и который еще не лишился последних иллюзий. Это был Смайли, тем не менее близкий к душевному кризису, так как в тот год Энн влюбилась в балетного танцовщика – очередь Хейдона тогда еще не подошла.

В темноте спальни Энн Смайли снова ехал в тряском, непрерывно сигналившем джипе в тюрьму – смеющиеся ребятишки висели на бортах машины; он вновь увидел повозки, запряженные волами, и бесконечные индийские толпы, и лачуги на буром берегу реки. Он почувствовал запах сухого навоза и негаснущих костров – костров, на которых готовят, и костров, с помощью которых поддерживают чистоту; костров, с помощью которых избавляются от мертвецов. Он увидел, как чугунные ворота старой тюрьмы закрылись за ним и как тюремщики в идеально отутюженной английской форме перешагнули через заключенных.

– Сюда, ваша честь, сэр! Будьте так любезны, следуйте за нами, ваше превосходительство!

Единственный заключенный европеец, именующий себя Герстманном.

Седой кареглазый человечек в красном ситцевом одеянии, похожий на единственного представителя угасшего клана жрецов. Руки скованы кандалами.

– Пожалуйста, снимите с него кандалы, офицер, и принесите несколько сигарет, – вежливо скомандовал Смайли.

Единственный заключенный – агент Московского Центра, ожидавший, по информации Лондона, депортации в Россию. Маленький солдатик «холодной войны», который, судя по всему, знал – и знал наверняка, – что в Москве его ждет лагерь или расстрел или и то и другое: то, что он побывал в руках врагов, делало его самого врагом в глазах Центра – не важно, сказал ли он что-либо или хранил молчание.

– Присоединяйся к нам, – предложил ему Смайли через железный стол. – Присоединяйся к нам, и мы дадим тебе жизнь.

Руки у него вспотели, – руки Смайли в тюрьме. Жара стояла отчаянная.

– Возьми сигарету, – произнес Смайли, – вот, воспользуйся моей зажигалкой.

Зажигалка была золотая, захватанная его собственными потными руками. С выгравированной на ней надписью. Подарок от Энн в компенсацию за плохое поведение. «Джорджу от Энн со всей любовью». Есть маленькие любви и большие любви, говаривала Энн и, составляя надпись, одарила его обеими. Это, пожалуй, единственный случай, когда она так поступила.

– Присоединяйся к нам, – сказал тогда Смайли. – Спасай себя. Ты не имеешь права отказывать себе в выживании. – Сначала машинально, потом убежденно Смайли повторял знакомые доводы, в то время как пот с него градом катил на стол. – Присоединяйся к нам. Тебе нечего терять. Люди, любившие тебя, теперь для тебя уже потеряны. Твое возвращение только ухудшает их жизнь. Присоединяйся к нам. Прошу тебя. Послушай меня, вними моим доводам, аргументам.

И снова и снова ждал малейшего отклика на свои отчаянные уговоры. Чтобы в карих глазах что-то дрогнуло, чтобы плотно сжатые губы раскрылись и в клубах сигаретного дыма произнесли одно-единственное слова – «да», означающее: я присоединяюсь к вам. Да, я согласен дать информацию. Да, я приму от вас деньги, приму ваше обещание трудоустроить меня и дать возможность прожить остаток жизни предателем. Смайли ждал, когда освобожденные от оков руки перестанут вертеть зажигалку Энн, подаренную Джорджу «со всей любовью».

Однако чем больше Смайли уговаривал Герстманна, тем категоричнее становилось его молчание. Смайли подсказывал Герстманну ответы, но у него не существовало вопросов. Постепенно цельность Герстманна делалась жутковатой. Этот человек подготовил себя к виселице, он готов скорее умереть от рук друзей, чем выжить в руках врагов. На другое утро они расстались, и каждый пошел предначертанным ему путем: Герстманн, несмотря ни на что, полетел в Москву, где пережил чистку и продолжал процветать. А Смайли с высокой температурой вернулся к своей Энн, но не совсем к ее любви, и позднее узнал, что Герстманн был не кем иным, как Карлой, завербовавшим Билла Хейдона, был его куратором и ментором, а также тем, кто толкнул Билла в постель к Энн – в ту самую постель, в которой лежал сейчас Смайли, – с тем, чтобы затуманить Смайли мозги и не дать увидеть большего предательства Билла – предательства по отношению к службе и ее агенту.

«Карла, – Смайли пристально всматривался в темноту, – что ты теперь от меня хочешь?»

«Передайте Максу, что речь идет о Песочнике».

«Песочник, – думал Смайли, – почему ты будишь меня, когда вроде бы должен меня усыплять?»



А Остракова, запершись в своей маленькой парижской квартирке, измученная душой и телом, если б и захотела, все равно не смогла бы заснуть. Даже вся магия Песочника оказалась бы бессильна Остракова повернулась на бок, и ребра заломило, будто руки убийцы все еще стискивали женщину, стараясь развернуть и бросить под машину. Она попыталась лечь на спину, но в ягодицах возникла такая боль, что ее вырвало. А когда она легла на живот, заныли груди, почти так же как в то время, когда она кормила Александру, – до чего же она ненавидела свою плоть!

«Бог наказывает меня», – решила она без особой убежденности. Только под утро, когда она снова уселась в кресло Остракова с его пистолетом, пробуждающийся мир на час или на два заставил ее забыться.

ГЛАВА 13

Галерея находилась в веселом конце Бонд-стрит, как называли эту часть улицы торговцы искусством, и Смайли приблизился к ней в тот понедельник задолго до того, как уважающие себя торговцы картинами вылезают из постели.

Воскресенье он провел таинственно тихо. Байуотер-стрит проснулась поздно, Смайли тоже. Память послужила ему, пока он спал, и продолжала служить скромными проблесками в течение дня. Во всяком случае, в его памяти черный Грааль немного приблизился. За все это время телефон у него ни разу не зазвонил – легкое, но упорно не проходившее похмелье удерживало Смайли в созерцательном настроении. Он принадлежал – вовсе не считая это правильным – к некому клубу, неподалеку от Пэлл-Мэлл, и, обедая там в царственном одиночестве, съел подогретый пирог с мясом и почками. Затем попросил старшего посыльного принести его ящик из клубного сейфа, откуда изъял несколько незаконно хранимых вещей, в том числе британский паспорт на одно из своих бывших рабочих имен – Стэндфаст, который он так и не удосужился вернуть в административно-хозяйственный отдел Цирка; международные водительские права на ту же фамилию; внушительную сумму в швейцарских франках, безусловно ему принадлежащих, но оставленных на руках, так же безусловно вопреки акту о контроле за обменом валюты. Сейчас франки лежали у него в кармане.

Галерея сверкала белизной, и все полотна на витрине за бронированным стеклом не отличались одно от другого: белое на белом – и лишь легкие очертания мечети или собора Святого Павла – а может быть, это Вашингтон? – проведенные пальцем, обмакнутым в густую краску. Полгода тому назад здесь висела вывеска, возвещавшая: «Кафе Блуждающей змеи». Ныне она гласила: «АТЕЛЬЕ БЕНАТИ, АРАБСКИЙ ВКУС. ПАРИЖ, НЬЮ-ЙОРК, МОНАКО» – и скромное меню на двери, возвещавшее блюда нового шефа: «Ислам классический – современный. Концептуальный интерьер. Выполнение работ по контрактам. Звоните».

Смайли позвонил, загудел зуммер, стеклянная дверь поддалась, потасканная продавщица, не вполне проснувшаяся пепельная блондинка, настороженно оглядела его из-за белого столика.

– Я могу посмотреть? – спросил Смайли.

Она слегка подняла глаза на исламский рай.

– Маленькие красные точечки означают – продано, – протянула она и, подав Смайли напечатанный прейскурант, вздохнула и вернулась к оставленным сигарете и гороскопу.

Несколько минут Смайли с несчастным видом переходил от одной картины к другой, пока снова не очутился перед девицей.

– А нельзя ли мне поговорить с мистером Бенати? – поинтересовался он.

– О, боюсь, синьор Бенати сейчас абсолютно занят. Это беда всех международных дельцов.

– Если бы вы передали ему, что здесь мистер Ангел, – попросил Смайли все тем же уважительным тоном. – Если б вы могли только сказать ему это. Ангел, Ален Ангел – он меня знает.

Он уселся на диванчик в форме буквы «S». Целлофан, которым был накрыт диванчик ценою в две тысячи фунтов, сразу же затрещал. Однако Смайли услышал, как девица сняла трубку и вздохнула в нее.

– К вам тут пришел какой-то Ангел, – протянула она таким голосом, словно говорила в подушку. – Поняли: Ангел, как в раю.

И через минуту Смайли уже спускался по винтовой лестнице в темноту. Дойдя до конца лестницы, он остановился. Раздался щелчок, и на пустых стенах появилось с полдюжины цветных изображений. Открылась дверь, и в просвете появилась и застыла фигура маленького, щегольски одетого человека. Его густые седые волосы были лихо зачесаны назад. На нем был черный, в широкую полосу костюм и туфли с клоунскими пряжками. При его росте полосы были явно слишком широкие. Правую руку он держал в кармане пиджака, но при виде Смайли медленно вынул и протянул ее словно острый нож.

– Мистер Ангел, – объявил он с заметным среднеевропейским акцентом, быстро метнув взгляд вверх по лестнице, словно проверяя, не подслушивает ли их кто. – Какое истинное удовольствие, сэр. Слишком давно мы не виделись. Входите, пожалуйста.

Они обменялись рукопожатием, каждый сохраняя дистанцию.

– Здравствуйте, мистер Бенати, – поприветствовал его Смайли, прошел за ним во внутреннюю комнату и через нее – во вторую, а мистер Бенати закрыл дверь и прислонился к ней спиной, как бы защищаясь от вторжения.

Некоторое время оба не произносили ни слова – каждый изучал другого в молчании, рожденном взаимным уважением. Карие и живые глаза мистера Бенати подолгу ни на чем не останавливались и ни на что не смотрели без цели. Комната же походила на низкопробный будуар с кушеткой и розовой раковиной в углу.

– Так как идут дела, Тоби? – спросил Смайли.

Тоби Эстерхейзи ответил на этот вопрос особой улыбкой и особым поворотом маленькой руки.

– Нам повезло, Джордж. Мы хорошо открылись, и у нас выдалось фантастическое лето. А осень, Джордж, – снова тот же жест, – осенью, я бы сказал, дела пошли медленнее. Собственно, приходится жить взлетом. Кофе, Джордж? Моя девочка приготовит.

– Владимир умер, – выдавил Смайли после еще одной долгой паузы. – Застрелен насмерть на Хэмпстедской пустоши.

– Очень скверно. Тот старик, да? Очень скверно.

– Оливер Лейкон попросил меня собрать куски воедино. Поскольку вы были почтальоном группы, я подумал, что мне следует перекинуться с вами словечком.

– Безусловно, – любезно согласился Тоби.

– Вы, значит, знали? Об его смерти?

– Прочел в газетах.

Смайли обвел глазами комнату. Газет он нигде не заметил.

– Есть предположения насчет того, кто это сделал? – спросил Смайли.

– В его-то возрасте, Джордж? После, я бы сказал, жизни, полной разочарований? Ни семьи, ни перспектив, с Группой все кончено… я полагаю, он сам наложил на себя руки. Естественно.

Смайли осторожно присел на кушетку и под внимательным взглядом Тоби взял со столика бронзовую статуэтку.

– Не следовало ли ее пронумеровать, если это Дега, Тоби? – заинтересовался Смайли.

– Дега – это весьма расплывчато, Джордж. Надо знать точно, с чем имеешь дело.

– Но эта вещица настоящая? – настаивал Смайли с видом человека, который действительно хочет это знать.

– Абсолютно.

– Вы не продадите ее мне?

– Что это вдруг?

– Из академического интереса. Она продается? Или мое предложение ее купить не заслуживает внимания?

Тоби, несколько смутившись, передернул плечами.

– Послушайте, Джордж, речь ведь идет о тысячах, вы меня понимаете? О годовой пенсии или о чем-то в этом роде.

– Когда, собственно, вы в последний раз имели дело с Владиной сетью, Тоби? – Смайли возвратил танцовщицу на стол.

Тоби не спеша переварил этот вопрос.

– Сетью? – наконец недоверчиво повторил он. – Я правильно расслышал, Джордж, – сетью? – Смех играл обычно весьма маленькую роль в репертуаре Тоби, но сейчас он издал легкий взрыв напряженного смеха. – Вы называете эту идиотскую Группу сетью? Двадцать рехнувшихся прибалтов, ничего не умеющих удержать про себя, как дырявое сито, и они уже образуют сеть?

– Ну, должны же мы как-то их называть, – ровным тоном возразил Смайли.

– Как-то – безусловно. Но уж не сетью, о'кей?

– Так каков же ответ?

– Каков ответ?

– Когда вы в последний раз имели дело с Группой?

– Вечность назад. До того, как меня выставили. Вечность назад.

– То есть сколько же лет?

– Не знаю.

– Три года?

– Возможно.

– Два?

– Пытаетесь прижать меня, Джордж?

– Наверное, пытаюсь. Да.

Тоби кивнул с самым серьезным видом, словно все время так и думал.

– А вы не забыли, Джордж, как нам приходилось крутиться, будучи в осведомителях? Как мы перерабатывали? Как я со своими ребятами выполнял роль почтальонов для половины сетей Цирка? Помните? За одну неделю сколько встреч, сколько выемок из тайников. Двадцать, тридцать? А однажды в разгар сезона – сорок? Отправляйтесь в канцелярию, Джордж. Если за вами стоит Лейкон, отправляйтесь в канцелярию, возьмите досье, проверьте листы встреч. Тогда вы в точности все узнаете. Нечего приходить сюда и пытаться меня подловить – вы понимаете, о чем я? Дега, Владимир – мне такие вопросы не нравятся. Друг, бывший начальник, в моем собственном доме… меня это выбивает из колеи, о'кей?

Его речь оказалась более длинной, чем оба они, видимо, ожидали, и Тоби умолк, словно рассчитывая, что Смайли объяснит его велеречивость. Затем он шагнул к Смайли и умоляюще вывернул перед ним ладони.

– Джордж, – с укоризной произнес он. – Джордж, меня зовут Бенати, о'кей?

А Джордж, казалось, погрузился в уныние. Он мрачно уставился на кипы замусоленных каталогов по искусству, громоздившиеся на ковре.

– Я не Гектор и уж решительно не Эстерхейзи, – стоял на своем Тоби. – У меня есть алиби на каждый день в году, я бегаю от управляющего моего банка. Вы думаете, мне нужны неприятности? Со стороны эмигрантов, да и полиции? Это что – допрос, Джордж?

– Вы же знаете меня, Тоби.

– Безусловно. Я знаю вас, Джордж. Вам нужны спички, чтобы поджечь мне пятки?

Смайли по-прежнему не отрывал взгляда от каталогов.

– Владимир до того, как умереть – за несколько часов до того, – позвонил в Цирк, – пояснил Смайли. – Он сказал, что хочет передать нам информацию.

– Но ведь Владимир же был старик, Джордж! – настаивал Тоби, возражая, по крайней мере для слуха Смайли, немного уж слишком. – Послушайте, таких, как он, уйма. Солидное прошлое, слишком долго находились на содержании, состарились, голова стала плохо работать, начали писать идиотские мемуары, и померещились всюду международные заговоры – вы понимаете, о чем я?

А Смайли, подперев круглую голову кулаками, все смотрел и смотрел на каталоги.

– Почему, собственно, вы все это объясняете мне, Тоби? – с порицанием спросил он. – Я что-то не пойму, куда вы гнете.

– Что значит – почему я это говорю? Старые перебежчики, старые шпионы – все они становятся немного чокнутыми. Они слышат голоса, разговаривают с птахами. Это нормально.

– А Владимир слышал голоса?

– Откуда мне знать?

– Об этом-то я вас и спрашивал, Тоби, – рассудительно обронил Смайли, обращаясь к каталогам. – Я сказал вам, что Владимир заявил, будто у него есть для нас информация, а вы мне говорите, что он чокнутый. Интересно, откуда вы это знаете. Насчет того, что Владимир стал чокнутым. Интересно, как давно вы получили информацию о состоянии его ума. И почему вы с таким презрением отметаете то, что он собирался нам сказать. Вот и все.

– Джордж, вы играете в очень старые игры. Не переиначивайте моих слов. О'кей? Хотите меня о чем-то спросить – спрашивайте. Пожалуйста. Но не переиначивайте моих слов.

– Это не было самоубийством, Тоби, – произнес Смайли, по-прежнему не глядя на него. – Безусловно, не было. Я видел труп, так что поверьте мне. И это отнюдь не ревнивый муж – если только он не вооружился орудием убийства, каким пользуется Московский Центр. Как мы их называли, эти пистолеты? «Бесчеловечные убийцы», верно? Ведь именно этим оружием пользовалась Москва. «Бесчеловечными убийцами».

Смайли снова погрузился в раздумье, но на сей раз – хоть и слишком поздно – у Тоби хватило ума молча выждать.

– Видите ли, Тоби, когда Владимир позвонил по телефону в Цирк, он спросил Макса. Иными словами, меня. Не своего почтальона, каковым были бы вы. Не Гектора. Он попросил своего викария, каковым – к добру или к худу – считался я. Вопреки всем правилам протокола, вопреки всему, чему его учили, вопреки всем прецедентам. Никогда прежде он этого не делал. Меня, конечно, там не оказалось, поэтому ему предложили замену – глупенького мальчика по имени Мостин. Но это не имело значения, потому что они в конечном счете так и не встретились. Но можете вы сказать мне, почему он не попросил о встрече с Гектором?

– Джордж, право же! Вы гоняетесь за призраками! Откуда мне знать, почему он не попросил о встрече со мной? Мы вдруг должны отвечать за неточности, допущенные другими? Что это еще за штуки?

– Вы с ним не ссорились? Может быть, в этом причина?

– С какой стати я стал бы ссориться с Владимиром? Он все драматизировал, Джордж. Все они становятся такими, эти старики, когда выходят на пенсию. – Тоби помолчал, словно давая понять, что и сам Смайли не чужд таких слабостей. – Им становится скучно, недостает активности, они хотят, чтобы их погладили – вот и выдумывают всякие небылицы.

– Но не всех их убивают насмерть, верно, Тоби? Это-то и не дает мне покоя, понимаете: причина и следствие Тоби ссорится с Владимиром сегодня. А назавтра Владимира застреливают из русского пистолета. В полиции это называется смущающей цепью событий.

– Джордж, вы что, с ума сошли! Что это еще за разговоры о ссоре! Я же сказал вам, что в жизни не ссорился со стариком!

– А Михель сказал, что ссорились.

– Михель? Вы разговаривали с Михелем?

– По словам Михеля, старик очень негодовал. «Гектор – человек никудышный», – твердил ему Владимир. Он в точности процитировал мне слова Владимира: «Гектор – человек никудышный». Михель, кстати, очень этому удивился. Владимир ведь всегда был высокого мнения о вас. Михель не мог понять, что между вами произошло, чтобы Владимир так к вам переменился. «Гектор – человек никудышный». Почему вы оказались никудышным, Тоби? Что произошло, отчего Владимир так настроился против вас? Понимаете, я хотел бы по возможности не вмешивать в это дело полицию. Ради всех нас.

Но оперативный работник в Тоби Эстерхейзи к этому времени окончательно проснулся, и он знал, что допросы, как и битвы, никогда не выигрывают, только проигрывают.

– Джордж, – произнес он скорее с состраданием, чем с обидой. – Я хочу сказать, ведь это же так очевидно, что вы меня на пушку берете. Знаете что? Какой-то старик понастроил воздушных замков, а вы уже собрались идти в полицию? Для этого Лейкон вас нанял? Эти кусочки вы собираете в кучу? Джордж?

На сей раз долгое молчание, казалось, привело к некому решению со стороны Смайли, и, когда он снова заговорил, казалось, будто времени у него в обрез. Голос зазвучал отрывисто, нетерпеливо.

– Владимир приходил к вам. Не знаю когда, но в последние несколько недель. Вы встречались с ним и говорили по телефону – из одного автомата в другой, или какая там у вас разработана техника. Он просил вас кое-что для него сделать. Вы отказали. Потому-то он и попросил о встрече с Максом, когда в пятницу звонил в Цирк. Он уже получил в ответ от Гектора «нет». И потому Гектор стал «никудышным».

На этот раз Тоби не пытался его прервать.

– И позвольте вам сказать: вы напуганы, – подытожил Смайли, намеренно не глядя на припухлость в кармане пиджака Тоби. – Вы знаете, кто убил Владимира, и подозреваете, что они могут убрать и вас. Вы даже думали, что это, возможно, и не я, не настоящий Ангел к вам пришел. – Он подождал, но Тоби не реагировал. И продолжил уже чуть мягче: – Помните, как говаривали в Саррате, Тоби, что страх выдает информацию без всяких препаратов? Сколько раз мы это повторяли! Что ж, я уважаю ваш страх, Тоби. И хочу побольше о нем узнать. Откуда он. Следует ли мне разделять его. Вот и все.

По-прежнему стоя у двери, прижав маленькие ладони к панелям, Тоби Эстерхейзи внимательно смотрел на Смайли, и в облике его ничто не менялось. Он даже умудрился дать понять своим глубоким, вопрошающим взглядом, что теперь его больше заботит Смайли, чем он сам. Затем, в соответствии с этой озабоченностью, он сделал шаг, потом другой, но как-то неуверенно, словно пришел к больному другу в больницу. Только тогда тоном, каким говорят у постели больного, он ответил на предъявленные ему обвинения вопросом, который сам Смайли тщательно прокручивал в мозгу на протяжении последних двух дней.

– Джордж! Будьте любезны, ответьте мне на один вопрос. Кто здесь, собственно, вопрошает? Джордж Смайли? Или Оливер Лейкон? Или Михель? Скажите, пожалуйста, кто вопрошает? – Не получив тотчас ответа, он продолжил продвижение по комнате, пока не дошел до обитого замызганным атласом табурета, на который и уселся с аккуратностью кота, положив каждую руку на колено. – Дело в том, что для человека официального, Джордж, вы задаете чертовски неофициальные вопросы, что меня и поражает. Я считаю, вы ведете себя весьма неофициально.

– Вы видели Владимира и говорили с ним. Что произошло? – Смайли ничуть не сбил с толку брошенный ему вызов. – Ответьте, и я скажу вам, кто тут ведет разговор.

В потолке, в углу, желтело мутноватое стекло величиной с квадратный метр, и тени, которые появлялись на нем, были ногами прохожих на улице. По какой-то причине Тоби устремил взгляд на это странное пятно – он словно читал там свое решение, как если бы на экране перед ним замелькала инструкция.

– Владимир выдал сигнал SOS, – произнес Тоби точно таким же тоном, что и прежде, – не уступая и не признаваясь. Он даже умудрился придать голосу такую интонацию, что в нем появилась предупреждающая нотка.

– Через Цирк?

– Через моих друзей, – сухо ответил Тоби.

– Когда?

Тоби назвал дату. Две недели тому назад. Аварийная встреча. Смайли спросил, где она состоялась.

– В Музее науки. – Тоби тут же обрел уверенность. – В кафе на верхнем этаже, Джордж. Мы пили кофе, любовались допотопными самолетами, свисающими с потолка. Вы все это доложите Лейкону, Джордж? Поступайте как знаете, о'кей? Я угощаю. Мне нечего скрывать.

– И он сделал вам предложение?

– Точно. Он сделал мне предложение. Хотел, чтобы я поработал на него осведомителем. Стал его верблюдом. Так мы шутили в старину, когда занимались Москвой, помните? Собрать информацию, перевезти через пустыню, доставить. «Тоби, у меня нет паспорта. Aidez – moi, mon ami, aidez – moi[13]. Вы же знаете, как он разговаривал. Будто де Голль. Мы так его и звали Второй генерал. Помните?

– Что надо было везти?

– Он не уточнил. Какой-то документальный материал, небольшой, особенно и прятать-то ни к чему. Вот все, что он мне сказал.

– Для человека, прощупывающего обстановку, он, похоже, сказал немало.

– Зато он чертовски много спрашивал, – спокойно произнес Тоби, ожидая следующего вопроса Смайли.

– А куда? – продолжал выспрашивать Смайли. – Владимир тоже вам сказал?

– В Германию.

– Которую?

– В нашу. На север.

– Как бы случайная встреча? Тайник? Передача живьем? Какого рода встреча?

– На ходу. Мне следовало ехать поездом. Из Гамбурга на север. Передача должна была состояться в поезде, подробности – по получении согласия.

– И все должно было остаться частным соглашением. Ни Цирка, ни Макса?

– На то время – очень частным, Джордж.

Смайли тщательно подбирал слова, чтобы не быть бестактным:

– А компенсация за ваши труды?

В ответе Тоби отчетливо прозвучал скепсис:

– Если мы получим документ – так он его и назвал, о'кей? Документ. Значит, если мы получим документ и документ этот окажется подлинным – а он клялся, что это так, – мы сразу попадем на небеса. Во-первых, мы несем документ Максу и рассказываем Максу всю историю. Макс поймет все значение документа, Макс поймет чрезвычайную его важность. Макс вознаградит нас. Подарки, повышения по службе, медали, Макс посадит нас в палату лордов. Точно. Вот только проблема оказалась в том, что Владимир не знал: Макс давно пылится на полке, а в Цирке работают бойскауты.

– А он знал, что Гектор тоже на полке?

– Пятьдесят на пятьдесят, Джордж.

– Как это понимать? – И тут же ответил: – Не важно. – Смайли отменил собственный вопрос и снова погрузился в долгое молчание.

– Джордж, бросьте вы все это, – настойчиво произнес Тоби. – Мой вам настоятельный совет: оставьте. – Он снова молча стал выжидать.

Казалось, Смайли его не слышал. Глубоко потрясенный, он размышлял о масштабе ошибки, допущенной Тоби.

– Дело в том, что вы отослали его ни с чем, – пробормотал он, уставясь в пространство. – Он к вам обратился, а вы захлопнули перед ним дверь. Как вы могли, Тоби? Именно вы!

Упрек заставил Тоби в ярости вскочить – возможно, именно эта цель и преследовалась. Глаза его вспыхнули, щеки порозовели – спавший в нем венгр проснулся.

– И вы, возможно, хотите услышать почему? Вы хотите знать, почему я сказал ему: «Пошел к черту, Владимир. Уйди, пожалуйста, с моих глаз долой: меня от тебя тошнит?» Хотите знать, кто его контакт там, кто этот Волшебник Северной Германии со слитком золота, благодаря которому мы назавтра станем миллионерами, Джордж, – хотите знать эту личность? Вы, случайно, не помните такое имя – Отто Лейпциг? Многократно награжденный нами званием «Подонок года»? Изготовитель фальшивок, торговец разведданными, доверенное лицо, сексуальный маньяк, сутенер, а также преступник всех мастей? Помните такого великого героя?

Смайли снова привиделись клетчатые стены гостиницы и отвратительные охотничьи гравюры, изображающие Джоррокса, снова в памяти всплыли две фигуры в черных пальто – гиганта и карлика и крупная, в коричневых пятнах рука генерала, лежащая на узком плечике его подопечного. «Макс, вот это мой добрый друг Отто. Я привел его, чтобы он сам рассказал свою историю». Смайли послышался глухой грохот самолетов аэродрома Хитроу.

– Смутно, – ровным тоном ответил Смайли. – Да, я смутно припоминаю некоего Отто Лейпцига. Расскажите мне о нем. У него, кажется, было много имен. Но это помним и все мы, не так ли?

– Около двух сотен, но на Лейпциге он остановился. Знаете почему? Лейпциг находится в Восточной Германии – ему нравилась тамошняя тюрьма. Такой он был чокнутый шутник. Вы, случайно, не помните, что он продавал? – Считая, что перехватил инициативу, Тоби смело шагнул вперед и, став перед сидевшим с безразличным видом Смайли, бойко продолжил: – Джордж, неужели вы даже не помните, какую невероятную и полнейшую ерунду этот подлец год за годом поставлял нашим западноевропейским резидентурам, главным образом в Германии, под пятнадцатью разными именами? Наш эксперт по новому эстонскому порядку? Наш главный источник по отправкам советского оружия из Ленинграда? Наше внутреннее ухо в Московском Центре, в конце концов, наш главный наблюдатель за Карлой? – Смайли сидел, не шелохнувшись. – Как он надул одного только нашего берлинского резидента на две тысячи немецких марок за статью, переписанную из журнала «Штерн»? А как обкручивал старика генерала, присосался к нему, точно пиявка, и сосал, все снова и снова: «мы, коллеги-прибалты» – по этой линии! «Генерал, я добыл для вас царские драгоценности, одна беда: нет денег на авиабилет»! Иисусе Христе!

– Но ведь не все оказалось сфабриковано, верно, Тоби? – мягко возразил Смайли. – Кое-что, как мне припоминается, было – по крайней мере в определенных областях – весьма неплохим материалом.

– Можно по пальцам пересчитать.

– Например, его материал о Московском Центре. Что-то не помню, чтобы мы когда-либо подвергали его сомнению.

– О'кей! Итак, Центр время от времени кидал ему корму, чтобы он поставлял нам и дальше свой мусор! Как же еще, ради всего святого, вести себя двойному агенту?

Смайли хотел было оспорить это утверждение, потом передумал.

– Понятно, – заключил он наконец, как бы склоняясь перед доводами собеседника. – Да, мне понятно, что вы хотите сказать. Подсадная утка.

– Не подсадная утка, а подонок. Немножко отсюда, немножко оттуда. Двурушник. Ни принципов. Ни норм. За хлеб с маслом готов работать на любого.

– Я понял, – торжественно произнес Смайли все тем же приглушенным тоном. – И он, конечно, обосновался в Северной Германии, верно? Где-то около Травемюнде.

– Отто Лейпциг никогда нигде не обосновывался, – с презрением заявил Тоби. – Джордж, этот малый – непоседа, настоящий бродяга. Одевается точно Ротшильд, имеет машину и велосипед. Знаете, кем он последнее время работал, этот великий шпион? Ночным сторожем на каком-то вшивом складе в Гамбурге! Забудьте о нем.

– И у него был партнер, – произнес Смайли все тем же тоном наивного простака. – Да, мне и это сейчас припомнилось. Иммигрант, восточный немец.

– Не восточный немец, а хуже. Саксонец. Фамилия Кретцшмар, имя – Клаус. Клаус через «л», не спрашивайте почему. Я хочу сказать, у этих парней нет никакой логики. Клаус-то тоже приличный подонок. Они вместе воровали, вместе сутенерствовали, вместе писали поддельные отчеты.

– Но это было давно, Тоби, – мягко вставил Смайли.

– Какая разница? Это был идеальный брак.

– В таком случае, думаю, он недолго длился, – глубокомысленно заявил Смайли, рассуждая вслух.

Но, возможно, на этот раз он пережал в мягкости, а возможно, Тоби просто слишком хорошо его знал. Только в живых глазах венгра вспыхнул настороженный огонек, а гладкое чело прорезала морщина презрения. Он отступил на шаг и, в упор глядя на Смайли, задумчиво провел рукой по безупречно подстриженным седым волосам.

– Джордж, – нарочито вежливо обратился он. – Послушайте, кого вы пытаетесь провести, а?

Смайли не вымолвил ни слова, только взял в руки статуэтку Дега, повернул и поставил на место.

– Джордж, выслушайте меня хоть раз. Пожалуйста! О'кей, Джордж? Разрешите прочитать вам хотя бы раз лекцию.

Смайли взглянул на него и тут же отвел глаза.

– Джордж, я вам обязан. Вы должны меня выслушать. В свое время вы вытащили меня из сточной канавы в Вене, когда я был вонючим юнцом. Таким вот Лейпцигом. Бродягой. Вы устроили меня на работу в Цирк. Так что мы немало времени проводили вместе, украли кое-каких лошадок. Вы помните первое правило ухода в отставку, Джордж? «Никаких подработок. Никаких попыток связать концы в узелок. Никакого частного сыска, никогда». Вы помните, кто вдалбливал нам это правило? В Саррате? В коридорах? Джордж Смайли вдалбливал. «Распрощались – значит, распрощались. Закрыли ставни и – по домам!» Так чем это вдруг вы вздумали заниматься? Целоваться со старым сумасшедшим генералом, который хоть и умер, но не желает спокойно лежать в земле, и с шутом-перевертышем Отто Лейпцигом? Что все это значит? Последняя кавалерийская атака на Кремль? Мы распрощались с этим, Джордж. У нас нет разрешения на такие дела. Мы им больше не нужны. Забудьте об этом. – Он помолчал, внезапно смутившись. – Да, о'кей, Энн заставила вас напереживаться из-за Билла Хейдона. Да, существует Карла, и Карла был папочкой для Билла в Москве. Джордж, я хочу сказать, дело принимает очень серьезный оборот, вы меня понимаете?

Он опустил руки по швам. И уставился на застывшую фигуру перед ним. Смайли почти закрыл глаза. Опустил голову. Щеки его обвисли, и возле глаз и вокруг рта образовались глубокие провалы.

– Мы никогда не подвергали сомнению материалы Лейпцига по Московскому Центру, – твердо произнес Смайли, словно и не слышал последних слов собеседника. – Я отчетливо помню, что мы никогда не подвергали их сомнению. Как и его донесения о Карле. Владимир полностью ему доверял. Касательно материалов по Москве, как и мы.

– Джордж, кто же говорит о том, что материалы по Московскому Центру подвергались сомнению? Ну хорошо, о'кей, время от времени у нас появлялся перебежчик, и он говорил: «Все это мура, а вот это, возможно, верно». А где подтверждение? Где железная основа, как вы любили говорить? Какой-нибудь малый вкручивает вам: «Карла построил новые Детские Ясли в Сибири». Ну хорошо, а кто скажет вам, что это не так? Не проясняйте – тогда и не проиграете.

– Поэтому-то мы и терпели его, – продолжал Смайли, как если бы ничего не слышал. – Там, где дело касалось Советской спецслужбы, он вел с нами честную игру.

– Джордж, – тихо произнес Тоби, покачивая головой. – Вам пора проснуться. Все разошлись по домам.

– Вы расскажете мне сейчас остальное, Тоби? Скажете в точности, что вам говорил Владимир? Пожалуйста!

И вот в конце концов, словно против воли отдавая дань дружбе, Тоби, как и просил Смайли, выложил все начистоту, с откровенностью, попахивавшей поражением.

Статуэтка, которая вполне могла быть творением Дега, изображала балерину с поднятыми над головой руками. Она стояла, выгнувшись назад, приоткрыв губы словно в экстазе, и, – будь это подлинник или подделка – несомненно, имела будоражащее, хоть и приблизительное, сходство с Энн. Смайли снова взял ее в руки и стал медленно поворачивать, глядя на нее то с одного боку, то с другого, но не прицениваясь. Тоби снова уселся на свой обтянутый атласом табурет. По скошенному окну бойко шагали тени ног.

Тоби встретился с Владимиром в кафе на этаже аэронавтики в Музее науки. Тоби повторил: Владимир в крайне возбужденном состоянии все время хватал Тоби за плечо, что совсем ему не нравилось, ибо привлекало к ним внимание. Отто Лейпциг совершил невозможное, твердил Владимир. «Он выудил большую рыбу, один шанс из миллиона, Тоби». Отто Лейпциг добыл то, о чем всегда мечтал Макс. «Мы одним махом удовлетворим все наши желания», – как выразился Владимир. Тоби не без ехидства спросил его, какие желания он имеет в виду, и Владимир либо не захотел, либо не мог ответить.

«Спросите Макса, – упорствовал он. – Если вы мне не верите, спросите Макса, скажите Максу, что на крючке большая рыба».

«Так на чем вы сговорились? – спросил Тоби, зная, что, когда речь идет об Отто Лейпциге, сначала надо договориться об оплате, и только потом, много-много времени спустя, получишь товар. – Сколько он хочет, великий герой?»

Тоби признался Смайли, что даже не пытался скрыть свой скептицизм, «что с самого начала испортило атмосферу встречи». Владимир изложил условия. У Лейпцига есть некая история, начал Владимир, и есть также материал, подтверждающий правдивость этой истории. Во-первых, есть документ, и документ этот Лейпциг назвал Vorspeise, или закуской для возбуждения аппетита. А у Владимира есть второе доказательство – письмо. И, наконец, есть сама история, которую подтвердят другие материалы, хранящиеся у Лейпцига в надежном месте. Документ показывает, как добывалась история, материалы сами по себе бесспорны.

– А предмет? – решил уточнить Смайли.

– Не раскрыт, – коротко ответил Тоби. – Гектор не удостоился. Добудьте Макса и о'кей – Владимир раскроет предмет. А Гектор пока должен молчать и выполнять поручения.

Какой-то момент казалось, что Тоби снова примется отговаривать Смайли.

– Джордж, послушайте, старик просто полностью выжил из ума, – начал он. – Отто Лейпциг абсолютно его захомутал. – Затем глянул на замкнутое и неприступное лицо Смайли и удовольствовался лишь тем, что повторил совершенно возмутительное требование Отто Лейпцига: – Владимир должен вручить документ лично Максу по всем Московским правилам: никаких посредников, никакой переписки. Предварительную подготовку они провели по телефону…

– По телефону между Лондоном и Гамбургом? – прервал его Смайли, самим своим тоном давая понять, что эта новая для него информация весьма нежелательна.

– Он сказал мне, что они разговаривали кодом. Старые друзья, они знают, как дурачить. Но с доказательствами – никаких игр, говорил Влади, с доказательствами – никакого одурачивания. Ни по телефону, ни по почте, ни грузовиком – тут нужен верблюд – и точка. Влади помешан на соблюдении безопасности, о'кей, мы-то это знаем. Отныне действуем только по Московским правилам.

Смайли вспомнил про свой телефонный звонок в Гамбург в субботу вечером и снова подумал: интересно, откуда говорил Отто Лейпциг?

– Как только Цирк сообщит, что заинтересован, – продолжал Тоби, – Цирк выплачивает Отто Лейпцигу пять тысяч швейцарских франков в качестве гонорара за доступ к материалу. Джордж! Пять тысяч швейцарских франков! В качестве задатка! Только за право участия в игре! Затем – нет, Джордж, вы должны это выслушать – Отто Лейпцига привозят самолетом в Англию на конспиративную квартиру для снятия информации. Я хочу сказать, Джордж, я в жизни не слыхивал подобного бреда. Хотите услышать остальное? Если, выслушав Отто Лейпцига, Цирк захочет купить материал, – хотите услышать, сколько он запросил?

Смайли, конечно же, хотел.

– Пятьдесят косых в швейцарских франках. Может, выпишете мне чек?

Тоби ждал возгласа возмущения, но его не последовало.

– Все Лейпцигу?

– Несомненно. Такие условия поставил Лейпциг. Где еще найдете такого психа?

– А что Владимир просил для себя?

Небольшая заминка.

– Ничего, – нехотя произнес Тоби. И, похоже, чтобы избавиться от сказанного, снова взвихрил волну возмущения: – Баста. Итак, теперь Гектору оставалось только лететь в Гамбург на собственные денежки, сесть на поезд, идущий на север, и разыграть зайца для какой-то сумасшедшей игры в ловушки, которую затеял Отто Лейпциг с восточными немцами, русскими, поляками, болгарами, кубинцами, а также, без сомнения, будучи человеком современным, с китайцами. Я сказал ему – Джордж, послушайте меня, – я сказал ему: «Владимир, дружище, извините, но хоть раз уделите мне внимание. Скажите, что в жизни может быть такого важного, чтобы Цирк заплатил из своего драгоценного змеиного фонда пять тысяч швейцарских франков за какую-то дохлую встречу с Отто Лейпцигом? Мария Каллас никогда столько не получает, а, поверьте, поет она много лучше Отто». Он схватил меня за плечо. Вот тут. – Тоби показывает. – Сжал плечо, точно это апельсин. У старика силенок еще хватало, уж можете мне поверить. «Привезите мне документ, Гектор». Говорил он по-русски. Там место очень тихое, в этом музее. Вокруг все мгновенно приутихли, прислушиваясь. У меня возникло скверное чувство. А он заплакал. «Ради всего святого, Гектор, я старый человек. У меня нет ног, нет паспорта, нет никого, кому я мог бы верить, кроме Отто Лейпцига. Поезжайте в Гамбург и возьмите документ. Когда Макс увидит доказательство, он мне поверит – Макс умеет верить людям». Я попытался успокоить его, делал намеки. Говорил, что с эмигрантами нынче никто не хочет возиться, политика изменилась, новое правительство. Посоветовал: «Владимир, поезжайте домой, сыграйте в шахматы. Послушайте, я как-нибудь зайду в библиотеку, может, вместе сыграем». Тут он мне ответил: «Гектор, я все это затеял. Я приказал Отто Лейпцигу выяснить ситуацию. Я послал ему денег для проведения основной работы, все, что имел». Послушайте, это же был старый, разочарованный человек. Забудьте об этом.

Тоби умолк. Смайли не шевелился. Тоби встал, подошел к буфету, налил две рюмки чрезвычайно посредственного хереса и поставил одну на столик, рядом со статуэткой Дега, сказав: «На здоровье». Он осушил свою, но Смайли по-прежнему сидел неподвижно. Тоби тут же зашелся от гнева и ярости.

– Значит, я убил его, Джордж, о'кей? Это ошибка Гектора, о'кей? Гектор лично всецело ответственен за смерть старика. Этого мне только не хватало. – Он беспомощно выбросил руки вверх. – Джордж! Наставьте меня, Джордж! Значит, ради этой истории мне следовало ехать в Гамбург, неофициально, без прикрытия, без няньки? Знаете, где там проходит граница Восточной Германии? В двух километрах от Любека? Меньше? Помните? В Травемюнде надо держаться левой стороны улицы, не то по ошибке можно стать перебежчиком. – Смайли даже не улыбнулся. – А если бы мне удалось вернуться, я должен был позвать Джорджа Смайли, пойти с ним к Солу Эндерби, постучать, точно бродяга, в заднюю дверь… «Впустите нас, пожалуйста, Сол, у нас абсолютно верная информация от Отто Лейпцига, всего пять косых в швейцарских франках за то, что он вам расскажет о вещах, совершенно запрещенных по законам бойскаутов». Мне так следовало поступить, Джордж?

Смайли достал из внутреннего кармана потрепанную пачку английских сигарет. Из пачки вынул самодельный снимок и молча передал его через столик Тоби.

– Кто второй мужчина? – бесстрастно спросил Смайли.

– Не знаю.

– Не его партнер, саксонец, человек, вместе с которым он крал в старые времена? Кретцшмар?

Тоби покачал головой, всматриваясь в снимок.

– Так кто же второй? – не отступался Смайли.

Тоби вернул ему фотографию.

– Джордж, пожалуйста, обратите внимание на то что я скажу, – спокойно ответил он. – Вы меня слушаете?

Смайли, возможно, слушал, а возможно, и нет. Он засовывал снимок назад в пачку из-под сигарет.

– В наши дни такие вещи подделывают, вы это знаете? Это очень просто, Джордж. Я хочу поставить чью-то голову на другие плечи, у меня есть необходимое оборудование, я это делаю за две минуты. Вы человек не технический, Джордж, вы в этом ничего не понимаете. Фотографии не покупают у Отто Лейпцига, а Дега не покупают у синьора Бенати, понимаете?

– А негативы подделывают?

– Безусловно. Подделывают фотографию, затем снимают ее, получается новый негатив – почему бы и нет?

– А это подделка? – поинтересовался Смайли.

Тоби помедлил с ответом.

– Не думаю.

– Лейпциг много разъезжал. Как мы вызывали его в случае необходимости? – спросил Смайли.

– Строго говоря, он находился в пределах досягаемости. Абсолютно.

– Так как же мы его вызывали?

– На обычную встречу путем объявления в разделе бракосочетаний «Гамбургер абендблатт». Петра двадцати двух лет, блондинка, маленькая, в прошлом певица – чепуху в таком роде. Джордж, послушайте меня. Лейпциг – опасный прощелыга с большим количеством низкопробных связей, главным образом – в Москве.

– А в срочных случаях? Были у него дом, девушка?

– В жизни у него не бывал дома! На пожарный случай Клаус Кретцшмар играл роль ключника. Джордж, ради Бога, послушайте меня хоть раз…

– А как добирались до Кретцшмара?

– У него есть парочка ночных клубов. Этакие бордели. Мы оставляли там записку.

Раздался предупреждающий звон зуммера, и сверху донеслась какая-то перепалка.

– Боюсь, у синьора Бенати сегодня совещание во Флоренции, – блондинка стояла насмерть. – В этом вся беда, когда работаешь в международном масштабе.

Но посетитель отказывался ей верить: Смайли слышал, как протестующе повысился голос. На секунду карие глаза Тоби резко взметнулись при звуке голосов, затем, со вздохом открыв шкаф, он достал потасканный шарф и коричневую шляпу, несмотря на то что в верхнем окне с улицы заглядывало солнце.

– Как он называется? – не унимался Смайли. – Ночной клуб Кретцшмара – как он называется?

– «Голубой бриллиант». Джордж, не делайте этого, о'кей? Что там оно ни есть, оставьте, бросьте. Хорошо, фото подлинное, что из этого? У Цирка есть снимок, как какой-то тип катается в снегу, получен от Отто Лейпцига. Вы что, вдруг решили, что это – золотая жила? Вы считаете, что это заведет Сола Эндерби?

Смайли посмотрел на Тоби и вспомнил о нем сразу все, и вспомнил также, что за те годы, что он знал Тоби и что они работали вместе, Тоби никогда не выкладывал правды, что информация для него представляла собой деньги, – даже считая информацию никчемной, он никогда ею не бросался.

– А что еще сказал вам Владимир насчет Лейпцига? – пытался выяснить Смайли.

– Он сказал, что ожило одно старое дело. В которое вкладывали деньги не один год. Какую-то чепуху насчет Песочника. Ей-Богу, Владимир вел себя как ребенок, вспомнивший старые сказки. Вы понимаете, что я хочу сказать?

– А что насчет Песочника?

– Сказать вам, что речь идет о Песочнике. Только и всего. Песочник создает легенду для одной девчонки. Макс поймет. Джордж, он плакал, ей-Богу. Он мог ляпнуть что угодно, первое, что пришло в голову. Он жаждал действия. Просто старый шпион, которому приспичило. Вы сами говорили, что такие – хуже некуда.

Тоби подошел к находившейся в дальнем конце комнаты двери и уже открыл ее. Но вдруг повернулся и пошел назад, несмотря на шум сверху, доносившийся все отчетливее, потому что в манере Смайли что-то потребовало этого – «решительно более жесткий взгляд», как он назвал это потом, – «точно я его чем-то глубоко оскорбил».

– Джордж? Это же Тоби, понимаете? Коли вы сейчас же отсюда не уберетесь, этот малый, что наверху, стребует часть платежей и с вас, вы меня слышите?

Смайли едва ли слышал.

– Вкладывали деньги не один год, и Песочник создает легенду для девчонки? – повторил он. – А что еще? Тоби, что еще?

– Он снова ведет себя так, точно рехнулся.

– Генерал так себя вел? Влади?

– Да нет, Песочник. Джордж, слушайте: «Песочник снова ведет себя так, точно рехнулся. Песочник создает легенду для одной девчонки. Макс все поймет». Конец. Полная ерунда. Я передал вам все до последнего слова. Теперь расслабьтесь, вы слышите?

Голоса препиравшихся наверху стали громче. Хлопнула дверь, послышались громкие шаги, направлявшиеся к лестнице. Тоби в последний раз наспех потрепал Смайли по руке.

– Прощайте, Джордж. Если когда-нибудь вам понадобится венгерская няня, дайте мне знать. Слышите? Вы возитесь с таким психом, как Отто Лейпциг, так пусть такой псих, как Тоби, приглядывает за вами. И не выходите вечером один – вы слишком для этого молоды.

Взбираясь по стальной лестнице вверх, в галерею, Смайли чуть не сбил с ног взбешенного кредитора, спускавшегося вниз. Но Смайли не обратил на это внимания, как не обратил внимания и на пренебрежительный вздох пепельной блондинки, выходя на улицу. Главное, теперь у второго лица на фотографии было имя, а вместе с именем в памяти всплыла и история, которая, словно не установленная диагнозом боль, не давала ему покоя последние полтора суток, – история легенды, как бы сказал Тоби.

В этом, по сути, и состоит проблема, возникшая перед будущими историками, которые спустя несколько месяцев после того, как дело закрыли, стали фиксировать известное Смайли и его действия. Тоби рассказал Смайли столько-то, и Смайли столько-то сделал. Или: если бы то-то и то-то не произошло, развязка не наступила бы. Однако правда куда сложнее и меньше поддается анализу. Подобно пациенту, проверяющему себя после анастезии, – одна нога, другая нога, а руки сжимаются и разжимаются? – Смайли, произведя несколько осторожных движений, уверился в силе своего тела и ума и стал вникать в мотивацию противника, одновременно исследуя то, что двигало им самим.

ГЛАВА 14

Он ехал по высокому плато – плато находилось выше линии деревьев, так как сосны росли низко, в расщелине долины. Это был все тот же день, вечерело, и сырой сумрак равнины стали прорезать первые огоньки. На горизонте лежал Оксфорд, выраставший из стлавшегося по земле тумана этаким академическим Иерусалимом. Вид с этой стороны показался Смайли внове, и это увеличивало чувство нереальности происходящего, словно его везли куда-то, а не он сам пустился в путешествие, словно им владели мысли, которыми он не управлял. Его посещение Тоби Эстерхейзи входило, хоть и спорно, в рамки руководящих указаний Лейкона, а это путешествие, Смайли прекрасно это знал, вело его в запретную зону собственных тайных интересов. Однако он понимал, что альтернативы нет, да и не хотел иного. Подобно археологу, который всю свою жизнь тщетно вел раскопки, Смайли просил дать ему еще один – последний день, – это как раз и был тот день.

Сначала он постоянно наблюдал в своем зеркальце за знакомым мотоциклом, который следовал за ним, как чайка в море. Но когда он спустился с последней «восьмерки», человек по имени Фергюсон не последовал за ним, и когда он остановился на обочине посмотреть карту, тоже никто не обогнал его, так что либо они догадались, куда он едет, либо по каким-то таинственным соображениям процедурного порядка запретили своему человеку выезжать за границу графства. Во время пути на Смайли то и дело нападали сомнения. «Пусть живет как знает, – думал он. Он услышал то, что требовалось, – не много, но достаточно, чтобы догадаться об остальном». Пусть живет как знает, пусть сама находит себе покой. А он, Смайли знал, покоя дать ей не может, сражение, в котором он задействован, должно продолжаться – иначе нет смысла вести борьбу.

Вывеска была словно приветливая улыбка: «МЕРРИЛИ ПРИНИМАЕТ ВСЕХ ДОМАШНИХ ЖИВОТНЫХ И ПТИЦ. МОЖНО И ЯЙЦА». Намалеванная желтая собака в цилиндре указывала лапой на грунтовую дорогу – дорога, по которой Смайли поехал, так круто спускалась вниз, что казалось, он летит с обрыва. Он проехал мимо мачты высокого напряжения – там вовсю завывал ветер – и въехал на территорию посадок. Сначала шли молодые деревца, затем старые деревья сомкнулись над ним, и вот он уже в Шварцвальде своего детства, в Германии, и направляется в неразведанную глубь. Он включил фары, сделал один крутой поворот, потом другой, потом третий и увидел деревянный дом, каким он себе его и представлял, – ее дача, как она это называла. Было время, когда у нее имелся дом в Оксфорде и дача, куда она порою уезжала. Теперь осталась только дача – она покинула город навсегда. Сруб стоял на вырубке – вокруг пни да утоптанная глина; дом был с ветхой верандой, крышей из дранки и жестяной трубой, из которой шел дым. Дощатые стены были вымазаны креозотом, железная кормушка почти перегораживала вход. На крошечной лужайке стоял самодельный столик для кормления птиц, на котором лежало столько хлеба, что хватило бы на прокорм всем обитателям Ноева ковчега, а вокруг вырубки, словно домики арендаторов, стояли асбестовые сарайчики и огражденные проволокой загоны для кур и прочих любимцев, которых с удовольствием здесь принимали.

«Карла, – подумал он. – Ну и забрался же ты в местечко».

Он остановил машину и тут же попал в бедлам: собаки заливались лаем так, что тонкие стенки гудели от рвавшихся наружу тел. Смайли направился к дому, бутылки в пакете для продуктов колотили его по ногам. Несмотря на царивший шум, он услышал звук своих шагов по веранде. Объявление на двери гласило: «Если НЕТ ДОМА, НЕ оставляйте домашних животных без присмотра» – и ниже приписано, явно в ярости: «Никаких чертовых обезьян».

Звонком служил ослиный хвост из пластмассы. Смайли только протянул к нему руку, как дверь отворилась и из темноты дома выглянула худенькая хорошенькая женщина. Серые глаза ее смотрели застенчиво, она отличалась той английской красотой, которой некогда обладала Энн, – благожелательной и спокойной. Увидев его, она резко остановилась.

– О Господи, – прошептала она. – Вот те на! – Опустив взгляд на свои грубые башмаки, она пальцем отбросила волосы со лба; собаки же тем временем зашлись до хрипоты за своими проволочными сетками.

– Извини, Хилари, – как можно мягче произнес Смайли. – Я всего на часок, обещаю. Только и всего. На часок.

Кто-то низким голосом очень медленно произнес из темноты за ее спиной:

– Что там, Хил? Болотное чудище, овца или жираф?

За вопросом последовал протяжный шелест, словно натягивали материю над пустотой.

– Это человек, Кон, – бросила Хилари через плечо и снова уставилась на свои башмаки.

– Существо женского рода или другого? – спросили тем же голосом.

– Это Джордж, Кон. Не сердись, Кон.

– Джордж? Который Джордж? Джордж-Перевозчик, который мочит мой уголь, или Джордж-Мясник, который травит моих собак?

– Всего несколько вопросов, – заверил Хилари Смайли все тем же глубоко сочувственным тоном. – Одно старое дело. Ничего исключительно важного, обещаю.

– Не имеет значения, Джордж. – Хилари все еще не поднимала глаз. – Честно. Все в порядке.

– Прекрати этот флирт! – скомандовали из дома. – Отпусти ее, кто ты там ни есть!

Стук постепенно приближался, и Смайли заговорил, перегнувшись в дверном проеме через Хилари.

– Конни, это я, – бросил он в темноту. И снова постарался, чтобы голос звучал как можно доброжелательнее.

Сначала шустрой сворой выскочили щенки – четыре щеночка, по всей вероятности гончие. Затем появилась шелудивая старая дворняга, в которой едва теплилась жизнь: она еле добралась до веранды и тут же рухнула. Затем дверь, содрогнувшись, распахнулась во всю ширь, и в проеме появилась женщина-гора – она, скособочась, как бы висела на двух толстых деревянных костылях, за которые, казалось, даже не держалась. У нее были седые, коротко остриженные, как у мужчины, волосы и водянистые, очень хитрые глазки, которые гневно уставились на Смайли. Она так долго его рассматривала, так тщательно и так не спеша, – его взволнованное лицо, мешковатый костюм, пластиковый продуктовый пакет в левой руке, всего его с ног до головы, переминавшегося с ноги на ногу, дожидаясь, пока его впустят, – словно обладала царственной властью над ним, которую удваивали ее окаменелость, затрудненное дыхание и немощь.

– Вот те на! – возгласила она наконец, продолжая изучать Смайли и шумно выдыхая воздух. – Это надо же! Будьте вы прокляты, Джордж Смайли! И вы, и все, что вы в себе несете! Отправляйтесь в Сибирь!

И улыбнулась – улыбка была такой неожиданной, ясной и по-детски свежей, что почти смыла предшествовавшую долгую нерешительность.

– Привет, Кон, – смущенно бросил Смайли.

Несмотря на улыбку, она не сводила с него въедливого взгляда.

– Хилз! – произнесла она наконец. – Я сказала: Хилз!

– Да, Кон?

– Пойди, милочка, накорми собачек. Когда это сделаешь, накорми этих грязнух кур. Пусть наедятся до отвала. Когда это сделаешь, приготовь еду на завтра, а когда и это сделаешь, принеси мне человечьего яду, чтобы я могла преждевременно отправить этого надоедливого субъекта в рай. Следуйте за мной, Джордж.

Хилари улыбнулась, но, словно застыв на месте, не могла сделать ни шагу, пока Конни не ткнула ее легонько локтем в бок.

– Поработай копытами, милочка. Он же тебе теперь ничего не сделает. Ведь он завязал, как и ты, и, как Господу известно, я тоже.



В этом доме одновременно царили день и ночь. В центре на сосновом столе, усеянном крошками поджаренного хлеба и костями от жаркого, стояла старая керосиновая лампа – шарик желтого света, лишь усугублявший окружающую тьму. Темные дождевые облака, прочерченные закатным солнцем, виднелись за французскими окнами в дальней стене. Следуя за бесконечно продвигавшейся Конни, Смайли постепенно уразумел, что это единственная в доме комната. Кабинетом служил здесь письменный стол с выдвижной крышкой, заваленный счетами и коробочками с порошком от блох; спальней – двуспальная латунная кровать с горой мягких зверьков, лежавших, точно мертвые солдатики, среди подушек; гостиной – качалка Конни и шаткий диванчик из плетенки; кухней – газовая плитка, питаемая баллоном, и галереей – неразбериха старых воспоминаний.

– Конни не возвращается, Джордж, – бросила она ему через плечо, ковыляя впереди. – Пусть дикие лошади бьют копытами землю и выбрасывают пар из ноздрей до разрыва сердца, но старая дура сняла ботинки и навсегда повесила их на гвоздь. – Добравшись до качалки, она медленно начала поворачиваться, пока не стала к ней спиной. – Так что, если вы явились за этим, можете передать Солу Эндерби, чтоб он набил себе этим трубку и выкурил. – Она протянула к нему руки, и он решил, что в ожидании поцелуя. – Только не это, вы, сексуальный маньяк. Поддержите меня за руки!

Он выполнил ее просьбу и помог ей опуститься в качалку.

– Я не за этим приехал, Кон, – успокоил ее Смайли. – Я не собираюсь вытаскивать вас отсюда, даю слово.

– И по весьма веской причине: она умирает, – решительно объявила Конни, будто не обратив внимания на его слова. – Старая дура отправляется в машину для измельчения бумаг, и давно пора. Кровопивец старается, конечно, задурить мне мозги. Потому что он трус. Бронхит. Ревматизм. Влияние погоды. Ерунда все это. Это смерть идет – вот что. Неуклонно приближается великая С. В пакете у вас там что – выпивка?

– Да. Да, выпивка, – с радостью откликнулся Смайли.

– Отлично. Давайте напьемся. А как эта демоница Энн?

На сушильной доске, среди вечной груды посуды, он отыскал два стакана и наполнил их.

– Процветает, я полагаю, – ответил он.

Отвечая ей доброй улыбкой, – а Конни явно доставляло удовольствие его посещение, – Смайли протянул толстухе стакан, и она взяла его двумя руками, в варежках.

– Вы полагаете, – эхом отозвалась она. – Хотела бы я, чтоб вы не полагали. А приструнили бы ее раз и навсегда – вот что вы должны сделать. Или подсыпать ей толченого стекла в кофе. Ну, хорошо, так зачем же вы прибыли? – спросила она, все на одном дыхании. – До сих пор за вами не водилось делать что-либо без причины. Ваше здоровье?

– И ваше, Кон, – поднял стакан Смайли.

Ей пришлось, чтобы выпить, наклониться всем телом к стакану. И когда ее крупная голова оказалась в круге света, отбрасываемого лампой, он увидел, – а он видел достаточно, чтобы знать, – он увидел, что она не обманывала, так как на коже ее лежал белый, как у больных проказой, отпечаток смерти.

– Да ну же. Выкладывайте, – приказала она самым суровым тоном. – Учтите, я вовсе не уверена, что помогу вам. После того как мы расстались, я обнаружила, что на свете существует любовь. Это портит гормоны. Расшатывает зубы.

Ему требовалось время, чтобы снова ее узнать. Он просто в ней сомневался.

– Речь идет об одном нашем старом деле, Кон, только и всего, – начал он извиняющимся тоном. – Оно снова ожило, как случается с такими вещами. – Он постарался говорить звонче, как можно небрежнее. – Нам не хватает подробностей. Вы же знаете, как мы относились к протоколированию своих действий, – добавил он, желая ее поддразнить.

Она ни на секунду не спускала с него глаз.

– Киров, – произнес он очень медленно. – Киров, имя – Олег. Вам это что-нибудь говорит? Советское посольство в Париже, три или четыре сотни лет назад второй секретарь? Мы считали его тогда человеком Московского Центра.

– Он им и был. – Она слегка откинулась на спинку кресла, все так же внимательно наблюдая за ним.

Она жестом попросила сигарету. На столике лежала пачка из десяти штук. Он всунул сигарету ей между губ и поднес огонек, а она неотрывно смотрела на него.

– Сол Эндерби забросил это дело в дальний ящик. – Она вытянула губы дудочкой, точно собиралась играть на флейте, и выдула струю дыма вниз, чтобы не попасть Смайли в лицо.

– Он дал указание им не заниматься, – поправил ее Смайли.

– Какая разница?

Смайли и сам не ожидал, что станет защищать Сола Эндерби.

– Одно время этим занимались, затем за время между правлением моим и Сола Эндерби он по вполне понятным причинам счел его бесперспективным. – Смайли тщательно подбирал слова.

– А теперь он изменил свое мнение, – ехидно заметила она.

– У меня только обрывки отдельных сведений, Кон. Я хочу знать все.

– Вы всегда были таким, – заключила она. – Джордж, – как бы про себя произнесла она. – Джордж Смайли. Живой Господь Бог. Господь благослови нас и сохрани. Джордж.

Она посмотрела на него как-то очень по-матерински и одновременно осуждающе, словно на любимого, но беспутного сына. Еще какое-то время она смотрела на него, затем перевела взгляд на французские окна и темнеющее небо за ними.

– Киров, – повторил он, желая ей напомнить: в ожидании всерьез задаваясь вопросом, в себе ли она и не отмирает ли ее мозг вместе с телом, а тогда уж ничего не поделаешь.

– Киров, Олег, – повторила она задумчиво. – Родился в Ленинграде в октябре двадцать девятого года, так по паспорту, но это ровным счетом ничего не доказывает, кроме того, что он, по всей вероятности, никогда в жизни даже близко не был возле Ленинграда. – Она улыбнулась, как бы давая понять, что так уж устроен этот порочный мир. – В Париж прибыл первого июня семьдесят четвертого года в ранге и качестве второго секретаря торгового представительства. Три-четыре года тому назад, говорите? Великий Боже, да кажется, прошло с тех пор лет двадцать. Правильно, милый, это был бандит. Конечно. Опознан Парижским отделением бедной старой Рижской группы, что ничуть нам не помогло, особенно на пятом этаже. Как же было его настоящее имя? Курский. Конечно. Да, по-моему, я хорошо помню Олега Кирова, урожденного Курского. – Она снова улыбнулась, и опять очень приятной улыбкой. – Должно быть, это стало последним делом Владимира или вроде того. Как он поживает, старый горностай? – Ее умные влажные глаза впились в Смайли, ожидая ответа.

– О, сражается вовсю, – многозначительно протянул Смайли.

– По-прежнему терроризирует девственниц в районе Пэддингтона?

– Несомненно.

– Да благословит вас Господь, мой милый. – Конни повернула голову так, что лишь свет керосиновой лампы очерчивал ее профиль; Конни снова смотрела в большие французские окна. – Сходите взгляните, как там эта сумасшедшая сучка, а? – попросила она. – Проверьте, не бегает ли эта дурочка по кругу или не выпила ли средство от сорняков.

Выйдя наружу, Смайли остановился на веранде и в сгущающемся сумраке увидел фигуру Хилари, нелепо подпрыгивавшую среди клеток с курами. Он услышал позвякиванье ложки о ведерко и ее благовоспитанный голос, который доносил до него ночной ветерок, когда она по-дурацки окликала своих любимцев:

– Да ну же, Белянка, Недотепа, Красавица…

– Все в порядке. – Смайли вернулся в дом. – Она кормит кур.

– Мне следует скомандовать, чтоб она отчалила, верно, Джордж? – заметила Конни, словно он ничего ей и не говорил. – Иди в хороший мир, Хилс, дорогая моя. Не привязывай себя к гниющей старой колоде, вроде Конни. Выйди замуж за какого-нибудь дурака без подбородка, народи ребят, выполни свое женское предназначение. (Смайли вспомнил, что Конни умела подражать разным голосам, правда, приберегая особый голос для себя. Этот сохранился у нее до сих пор.) Но будь я проклята, если так поступлю, Джордж. Я хочу ее. Всю, до последнего кусочка ее роскошного тела. Так бы и забрала с собой, если б был хоть малейший шанс. Когда-нибудь сами попробуйте. – Помолчала. – А как там все мальчики и девочки?

Он не сразу понял ее вопрос, всецело поглощенный мыслями о Хилари и Энн.

– Его Светлость Сол Эндерби все еще сидит на верху пирамиды, насколько я понимаю? И, полагаю, хорошо ест? Не полинял еще?

– О, Сол полон сил, благодарю вас.

– А эта жаба Сэм Коллинз все еще возглавляет Оперативный отдел?

В ее вопросах чувствовалась колкость, но Смайли ничего не оставалось, как на них отвечать.

– Сэм тоже в порядке.

– А Тоби Эстерхейзи по-прежнему расточает елей по коридорам?

– Все более или менее по-старому.

Теперь лицо ее оказалось в полной темноте, и он не мог с определенностью сказать, собирается ли она продолжать разговор. Он слышал ее тяжелое дыхание, хрипы в груди. Но чувствовал, что по-прежнему является объектом ее изучения.

– Вот вы никогда не стали бы работать на эту команду, Джордж, – произнесла она наконец, будто нечто всем очевидное. – Только не вы. Налейте мне еще.

Обрадовавшись возможности подвигаться, Смайли направился снова в другой конец комнаты.

– Вы сказали – Киров? – долетел до него голос Конни.

– Совершенно верно, – весело произнес Смайли и вернулся с наполненным стаканом.

– Этот маленький хорек Отто Лейпциг стал первым, с кем мы столкнулись, – заметила она, сделав большой глоток и облегченно вздохнув. – На пятом этаже не желали верить ему, не так ли? Нет, кто же поверит нашему маленькому Отто – о, нет! Отто – фальшивая монета, и точка!

– Но, по-моему, Лейпциг никогда не врал, когда дело касалось московского объекта. – Смайли последовал ее примеру, приняв тон человека, предающегося воспоминаниям.

– Нет, мой дорогой, он этого не делал. – Она одобрительно кивнула. – У него были свои слабости, согласна. Но когда дело касалось крупной дичи, он бил прямой наводкой. И, должна сказать, вы – единственный из всей вашей стаи, кто это понимал. Но вы не получали большой поддержки от других баронов, верно?

– Владимиру он тоже никогда не лгал, – ответил немного невпопад Смайли, – во-первых, он благодаря Владимиру сумел бежать из России.

– Так-так, – произнесла Конни после очередной паузы. – Киров, урожденный Курский, Рыжий Боров.

Она снова произнесла: «Киров, урожденный Курский», словно заклинание, обращенное к своей монументальной памяти. А перед мысленным взором Смайли при этом снова возникли номер отеля при аэропорте и два странных конспиратора перед ним в черных пальто – один огромный, другой маленький; старик генерал всем своим крупным телом старался подкрепить свои слова, а маленький Лейпциг, точно злая собачка на привязи, сидя рядом, горящими глазами наблюдал за происходящим.



Ему все-таки удалось соблазнить ее.

Керосиновая лампа превратилась в туманный шар света, и Конни в своей качалке сидела на краю освещенного им пространства, словно настоящая матушка-Россия, как зачастую называли ее в Цирке; изможденное лицо ее засветилось от наплыва воспоминаний, когда она принялась разматывать историю одного из своих бесчисленных заблудших детей. Какие бы подозрения ни появились у нее по поводу приезда Смайли, она на время забыла об этом – сейчас главным стало то, чем она жила, это была ее песня, пусть даже последняя, – она была одарена феноменальной памятью. В былые дни, подумалось Смайли, она бы поводила его за нос, поиграла бы голосом, покружила бы по вроде не имеющим отношения к делу отрезкам истории Московского Центра, и все ради того, чтобы глубже заманить его.

Но сегодня ее рассказ отличался многозначительной сдержанностью, как если бы она понимала, что у нее очень мало времени.

– Олег Киров приехал в Париж прямо из Москвы, – повторила она, – в июне, мой дорогой, как я вам и говорила, в тот самый год, когда дождь лил как из ведра и ежегодное состязание по крикету в Саррате переносилось три воскресенья подряд. Толстяк Олег слыл холостяком, и приехал он не кому-то на смену. Он занимал комнату на втором этаже, что выходила на улицу Сен-Симона – транспортную артерию, но приятную улицу, мой дорогой, а Московская резидентура занимала третий и четвертый этажи, к ярости посла, считавшего, что нелюбимые им Соседи засадили его в шкаф. Следовательно, на первый взгляд Киров казался редкой птицей в советском дипломатическом мирке, а именно: чистым дипломатом. Но в Париже в те дни – впрочем, насколько мне известно, и поныне, душа моя, – как только появлялось новое лицо, его фотографию раздавали руководителям эмигрантских групп. Соответственно фотография братца Кирова пошла в группы, и этот старый черт Владимир почти сразу же в крайнем волнении забарабанил своему куратору – Стив Макелвор занимался Парижем в те дни, Господи, упокой его душу, и вскоре после этого погиб от инфаркта, но это уже другая история; так вот Владимир утверждал, что «его люди» опознали в Кирове бывшего провокатора по имени Курский, который учился в Таллинском политехническом институте, создал в то время кружок недовольных эстонских докеров, что-то именовавшееся «Вольный дискуссионный клуб», а затем сдал членов клуба тайной полиции. Источником для Владимира послужил человек, только что прибывший в Париж, – один из тех несчастных рабочих – он дружил с Курским до самого момента предательства. И все было бы хорошо, – продолжала Конни, – если бы источником Владимира не был этот маленький паршивец Отто, а значит, дело с самого начала скверно пахло.



Конни говорила, а Смайли снова прокручивал в памяти свое. Он видел себя в последние месяцы своей работы в качестве исполняющего обязанности шефа Цирка – как он в понедельник устало спускается по расшатанной деревянной лестнице с пятого этажа на еженедельное совещание с кипой листанных и перелистанных папок под мышкой. Цирк в те дни, вспоминал он, походил на разбомбленное учреждение: сотрудники разбросаны по разным местам, бюджет урезан, агенты либо засвечены, либо мертвы, либо не задействованы. Предательство Билла Хейдона стало открытой раной в сознании каждого – они называли это «падением» и разделяли общий, первозданный стыд. В глубине души они где-то даже винили Смайли за разгоревшийся скандал, так как именно Смайли раскрыл предательство Билла. Он видел себя во главе совещания и круг враждебных лиц, уже настроенных против при обсуждении возникших за неделю дел и желавших знать: заниматься этим или не заниматься? Или подождать еще неделю, чтобы дело дозрело? Еще месяц? Еще год? Не ловушка ли это, нельзя ли это опровергнуть, входит ли это в нашу компетенцию? Какие потребуются ресурсы и не лучше ли пустить их на другое? Кто даст разрешение? Кого следует информировать? Сколько это будет стоить? Он помнил, какие резкие взрывы мгновенно вызывало упоминание одного только имени или рабочей клички Отто Лейпцига у таких ненадежных судей, как Лодер Стрикленд, Сэм Коллинз и им подобные. Он пытался вспомнить, кто еще бывал на этих совещаниях, кроме Конни и ее когорты из Изучения Советского Союза, финансового директора, директора отдела Западной Европы, директора отдела Советского проникновения – большинство из них уже тогда были людьми Сола Эндерби. Ну и, конечно, сам Эндерби, формально сотрудник Форин-офиса, посаженный сюда в качестве собственной дворцовой стражи под видом связного с Уайтхоллом, но когда он улыбался, уже все смеялись, когда хмурился – выражали неодобрение Смайли казалось, что он слушает изложение дела, каким его видела – и повторяла сейчас – Конни, вместе с результатами своего предварительного расследования.

История, изложенная Отто, настаивала тогда она, достоверна. Во всяком случае, в ней не удалось найти бреши. И Конни рассказала, что она проделала.

Ее сектор по Изучению Советского Союза на основании печатных источников подтверждает, что некто Олег Курский изучал право в интересующий нас период в Таллинском политехническом институте.

В архивах Форин-офиса за эти годы говорится о волнениях в доках.

В отчете перебежчика от американских Кузенов говорится о некоем Курском, может быть – Карском, по имени Олег, юристе, окончившем подготовительные курсы Московского Центра в Киеве в 1971 году.

Тот же источник, хотя и недостоверный, указывал, что Курский по совету своего начальства впоследствии изменил фамилию, «учитывая опыт прежней оперативной работы».

Согласно текущим сообщениям французских коллег, правда, весьма сомнительным, Киров, будучи вторым секретарем торгового представительства в Париже, пользовался необычной свободой – так, он ходил по магазинам один и посещал приемы стран третьего мира без обычных пятнадцати сопровождающих.

«Словом, все это, – заключила Конни со слишком большим напором, его на пятом этаже не любили, – все это подтверждает слова Лейпцига и подозрение о том, что Киров работает на разведку». Затем она с грохотом положила папку на стол и пустила по кругу фотографии – те самые, которые были сняты в обычном порядке французской службой наблюдения и вызвали такой взрыв негодования в штаб-квартире Рижской группы в Париже. Киров садится в машину посольства. Киров выходит из московского клуба с чемоданчиком в руке. Киров стоит у витрины сомнительной книжной лавки и рассматривает обложки журналов.

«Но там не было ни одной», – подумал Смайли, возвращаясь в настоящее, где Олег Киров и его жертва Отто Лейпциг развлекались бы с парой дамочек.



– Так что вот как обстояло дело, мой дорогой, – объявила Конни, в последний раз приложившись к стаканчику. – У нас существовало свидетельство маленького Отто, подтвержденное многими материалами из его досье. У нас имелись сведения и из других источников – немного, согласна, но для начала достаточно. Киров был бандитом, только что получившим назначение, но какого рода бандитом – следовало выяснить. И это делало его интересным, верно, мой хороший?

– Да, – рассеянно произнес Смайли. – Да, Конни, я это помню.

– Он не принадлежал к основному костяку резидентуры – это мы знали с первого дня. Он не разъезжал на машинах резидентуры, не дежурил по ночам, его не спаривали с известными нам бандитами, он не пользовался их шифровальной, не посещал их еженедельных молитвенных собраний, не кормил кошку резидента и тому подобное. С другой стороны, Киров не был и человеком Карлы, верно, душа моя? Вот в чем была загвоздка.

– А почему бы ему им быть? – тут же бросил Смайли, не глядя на нее.

Но Конни, по обыкновению, устроила одну из своих долгих пауз, чтобы вволю понаблюдать за Смайли, а на улице, в погибающих вязах, грачи воспользовались внезапным затишьем, подобно хору из пьесы Шекспира.

– Потому что у Карлы уже был свой человек в Париже, мой дорогой, – терпеливо пояснила она. – И вы прекрасно знаете кто. Это старый начетчик Пудин, помощник военного атташе. Вы-то помните, что Карла всегда любил солдат. Да и по-прежнему любит, насколько мне известно. – Она умолкла, снова пытаясь проникнуть сквозь его бесстрастную маску. А он уткнулся носом в землю. Его полуприкрытые веками глаза были устремлены в пол. – К тому же Киров дурак, а Карла никогда не любил дураков, верно? Да и вы тоже их не жаловали, если подумать. Олег Киров был скверно воспитан, он потел, от него дурно пахло, и где бы он ни появлялся, торчал, как рыба на дереве. Да Карла за версту обходил бы такого болвана. – Она снова помолчала. – Как и вы, – добавила она.

Смайли подпер голову рукой, задумавшись, словно ученик на экзамене.

– За исключением только одного, – произнес он.

– Чего? Что он свихнулся, я полагаю? Вот был бы праздник, могу себе представить.

– Это было время слухов, – произнес Смайли из глубины своих раздумий.

– Каких слухов? Слухи были всегда, глупая вы голова.

– Да, я имею в виду сообщения перебежчиков, – пренебрежительно заметил он. – Рассказы о странных вещах при дворе Карлы. Конечно, не из первоисточников. Но разве они…

– Что – разве?

– Ну разве из их рассказов не выходило, что Карла стал нанимать довольно странных типов? Проводил с ними собеседования среди ночи? Все это низкопробные доносы, я знаю. Я упомянул об этом так, походя.

– И нам было приказано не принимать этого на веру, – очень твердо произнесла Конни. – Под прицелом держали Кирова. Не Карлу. Так постановили на пятом этаже, Джордж, и вы в этом участвовали. «Прекратите выискивать пятна на солнце и спуститесь на землю», – приказали вы нам. – Она скривила рот и откинула голову, сразу став до противности похожей на Сола Эндерби. – «Наша служба занимается сбором информации, – растягивая слова, произнесла она. – А не сварами с теми, кто придерживается противоположных мнений». Не говорите мне, что он сменил свою песенку, мой дорогой. Или сменил? Джордж? – прошептала она. – Ох, Джордж, какой же вы скверный!

Он снова пошел ей за выпивкой и, вернувшись, заметил, как озорно блестели ее глаза. Она дергала себя за короткие седые волосы, как имела обыкновение делать, когда они еще были длинные.

– Мы ведь разрешили проводить операцию, Кон, – возразил Смайли, как бы давая фактологическую справку и тем самым побуждая ее держаться определенных рамок. – Мы одержали верх над сомневавшимися и дали вам «добро», чтобы прощупать Кирова. Что произошло потом?



Вино, воспоминания, вновь ожившая лихорадка преследования возбудили Конни до такой степени, что Смайли уже не мог с нею сладить. Дыхание ее участилось. Она хрипела словно старая несмазанная телега. Смайли понял, что она пересказывает беседу Лейпцига с Владимиром. Он-то считал, что все еще состоит в Цирке и операция против Кирова только начинается. А Конни в своем воображении перенеслась в древний город Таллин на четверть века назад. Силою своей необыкновенной фантазии она оказалась там, она знала Лейпцига и Кирова, когда те дружили. Впрочем, то была не дружба, а любовь, утверждала она. Маленький Отто и толстяк Олег. Это оказалось стержнем, добавила она.

– Дайте старой дуре рассказать, как все было, – продолжила она, – а вы – по мере моего рассказа – извлекайте из него необходимое для ваших порочных целей, Джордж. Черепаха и заяц, мой дорогой, – вот кем они были. Киров, большой унылый младенец, зубривший книги по юриспруденции в Политехническом и использовавший мерзкую тайную полицию в качестве папочки, и маленький Отто Лейпциг, чистый бесенок, участвовавший во всех рэкетах, отсидевший в тюрьме, целый день работавший в доках, а вечерами подстрекавший к бунту недовольных. Они встретились в баре, и это была любовь с первого взгляда. Отто выуживал девчонок, Олег Киров следовал за ним и подбирал остатки. На что вы рассчитываете, Джордж? Пытаетесь превратить меня в Жанну д'Арк?

Он раскурил новую сигарету и сунул ей в рот в надежде успокоить, но ее лихорадочная речь мгновенно сожгла сигарету и опалила ей губы. Он быстро отобрал «бычок» и затушил о жестяную крышку, которой Конни пользовалась вместо пепельницы.

– Какое-то время они даже делили одну девчонку, – возбужденно воскликнула она. – А в один прекрасный день – хотите верьте, хотите нет – бедная дурочка прибежала к маленькому Отто и предупредила его. «Твой толстый дружок завидует тебе, а он прихвостень тайной полиции, – шепнула она. – Дискуссионный клуб непримирившихся ждут большие неприятности. Бойся мартовских ид».

– Не взвинчивайте себя, Кон, – тревожась за нее, попробовал усмирить ее Смайли. – Поуспокойтесь, Кон!

Но она заговорила еще громче:

– Отто выставил девчонку за дверь, а неделю спустя их всех арестовали. Включая, конечно, и толстяка Олега, который их подставил, но они все знали. О, они-то знали! – Она запнулась, словно потеряв нить. – А глупая девчонка, которая пыталась предупредить Отто, умерла, – печально добавила она. – Исчезла; судя по всему, была подвергнута допросу. Отто где только ее не искал, пока не напал на соседа по камере. Умерла, как пить дать. Как дважды два четыре. Как и я, черт побери, скоро умру.

– Сделаем перерыв, – попросил Смайли.



Он бы и остановил ее – заварил чаю, поговорил о погоде, о чем угодно, лишь бы сдержать нараставшую в ней лихорадку. Но она уже перескочила ко второму этапу и вернулась в Париж, где Отто Лейпциг с данного сквозь зубы благословения пятого этажа и с горячего поощрения старого генерала принялся после стольких потерянных лет налаживать контакт со вторым секретарем Кировым, которого Конни окрестила Рыжим Боровом. Смайли предположил, что так она называла его в свое время. Лицо ее побагровело, у нее перехватило дыхание, поэтому слова вылетали с хрипом, но она заставляла себя говорить.

– Конни, – снова взмолился Смайли, но этого явно недоставало, чтобы ее остановить, да, пожалуй, и ничто бы уже не удержало ее.

– Сначала, – сказала она, – маленький Отто в поисках Рыжего Борова обошел различные франко-советские общества дружбы, в которых, как известно, бывал Киров. – Этот бедняга Отто, должно быть, раз пятнадцать смотрел «Броненосец „Потемкин“, но Рыжего Борова так ни разу и не увидел.

Прошел слух, что Киров стал проявлять серьезный интерес к эмигрантам и даже изображал из себя человека, тайно им сочувствующего: он спрашивал, не может ли он, несмотря на свою скромную должность, чем-то помочь их семьям в Советском Союзе. С помощью Владимира Лейпциг пытался пересечься с Кировым, но ему снова не повезло. И тут Киров начал разъезжать – разъезжать повсюду, дорогой мой, стал настоящим Летучим Голландцем, так что Конни и ее ребята стали подумывать, что он вовсе не оперативник, а какой-то административный работник Московского Центра, к примеру, бухгалтер-аудитор группы Западно-европейских резидентур, куда входит Бонн, Мадрид, Стокгольм, Вена, с центром в Париже.

– Работавшим на Карлу или на основную организацию? – тихо уточнил Смайли.

– Шепоток пускает тот, кто посмелее, – ответила Конни, но, на ее взгляд, это был Карла. – Несмотря на то, что Пудин уже находился на месте. Несмотря на то, что Киров – дурак и не солдат, работать он мог только на Карлу, – сказала Конни, прихотливо опровергая собственное утверждение. – Если бы Киров приезжал в резидентуры, его бы там принимали и он бы жил у известных нам офицеров разведки. А он жил под своей крышей и общался только со своими коллегами по торговым представительствам, – выложила она.

– В конечном счете выручила авиация, – сделала вывод Конни. – Маленький Отто дождался, пока Киров взял билет на самолет в Вену, удостоверился, что он летит один, взял билет на тот же рейс, и они снова оказались в деле.

Обычная ловушка по всем правилам – вот на что мы рассчитывали, – пропела Конни очень громко. – Спалить его по-старомодному. Крупный оперативник посмеялся бы, но не братец Киров, особенно будучи у Карлы на обеспечении. Фотографии, запечатлевшие запретные шалости, и угрозы – вот что мы задумали. А разобравшись с ним и выяснив его задания, и всех его мерзких дружков, и откуда такая свобода, мы либо перекупим его и побудим перейти на нашу сторону, либо бросим назад в пруд – в зависимости от того, что от него останется!

На этом она умолкла. Открыла рот, закрыла, перевела дух, протянула Смайли свой стакан.

– Дорогой мой, плесните старухе еще, только скорее, договорились? Хвороба одолела Конни. Нет, не надо. Стойте.

На секунду Смайли роковым образом растерялся.

– Джордж?

– Конни, я здесь! Что происходит?

Он подскочил к ней, но недостаточно быстро. Он увидел, как спазм обезобразил ее лицо, изуродованные руки взлетели, а глаза сощурились словно от отвращения, как если бы у нее на глазах произошла жуткая катастрофа.

– Хилс, быстро! – выкрикнула она. – Вот те на!

Смайли обхватил ее и почувствовал, как руки ее обвились вокруг его шеи, крепко прижав к себе. Холодная, дрожащая, но не от холода – от страха. Он все еще обнимал ее, вдыхая запах виски, медицинского талька и старой женщины, пытаясь согреть и утешить. Он вдруг почувствовал соленый вкус ее слез, и тут она его оттолкнула. Он нашел ее сумку, открыл, как она просила, и выскочил на веранду за Хилари. Она выбежала из темноты, сжав кулаки, работая локтями и бедрами, что всегда вызывает смех мужчин. Она, смущенно улыбаясь, промчалась мимо, а он остался на веранде – ночной холод пощипывал щеки, и он смотрел на клубившиеся дождевые облака и на ели, посеребренные встающей луной. Собаки теперь лишь слегка повизгивали, и только грачи резко, предостерегающе вскрикивали. «Уезжай, – приказал он себе. – Сматывайся отсюда. Беги». Его машина стояла всего в какой-нибудь сотне футов, дорога уже подернулась ледком. Смайли представил, как садится в машину и едет вверх по склону, через посадки и дальше, чтобы никогда больше не возвращаться. Но он заведомо знал, что не сможет так поступить.

– Она хочет, чтобы вы вернулись, Джордж, – сурово произнесла с порога Хилари непререкаемым тоном человека, ухаживающего за умирающим.

Но когда он вернулся в комнату, все было в полном порядке.

ГЛАВА 15

Все было в полном порядке. Конни сидела в своей качалке, напудренная и строгая, и, стоило ему войти, посмотрела на него в упор, как и в тот момент, когда он только что появился. Хилари успокоила ее, Хилари помогла ей протрезветь и теперь, стоя позади нее, большими пальцами осторожно массировала ей шею.

– Припадок смертельного страха, мой дорогой, – пояснила Конни. – Лекарь прописал валиум, а старая дура предпочитает горячительное. Вы уж не упоминайте про это в отчете Солу Эндерби, хорошо, душа моя?

– Нет, конечно нет.

– А когда вы будете писать отчет, мой хороший?

– Скоро, – брякнул Смайли.

– Сегодня вечером, когда вернетесь домой?

– Все будет зависеть от того, что я смогу рассказать.

– А вы знаете, Джордж, Кон все это уже передала наверх. Старая дура изложила дело во всем объеме. Очень подробно. Очень обстоятельно – для разнообразия. Но вы этого материала не видели. – Смайли молчал. – Отчет потерян. Уничтожен. Съеден червяками. Вы просто не успели. М-да. А ведь вы чертовски хорошо управляетесь с бумагами. Выше, Хилс, – приказала она, не отводя сверкающих глаз от лица Смайли. – Выше, милочка. В том месте, где позвонки соприкасаются с железами.

Смайли плюхнулся на старый диванчик.

– В свое время я любила эти двойные игры, – мечтательно призналась Конни, перекатывая голову под ласкающими пальцами Хилари. – Верно, Хилс? Вся человеческая жизнь вырисовывалась перед тобой. Теперь с таким уже не сталкиваешься, правда? После того, как отыгрался. – Она повернулась к Смайли. – Хотите, чтобы я продолжила, дорогуша? – спросила она тоном проститутки с Ист-Энда.

– Если можно, изложите все вкратце, – попросил Смайли. – А если нет…

– На чем мы остановились? Да, знаю. Рыжий Боров летит на самолете. Направляется в Вену, своих мальчиков на побегушках он оставил наслаждаться пивом. Поднимает он глаза, и кто же перед ним немым укором. Дорогой его старый дружок двадцатипятилетней давности, маленький Отто, стоит и улыбается. Как почувствовал себя при этом братец Киров, урожденный Курский, задаемся мы вопросом при условии, что он вообще способен что-то чувствовать. «Отто знает, – мелькает в голове Кирова, – что это я предал его и засадил в ГУЛАГ?» И что же Киров делает?

– Что он делает? – переспрашивает Смайли, не принимая ее ерничания.

– Он решает, дорогуша, разыграть дружелюбие. Верно, Хилс? Со словами: «Слава Богу!» – свистнул, чтоб подали икру. – Она что-то шепнула, и Хилари пригнулась, чтобы лучше услышать, затем хихикнула. – «Шампанского!» – требует он. И шампанское, ей-Богу, появляется, и Рыжий Боров платит за него, и они пьют, а потом вместе едут на такси в город и даже быстренько выпивают по рюмашке в кафе, прежде чем Рыжий Боров отправляется по своим темным делишкам. Киров любит Отто, – настаивала Конни. – Он обожает его, верно, Хилс? Настоящая парочка ошалевших психов, совсем как мы. Отто одержим сексом, Отто забавный, Отто компанейский и ненавязчивый, и легкий на подъем, и… словом, все, чем Рыжий Боров никогда не станет даже через тысячу лет! Почему на пятом этаже всегда считали, что людьми двигает только одно?

– Ну уж во всяком случае, не я, – горячо опроверг ее Смайли.

А Конни все говорила и говорила, обращаясь к Хилари, а вовсе не к Смайли.

– Кирову все на свете обрыдло, душа моя. Отто был для него как дыхание жизни. Вот как ты для меня. Я по-молодому начинаю шагать, верно, любовь моя? Что, конечно, не помешало ему посадить Отто, но такова уж человеческая природа, верно?

Продолжая покачиваться за спиной Конни, Хилари слегка кивнула в знак согласия.

– А как Отто Лейпциг относился к Кирову? – поинтересовался Смайли.

– Он его ненавидел, мой дорогой, – не колеблясь, ответила Конни. – Чистой, неразбавленной ненавистью. Настоящей черной ненавистью. Ненависть и жажда денег. Два мотива, двигавших Отто. Отто всегда считал, что ему причитается за все те годы, что он провел в каталажке. Он хотел подсобрать деньжат и для девчонки тоже. Его великой мечтой было в один прекрасный день продать Кирова, урожденного Курского, за большие деньги. Большие, пребольшие, пребольшущие. И потратить их.

«Злость официанта», – подумал Смайли, вспомнив снимок. Вспомнив комнату с обоями в клетку возле аэропорта и тихий лающий по-немецки голос Отто с ласковыми интонациями. Вспомнив его карие, немигающие глаза, которые напоминали распахнутые окна его кипящей ненавистью души.



– После встречи в Вене, – продолжила Конни, – мужчины условились вновь встретиться в Париже, и Отто мудро решил не торопить события. В Вене Отто не задал ни одного вопроса, который насторожил бы Рыжего Борова. Отто как-никак профессионал, – невзначай заметила Конни. – «Киров женился?» – спросил он. Киров в ответ всплеснул руками и громко расхохотался, давая понять, что и не собирается жениться. «Женат, но жена – в Москве», – сообщил Отто, что делало ловушку еще эффективнее. Киров, в свою очередь, поинтересовался, чем теперь занимается Лейпциг, и тот великодушно сообщил: «Импортом-экспортом», выставив себя этаким воротилой – сегодня в Вене, завтра в Гамбурге. Так или иначе Отто выждал целый месяц – после двадцати пяти лет, – тут же резонно обронила Конни, – он мог и не спешить, – и за этот месяц французы, следившие за Кировым, установили, что он трижды подбирался к пожилым русским эмигрантам в Париже – к таксисту, лавочнику, владельцу ресторана – у всех троих остались семьи в Советском Союзе. Он предлагал взять адрес, передать письмо, поручение, даже предлагал передать деньги и подарки, если не слишком громоздкие. И оттуда привезти что-то им. Никто не принял его предложения. На пятую неделю Отто позвонил Кирову домой и со словами: мол, только что прилетел из Гамбурга, – предложил развлечься. За ужином, улучив момент, Отто заявил, что платит за вечер: он, дескать, только что заработал большой куш на поставках в одну страну и у него завелись лишние деньги. – Эту наживку мы разработали специально для него, мой дорогой. – Конни обратилась наконец непосредственно к Смайли. – И Рыжий Боров клюнул, как клюют все они, дай им Бог здоровья, – лосось всякий раз заглатывает блесну, верно?

«Что за поставки? – насторожился Киров. В какую страну?» Вместо ответа Отто приставил к носу палец крючком и расхохотался. Киров тоже расхохотался, но был явно заинтересован. «В Израиль? – начал гадать он. – Если да, то что за поставки?» Лейпциг нацелил тот же палец на Кирова и сделал вид, что нажимает на спусковой крючок. «Оружие Израилю?» – удивленно спросил Киров, но Лейпциг ведь профессионал, а потому не сказал ни слова. Они выпили, затем отправились в стриптиз и потолковали о старых временах. Киров даже вспомнил, как они делили одну девчонку, и поинтересовался у Лейпцига, что с ней стало. Лейпциг ответил, что не знает. Под утро Лейпциг предложил подобрать компанию и поехать к нему на квартиру, но Киров, к сожалению, отказался: мол, только не в Париже, здесь слишком опасно. Вот в Вене или Гамбурге – другое дело. Но не в Париже. Напившись, они расстались, когда время подходило к завтраку, а Цирк стал на сотню фунтов беднее.

Тут началась чертова междоусобица. – Конни внезапно полностью изменила направление рассказа. – Великие дебаты у начальства, не как-нибудь. Вы отсутствовали, Сол Эндерби ударил разок своим наманикюренным копытцем, и все разом упали в обморок – вот что произошло. – И продолжила тоном аристократа-барона: – Отто Лейпциг нас дурачит… Мы еще не закончили операцию с Лягушками… Форин-офис обеспокоен последствиями… Киров – «подсадная утка»… При разработке тактической задачи такого масштаба на Рижскую группу никак нельзя полагаться. А вы где в то время были? В этом чертовом Берлине, да?

– В Гонконге.

– Ах там, – неопределенно произнесла Конни и поникла в своем кресле, закрыв глаза.



Смайли послал Хилари готовить чай, и она зазвенела посудой в другом конце комнаты. Он бросил в ее сторону взгляд, раздумывая, не позвать ли ее, и увидел, что она стоит точно так, как стояла в Цирке в тот вечер, когда послали за ним, – приложив костяшки пальцев ко рту, подавляя беззвучный крик. Он поздно засиделся за работой – да, как раз в то время он готовился к отъезду в Гонконг, – как вдруг на столе зазвонил внутренний телефон и послышался мужской голос, очень напряженный; его просили немедленно явиться в шифровальную: мистер Смайли, сэр, это очень срочно. Через секунду он уже спешил по пустому коридору, где стояли два взволнованных охранника. Они распахнули перед ним дверь, он вошел в помещение, а они остались снаружи. Он увидел разбитые аппараты, карточки, указатели картотеки и телеграммы, разбросанные по всей комнате точно обертки и бумажные стаканчики на стадионе, увидел грязные надписи губной помадой на стене. И посреди всего этого увидел Хилари, повинную в случившемся, – она стояла как сейчас и разглядывала сквозь толстую сетку занавесок вольное белое небо, – Хилари, наша весталка, с хорошими манерами, Хилари, наша невеста.

– Черт, что ты там колдуешь, Хилс? – грубо крикнула Конни со своего кресла-качалки.

– Готовлю чай, Конни. Джордж просил чашечку.

– Плевать на то, чего хочет Джордж, – закипая, произнесла Конни. – Джордж – это же пятый этаж. Джордж накрыл крышкой дело Кирова, а теперь пытается исправить положение, задумав выступать соло, в его-то возрасте. Верно, Джордж? Верно? Даже соврал мне насчет этого старого черта Владимира, напоровшегося на пулю на Хэмпстедской пустоши, если верить газетам, которые Джордж, по-видимому, не читает, как и мои отчеты!

Они стали пить чай. Накрапывал дождь. Первые тяжелые капли забарабанили по дранке крыши.



Смайли обхаживал ее, Смайли льстил ей, Смайли подталкивал ее. Она уже взялась за спасательный круг. Он был преисполнен решимости заставить ее бросить его.

– Я должен знать все, Кон, – повторил он. – Услышать все, что вы помните, даже если под конец станет больно.

– Конец действительно тяжело слушать, – подтвердила она.

Но ее голос, лицо, сама ее память уже затухали, и Смайли понял, что нельзя ждать ни минуты.

– Теперь настало время Кирову разыграть классическую карту, – устало продолжила она. – На следующей их встрече, в Брюсселе месяц спустя. Киров заговорил про поставки оружия Израилю и как бы вскользь заметил, что рассказал об их беседе одному приятелю из торгового представительства, который занимается изучением израильской военной экономики и даже имеет фонды для исследований. Не сочтет ли Лейпциг возможным – нет, я серьезно, Отто, – встретиться с ним, а еще лучше – изложить все старому приятелю Олегу прямо сейчас: ведь он сможет на этом даже немного заработать? Отто согласился при условии, что за это заплатят и никто не пострадает. Затем он с важным видом преподнес Кирову кучу всякой ерунды, которую подготовили ему Конни и ребята, занимающиеся Ближним Востоком, – все это было, конечно, правдой, хотя и бесполезной, а Киров все торжественно записал, несмотря на то, что оба они, по словам Конни, отлично знали, что ни Кирова, ни его хозяина, кто бы это ни был, не интересовали ни Израиль, ни поставки, ни военная экономика страны – по крайней мере в данном случае. Киров, как показала их следующая встреча в Париже, нацелился на то, чтобы вовлечь Отто в конспиративные отношения. Киров изобразил великий восторг по поводу сделанного Отто сообщения и стал настаивать на том, чтобы Отто принял от него за это пятьсот долларов. Правда, соблюдя небольшую формальность в виде расписки. Когда же Отто это исполнил и уже болтался на крючке, Киров, со всей своей беспардонностью – вот уж чего ему было не занимать, – начал выпытывать Отто, а хорошие ли у Отто отношения с местной русской эмиграцией.

– Кон, пожалуйста! – прошептал Смайли. – Мы уже подошли к самому главному! – Рассказ и вправду близился к концу, но он чувствовал, что ее относит все дальше и дальше.

Хилари лежала на полу, положив голову на колени Конни. Конни рассеянно перебирала руками в рукавичках ее волосы, полузакрыв глаза.

– Конни! – повторил Смайли.

Конни очнулась и несколько устало улыбнулась.

– Это был всего лишь танец одноклубников, мой дорогой, – усмехнулась она. – Он-знает-что-я-знаю-что-ты-знаешь. Обычный танец одноклубников, – снисходительно повторила она и снова закрыла глаза.

– А что ответил Лейпциг? Конни!

– Ответил, как мы бы ответили, дорогой мой, – пробормотала Конни. – Ушел от прямого ответа. Признал, что в хороших отношениях с эмигрантскими группами и втихаря дружит с генералом. Потом стал увиливать, заметив, что не так уж часто бывает в Париже «Почему бы вам не нанять кого-нибудь из местных?» – спросил он. Понимаешь, Хилс, душенька, Отто его поддразнивал. Затем уточнил: разве кому-то будет от этого плохо? И еще задал вопросы: а все-таки какую надо выполнять работу? Сколько это принесет? Дай-ка мне выпить, Хилс.

– Нет, – возразила Хилари.

– Принеси.

Смайли плеснул ей виски, она глотнула.

– А что, по замыслу Кирова, должен был делать Отто среди эмигрантов?

– Кирову требовалась легенда, – ответила Конни. – Ему нужна была легенда для девушки.



Смайли ничем не выдал, что слышал эту фразу от Тоби Эстерхейзи всего несколько часов назад. Четыре года назад Олег Киров нуждался в легенде, повторила Конни. Точно так же, как Песочник – если верить Тоби и генералу, задумался Смайли, – жаждет иметь легенду сегодня. Кирову требовалась легенда для женщины-агента, дабы внедрить ее во Францию. В этом суть, подвела итог Конни. Киров об этом, конечно, не докладывал – он представил все иначе. По его словам, Москва якобы издала секретную инструкцию, которую разослали во все посольства и в которой сказано, что при определенных обстоятельствах разрозненные русские семьи могут воссоединиться за границей. Стоит только найти достаточно семей желающих, значилось в инструкции, как Москва объявит об этом во всеуслышание и тем самым выправит международное представление о позиции Советского Союза в области прав человека. В идеале им хотелось бы, чтобы воссоединялись семьи, вызывающие сострадание: скажем, дочери живут в России, а родители на Западе; одинокие девушки брачного возраста. «Необходимо соблюдать секретность, – предупредил Киров, – пока не наберется несколько подходящих, – только представьте себе, какой поднимется вой, – наставлял Киров, если все это преждевременно выплывет!»

– Рыжий Боров так плохо сделал свой заход, – прокомментировала Конни, – что Отто вынужден был отклонить его предложение просто из-за неправдоподобия: слишком все это нелепо, слишком скрытно – тайные списки, что за глупости! Почему Киров не обратится непосредственно к эмигрантским организациям и не заставит их дать клятву хранить сие в тайне? Зачем использовать человека совсем стороннего для выполнения грязной работы? По мере того как Лейпциг подкусывал Кирова, тот все больше выходил из себя «Не дело Лейпцигу высмеивать тайные указания Москвы», – рассердился и начал кричать Киров. Каким-то образом Конни нашла в себе силы крикнуть или по крайней мере повысить голос, шевелить губами уже не так устало, произнося слова с гортанной интонацией, какая, по ее мнению, присутствовала в речи Кирова. «Где ваше чувство сострадания? – воскликнул тот. – Неужели вы не хотите помочь людям? Почему вы издеваетесь над гуманной инициативой только потому, что она исходит из России!» Киров поведал Отто, что и сам пробовал поговорить с некоторыми семьями, но обнаружил полнейшее недоверие и никуда не продвинулся. Он принялся давить на Лейпцига – сначала используя их личные отношения: «Неужели вы не хотите помочь моей карьере?», а когда это окончилось безрезультатно, намекнул, что коль скоро Лейпциг уже поставлял посольству тайную информацию за деньги, разумнее продолжить взаимовыгодное сотрудничество, а не то западногерманские власти ненароком узнают об этом и вышвырнут его из Гамбурга да и вообще из Германии. И наконец, – перевела дыхание Конни, – Киров предложил деньги, и вот тут-то и таился главный сюрприз.

За каждое успешное воссоединение семьи – десять тысяч долларов США, – провозгласила она. – За каждого подходящего кандидата, вне зависимости от того, произойдет воссоединение или нет, – тысяча долларов США на руки. Наличными.

– Услыхав такое, – опять усмехнулась Конни, – на пятом этаже, конечно, решили, что Киров не в своем уме, и велели немедленно прекратить это дело.

– А я тогда только что вернулся с Дальнего Востока, – перебил ее Смайли.

– Вернулись, мой дорогой, как бедный король Ричард из крестового похода! – воскликнула Конни. – И обнаружили, что крестьяне взбунтовались, а ваш мерзкий братец уже на троне. Поделом вам. – Она громко зевнула. – Дело отправили в мусорную корзину, – объявила она. – Немецкая полиция потребовала, чтобы французы выдворили Лейпцига, мы вполне могли бы уговорить их и помешать этому, но мы ничего не предприняли. Никаких ловушек, никаких дивидендов, никаких подслушиваний. Все отменила.

– А как ко всему этому отнесся Владимир? – Смайли так удивился, будто впервые об этом слышал.

Конни с трудом открыла глаза.

– К чему – этому?

– К тому, что все отменили.

– О, взбесился от ярости, а как же иначе? От ярости, от ярости. Намекнул, что мы упускаем возможность забить самую крупную дичь века. Поклялся, что продолжит войну другими средствами.

– Забить какую дичь?

Она не расслышала вопроса.

– В этой войне, Джордж, теперь уже не стреляют. – Она вновь прикрыла глаза. – В этом-то вся и беда. Она серенькая. Полуангелы сражаются с полудьяволами. Никто не знает, где линия фронта. Никакого пиф-паф.



Перед мысленным взором Смайли снова всплыл гостиничный номер с клетчатыми обоями и два черных пальто рядом и голос Владимира, умолявшего возобновить расследование: «Макс, выслушайте нас еще раз, послушайте, что произошло с тех пор, как вы приказали все прекратить!» Они прилетели из Парижа на свои деньги, так как Финансовый отдел, по приказу Эндерби, перестал давать средства на это дело. «Вчера поздно вечером Киров вызвал Отто к себе на квартиру. Произошла еще одна встреча между Отто и Кировым. Киров напился и наговорил поразительных вещей!»

Смайли увидел свой старый кабинет в Цирке – за его столом тогда уже восседал Эндерби. Было это в тот же день, всего несколькими часами позже.

– Похоже, это последний рывок маленького Отто, дабы избежать лап гуннов, – равнодушно бросил Эндерби, выслушав Смайли. – За что они так преследуют его – за воровство или за изнасилование?

– За мошенничество, – безнадежно отозвался Смайли, и это было печальной правдой.



Конни что-то напевала себе под нос. Попыталась сочинить песенку, потом шуточное стихотворение. Она хотела выпить еще, но Хилари отобрала у нее стакан.

– Я хочу, чтобы вы ушли. – Хилари глядела прямо в лицо Смайли.

Не вставая с диванчика, Смайли подался вперед и задал свой последний вопрос. Казалось, он спросил нехотя, даже с каким-то отвращением. Мягкое лицо его сделалось жестким, и тем не менее он очень мучился, решившись на такой шаг.

– Помните то, что рассказывал нам Владимир, Кон? То, чем мы ни с кем никогда не делились? Запрятали поглубже в памяти, как свое личное сокровище? Что у Карлы была любовница, женщина, которую он любил?

– Его Энн, – вяло произнесла она.

– Что во всем мире он дорожил только ею единственной, что она толкала его на безумства?

Голова Конни медленно поднялась, и он увидел, как разгладилось ее лицо, – он заговорил живее, энергичнее.

– Как слух этот разошелся по Московскому Центру, среди людей посвященных? О создании Карлы, его творении, Кон? Как он нашел ее во время войны, когда она бродила ребенком по сожженной деревне? Подобрал, воспитал, полюбил?

Смайли, наблюдая за Конни, уловил, как, несмотря на выпитое виски, несмотря на смертельную усталость, она в последний раз пришла в возбуждение, словно последняя капля выкатилась из бутылки, и лицо ее медленно засветилось.

– Он находился в тылу у немцев, – добавила она. – В сороковые годы. Их группа работала среди прибалтов, подстрекая к сопротивлению. Создавались агентурные сети, группы за линией фронта. Это была крупная операция. Руководил ею Карла. Эта девочка стала своего рода их талисманом. Они перевозили ее с собой с одного места на другое. Ребенка. Ох, Джордж!

Он старался не дышать, чтобы не упустить ни одного ее слова. Дождь стучал по крыше все громче и громче. Он в не меньшем возбуждении, чем она, так подался ей навстречу, что даже чувствовал ее дыхание.

– А что потом? – спросил он.

– А потом он ее убрал, мой дорогой. Вот что потом.

– Почему? – Смайли еще сильнее приблизился к ней, словно боялся, что в решающий момент она окажется не в состоянии произнести ни слова. – Почему, Конни? Почему он убил женщину, которую так любил?

– Он сделал для нее все. Нашел ей приемных родителей. Дал образование. Сделал все, чтобы она стала для него настоящим злым гением. Он был для нее папочкой, любовником, Господом Богом. Она оставалась его игрушкой. А затем наступил день, когда она взбрыкнула, вообразив, что может себе позволить абсолютно все.

– Что именно?

– Чуть ли не бунт. Стала общаться с чертовыми интеллигентами. Выступать за ликвидацию государства. Задавать вопросы «Почему?» с большой буквы и «Почему нет?» тоже с большой буквы. Карла велел ей заткнуться. Она не слушалась. В нее словно черт вселился. Он запер ее в каталажку. Стало только хуже.

– Там ведь был ребенок, – подсказал Смайли, взяв в свои руки ее ладонь в варежке. – Он ведь наградил ее ребенком, помните? – Ее рука колыхалась меж ними, меж их лицами. – Вы откопали это, верно, Кон? Было такое дурацкое время, когда я дал вам полную свободу. «Покопайте тут, Кон, – попросил я. – Проследите до конца». Помните?

Усиленно поощряемая Смайли, она принялась рассказывать с таким пылом, точно речь шла об ее последней любви. Заговорила быстро, глаза заслезились. Она возвращалась в прошлое, память петляла.

– У Карлы появилась эта ведьма… да, мой дорогой, такова история, вы меня слышите?

– Да, Конни, продолжайте, я вас слушаю.

– Тогда слушайте. Он ее воспитал, сделал своей любовницей, у них родился ребенок, и по поводу этого ребенка начались ссоры. Джордж, дорогой мой, вы меня любите, как раньше?

– Бросьте, Конни, оставьте меня в покое, да, конечно, я вас люблю.

– Карла обвинял ее в том, что она забивает голову девочки опасными идеями, вроде идеи о свободе. Или о любви. Девочка, которая как две капли воды походила на мать, говорят, была красавицей. Под конец любовь старого деспота переросла в ненависть, и он приказал увезти и ликвидировать свой идеал – все. Сначала мы услышали это от Владимира, потом появились какие-то обрывочные сведения, но выяснить все до конца так и не удалось. Имя ее неизвестно, мой дорогой, потому что Карла уничтожил ее досье и всех, кто мог бы поведать об этом, таковы уж методы Карлы, да простит его Господь, верно, мой дорогой, он всегда действовал такими методами! Правда, некоторые говорили, что она вовсе и не умерла, слухи о ее ликвидации были якобы дезинформацией с целью замести следы. Ну вот, все-таки она свое дело сделала, верно? Сумасшедшая старуха все вспомнила!

– А ребенок? – не давал передышки Смайли. – Ребенок, как две капли воды похожий на мать? Поступила информация от одного перебежчика – о чем?

Конни ответила сразу же. Она и это вспомнила: мысли опережали друг друга точно так же, как голос опережал дыхание.

– Да, какой-то преподаватель из Ленинградского университета, – торопилась Конни. – Он утверждал, что ему приказали заниматься по вечерам политическим воспитанием таинственной девушки, дочери какого-то большого начальства, которая отличалась антиобщественными высказываниями. Татьяна – он знал только ее имя: Татьяна. Она черт-те что творила в городе, но ее отец был большой шишкой в Москве и трогать ее запрещалось. Девчонка пыталась соблазнить его и, по всей вероятности, соблазнила, а потом рассказала, как папочка убил мамочку за то, что она не слишком верила в исторический процесс. На другой день этого преподавателя вызвал профессор и предупредил, что если он когда-нибудь повторит хоть слово из того, что услышал от девчонки, он поскользнется на очень большой банановой кожуре…

Конни мчалась дальше, касаясь ключей к разгадке, которые ничего не открывали, рассказывая об источниках, тотчас же исчезающих. Казалось просто невероятным, чтобы ее изможденное, пропитанное алкоголем тело столь мобилизовалось.

– Ох, Джордж, дорогой, возьмите меня с собой! Вы же за этим и приехали, я поняла! Кто убил Владимира и почему? Я сразу это увидела по вашему искаженному лицу, как только вы вошли. Теперь я понимаю, в чем дело. У вас вид охотника на Карлу! Владимир снова вскрыл жилу, и Карла велел его убить! Вот он, ваш стяг, Джордж. Я вижу, как вы несете его. Возьмите меня с собой, Джордж, ради всего святого! Я оставлю Хилс, все оставлю и клянусь: ни капли спиртного. Заберите меня в Лондон, и я найду вам эту ведьму, даже если она не существует, даже если это будет последним, что я сделаю!

– Почему Владимир прозвал его Песочником? – выуживал Смайли, уже зная ответ.

– Это он в шутку. Влади слышал в Эстонии от одного из своих немецких предков такую сказку. «Карла – наш Песочник. Стоит только приблизиться к нему, как он засыпает песком глаза, и человек погружается в сон». Мы ведь толком никогда ничего о нем не знали, верно, мой дорогой? На Лубянке кто-то познакомился с мужчиной, который познакомился с женщиной, и эта женщина познакомилась с этим кем-то. Некто другой знал кого-то, кто хоронил ее. Карла боготворил эту ведьму, Джордж. И она предала его. Мы называли вас с Карлой городами-близнецами, двумя половинками одного яблока. Джордж, дорогой мой, не надо! Пожалуйста!

Она умолкла, и он вдруг осознал, что она в страхе уставилась на него снизу вверх, а он горящими от гнева глазами нижет ее сверху вниз. Хилари со своего места у стены крикнула:

– Прекратите! Прекратите!

А он возвышался над Конни, выведенный из себя ее дешевым и несправедливым сравнением, зная, что ни методы Карлы, ни деспотизм его не были ему присущи. Он как во сне услышал свой голос: «Нет, Конни!» – и обнаружил, что пытается что-то вдавить ладонями в землю. Только тут ему вдруг стало ясно, что его вспышка до смерти напугала ее, что он никогда прежде не выказывал при ней такой убежденности или такого прилива чувств.

– Старею, – пробормотал он и сконфуженно улыбнулся.

Напряжение спало, тело Конни постепенно обмякло, и воображение умерло. Руки, всего пару секунд назад крепко державшие его, теперь безжизненно лежали у нее на коленях, как трупы в траншее.

– Все это треп, – мрачно изрекла она. Глубокая и безысходная апатия овладела ею. – Скучающие от безделья эмигранты, плачущие за рюмкой водки. Оставьте это, Джордж. Карла наголову вас разбил. Он обдурил вас, заставил попусту терять время. Наше время. – Она выпила, не заботясь уже о том, что говорит. Голова ее снова упала на грудь, и Смайли решил, что она заснула. – Он задурил голову вам, задурил мне, а когда вы почувствовали неладное, велел этому чертову Биллу Хейдону задурить голову Энн и сбить вас со следа. – Она с трудом приподняла голову и снова посмотрела ему в лицо. – Поезжайте домой, Джордж. Карла не вернет вам прошлого. Живите, как здешняя старая дура. Раздобудьте себе немножко любви и ждите Армагеддона.

Она снова закашлялась – до рвоты, один приступ следовал за другим.



Дождь перестал. Глядя во французские окна, Смайли снова увидел освещенные лунным светом клетки, тронутую морозом проволочную сетку; увидел заиндевевшие макушки елей, взбирающихся по склону в черное небо; увидел перевернутый мир, где светлое становилось темным из-за теней, а темное ярко вырисовывалось на белом ковре, накрывавшем землю. Увидел вдруг появившуюся из-за облаков луну, манившую его в клубящиеся пропасти. Увидел черную фигуру в сапогах-веллингтонах и платке, бегущую по дорожке, и узнал Хилари: должно быть, он не заметил, как она выскользнула из дома. Он вроде бы слышал, как хлопнула входная дверь. Он вернулся к Конни и присел на диванчик возле. Конни плакала, ее несло, и она заговорила о любви.

– Любовь – чувство позитивное, – произнесла она, – спросите у Хилс. Но Хилари исчезла и спрашивать было не у кого. – Любовь – это камень, брошенный в воду, и если будет брошено достаточно камней и мы все вместе будем любить, по воде пойдут такие круги, что они взбудоражат все море и затопят ненавистников и циников. Даже этого зверя Карлу, мой дорогой, – заверила она Смайли. – Так говорит Хилс. Треп, верно? Все это треп, Хилс! – выкрикнула она.

И снова закрыла глаза, а через некоторое время, судя по дыханию, видимо, задремала. Или, может быть, только сделала вид, что задремала, чтобы избежать мучительного расставания.

Он вышел на цыпочках в холодный вечер. Каким-то чудом мотор в машине сразу завелся, и он рванул вверх по дороге, выглядывая Хилари. За поворотом он различил ее в свете фар. Она, съежившись, ждала среди деревьев, когда он наконец уедет, чтобы вернуться к Конни. Она снова закрыла лицо руками, и ему показалось, что он увидел кровь, – возможно, она ногтями расцарапала себе щеки. Он проехал мимо и поглядел в зеркальце заднего вида – она неотрывно смотрела вслед, и на мгновение ему показалось, что это один из помутившихся рассудком призраков, одна из подлинных жертв войны, которые вдруг появляются на затянутых дымом пепелищах, грязные и голодные и лишившиеся всего, что они когда-то имели или любили. Он подождал, пока она не двинулась вниз под гору, к светящимся окнам дачи.

В аэропорту Хитроу Смайли купил билет на следующее утро, затем лег в постель в номере отеля как будто того же самого – правда, стены здесь не были клетчатые. Всю ночь отель не спал, не спал вместе с ним и Смайли. Он слышал грохот спускаемой воды, звонки телефонов, скрип кроватей под любовниками, которые не могли или не желали спать.

«Макс, выслушай нас еще раз, – прокручивал он в своем мозгу, – это Песочник подослал Кирова к эмигрантам, чтобы раздобыть легенду».

ГЛАВА 16

Смайли прилетел в Гамбург поздно утром и на аэропортовском автобусе отправился в центр города. Стоял туман, морозило. На Привокзальной площади, обойдя несколько гостиниц, он остановил свой выбор на старой, немноголюдной гостинице с лифтом, который поднимал не больше трех человек сразу. Он зарегистрировался под фамилией Стэндфаст, затем прогулялся до агентства, дающего внаем автомобили, и нанял там маленький «опель», который поставил в подземном гараже, где из громкоговорителей приглушенно звучал Бетховен. Машина служила ему своего рода черным ходом. Он никогда не знал, понадобится ли она ему, но знал, что необходимо под рукой иметь ее. Он снова вышел на улицу и направился в Альстер, чувствуя, как предельно обострено его восприятие, реагируя на сумасшедшую езду по улицам, на магазины игрушек для детей миллионеров. Грохот города ударил по нему как волна огня, заставив забыть про холод. Германия была его второй натурой, даже второй душой. В молодости немецкая литература стала его страстью и предметом изучения. Он мог, словно натянув форму, мгновенно переключиться и смело заговорить по-немецки. Тем не менее на каждом шагу Смайли чудилась опасность, так как в молодости он полвойны провел здесь, изведал одиночество и страх шпионского существования, и сознание, что он на вражеской территории, крепко засело в его мозгу. Он знал Гамбург в детстве – процветающий, изысканный портовый город, прикрывавший свое легкомыслие плащом англицизма, а в зрелые годы видел город, погруженный в средневековую тьму воздушными налетами тысяч бомбардировщиков. Он помнил его в первые годы мира – бесконечные дымящиеся разбомбленные развалины, среди которых, словно крестьяне на пахоте, бродили уцелевшие жители. И встретил сегодня – анонимность механической музыки и башен из бетона и дымчатого стекла.

Дойдя до святая святых Альстера, Смайли пошел по симпатичной дорожке к причалу, где Виллем садился на пароход. По рабочим дням, отметил Смайли, первый паром отходит в 7.10, последний – в 20.15, а Виллем был здесь в рабочий день. Очередной пароход прибывал через пятнадцать минут. А пока Смайли любовался рыжими белочками, как любовался ими и Виллем, а когда пароходик подошел, он расположился на корме, где сидел и Виллем, на открытом воздухе под тентом. Его спутниками оказались школьники и три монашки. Он, слушая их болтовню, устало прикрыл глаза, дабы отдохнуть от слепящего сверкания воды. В середине пути он встал, прошел к переднему окну, посмотрел наружу, как бы проверяя что-то, взглянул на часы и вернулся на свое место, пока пароходик не прибыл в Юнгфернштиг, где Смайли сошел.

Все, что рассказал Виллем, подтверждалось. Смайли и не ожидал другого, но в мире постоянных сомнений никогда не мешает получить лишнее подтверждение.

Он пообедал, затем отправился на Главный почтамт и там целый час изучал старые телефонные справочники – совсем как Остракова в Париже, только из других соображений. Завершив свои исследования, он уютно устроился в салоне отеля «Четыре времени года» и до самых сумерек не отрывался от газет.



В путеводителе по увеселительным заведениям Гамбурга «Голубой бриллиант» числился не среди ночных клубов, а в разделе «amour»[14] и имел три звездочки за изысканность и дороговизну. Находился он в Сент-Паули, но стоял в стороне от главных притонов, в мощенном булыжником проулке, крутом, темном и пропахшем рыбой. Смайли позвонил, и дверь автоматически открылась. Он оказался в приемной, где царил идеальный порядок и стояли серые аппараты, которыми занимался шустрый молодой человек в сером костюме. На стенах медленно крутились серые бобины с пленкой, впрочем, производимая ими музыка главным образом звучала где-то еще. На столике мигала и щелкала сложная телефонная система, тоже серая.

– Я хотел бы здесь немного отдохнуть, – обратился к распорядителю Смайли.

«Вот где они отвечали на мой телефонный звонок, – решил он, – когда я звонил гамбургскому корреспонденту Владимира».

Тот же юноша вытащил из ящика стола отпечатанную форму и доверительным шепотом объяснил процедуру – так объяснял бы адвокат, каковым, по всей вероятности, и числился молодой человек днем. «Членство стоит сто семьдесят пять марок», – тихо произнес он. Взнос делается на год и дает право целый год посещать заведение и бывать здесь столько раз, сколько захочется. Первая рюмка вина обойдется ему еще в двадцать пять марок, а за последующие цены высокие, но не безумно. Первая рюмка обязательна, и ее, как и членство, следует оплатить предварительно. Все другие формы развлечений бесплатны, но девушки с благодарностью принимают подарки. Смайли волен заполнить формуляр на любое имя. Молодой человек лично поставит его в картотеку. В следующий раз Смайли надо только вспомнить, под каким именем он записался, и его впустят безо всяких формальностей.

Смайли выложил деньги и добавил еще одно фальшивое имя к дюжине уже использованных им в течение жизни. Он спустился по лесенке к очередной двери, которая тоже открылась автоматически, – за ней тянулся узкий коридор, вдоль которого располагались кабинки, еще пустые, так как ночь здесь только-только начиналась. В конце коридора виднелась еще одна дверь, и, отворив ее, Смайли попал в кромешную тьму, где вовсю гремели записи, заводимые шустрым молодым человеком. Какой-то мужчина приветствовал Смайли и лучиком фонарика провел его к столику. Ему вручили карту вин. «Владелец – К.Кретцшмар», – прочел Смайли фамилию, напечатанную внизу мелкими буковками. Он заказал виски.

– Я посижу один. Никакой компании.

– Я передам, майн герр, – ответил официант с достоинством и принял чаевые.

– Относительно герра Кретцшмара. Он, случайно, не из Саксонии?

– Да, сэр.

«Он хуже, чем восточный немец, – отозвался о нем в свое время Тоби Эстерхейзи. – Саксонец. Они с Отто вместе воровали, вместе подличали, вместе фабриковали отчеты. Это был идеальный брак».



Смайли потягивал виски, дожидаясь, когда глаза привыкнут к темноте. Откуда-то струился голубой свет, призрачно высвечивая манжеты и воротнички. Смайли стал различать белые лица и белые тела. Зал состоял из двух уровней. На нижнем уровне, где сидел Смайли, стояли столики и кресла. На верхнем теснились шесть chambres separees[15], вроде театральных лож, из каждой лился свой голубой свет. Вот в одной из них, решил он, квартет и позировал для фотографии. Смайли вспомнил, под каким углом сделан снимок. Фотографировали сверху, откуда-то намного выше, то есть с верхней части стен, которые тонули в темноте, непроницаемой для глаз, даже для глаз Смайли.

Музыка умолкла, и по тем же громкоговорителям объявили о начале кабаре. «Называется программа, – объявил пройдоха, – „Старый Берлин“, и голос тоже отзывал старым Берлином – подобострастный, гнусавый и как бы с намеком. „Распорядитель сменил пленку“, – машинально заметил Смайли. Занавес поднялся, открыв небольшую сцену. Смайли быстро глянул вверх и на сей раз при свете сцены увидел то, что искал: высоко в стене располагалось маленькое окошко с дымчатым стеклом. „Фотограф пользовался специальной камерой, – мелькнула у него мысль. Смайли слышал, что темнота нынче не помеха для съемки. – Надо было проконсультироваться у Тоби, – сокрушался он. – Тоби знает эти игрушки наизусть“. А на сцене началась демонстрация акта любви – автоматического, бесцельного, унылого. Смайли переключил внимание на членов клуба, разбросанных по залу. Красивые, обнаженные и молоденькие девицы – такие же молоденькие, как на снимке. Те, кому повезло с партнером, сидели с ним в обнимку, казалось, в восторге от того, что партнер такой дряхлый и уродливый. Остальные молча сбились в стайку, словно американские футболисты, ожидая вызова на поле. Громкоговорители загрохотали громче, изрыгая смесь музыки и истерически выкрикиваемого текста. „А в Берлине изображают старый Гамбург“, – представил Смайли. На сцене парочка удвоила усилия, но результат не изменился. А Смайли вдруг озаботился, узнает ли он девиц с фотографии, если они появятся. Вряд ли. Занавес опустился. С облегчением Смайли заказал еще виски.

– А герр Кретцшмар сегодня здесь? – поинтересовался он у официанта.

– У герра Кретцшмара много дел, – пояснил тот. – Герр Кретцшмар вынужден делить свое время между несколькими заведениями.

– Если он появится, будьте любезны, дайте мне знать.

– Он придет ровно в одиннадцать, майн герр.

В баре начали танцевать обнаженные пары. Смайли потерпел еще с полчаса и вернулся в приемную, мимо кабинок, которые теперь были уже частично заняты. Шустрый юноша спросил, как доложить.

– Скажите, что у меня особая просьба, – предложил Смайли.

Молодой человек нажал на кнопку и заговорил очень тихо – почти так же тихо, как говорил со Смайли.



В кабинете наверху оказалось чисто, как у хирурга: там стоял полированный пластиковый стол и куча всяческой аппаратуры. С помощью скрытой камеры транслировалось на телевизор то, что творилось внизу. То самое окошко для наблюдения, которое подметил Смайли, позволяло видеть интерьеры separees. Герр Кретцшмар относился, как говорят немцы, к серьезным людям. Ему перевалило за пятьдесят, он был ухоженный и плотный, в темном костюме и светлом галстуке. У него были соломенные, как у доброго саксонца, волосы и любезное выражение лица, в котором не чувствовалось радушия, но не чувствовалось и суровости. Он отрывисто пожал Смайли руку и указал на кресло. Казалось, ему не привыкать ко всякого рода особым просьбам.

– Прошу вас, – пригласил к диалогу герр Кретцшмар, и с вступлением было покончено.

Оставалось лишь двинуться вперед.

– Насколько я понимаю, вы раньше являлись деловым партнером одного моего знакомого, некоего Отто Лейпцига, – произнес Смайли слишком громко даже для собственного уха. – Я случайно оказался в Гамбурге и решил обратиться к вам, дабы разыскать его. Адреса его нет ни в одном из справочников.

Кофе герру Кретцшмару подали в серебряном таганке с ручкой, обернутой бумажной салфеткой, чтобы он, наливая, не обжег себе пальцы. Он отхлебнул из чашки и аккуратно и бесшумно поставил ее на место.

– А вы кто, скажите на милость, будете? – Саксонская гнусавость придавала голосу герра Кретцшмара унылое звучание. Он слегка нахмурился и оттого стал еще респектабельнее.

– Отто звал меня Максом, – коротко отозвался Смайли.

Герр Кретцшмар никак не отреагировал, но задал следующий вопрос, правда не сразу. Взгляд у него, как снова отметил про себя Смайли, оказался на удивление наивным. «У Отто никогда в жизни не было своего дома, – всплыли в памяти слова Тоби. – Для срочных встреч ключ давал Кретцшмар».

– А какое у вас к герру Лейпцигу дело, могу я узнать?

– Я представляю одну крупную компанию, – ответил Смайли. – Среди всего прочего у нас литературное и фотоагентство, которое обслуживает репортеров по договорам.

– И что же?

– В далеком прошлом моя основная компания время от времени охотно принимала предложения герра Лейпцига – через посредников – и отдавала то, что получала от него, нашим клиентам для обработки и размножения.

– И что же? – повторил герр Кретцшмар. Он слегка подался вперед, но выражение лица не изменилось.

– Недавно деловые отношения между герром Лейпцигом и моей основной компанией восстановились. – Смайли немного помолчал. – Первоначально посредством телефона, – заявил он, но складывалось такое впечатление, что герр Кретцшмар никогда в жизни не слыхал о телефоне. – Опять-таки через посредников он прислал нам свою новую работу, которую мы с удовольствием разместили. Я приехал, чтобы обсудить с ним условия очередных заказов. В том случае, конечно, если герр Лейпциг в состоянии их выполнить.

– Какого рода, прошу вас, была эта работа – та, что прислал вам герр Лейпциг… прошу вас, герр Макс?

– Это фотонегатив эротического содержания. Моя фирма всегда требует негативы. Герр Лейпциг, естественно, это знал. – Смайли махнул рукой. – Я полагаю, он, должно быть, снимал из этого окошка. Своеобразие данной фотографии состоит в том, что герр Лейпциг сам заснят на ней. Поэтому можно предположить, что снимок, возможно, делал некий друг или деловой партнер.

Голубые глаза герра Кретцшмара глядели все так же бесстрастно и невинно. Лицо его, на редкость гладкое, показалось Смайли мужественным, впрочем, кто знает почему.

«Вы возитесь с таким ублюдком, как Лейпциг, так уж позвольте такому ублюдку, как я, позаботиться о вас», – предложил ему Тоби.

– Тут есть еще один аспект, – предупредил Смайли.

– А именно?

– К сожалению, с джентльменом, который в данном случае служил посредником, произошел серьезный несчастный случай вскоре после того, как негатив попал к нам. И обычная линия связи с герром Лейпцигом таким образом прервалась.

Герр Кретцшмар не смог скрыть волнения. Гладкий лоб его, казалось, прорезали морщины искренней озабоченности, и он довольно резко поинтересовался:

– Что значит – несчастный случай? Какого рода несчастный случай?

– Несчастный случай с роковым концом. Я приехал предупредить и поговорить с Отто.

Герр Кретцшмар вынул из внутреннего кармана тоненький золотой карандашик, надавил на кнопку, выдвигающую грифель, и, продолжая хмуриться, начертил на лежавшем перед ним блокноте идеальный круг. Затем поставил наверху крест, перечеркнул свое творение, неодобрительно поморщился и, пробормотав: «Жаль», – выпрямился и отрывисто произнес в селектор:

– Не мешать.

Молодой человек в приемной доложил, что понял.

– Вы сказали, что герр Лейпциг давно знаком с вашей основной компанией? – возобновил беседу герр Кретцшмар.

– Насколько мне известно, и вы тоже, герр Кретцшмар.

– Пожалуйста, объясните поподробнее, – попросил герр Кретцшмар, медленно вращая карандашик сразу двумя руками, словно проверяя качество золота.

– Мы, конечно, вспоминаем давно забытое прошлое, – успокоил его Смайли.

– Это понятно.

– Когда герр Лейпциг в первый раз бежал из России, он обосновался в Шлезвиг-Гольштейне, – начал Смайли. – Организация, устроившая его побег, базировалась в Париже, но, будучи прибалтом, он предпочитал жить в Северной Германии. Германия была все еще оккупирована, и он с трудом зарабатывал на жизнь.

– Любой с трудом зарабатывал, – поправил его герр Кретцшмар. – Это были фантастически трудные времена. Нынешняя молодежь понятия об этом не имеет.

– Никакого, – тотчас согласился Смайли. – И особенно трудны были эти времена для беженцев. Прибыли ли они из Эстонии или из Саксонии, жизнь оказалась равно тяжелой для всех.

– Совершенно верно. Беженцам было еще труднее. Продолжайте, пожалуйста.

– В те дни существовала большая индустрия информации. Самого разного рода. Военной, промышленной, политической, экономической. Державы-победительницы, не скупясь, выкладывали крупные суммы за материал, просвещающий друг друга. Моя основная компания занималась этим видом деятельности и держала здесь представителя, в обязанности которого входило собирать такого рода материал и передавать его в Лондон. Герр Лейпциг и его партнер время от времени становились нашими клиентами. На договорных началах.

Несмотря на известие о роковом конце генерала, по лицу герра Кретцшмара неожиданно, как дуновение ветерка, пробежала улыбка.

– На договорных началах, – словно ему понравились эти слова и он впервые их слышал. – На договорных началах, – повторил он. – Да, так оно и было.

– Подобные отношения, естественно, носят временный характер, – продолжал Смайли. – Но герр Лейпциг, как прибалт, преследуя и другие интересы, довольно долго поддерживал отношения с моей фирмой через посредников в Париже. – Смайли с минуту помолчал. – В частности, через одного генерала. Несколько лет назад, после ссоры, генерал вынужден был перебраться в Лондон, но Отто с ним не порывал. А генерал, в свою очередь, не прекращал заниматься посредничеством.

– До несчастного случая, происшедшего с ним, – вставил герр Кретцшмар.

– Именно, – подтвердил Смайли.

– Это было транспортное происшествие? Старый человек… проявил неосторожность?

– Погиб от пули, – резко выложил Смайли. Лицо герра Кретцшмара исказилось от неудовольствия. – Убили, – как бы для ясности добавил Смайли. – Это не было самоубийством, или несчастным случаем, или чем-то в этом роде.

– Естественно, – многозначительно вымолвил герр Кретцшмар и предложил Смайли сигарету.

Смайли отказался, тогда он закурил сам, сделал несколько затяжек и потушил сигарету. Бледное лицо его стало еще бледнее.

– Вы встречались с Отто? Вы его знаете? – задал вопрос герр Кретцшмар тоном человека, ведущего светскую беседу.

– Однажды встречался с ним.

– Где?

– Я не волен это сказать.

Герр Кретцшмар нахмурился, но скорее озадаченно, чем осуждающе.

– Скажите, пожалуйста, если ваша основная компания – о'кей, Лондон – искала связи непосредственно с герром Лейпцигом, какие она предпринимала для этого шаги? – поинтересовался герр Кретцшмар.

– Существовало соглашение относительно использования «Гамбургер абендблатт».

– А в случае срочной надобности?

– Тогда были вы.

– Вы из полиции? – спокойно произнес герр Кретцшмар. – Из Скотланд-Ярда?

– Нет. – Смайли в упор посмотрел на герра Кретцшмара, и тот выдержал его взгляд.

– Вы мне что-нибудь принесли? – допытывался герр Кретцшмар. Смайли растерянно молчал. – Скажем, рекомендательное письмо? Или, к примеру, визитную карточку?

– Нет.

– Ничего не можете показать? Жаль.

– Возможно, когда я увижу Отто Лейпцига, я лучше пойму ваш вопрос.

– Но вы явно видели тот снимок! Может быть, он при вас?

Смайли достал бумажник и передал через стол снимок. Взяв снимок за края, герр Кретцшмар секунду на него смотрел, но лишь для того, чтобы убедиться, затем положил на пластиковую поверхность перед собой. И шестое чувство подсказало Смайли, что герр Кретцшмар собирается сделать заявление – такого рода заявления иногда делают немцы, излагая свою философию, или каясь в грехах, или с целью понравиться, или вызвать жалость. Смайли начал подозревать, что герр Кретцшмар, по крайней мере в собственных глазах, видел себя человеком общительным, хотя и непонятым, человеком сердечным, даже просто хорошим и что его мрачность вначале объяснялась своего рода профессиональной маской, нехотя надеваемой в мире, часто не склонном отвечать на его дружелюбие.

– Я хочу пояснить, что у меня вполне пристойный дом, – заметил герр Кретцшмар после того, как снова бросил взгляд на снимок. – Не в моих привычках фотографировать клиентов. Некоторые продают галстуки, я продаю секс. Главное – вести дело по правилам, без сучка без задоринки. Но этот снимок выполнен не для дела. Ради дружбы.

У Смайли хватило ума молча слушать.

Герр Кретцшмар насупился. Голос его упал, зазвучал конфиденциально:

– Вы его знали, герр Макс? Того старого генерала? Вы были с ним лично связаны?

– Да.

– Он был человеком необычным, как я понимаю?

– Безусловно.

– Этаким львом, да?

– Львом.

– Отто до сих пор без ума от него. Меня зовут Клаус. «Клаус, – говаривал он мне. – Этот Владимир, я люблю этого человека». Вы меня слушаете? Отто – очень лояльный малый. Генерал был такой же?

– Такой же, – подтвердил Смайли.

– Многие зачастую не верят Отто. Ваша основная компания в том числе – там ему не всегда верили. Но, Бог с ним, я никого не упрекаю. А вот генерал – тот верил Отто. Не во всем. Но по большому счету – верил. – Герр Кретцшмар взялся за собственный бицепс и сжал кулак; кулак неожиданно оказался очень увесистым. – Когда настали трудные времена, старик генерал поверил Отто. Я тоже верю Отто, герр Макс. В серьезных вещах. Но я немец, я не занимаюсь политикой, я делец. Все эти истории, касательно беженцев, для меня кончились. Вы меня понимаете?

– Конечно.

– Но это не кончилось для Отто. Никогда не кончится. Отто – фанатик. Я отдаю себе отчет, употребляя это слово. Фанатик. Это одна из причин, по которым наши жизненные пути разошлись. Тем не менее он остается моим другом. Всякий, кто обидит его, будет иметь дело с Кретцшмаром. – Лицо его помрачнело, мгновенно преобразившись. – Вы уверены, что у вас ничего нет для меня, герр Макс?

– Кроме фотографии, ничего для вас нет.

Герр Кретцшмар нехотя оставил эту тему, но ему потребовалось время, чтобы совладать с собой: его все еще одолевали сомнения.

– Старого генерала застрелили в Англии? – наконец решился он.

– Да.

– Но вы тем не менее считаете, что Отто тоже грозит опасность?

– Да, но мне кажется, он выбрал для себя такую участь.

Такой ответ удовлетворил герра Кретцшмара, и он дважды энергично кивнул.

– И я так считаю. Тоже. Такое сложилось у меня впечатление. Я много раз повторял ему: «Отто, тебе следовало бы быть акробатом на проволоке». По-моему, он считает никудышным тот день, когда по крайней мере раз шесть ему не грозит смертельная опасность. Вы позволите мне высказать некоторые соображения по поводу моих отношений с Отто?

– Прошу вас, – вежливо отозвался Смайли.

Опершись локтем о пластиковую поверхность стола, герр Кретцшмар устроился поудобнее и начал исповедь.

– Было время, когда Отто и Клаус Кретцшмар все делали вместе – не один пуд соли вместе съели, как говорится. Я родился в Саксонии, Отто – на Востоке. Прибалт. Не в России – он это подчеркивал, – а в Эстонии. Пришлось ему нелегко, он познакомился с интерьерами не одной тюрьмы – какой-то мерзавец предал его в Эстонии. Умерла его девушка, и он сильно переживал. Дядя, живший в предместье Киля, оказался свиньей. Это я могу сказать точно. Денег у нас не было, мы были товарищами и компаньонами по воровству. Это нормально, герр Макс.

Смайли кивнул, давая понять, что благодарен за рассказ.

– Занимались мы и продажей информации. Вы правильно подметили, что информация считалась ценным товаром в те дни. К примеру, мы услышали, что такой-то беженец только что прибыл и еще не проходил собеседования у союзников. Или такой-то русский бежал. Или капитан грузового судна. Мы о нем услышали, мы его расспросили. Будучи людьми изобретательными, мы умудрялись продать одно и то же донесение в разных вариантах двум или даже трем разным покупателям. Американцам, французам, англичанам, даже самим немцам, уже снова сидевшим в седле, да. Иногда, составив донесение не совсем корректно, мы получали мзду даже от пяти покупателей. – Он сочно рассмеялся. – Но только в случае, если оно было не совсем корректное, о'кей? А в других случаях, не располагая данными, мы просто выдумывали – нет вопроса. У нас были карты, хорошее воображение, хорошие контакты. Поймите меня правильно, Кретцшмар – враг коммунизма. Мы касаемся дней давно минувших, как вы вовремя заметили, герр Макс. Исключительно ради выживания. Идея принадлежала Отто, работал Кретцшмар. Отто, я бы сказал, не придумывал, как распорядиться идеей. – Герр Кретцшмар нахмурился. – Но в отношении одного дельца Отто был настроен очень серьезно. Так сказать неоплаченный должок. И он без конца повторял об этом. Возможно, должок тому малому, который выдал его и убил его девушку, а возможно, должок всему человечеству. Откуда мне знать? Он не мог бездействовать. Быть политически пассивным. В этих целях он частенько ездил в Париж. Много раз.

Герр Кретцшмар позволил себе на минуту задуматься.

– Я буду с вами откровенен, – объявил он.

– Я, в свою очередь, с должным уважением отнесусь к вашему конфиденциальному сообщению, – ответил Смайли.

– Я вам верю. Вы ведь Макс. Генерал был вашим другом, мне Отто говорил. Отто однажды встречался с вами и вернулся в совершеннейшем восторге. Ну и прекрасно. Много лет назад Отто Лейпциг попал из-за меня в тюрьму. В те времена я не был респектабельным человеком. Теперь, когда у меня есть деньги, я могу себе это позволить. Мы кое-что украли, его поймали, он наврал с три короба и все взял на себя. Я попробовал ему заплатить, но он отверг мои деньги: «Какого черта? Если ты – Отто Лейпциг, годик в тюрьме для такого человека – отдых». Я навещал его каждую неделю, подкупал охранников, чтобы ему приносили особую еду… один раз даже привели женщину. Когда он вышел, я снова попытался заплатить. Отто наотрез отказался. «Когда-нибудь я у тебя что-нибудь попрошу, – успокоил он меня. – Может, твою жену». – «Она будет твоей, – не колеблясь, сказал я. – Никаких проблем». Герр Макс, насколько я понимаю, вы, как англичанин, оцените мою позицию.

Смайли полностью одобрил ее.

– Месяца два назад – может, больше, может, меньше, я не знаю – звонит мне старый генерал. Ему срочно нужен Отто. «Не завтра, а сегодня вечером». Он иногда звонил так из Парижа, употребляя кодовые имена, всю эту ерунду. Старый генерал был большим любителем тайн. Как и Отто. Точно дети, вы меня понимаете? Ну, не важно. – Герр Кретцшмар провел огромной ладонью по лицу, словно смахивая паутину. – «Послушайте, – ответил я генералу. – Я не знаю, где Отто. В последний раз, по слухам, он попал в большую беду – он ведь затеял какой-то бизнес. На его поиски потребуется время. Может, я найду его завтра, а может, через десять дней». Тогда старик мне говорит: «Я послал вам письмо для него. Жизни не пожалейте, чтобы его сберечь». На другой день приходит письмо, заказное для Кретцшмара, с почтовым штемпелем Лондона. В конверте – второй конверт. «Срочно и совершенно секретно для Отто». Совершенно секретно, о'кей? Словом, старик совсем с ума сошел. Не важно. Вы ведь знаете его почерк, крупный, четкий, точно это армейский приказ?

Смайли, конечно же, знал.

– Я разыскал Отто. Он снова скрывался от неприятностей, сидел без денег. У него остался всего один костюм, но выглядел он как кинозвезда. Отдаю ему это самое письмо…

– Письмо оказалось толстое, – подсказал Смайли, вспомнив, что туда было вложено семь листов фотобумаги. На память пришла черная машина, стоявшая, как старый танк, в библиотеке у Михеля.

– Безусловно. Это было длинное письмо. Он вскрыл конверт еще при мне…

Герр Кретцшмар помолчал, посмотрел на Смайли и по его лицу, казалось без всякого желания, прочел, что надо быть сдержаннее.

– Длинное письмо, – повторил он. – На многих страницах. Отто его прочел и очень разволновался. «Клаус, – попросил он. – Одолжи денег, мне надо съездить в Париж». Я одолжил пятьсот марок, без проблем. После этого я какое-то время его не видел. Раза два он заходил сюда, звонил по телефону. Я не слушал. Потом месяц назад он пришел ко мне – Кретцшмар снова умолк, и снова Смайли почувствовал, что того что-то сдерживает. – Я вам откроюсь. – Он как бы снова призывал Смайли держать все в тайне. – Он казался… ну, словом, очень возбужденным.

– Он хотел воспользоваться ночным клубом, – подсказал Смайли.

– «Клаус, – попросил он. – Сделай то, о чем я тебя попрошу, и мы квиты». Отто назвал это «медовой наживкой». Он приведет в клуб мужчину, русского Ивана, своего хорошего знакомого, которого пестовал много лет, редкостную свинью. Устроит для этого так называемого Объекта ловушку. И с гордостью добавил, что такой шанс предоставляется раз в жизни, он его всю жизнь ждал. Поэтому нужны лучшие девочки, лучшее шампанское, лучшее шоу. На одну ночь, за счет Кретцшмара. Это шанс расплатиться за старое и при этом еще заработать деньжат. Остался один должок. Теперь он его взыщет, загадочно добавил он, и обещал, что последствий не будет. Я согласился: «Нет проблем». – «И еще, Клаус, хорошо бы нас заснять», – тут же выпалил он. Я повторил, мол, снова нет проблем. И он явился вместе со своим Объектом.

Внезапно рассказ герра Кретцшмара приобрел спорадический характер. В какой-то момент Смайли перебил его вопросом, куда более важным, чем следовало из контекста:

– А на каком языке они говорили?

Герр Кретцшмар помедлил, нахмурился и наконец ответил:

– Сначала Объект делал вид, что он француз, но девочки почти не говорят по-французски, тогда он перешел с ними на немецкий. А с Отто говорил по-русски. Препротивный тип. Вонючий, потный и в определенном смысле не джентльмен. Девочкам он не понравился, они мне пожаловались. Я отослал их назад, но они все никак не могли успокоиться.

Казалось, Кретцшмар чувствовал себя неловко.

– Еще один маленький вопрос. – Смайли вовремя разрядил атмосферу.

– Прошу вас.

– Как же Отто Лейпциг пообещал, что все обойдется без последствий, если он, судя по всему, намеревался шантажировать этого человека?

– Объект не являлся конечной целью. – Герр Кретцшмар поджал губы. – Он был лишь средством воздействия.

– Воздействия на кого?

– Отто не уточнил. «Это ступенька выстроенной генералом лесенки, – так он выразился. – Для меня, Клаус, вполне достаточно и Объекта. Сдать Объект и получить денежки. Для генерала же – это всего лишь первая ступенька. И для Макса тоже». По причинам, мне непонятным, деньги тоже зависели от того, останется ли доволен генерал. Или, возможно, вы. – Он помолчал, словно надеясь, что Смайли внесет какую-то ясность. Смайли не стал. – Я вовсе не хотел задавать вопросы или ставить условия, – продолжал герр Кретцшмар, осторожнее подбирая слова. – Отто и его Объект вошли через заднюю дверь, и их тотчас провели в separee. Мы постарались ничем не выдать название заведения. Незадолго до того тут неподалеку обанкротился один ночной клуб, – сказал герр Кретцшмар, ничуть не огорченный этим обстоятельством. – Он назывался «Яхта дружбы». Я на распродаже купил у них кое-что из оборудования. Спички. Тарелки. Все это мы и выложили в кабинете.

Смайли вспомнил буквы «ЯХТ» на пепельнице, фигурировавшей на снимке.

– Вы можете рассказать мне, о чем беседовали мужчины?

– Нет. – И тут же пояснил: – Я ведь не знаю русского. – И снова сделал отметающий жест рукой. – По-немецки они говорили о Боге и о мире. Обо всем.

– Понятно.

– Это все, что я знаю.

– А как держался Отто? – спросил Смайли. – Был по-прежнему взволнован?

– До этого вечера я его таким никогда не видел. Он смеялся, как палач, говорил сразу на трех языках, был не пьян, но чрезвычайно оживлен, распевал, рассказывал анекдоты, творил Бог знает что. Это все, что я знаю, – несколько смущенно повторил герр Кретцшмар.

Смайли исподтишка взглянул на окошко для наблюдения и на серые коробки аппаратов. Он снова заметил на маленьком телевизионном экране герра Кретцшмара человеческие тела, беззвучно сплетающиеся в любовном экстазе по другую сторону стены. Он понимал, что за вопрос надо напоследок задать, проникшись его логикой, чувствуя немалый навар. Однако инстинкт, которому Смайли всю жизнь следовал и который привел его сюда, удержал его от опрометчивого шага. Ничто, никакие краткосрочные дивиденды не стоили превращения Кретцшмара во врага и того, что дорога к Отто Лейпцигу будет для него навсегда закрыта.

– Отто никак больше не характеризовал свой Объект? – задал вопрос Смайли, просто чтобы что-то спросить и подвести разговор к концу.

– В какой-то момент в течение вечера он, извинившись перед компанией, зашел ко мне. Сюда, наверх, чтобы убедиться, что договоренность в силе. Он взглянул на экран и рассмеялся: «Я заставил его перешагнуть черту, и назад пути ему уже нет». Больше я его ни о чем не спрашивал. Вот так все и было.



Герр Кретцшмар на кожаном бюваре с золотыми уголками писал, как найти Отто.

– У Отто плохие условия, – между тем заметил он. – И тут уж ничего не поделаешь. Даже если дать ему денег, это ничего не изменит. В душе… – тут герр Кретцшмар помедлил, – …он цыган, герр Макс. Поймите меня правильно.

– Вы предупредите о моем визите?

– Мы условились не пользоваться телефоном. Официально всякая связь между нами прервана. – Он протянул Смайли листок. – Очень советую вам быть осторожным, – напутствовал герр Кретцшмар. – Отто очень разозлится, услышав об убийстве старика генерала. – Он проводил Смайли до двери. – Сколько они с вас там взяли?

– Прошу прощения?

– Внизу. Сколько они с вас взяли?

– Сто семьдесят пять марок за членство.

– И за напитки в зале по крайней мере двести. Я велю вернуть вам деньги при выходе. Вы, англичане, нынче бедные. Слишком много у вас профсоюзов. Как вам понравилось шоу?

– Очень артистично, – похвалил Смайли.

Герр Кретцшмар, весьма довольный ответом, похлопал его по плечу.

– Может, следовало бы вам доставлять себе больше развлечений.

– Возможно, – согласился Смайли.

– Привет Отто, – сказал герр Кретцшмар.

– Передам, – пообещал Смайли.

Герр Кретцшмар помедлил, и на его лице снова появилось озадаченное выражение.

– И у вас для меня ничего нет? – повторил он. – Никаких бумаг, к примеру?

– Нет.

– Жаль.

Смайли еще не вышел, а герр Кретцшмар уже взялся за телефон, чтобы заняться другими особыми просьбами.



Смайли вернулся в гостиницу. Пьяный ночной портье открыл ему дверь с полным коробом предложений прелестных девушек, которых он мог бы прислать в номер. Проснулся Смайли – если вообще спал – от звона церковных колоколов и гудков кораблей в гавани, которые доносил ветер. Но ночные кошмары не всегда рассеиваются при дневном свете, и, мчась на север по болотистой местности, он видел тот же встававший из тумана кошмар, который преследовал его в ночи.

ГЛАВА 17

Дороги были столь же пустынны, как и местность. В разрывах тумана виднелось то поле кукурузы, то красная ферма, пригнувшаяся от ветра к земле. На синем указателе значилось: «Набережная». Он круто свернул на объездную дорогу, и впереди показались верфь и группа низких серых бараков, этаких карликов рядом с грузовыми судами. Красный с белым барьер на входе, оповещение таможни на нескольких языках, и ни души. Остановив машину, Смайли вышел из нее и легкой походкой направился к барьеру. Красная кнопка оказалась величиной с блюдце. Он нажал на нее, и раздался такой оглушительный звон, что две цапли, хлопая крыльями, взлетели в туман. Слева от Смайли стояла диспетчерская вышка на ногах из труб. Смайли услышал, как хлопнула дверь, зазвенел металл, и увидел бородатого человека в синей форме, спускавшегося вниз по железной лестнице. На нижней ступеньке мужчина окликнул его: «Что вам надо?» И, не дожидаясь ответа, поднял барьер и махнул Смайли, чтобы тот проезжал. Тармак походил на разбомбленное поле, окруженное кранами и придавленное белым, затуманенным небом. Низкое море за ним казалось слишком хлипким, чтобы выдержать вес таких кораблей. Смайли бросил взгляд в зеркальце и увидел шпили приморского города, вырисовывавшиеся словно на старинной гравюре в верхней половине страницы. Он посмотрел на море и увидел в тумане буйки и мигающие огни, которые отмечали водную границу с Восточной Германией и начало семи с половиной тысячемильной Советской Империи. «Наверное, туда и полетели цапли», – подумал он. Он еле полз между белыми с красным конусами, указывающими дорогу, в направлении складской площадки, где горами высились шины и лаги. «От складской площадки налево», – вспомнил он слова герра Кретцшмара. Смайли медленно повернул налево, выглядывая старый дом, словно подобный дом на этой ганзейской свалке представлялся физической невозможностью. Но герр Кретцшмар сказал: «Ищите старый дом с надписью „Контора“, а герр Кретцшмар ошибок не допускал.

Машина подскочила на железнодорожной колее и направилась к грузовым судам. Лучи утреннего солнца пробились сквозь туман, и суда просто ослепляли своей белизной. Смайли въехал в аллею из будок, откуда управляют кранами, – каждая с большими окнами и батареей зеленых рычагов. И там, в конце аллеи, в точности как обещал герр Кретцшмар, стоял старый домик из жести, с высокой остроконечной жестяной крышей, шипец которой с венчавшим его ободранным флагштоком был искусно вырезан как кружево. Электрические провода, казалось, удерживали его от падения; рядом стоял старый водяной насос, из которого капала вода, а под ним – жестяное ведро. На деревянной двери выцветшими готическими буквами значилось всего одно слово: «КОНТОРА», написанное по-французски, а не по-немецки, и под ним – надпись посвежее: «П.К.БЕРГЕН, ИМПОРТ – ЭКСПОРТ. „Он там работает ночным клерком, – пояснил герр Кретцшмар. – А что он делает днем, знают только Бог да дьявол“.

Смайли позвонил и отступил от двери, чтобы его было хорошо видно. Вынул руки из карманов. И застегнул пальто до самого горла. Шляпы на нем не было. Машину он развернул параллельно стене, чтобы изнутри проглядывалось, что она пуста. «Я один и не вооружен, – пытался донести он. – Я не их человек, а ваш». Он снова позвонил и крикнул: «Герр Лейпциг!» Наверху открылось окошко, и хорошенькая женщина высунула сонное лицо, прикрыв плечи одеялом.

– Извините, – вежливо крикнул ей Смайли. – Я ищу герра Лейпцига. По довольно важному делу.

– Здесь нет, – ответила она и улыбнулась.

К ней присоединился мужчина, молодой, небритый, с татуировкой на плечах и груди. Они перебросились парой фраз друг с другом. Смайли решил, что по-польски.

– Nix hier[16], – настороженно подтвердил мужчина. – Отто nix hier.

– Мы тут временные, – крикнула девушка. – Когда у Отто плохо с деньгами, он переезжает в деревню и сдает нам квартиру.

Она повторила это мужчине, и тот рассмеялся.

– Nix hier, – повторил он. – Нет денег. Ни у кого нет денег.

Они получали удовольствие от холодного утра и общества Смайли.

– Когда вы в последний раз его видели? – поинтересовался Смайли.

Снова переговоры. В тот день или в этот? Смайли показалось, что они потеряли счет времени.

– В четверг, – объявила девушка, снова улыбнувшись.

– В четверг, – повторил мужчина.

– У меня для него новости, – в тон ей весело сказал Смайли. И похлопал себя по боковому карману. – Деньги. Пинка-Пинка. И все для Отто. Он заработал их – комиссионные. Я обещал привезти ему вчера.

Девушка перевела все это мужчине, и тот заспорил с ней, и она снова засмеялась.

– Мой друг просит не давать их ему, не то он вернется и выставит нас отсюда, и тогда нам негде будет заниматься любовью! Попробуйте поехать в водный лагерь, – посоветовала она, голой рукой указывая направление. – Два километра по шоссе, переехать через железную дорогу, проехать ветряную мельницу, затем направо, – она посмотрела на свои руки и изящно выгнула одну из них в сторону своего любовника, – да, направо, направо к озеру, хотя вы его увидите, только когда подъедете к нему.

– Как называется место? – спросил Смайли.

– У него нет названия, – ответила она. – Просто такое место. Спрашивайте, где сдаются домики для отдыха, затем поезжайте к лодкам. Спросите Вальтера. Если Отто где-нибудь там, Вальтер в курсе, где его найти.

– Благодарю вас.

– Вальтер все знает! – крикнула она. – Он настоящий профессор!

Она перевела и это, но на сей раз ее компаньон разозлился.

– Плохой профессор! – выкрикнул он вниз. – Вальтер – плохой человек!

– А вы тоже профессор? – поинтересовалась девушка.

– Нет. К сожалению, нет. – Смайли рассмеялся и снова их поблагодарил, а они, словно дети на представлении, смотрели, как он садится в машину. И самый день, и разливающийся солнечный свет, и приезд Смайли – все радовало их. Смайли опустил стекло, чтобы попрощаться с ними, и услышал, как девушка что-то сказала, но он не разобрал, что именно.

– Что вы сказали? – крикнул он, продолжая улыбаться.

– Я сказала: «Значит, Отто для разнообразия дважды повезло!» – повторила девушка.

– Что? – переспросил Смайли и выключил мотор. – В чем ему дважды повезло?

Девица передернула плечами. Одеяло соскользнуло с ее плеч, а кроме одеяла, на ней ничего не было. Мужчина обнял ее и для приличия подтянул одеяло.

– На прошлой неделе – неожиданный гость с Востока, – произнесла она. – А сегодня деньги. – Она всплеснула руками. – Наконец-то и на улице Отто праздник. Только и всего.

Тут она увидела лицо Смайли, и смех сразу же оборвался.

– Гость? – переспросил Смайли. – Что за гость?

– С Востока, – пояснила она.

Видя, как испугалась девушка, в страхе, что она может внезапно исчезнуть, Смайли постарался – не без труда – вновь придать лицу добродушное выражение.

– Это, случайно, не его брат? – весело спросил он. И вытянул руку, словно поглаживая по головке мифического брата. – Маленький такой? И в очках, как я?

– Нет, нет! Большой такой. И с шофером. Богатый.

Смайли покачал головой, делая вид, что слегка разочарован.

– Тогда я его не знаю, – печально протянул он. – Брат Отто, безусловно, никогда не был богатым. – Он сумел при этом рассмеяться. – Правда, конечно, он мог быть шофером.



Смайли в точности следовал указаниям девицы, внутренне спокойный, как во время несчастья. Машина везла его. Собственной воли совсем не осталось. Пусть везет, он будет молиться, попытается сговориться с Создателем. О Боже, не дай этому случиться, чтоб не было еще одного Владимира. При солнечном свете бурые поля казались золотыми, но Смайли обливался холодным потом. Он следовал указаниям девицы, озирая все будто в последний раз, зная наверняка, что крупный мужчина с шофером опередил его. Он видел ферму со старым плугом в сарае, мигавшую неоном вывеску с поврежденным медведем, на окнах ящики с геранями, красными как кровь. Он видел ветряную мельницу, похожую на гигантскую перечницу, и множество белых гусей в поле, подгоняемых ветром. Видел цапель, мелькавших, как паруса, над болотами. Слишком быстро он ехал. «Надо было чаще ездить, – подумал он, – мне не хватает практики, я себя не контролирую». Тармак на дороге перешел в гравий, гравий в пыль, и пыль заклубилась вокруг машины словно в бурю. Он въехал в сосновую рощу и на другом ее конце увидел указатель с надписью: «СДАЮТСЯ ДОМИКИ ДЛЯ ОТДЫХА» – и ряд закрытых ставнями асбестовых бунгало, ожидающих обновления к лету. В отдалении Смайли увидел заросли мачт и низкую бурую воду. Машина направилась к мачтам, подпрыгнула на выбоине и под днищем раздался жуткий треск. Смайли решил, что оторвался глушитель, ибо шум мотора вдруг стал много громче и половина водоплавающих Шлезвиг-Гольштейна бросилась наутек при его приближении.

Он миновал ферму и, проехав под густыми зелеными кронами деревьев, вылетел на яркий слепящий свет, где его глазам предстали покосившийся причал и несколько бледно-оливковых тростников, а все остальное пространство занимало огромное небо. В небольшой бухточке справа стояли лодки. Старенькие дома-фургончики выстроились вдоль дороги, на веревках между телевизионными антеннами висело застиранное белье. Он миновал палатку, разбитую среди собственного огорода, и пару разваливающихся бараков, которые когда-то принадлежали военным. На стене одного из них вставал бредовый солнечный восход – краска на нем уже стала осыпаться. Возле барака стояли три старые машины и высилась куча мусора. Смайли выключил мотор и пошел по дорожке меж тростников к берегу. В гавани находилось несколько импровизированных плавучих домиков – некоторые переделали из десантных судов военного времени. Здесь было холоднее и почему-то темнее. Яхточки для дневного плавания стояли отдельно, большинство под брезентовыми чехлами. Щебетали какие-то радиоприемники, но сначала Смайли не увидел никого. Через некоторое время он обнаружил заводь и в ней причалившую к берегу синюю лодку. А в лодке – грубого на вид старика в парусиновой куртке и черной шапке с козырьком, который сидел и массировал себе шею, будто только что проснулся.

– Вы Вальтер? – спросил Смайли.

Старик, продолжая массировать шею, вроде бы кивнул.

– Я ищу Отто Лейпцига. Мне сказали на верфи, что я могу его найти здесь.

Глаза у Вальтера выглядели как две миндалины, всаженные в сморщенную коричневую бумагу кожи.

– «Исадора», – вымолвил он.

И указал на шаткий причал дальше по берегу. «Исадора» стояла у самого его конца; сорокафутовая моторка, видавшая лучшие дни, гранд-отель в ожидании сноса. Иллюминаторы были зашторены, один из них разбит, другой заклеен клейкой лентой. В какой-то момент Смайли чуть не упал и дважды вынужденно перепрыгивал через проломы, рискуя сломать свои короткие ноги. Добравшись до конца причала, он понял, что «Исадора» на плаву. Сбросив свои швартовы с кормы, она футов на двенадцать продвинулась в море, что, по-видимому, являлось самым дальним расстоянием, на какое она могла уплыть. Дверцы в кабину закрыты, окошки зашторены. Моторка оказалась немаленькая.

Старик сидел в лодке, опустив весла, ярдах в шестидесяти. Выплыл из заводи понаблюдать. Смайли сложил руки рупором и крикнул:

– Как мне до него добраться?

– Если он нужен, покричите, – старик, казалось, вовсе не повышал голоса.

Смайли повернулся к старой моторке и крикнул:

– Отто!

Крикнул тихо, потом громче, но на «Исадоре» ничто не шевельнулось. Смайли внимательно смотрел на занавески. Потом перевел взгляд на маслянистую воду, бившуюся о ржавый корпус. Он прислушался, и ему показалось, что он слышит музыку, похожую на музыку в клубе герра Кретцшмара, но она вполне могла доноситься и с другого суденышка. А Вальтер с шоколадным лицом наблюдал за ним с лодки.

– Крикните еще, – хрипло произнес он. – Кричите, кричите, если хотите до него добраться.

Но Смайли инстинктивно не желал, чтобы старик им командовал, чувствуя, как тот стремится подавить его, в глубине души презирая, и ему было неприятно.

– Он там или нет? – крикнул Смайли. – Я сказал: «Он там или нет?»

Старик не шелохнулся.

– Вы видели его на катере? – не отступался Смайли.

Он увидел, как шоколадная голова повернулась, и понял, что старик сплевывает в воду.

– Этот дикий кабан приходит и уходит, – услышал Смайли. – Мне-то что!

– Когда он в последний раз приходил?

На их голоса высунулась пара голов с других суденышек. Они тупо уставились на Смайли, маленького толстого незнакомца, стоявшего в конце разбитого причала. А на берегу собралась разноперая группа: девчонка в шортах, старуха, двое светловолосых, одинаково одетых парнишек. Что-то объединяло их, несмотря на разнородность, – внешность обитателей тюрьмы, следование одинаковым бандитским законам.

– Я ищу Отто Лейпцига, – обратился ко всем Смайли. – Пожалуйста, может кто-нибудь мне сказать, он тут?

На плавучем домике неподалеку бородатый мужчина опускал в воду ведро. Глаз Смайли выхватил именно его.

– Есть кто-нибудь на борту «Исадоры»? – обратился он к бородачу.

Вода в ведре забулькала. Бородатый мужчина все так же молча вытащил его.

– Посмотрели бы в его машине, – пронзительно крикнула с берега женщина, а может, девочка. – Ее увезли в лес.

Лес в сотне ярдов от берега состоял главным образом из молодых насаждений и берез.

– Кто? – воскликнул Смайли. – Кто ее туда отогнал?

В ответ не раздалось ни звука. Старик подгреб к причалу, подвел корму к ступенькам. Не раздумывая, Смайли прыгнул к нему в лодку. Старик несколькими ударами весел подвез его к борту «Исадоры». Меж его потрескавшихся старых губ торчала сигарета и, как и глаза, выглядела неестественно яркой на мрачном обветренном лице.

– Издалека приехали? – пробурчал старик.

– Я его друг, – отозвался Смайли.

Ржавая, обвитая водорослями лесенка на «Исадоре», как и палуба, оказалась скользкой от росы. Он огляделся, выискивая признаки жизни, и не увидел ничего. Стал высматривать следы – тщетно. Пара удочек, притараненных к ржавым поручням, свисала в воду, но они могли болтаться уже не одну неделю. Он прислушался, и ему снова почудились слабые звуки оркестровой музыки. С берега? Или откуда-то издалека? Не то и не другое. Звук шел из-под ног, и складывалось впечатление, будто пластинку на семьдесят восемь оборотов играли со скоростью тридцать три.

Он взглянул вниз и увидел, что старик в лодке откинулся назад и, надвинув на глаза козырек шапки, медленно дирижирует в такт музыке. Смайли дернул дверцу кабины – она оказалась запертой, но не выглядела крепкой – ничто на этом суденышке не выглядело крепким, – поэтому он прошелся по палубе и обнаружил отвертку, дабы использовать ее в качестве рычага. Он просунул ее в щель и начал дергать вверх-вниз, и вдруг, к его изумлению, вся дверь с грохотом вылетела вместе с притолокой, петлями и замком, сопровождаемая ливнем красной пыли от гнилого дерева. Большой мотылек медленно ударился о щеку Смайли, и кожа потом довольно долго почему-то горела, так что он даже засомневался, мотылек ли это, может быть, пчела? В кабине царила кромешная тьма, но музыка звучала чуть громче. Смайли стоял на верхней ступеньке лесенки, однако, несмотря на слепящий свет яркого дня за его спиной, темнота внизу не рассеивалась. Он повернул выключатель. Ничего не изменилось; тогда Смайли попросил у старика в лодке спички.

Козырек шапки не шевельнулся, старик продолжал дирижировать. Смайли едва не взорвался. Тогда он гаркнул, что было мочи, и коробок спичек упал у его ног. Спустившись в кабину, Смайли чиркнул спичкой и увидел транзистор, на последнем издыхании передававший музыку, – во всем помещении только он и уцелел, только он и функционировал среди окружающего разгрома.

Спичка потухла. Смайли раздвинул занавески, но не со стороны берега, и зажег новую спичку. Ни к чему старику заглядывать внутрь. В сером, падавшем сбоку свете Лейпциг удивительно походил на свое уменьшенное изображение на снимке, сделанном герром Кретцшмаром. Такой же голый – правда, рядом не было ни девочек, ни Кирова, – он лежал там, где его скрутили. Точеное лицо с картин Тулуз-Лотрека, все в синяках, со ртом, заткнутым несколькими мотками веревки, было столь же экспрессивно и выразительно в смерти, как, по воспоминаниям Смайли, и в жизни. Они, должно быть, пользовались музыкой, чтобы заглушить все звуки, пока его пытали, решил Смайли. Но вряд ли музыка помогла. Он все еще смотрел на приемник как на предмет, к которому можно вернуться взглядом, когда на труп – еще прежде, чем сгорит спичка, – уже невмоготу будет смотреть. Японский, заметил он. «Странно, – подумал он. – Заостри внимание на странности. Странно, чтобы понимающий в технике немец купил себе японский приемник. Интересно, а как поступают японцы? Продолжай думать, – строго приказал себе Смайли, – сосредоточься на этом любопытном экономическом феномене обмена товарами между двумя индустриальными державами».

Продолжая смотреть на приемник, Смайли поднял упавший складной стул и сел на него. И медленно снова обратил взгляд на лицо Лейпцига. У некоторых мертвецов, размышлял он, лицо кажется унылым, даже глупым, как у пациента под анестезией. Другие сохраняют какое-то одно выражение из всего многообразия при жизни – лицо любовника, отца, шофера, игрока в бридж, тиране. А у других, как у Владимира, не остается ничего. Но в лице Лейпцига, даже если убрать веревки, застыл гнев – гнев, помноженный на боль, которая превратила его гнев в ярость, а ярость разрослась и овладела всем человеком по мере того, как силы оставляли его.

«Ненависть», – сказала Конни.

Смайли начал методично, не спеша осматривать интерьер, стараясь по обломкам восстановить, как все происходило. Сначала была борьба: они не сразу одолели его – это он заключил по отодранным от стола ножкам, разломанным стульям, лампам и полкам и всему, что можно было отодрать, швырнуть или использовать для защиты. Затем обыск, который они провели после того, как связали его, и в промежутках между допросами. Их досада чувствовалась во всем. Они отодрали стенную обшивку и доски пола, вытащили ящики из шкафа, вспороли одежду и матрацы, разодрали все, что только можно, все, что имело хоть какие-то составные части, поскольку Отто Лейпциг отказывался говорить. Смайли также заметил кровь в самых неподходящих местах – в рукомойнике, на печке. Хотелось думать, что не все это следы крови Отто Лейпцига. А под конец, доведенные до крайности, они убили его по приказу Карлы, поскольку таковы его методы. «Сначала убивают, потом допрашивают», – говаривал Владимир.

«Я тоже верю Отто, – почему-то вспомнил Смайли слова герра Кретцшмара. – Не во всем, но по большому счету». «И я тоже», – подумал Смайли. Он верил Отто в этот момент столь же убедительно, как верил в смерть и в существование Песочника. И Владимир, и Отто Лейпциг своей кровью доказали правоту генерала.

С берега долетел женский голос:

– Что он там нашел? Нашел он что-нибудь? Кто он?

Смайли поднялся наверх. Старик, положив весла, тихо покачивался в лодке. Он сидел спиной к лесенке, вобрав голову в широкие плечи. Докурив сигарету, он теперь раскурил сигару словно в воскресенье. И в тот же момент – одновременно со стариком – Смайли увидел сделанную мелом отметину. Она оказалась в поле его зрения, но очень близко и расплывалась в затуманенных стеклах его очков. Пометка мелом – отчетливая, желтая. Линия, тщательно проведенная по ржавым поручням, а в футе от нее – удочка, закрепленная морским узлом. Старик наблюдал за ним, как и разраставшаяся группа на берегу, но у него не было выбора. Он потянул за удочку – тяжело. Он вытягивал ее постепенно, перебирая руками, пока не появилась леска, и он обнаружил, что тянет уже за нее. Внезапно леска напряглась. Смайли продолжал осторожно тянуть. Люди на берегу ждали – он чувствовал даже через разделявшую их воду, как возрастает интерес зевак. Старик откинул голову и наблюдал из-под козырька шапки. Внезапно улов с плеском выскочил из воды, и зрители разразились громким смехом: на крючке достаточно большом, чтоб подцепить акулу, болталась старая спортивная туфля, зеленая, зашнурованная. Смех постепенно замер. Смайли снял туфлю с крючка. Затем, словно забыв что-то, спустился в каюту и исчез из виду, оставив, однако, дверь приоткрытой для света.

Но спортивную туфлю взял с собой.

В туфле оказался пакет из клеенки. Он отодрал его. Это была сумка для табака, зашитая сверху и несколько раз сложенная. Московские правила, – тупо подумал Смайли. – До самого конца все по Московским правилам. Интересно, наследство скольких еще мертвецов я должен получить, – усмехнулся он. – Хотя ценим мы лишь те, что по горизонтали». Он разорвал шов. В сумке обнаружился сверток – на этот раз в мешочке из резинового материала, завязанном у горловины. Внутри мешочка находилась картонная коробочка меньше спичечного коробка. Смайли открыл ее. Там лежала половина почтовой открытки. Черно-белой, даже не цветной. Унылый пейзаж в Шлезвиг-Гольштейне с половиной стада коров фризской породы, щиплющих траву под неярким солнцем. Разорвана открытка была намеренно неровно. На обратной стороне никакой надписи, ни адреса, ни марки. Просто половина унылой неиспользованной открытки, но Отто пытали, затем убили из-за нее и так ее и не нашли, как и не нашли сокровищ, к которым она открывала доступ. Смайли положил ее вместе с мешочком и коробочкой во внутренний карман пиджака и поднялся на палубу. Старик в своей лодке подплыл к самому борту. Ни слова не говоря, Смайли медленно слез по лесенке. На берегу толпа обитателей кемпинга за это время возросла.

– Напился? – спросил старик. – Дрыхнет?

Смайли сошел в лодку, старик сел на весла, а Смайли снова оглянулся назад, на «Исадору». Он увидел разбитый иллюминатор, вспомнил, в каком состоянии каюта, какие тонкие, словно из бумаги, у моторки борта, так что слышно шелест шагов на берегу. Он представил себе, какая была драка и Лейпциг кричал так, что звон стоял в кемпинге. Он представил себе, как вот так же, молча, стояли на берегу обитатели кемпинга, не подавая голоса и не протягивая руки помощи.

– Там шла вечеринка, – как бы между прочим произнес старик, привязывая лодку к причалу. – Музыка, пение. Они предупредили, что будет шумно. – Он затянул узел. – Может, там и ссорились. Ну и что? Многие ссорятся. Пошумели, послушали джаз. Ну и что? Народ у нас музыкальный.

– Это были полицейские, – громко произнесла женщина из толпы зевак. – А когда полиция занимается своим делом, граждане обязаны держать рот на замке.

– Покажите мне его машину, – попросил Смайли.

Они двинулись гурьбой – ни один не выступил вперед. Старик шагал рядом со Смайли, наполовину опекая его, наполовину охраняя и церемонно расчищая ему дорогу. Вокруг шныряли детишки, но держались подальше от старика. «Фольксваген» стоял в рощице и был так же разгромлен, как и каюта «Исадоры». Обшивка крыши висела лохмотьями, выдраны и взрезаны сиденья. Колеса отсутствовали, но Смайли решил, что это произошло уже потом. Люди из кемпинга почтительно стали полукругом словно возле экспоната на выставке. Кто-то попытался сжечь машину, но огонь не занялся.

– Он был подонком, – пояснил старик. – Все они такие. Посмотрите на них. Поляки, преступники, недочеловеки.

«Опель» Смайли стоял там, где он его оставил, в конце дороги, возле мусорных баков, и двое одинаково одетых светловолосых мальчишек колотили по багажнику молотками. Приближаясь, Смайли видел, как при каждом ударе подпрыгивают их чубы, спускающиеся на лоб. На них были джинсы и черные сапоги с аппликациями в виде маргариток.

– Скажите, чтоб они перестали дубасить по моей машине, – попросил Смайли старика.

Обитатели кемпинга на расстоянии следовали за ними. Смайли снова услышал, как тихо шаркают их ноги, точно шагает армия беженцев. Он подошел к машине с ключами в руке – мальчишки по-прежнему, склонившись над багажником, молотили по нему. Смайли обошел машину, чтобы посмотреть, что они натворили, и увидел, что они всего лишь сорвали с петель крышку багажника, затем сложили ее, сплющили, и теперь она лежала плоским пакетом на дне. Смайли окинул взглядом колеса, но тут, похоже, все было в порядке. Он никак не мог додуматься, что бы еще проверить. Наконец он заметил, что они привязали веревкой к заднему бамперу мусорный бак. Он дернул за веревку, пытаясь ее разорвать, но она держалась крепко. Тогда он попытался ее перекусить, но безуспешно. Старик дал ему перочинный нож, и он перерезал веревку, стараясь держаться подальше от мальчишек с молотками. Смайли залез в машину, и старик с грохотом захлопнул за ним дверцу. Смайли вставил ключ зажигания, но не успел он его повернуть, как один из мальчишек улегся на капоте в позе модели в автосалоне, а другой вежливо постучал в окошко.

Смайли опустил стекло.

– Чего тебе? – нехотя спросил Смайли.

Мальчишка протянул руку.

– За ремонт, – пояснил он. – У вас багажник толком не закрывался. За время и материалы. Накладные расходы. Парковка. – Он показал на ноготь большого пальца. – Мой коллега поранил себе руку вот тут. Рана может оказаться серьезной.

Смайли взглянул в лицо мальчишки и не нашел в нем ничего человеческого.

– Ты мне ничего не починил. Только напортил. Скажи своему приятелю, чтоб слез с машины.

Мальчишки посовещались – казалось, они и сами еще толком не договорились. Все это происходило на глазах у толпы – они медленно пихали друг друга плечами, их жестикуляция никак не соответствовала словам. Они говорили о природе, о политике, и их абстрактный диалог мог бы тянуться до бесконечности, если бы мальчишка, лежавший на капоте, не встал, чтобы придать большую убедительность своим высказываниям. При этом он отодрал «дворник», точно какой-то цветок, и протянул его старику. А Смайли поехал прочь; взглянув в зеркальце заднего вида, он увидел безликую массу со стариком в центре, смотревшую ему вслед. Никто не помахал ему на прощание.



Смайли ехал не спеша, взвешивая свои шансы, а «опель» грохотал, как старая пожарная машина. По всей вероятности, мальчишки еще что-то с ней учинили, что-то такое, чего он не заметил. Он и раньше покидал Германию, приезжал и уезжал нелегально, охотился, когда был в бегах, и хотя он постарел и находился сейчас в другой Германии, чувство было такое, будто он снова в бегах. Он понятия не имел, звонил ли кто-нибудь из кемпинга в полицию, – просто считал это свершившимся фактом. Катер не был заперт, и его тайна наверняка раскрыта. Те, кто тогда отводил глаза, сейчас, как добрые граждане, первыми побегут с доносом. Он уже встречался с таким раньше.

Он въехал в приморский городок, сзади по-прежнему погромыхивал багажник – если это, конечно, багажник. «А может, это глушитель, – пришло в голову Смайли. – Я ведь попал в рытвину по пути в кемпинг». Утренний туман сменился не по сезону жарким солнцем. Деревьев не было. Вокруг разливалось поразительное сияние. Было еще рано, и пустые извозчичьи коляски стояли в ожидании первых туристов. Песок был изрыт ямками, которые поклонники солнца понаделали летом, спасаясь от ветра. Смайли слышал металлическое позвякиванье, эхом отдававшееся при его проезде от витрин магазинчиков с расписными вывесками, а солнечный свет, казалось, лишь усиливал этот звук. Проезжая мимо жителей, он видел, как те поднимали голову и смотрели вслед его невообразимо грохотавшей машине.

«Машину заметят», – подумал он. Даже если в кемпинге никто не запомнил номера, разбитый багажник выдаст его. Он свернул с главной улицы. Солнце действительно светило уж слишком ярко. «Приезжал мужчина, герр вахтмейстер[17], – скажут они полицейскому патрулю. – Сегодня утром, герр вахтмейстер. Назвался другом, заглянул в моторку и уехал. Ни о чем нас не спрашивал, капитан. Такой спокойный. Он выудил туфлю, герр вахтмейстер. Представляете – туфлю!»

Смайли ехал к вокзалу, следуя указателям, выискивая место, где можно было бы оставить машину на весь день. Вокзал массивный, из красного кирпича, должно быть, построили еще до войны. Он проехал мимо и слева обнаружил большую автостоянку. Стоянку прочерчивала череда облетающих деревьев – кое-какие машины уже засыпало листьями. Автомат принял у него деньги и выдал карточку, которую следовало приладить к ветровому стеклу. Он развернулся и стал среди машин, постаравшись заехать багажником как можно дальше на грязную обочину. Он вылез из машины, и удивительное солнце пощечиной ударило его по лицу. В воздухе не ощущалось ни дуновения. Он запер машину и положил ключи в выхлопную трубу, не вполне сознавая зачем, – разве что из чувства вины перед компанией, дающей напрокат автомобили. Носком ботинка забросал планку с номером листьями и песком, так что она почти скрылась под ними. Через какой-нибудь час в такой день бабьего лета здесь будет сотня, а то и больше машин.

Смайли заметил на главной улице магазин мужской одежды. Купил там льняной пиджак и ничего больше, так как людей, которые покупают экипировку полностью, запоминают. Пиджак он не надел, а понес в пакете. В боковой улочке, полной маленьких магазинчиков, купил безвкусную соломенную шляпу, а в писчебумажном магазине – карту этого района для отдыхающих и расписание поездов, обслуживающих Гамбург, Шлезвиг-Гольштейн и Нижнюю Саксонию. Шляпы он тоже не надел, а приобщил к пиджаку. От неожиданно нагрянувшей жары он вспотел. Жара его раздражала, будучи столь же нелепой, как снег летом. Он зашел в телефонную будку и снова стал изучать телефонные справочники. В Гамбурге Клаус Кретцшмар не числился, а в одном из справочников по Шлезвиг-Гольштейну Смайли нашел Кретцшмара, жившего в местечке, о котором Смайли никогда и слыхом не слыхивал. Он принялся изучать карту и обнаружил маленький городок, который находился на главной железнодорожной магистрали, ведущей в Гамбург. Это ему очень понравилось.

Отогнав от себя все остальные мысли, Смайли решил спокойно подвести итоги. Как только полицейские найдут машину, они сразу обратятся в компанию по аренде автомобилей в Гамбурге. Как только они поговорят с компанией и выяснят его имя и описание внешности, в аэропорту и во всех узловых пунктах установят наблюдение. Кретцшмар – ночная птица и встает поздно. Городок, где он жил, находился в часе езды на поезде.

Смайли вернулся на вокзал. Главный зал представлял собой вагнерианский вариант готического дворика со сводчатым потолком и огромным окном-витражом, сквозь который разноцветные солнечные лучи падали на керамический пол. Из телефонной будки Смайли позвонил в гамбургский аэропорт и назвался «Стэндфаст, с инициалом Джен», то есть тем именем, какое стояло в паспорте, взятом из сейфа его лондонского клуба. Первый рейс в Лондон, на который имелись билеты, отправлялся вечером, в шесть часов, причем были только билеты первого класса. Смайли заказал первый класс и пообещал по прибытии в аэропорт доплатить разницу между туристским классом и первым. Ему ответили: «В таком случае приезжайте, пожалуйста, за полчаса до начала регистрации». Смайли нисколько не возражал – ему хотелось произвести хорошее впечатление, – но, увы, мистер Стэндфаст не располагает телефоном, по которому его можно было бы до тех пор найти. Ничто в тоне девушки не подсказывало, что рядом с ней стоит офицер безопасности с телексом в руке и шепчет на ухо, что надо говорить, но Смайли предполагал, что через каких-нибудь два-три часа фамилия Стэндфаст, на которую заказан билет, вызовет мгновенный отклик, потому что «опель» был арендован на имя мистера Стэндфаста. Он вошел в главный зал вокзала, прочерченный полосами разноцветного света. В две кассы выстроились две небольшие очереди. В первой кассе сидела интеллигентная девушка, и он купил билет второго класса до Гамбурга. Но он покупал его намеренно долго, сомневался, нервничал и, когда наконец купил, захотел записать время отъезда и прибытия, причем попросив у девушки шариковую ручку и блокнот.

В мужском туалете, перенеся содержимое карманов, начиная с бесценной половины открытки, которую он выудил на катере Лейпцига, в льняной пиджак, Смайли надел его и соломенную шляпу и во второй кассе без лишних разговоров купил билет на поезд, который шел со всеми остановками до городка, где жил Кретцшмар. При этом Смайли совсем не смотрел на кассира, а все внимание из-под полей своей кричащей соломенной шляпы устремил на билет и сдачу. Прежде чем уйти, он принял последнюю меру предосторожности. Позвонил герру Кретцшмару, извинился, что ошибся номером, и выслушал отповедь возмущенной жены: это безобразие – звонить так рано. И в качестве совсем уж последней меры предосторожности сложил пакеты от покупок и сунул в карман.



Городок оказался зеленый, тихий, лужайки большие, дома тщательно отделены друг от друга. То, что здесь оставалось от сельской жизни, безропотно отступило перед нашествием пригорода, но яркое солнце все скрасило. Номер восемь находился на правой стороне улицы, это был внушительный двухэтажный особняк с покатыми скандинавскими крышами, гаражом на две машины и большим разнообразием густо посаженных молодых деревцев. В саду находились качели с цветастым пластиковым сиденьем и недавно вырытый пруд для рыб, отдававший романтикой. Но главной достопримечательностью и гордостью герра Кретцшмара, конечно же, был бассейн под открытым небом на дворике, выложенном пронзительно-красной плиткой, – там в этот необычный осенний день Смайли и нашел хозяина в кругу семьи и нескольких случайно забредших друзей. Сам герр Кретцшмар в шортах готовил шашлык; услышав стук опущенной Смайли щеколды, он оторвался от своих трудов и оглянулся. Но новая соломенная шляпа и льняной пиджак сбили его с толку, и он крикнул жене, чтобы она выяснила, в чем дело.

Фрау Кретцшмар двинулась по дорожке с бокалом шампанского в руке, в розовом купальном костюме и прозрачной розовой накидке, которой она предоставила струиться позади.

– Кто это там? Кто преподнес нам приятный сюрприз? – игриво вопрошала она, словно разговаривая со своей собачкой.

Женщина остановилась перед Смайли. Загорелая, высокая и, подобно мужу, крепко скроенная. О наружности ее трудно было судить, так как темные очки и белый пластмассовый клюв, защищавший нос от обгорания, почти скрывали лицо.

– Здесь собралось поразвлечься семейство Кретцшмар, – начала она не слишком уверенно, поскольку он до сих пор не назвался. – Что вам угодно, сэр? Чем можем вам служить?

– Мне надо поговорить с вашим мужем, – сказал Смайли. Он впервые раскрыл рот с тех пор, как покупал билет, и голос звучал хрипло и неестественно.

– Но Клаусхен днем делами не занимается, – решительно заявила она, все еще продолжая улыбаться. – Семья постановила, что в дневное время забота о прибылях должна спать. Мне что, надеть на него наручники, чтоб доказать, что он наш пленник до захода солнца?

Ее купальный костюм состоял из двух частей, и гладкий округлый животик лоснился от лосьона. Талию опоясывала золотая цепь, по всей вероятности, дабы подчеркнуть близость к природе. А золотые сандалии оказались на очень высоких каблуках.

– Будьте любезны передать супругу, что я не по делу, – настаивал Смайли. – Я приехал как друг.

Фрау Кретцшмар глотнула шампанского, затем сняла темные очки и клюв, словно сбросила маску на маскараде. Оказалось, что нос у нее картошкой. А лицо доброе, но тело гораздо свежее.

– Какой же вы друг, если я не знаю вашего имени? – Она еще не решила, продолжать ли держаться приветливо или же отбить у пришельца охоту настаивать на своем.

Но к этому времени на дорожке появился сам герр Кретцшмар и остановился возле них, переводя взгляд с жены на Смайли и снова на жену и снова на Смайли. И, возможно, замкнутое лицо Смайли и его манера держаться, а также застывший взгляд подсказали герру Кретцшмару причину его прибытия.

– Пойди последи за мясом, – коротко бросил он.

Взяв Смайли под руку, герр Кретцшмар провел его в гостиную с медными люстрами и венецианским окном, где на подоконнике стояли кактусы.

– Отто Лейпциг мертв, – без всякого вступления резанул Смайли, как только дверь за ними закрылась. – Его убили двое в кемпинге у воды.

Герр Кретцшмар вытаращил глаза, затем, не стесняясь, резко отвернулся и закрыл лицо руками.

– Вы сделали запись на пленке, – начал Смайли, полностью игнорируя спектакль. – Осталась фотография, которую я вам показывал, и где-то есть пленка с записью, которую вы для него храните. – По спине герра Кретцшмара никак нельзя было понять, слушает ли он. – Вы сами мне о ней сказали вчера вечером, – продолжал Смайли тем же непререкаемым тоном. – Вы сказали, что они говорили о Боге и о мире. Вы сказали, что Отто смеялся, как палач, говорил сразу на трех языках, пел, рассказывал анекдоты. Вы сделали для Отто снимки, но также записали для него разговор. Я думаю, у вас хранится и письмо, которое вы получили для него из Лондона.

Герр Кретцшмар резко развернулся и уже с вызовом посмотрел на Смайли.

– Кто его убил? – спросил он. – Герр Макс, я спрашиваю вас как солдата!

Смайли вынул из кармана разорванную почтовую открытку.

– Кто убил его? – повторил герр Кретцшмар. – Я не отступлюсь.

– Вот чего вы ждали от меня вчера вечером, – произнес Смайли, оставляя вопрос без ответа. – Тот, кто принесет вам это, получит пленки и все, что вы храните для Отто. Так вы с ним условились.

Кретцшмар взял половину открытки.

– Он называл это «по Московским правилам», – задумчиво протянул Кретцшмар. – И Отто, и генерал настаивали на этом, хотя мне лично это казалось глупостью.

– У вас вторая половина открытки? – перебил его Смайли.

– Да, – ответил Кретцшмар.

– В таком случае сопоставьте их и отдайте мне материал. Я использую его именно так, как хотел Отто.

Ему пришлось повторить это дважды в разных ва риантах, прежде чем Кретцшмар отозвался.

– Вы обещаете?

– Да.

– А убийцы? Что вы с ними сделаете?

– По всей вероятности, они уже в безопасности, на другом берегу, – откликнулся Смайли. – Им ведь надо проехать всего два-три километра.

– Тогда какой прок от этого материала?

– Материал поставит в трудное положение человека, который послал убийц, – пояснил Смайли, и, пожалуй, в эту минуту до герра Кретцшмара дошло, что, несмотря на железное спокойствие, его визитер расстроен не меньше, а быть может, и много больше его.

– Это убьет его? – продолжал выспрашивать герр Кретцшмар.

Смайли далеко не сразу среагировал.

– Хуже, чем убьет, – наконец отрезал он.

Секунду казалось, герр Кретцшмар намеревался спросить, что может быть хуже, чем быть убитым, но промолчал. Держа половину открытки в безжизненно повисшей руке, он вышел из комнаты. Смайли терпеливо ждал. Часы безостановочно трудились в своей клетке из желтой латуни, золотые рыбки молча смотрели из аквариума. Вернулся Кретцшмар. В руках он держал белую картонную коробку. Там на гигроскопичной прокладке лежали стопка фотобумаги, исписанной теперь уже знакомым почерком, и шесть миниатюрных кассет из синего пластика, какие предпочитают мужчины с современным вкусом.

– Вот это он доверил мне, – объявил герр Кретцшмар.

– Он разумно поступил, – откликнулся Смайли.

Герр Кретцшмар положил руку ему на плечо.

– Если вам что-либо потребуется, дайте мне знать, – твердо произнес он. – У меня есть свои люди. Времена нынче жестокие.



Из телефона-автомата Смайли снова позвонил в гамбургский аэропорт – на сей раз, чтобы подтвердить, что Стэндфаст летит в Лондон, аэропорт Хитроу. Покончив с этим, он купил марки и толстый конверт и написал на нем фиктивный адрес в Аделаиде (Австралия). Положил туда паспорт мистера Стэндфаста и бросил конверт в почтовый ящик. Затем в качестве мистера Смайли, профессия – клерк, он вернулся на вокзал и беспрепятственно проехал в Данию. В поезде он отправился в уборную и там прочел письмо Остраковой, все семь страниц, переснятых самим генералом на древней копировальной машине Михеля в маленькой библиотеке, рядом с Британским музеем. Прочитанное, в добавление к тому, что он в тот день пережил, преисполнило его всевозраставшей, с трудом сдерживаемой тревогой. На поезде, пароме и, наконец, такси он добрался до копенгагенского аэропорта Каструп. Из Каструпа вылетел дневным самолетом в Париж и за время полета, длившегося всего один час, словно прожил целую жизнь – столько навалилось на него воспоминаний, эмоций, и так остро он предвкушал грядущее. В нем снова всколыхнулись ярость и возмущение убийством Лейпцига – чувства, которые он дотоле подавлял, но все пересиливал страх за Остракову: если они так поступили с Лейпцигом и с генералом, то что же сотворят с ней? Стремительное продвижение по Шлезвиг-Гольштейну вернуло ему молодость, но сейчас, в наступившей разрядке, вновь подступило неизлечимое безразличие возраста. «Когда смерть так близка, – думал он, – когда она постоянно рядом, какой смысл продолжать борьбу?» Он снова подумал о Карле и его неограниченной власти, благодаря чему этот монстр по крайней мере видит смысл вечного хаоса жизни, смысл жестокости и смерти, – о Карле, для которого убийство человека не более чем необходимый придаток великого замысла.

«Разве смогу я победить? – копался в себе Смайли. – Один, терзаемый сомнениями, сдерживаемый чувством порядочности, – разве кто-нибудь из нас в силах противостоять этому безжалостному расстрелу?»

Самолет пошел на посадку, и предстоящая погоня вернула Смайли уверенность в себе.

«Существуют два Карлы, – рассуждал он, вспомнив снова лицо стоика, исполненные терпения глаза, тощее тело, философски дожидающееся своего разрушения. – Этот Карла профессионал, настолько владеющий собой, что при необходимости он готов ждать десятилетия, пока операция принесет свои плоды, а в случае с Биллом Хейденом – двадцать; Карла – старый шпион, прагматик, готовый понести десяток потерь ради одного большого выигрыша. И есть другой Карла – Карла с человеческим сердцем, Карла с человеческим изъяном, Карла одной большой любви. Это не должно меня сбить с пути, коль скоро, защищая свою слабость, он прибегает к методам своей профессии».

Потянувшись за соломенной шляпой, Смайли случайно вспомнил об обещании свалить Карлу, которое однажды походя дал себе.

«Нет, – мысленно возразил он. – Нет, Карла может сгореть. Потому что он – фанатик. И в один прекрасный день – а уж я постараюсь изо всех сил – он полетит вверх тормашками из-за неумения сдерживаться».

Торопясь взять такси, Смайли вспомнил, что обмолвился об этом некоему Питеру Гиллему, который как раз сейчас очень занимал его мысли.

ГЛАВА 18

Лежа на диване, Остракова метнула взгляд в окно, увидела сгущающиеся сумерки и всерьез подумала, не наступает ли конец света. Весь день все та же серая мгла на дворе, так что в ее крошечном мирке царил вечный вечер. На заре это впечатление усугубил коричневатый отсвет, а в середине дня, вскоре после того как пришли те люди, в небесах произошло короткое замыкание, затем стало совсем черно, и она стала ожидать скорого своего конца. Сейчас же, вечером, туман помог темноте одолеть отступавшие силы света. «Вот то же происходит и со мной, – без всякой горечи подумала Остракова, – с моим избитым телом, которое все в синяках, и моим ожиданием, и моей надеждой, что избавитель снова явится, так что все происходит по тем же законам: закатываются мои дни».

Утром, спросонья, ей показалось, что она связана по рукам и ногам. Пытаясь шевельнуть ногой, она тотчас чувствовала на бедрах, груди и животе обжигающее кольцо веревок. Она подняла было руку, но рука тут же онемела от стягивавших ее пут. Остракова целый век добиралась до ванной, и еще столетие ей потребовалось, чтобы раздеться и погрузиться в теплую воду. А оказавшись в воде, она испугалась, что, должно быть, потеряла сознание от мучений, такая у нее возникла боль в тех местах, по которым прошелся хлыст. Она услышала стук и решила, что это колотится у нее в голове, а потом разобрала: стучит молоток разозленного соседа. На церковной башне зазвонили часы – Остракова насчитала четыре: чего же удивляться, что сосед возмущается грохотом воды, бегущей по старым трубам. Приготовление кофе отняло у нее последние силы, сидеть же оказалось вообще невозможно и лежать – ничуть не лучше. Отдохнуть она могла, только согнувшись и упершись локтями в доску для сушки посуды. Оттуда она могла наблюдать за происходящим во дворе – ради развлечения и из предосторожности, и оттуда она увидела тех двоих – два исчадия ада, как она теперь их мысленно называла, – которые говорили с привратницей, а эта старая коза-привратница, мадам Ла-Пьер, в ответ лишь качала своей глупой башкой: «Нет, Остраковой нет дома, нет», – на десять разных ладов, так что слова этакой арией «нет дома, нет» эхом разносились по двору, заглушая хлопанье выбиваемых ковров, и гомон детишек, и пересуды двух пожилых женщин, высунувших повязанные полотенцами головы из окон своих квартир на четвертом этаже на расстоянии двух метров друг от друга. «Ее нет дома!» – повторялось столько раз, что и ребенок перестал бы ей верить.

Если бы Остраковой захотелось почитать, ей пришлось бы положить книгу на доску для сушки посуды, там же после прихода мужчин держала она и оружие, пока не заметила круглой дырочки в стволе и, будучи женщиной практичной, не сообразила продеть в нее кухонную проволочку и сделать импровизированную петлю. Таким образом, повесив пистолет себе на шею, она освободила руки для передвижения по комнате. Но когда пистолет ударил по груди, ей показалось, что от боли ее сейчас вырвет. После того как мужчины ушли, она взялась за то, чем обещала себе заниматься во время своего заключения. «Один высокий, в кожаном пальто и мягкой шляпе, – бормотала она, подкрепляясь щедрой порцией водки. – Другой – широкоплечий, с лысиной и в серых туфлях с дырочками!.. Надо сочинить такую песенку, – размышляла она, – и пропеть ее Волшебнику, пропеть генералу… Ох, почему же они не отвечают на мое второе письмо?»

Она снова была девочкой, упавшей с пони, а пони попятился и прошелся по ней. Она снова была женщиной, готовившейся стать матерью. Вспомнила трое суток мучений, когда Александра отчаянно сопротивлялась, не желая появляться на свет в серой и опасной атмосфере немытого московского родильного дома – такой же серой, как воздух сейчас за окном Остраковой, накладывавший необычный налет пыли на натертые полы ее квартирки. Она услышала свой голос, просивший Гликмана: «Принеси его мне, принеси его мне!» Вспомнила, как ей казалось, что она носила свою любовь – Гликмана, а вовсе не их общее дитя… будто его крепкое, волосатое тело пыталось освободиться из нее – или в нее войти? – будто она рожала Гликмана для жизни в заключении, которого так для него боялась.

«Почему его нет, почему он не появляется? – недоумевала она, путая Гликмана с генералом и одновременно с Волшебником. – Почему они не отвечают на мое письмо?»

Остракова прекрасно понимала, почему Гликман не приходил, когда она в муках рожала Александру. Она умоляла его не появляться. «У тебя хватает мужества терпеть страдания, и этого вполне достаточно, – убеждала она его тогда. – Но у тебя не хватит мужества видеть, как страдают другие, и за это я тебя тоже люблю. Христу было много легче, – добавила она. – Христос смог вылечить прокаженных, Христос смог вернуть слепому зрение и оживить мертвых. Он смог даже умереть за благое дело. Но ты не Христос, ты – Гликман, и ты ничем не сможешь мне помочь – будешь только смотреть на мои страдания и страдать сам, что никому не принесет пользы».

«Но генерал и Волшебник – они другие, – возражала она сама себе, – они взялись вылечить мою болезнь, и я имею право обратиться к ним!»

В назначенное время эта блеющая кретинка-привратница явилась вместе со своим троглодитом-муженьком и его отверткой. Они пребывали в крайне возбужденном состоянии и радовались возможности принести ей приятную весть. Остракова тщательно подготовилась к их приходу: включила музыку, подгримировалась, навалила книг рядом с диваном – словом, создала атмосферу, способствующую отдыху и размышлениям.

– Гости приходили, мадам, мужчины… Нет, они не оставили своих фамилий… приехали ненадолго из-за границы… знали вашего супруга, мадам. Эмигранты они, как и вы… Нет, они хотят, чтоб это был для вас сюрприз, мадам… Они сказали, что у них для вас подарки от ваших родственников, мадам… секрет, мадам, и один из них такой большой, сильный, красивый… Нет, они зайдут в другой раз – они тут по делам, у них много встреч, сказали они… Нет, на такси, и машина их ждала – представляете, сколько нащелкало!

Остракова посмеялась и положила руку на плечо привратницы, физически приобщая ее к великой тайне, а троглодит стоял и курил сигарету, окутывая их дымом и запахом чеснока.

– Послушайте, – сказала она. – Вы оба. Окажите мне услугу, месье и мадам Ла-Пьер. Я отлично знаю, кто они, эти богатые и красивые визитеры. Это марсельские никчемные племянники моего мужа, лентяи и великие проходимцы. Если они привезли мне подарок, можно не сомневаться, что они рассчитывают на постель и, по всей вероятности, на ужин тоже. Так что будьте любезны, скажите им, что я укатила на несколько дней в деревню. Я их очень люблю, но надо же подумать и о своем покое.

Если разочарование или сомнения еще и оставались в тухлом мозгу их обоих, Остракова ликвидировала оные с помощью денег, и вот она снова одна лежала на диване, вытянувшись на боку в не слишком удобной позе. В руке она держала пистолет, нацеленный на дверь, и вдруг услышала шаги, поднимающиеся по лестнице, две пары ног, у одной шаг тяжелый, у другой – легкий.

Она повторяла про себя: «Один высокий, в кожаном пальто… Другой – широкоплечий, в серых туфлях с дырочками…»

Тут раздался стук в дверь, застенчивый, как детское признание в любви. И незнакомый голос произнес по-французски с незнакомым акцентом, медленно и классически правильно выговаривая слова, как ее муж Остраков, и с такой же чарующей нежностью:

– Мадам Остракова. Впустите меня, пожалуйста. Я здесь, чтобы помочь вам.



Приготовившись к концу, Остракова решительно взяла в руку пистолет покойного мужа и, с трудом преодолевая боль, направилась к двери. Передвигалась она как краб, сняв туфли: «глазку» она не доверяла, упорно считая, что в него видно в обе стороны. А потому она прошла по комнате таким образом, чтобы ее не могли увидеть из «глазка» и, проходя мимо выцветшего портрета Остракова, с большой обидой подумала, какой он эгоист, что умер так рано, вместо того чтобы жить и защищать ее. А потом подумала: «Нет, я сделала решительный шаг. Я теперь сама храбрая».

И она действительно стала храброй. Она отправляется воевать; каждая минута, может статься, для нее последняя, но боли прошли, тело приготовилось к сражению, как бывало с Гликманом – она всегда ждала его в любое время; она чувствовала, как его энергией заряжаются ее ноги, укрепляя их. Гликман был с ней, и она невольно вспомнила, какой он сильный. Ей казалось, что его любовь, словно по библейскому преданию, без устали накачивает ее силой, которая в данную минуту ей так нужна. А спокойствию она научилась от Остракова и доблести от Остракова – это его оружие. Отчаянная же храбрость была присуща ей самой, и это была храбрость матери, которую вывели из спячки, затем лишили радости и привели в ярость – в связи с Александрой! Люди, пришедшие ее убить, – те же самые, что попрекали ее тайным материнством, что убили Остракова и Гликмана и перебьют весь несчастный мир, если она их не остановит.

Ей хотелось только хорошенько прицелиться, прежде чем выстрелить, и она понимала, что, пока дверь закрыта и заперта и «глазок» на месте, она может прицелиться с очень близкого расстояния, и чем ближе цель, тем лучше, так как она вполне разумно придерживалась весьма скромного мнения о своей меткости. Она приложила палец к «глазку», чтобы ее не было видно, затем приложила к нему глаз и прежде всего узнала собственную дуру-привратницу, которая стояла очень близко, круглая, как луковица, из-за искажающих стекол, с волосами, зелеными из-за отсвета от керамических плиток коридора, с растянутыми в улыбке, словно резиновыми, губами и носом, похожим на утиный клюв. И Остракова догадалась, что легкие шаги принадлежали ей – легкость, как боль и радость, всегда соотносится с тем, что было до или после. А затем увидела маленького господина в очках, который казался ей в «глазок» таким толстым – совсем как на рекламе шин «Мишлен». И пока она смотрела на него, он торжественно снял соломенную шляпу, словно сошедшую со страниц романа Тургенева, и опустил руки по швам, как если бы вдруг услышал гимн своей страны. Из этого жеста Остракова сделала вывод, что маленький господин хотел дать ей понять: он знает, что она боится, и знает, что больше всего она боится затененного лица, – обнажая голову, он тем самым как бы доказывал ей свою благожелательность.

В его спокойствии и серьезности чувствовалось смирение – это, как и его голос, снова напомнило ей Остракова: линзы способны были превратить его в лягушку, но не могли изменить его осанки. Его очки тоже напомнили ей Остракова: без них он был как без рук, как калека без палки. Все это Остракова разглядела твердым взглядом, хотя и с бьющимся сердцем, во время первого долгого обследования, тем не менее она все еще держала пистолет нацеленным на дверь, а палец – на спусковом крючке и раздумывала, не пристрелить ли этого типа тут же, прямо сквозь дверь: «Вот тебе за Гликмана, а это – за Остракова, а это – за Александру!»

Дело в том, что в своей подозрительности она склонна была считать, будто они выбрали этого именно из-за его гуманного облика, так как знали, что толстяк Остраков умел так же вот с достоинством держаться.

– Мне не требуется помощь, – наконец крикнула в ответ Остракова и с ужасом стала ждать, какое впечатление произведут ее слова.

Но тут дура-привратница вдруг заорала:

– Мадам, это почтенный господин! Он англичанин! Он беспокоится о вас! Вы больны, мадам, вся улица за вас волнуется! Нельзя, мадам, сидеть вот так взаперти. – Пауза. – Он доктор, мадам, – верно, вы, месье, доктор? Известный доктор по душевным болезням! – Тут Остракова услышала, как эта дура шепнула ему: – Да скажите же ей, месье. Скажите, что вы доктор!

Но незнакомец отрицательно покачал головой:

– Нет, это неправда.

– Мадам, открывайте, или я пойду за полицией! – воскликнула привратница. – Русская – и такой устраивает скандал!

– Мне не требуется помощь, – много громче повторила Остракова.

Но она уже знала, что больше всего ей требуется помощь, что без помощи она никогда не сможет убить, как не мог бы и Гликман. Даже если перед глазами ее предстанет сам Дьявол, она не сможет убить дитя другой женщины.

И она продолжала свое бдение, а маленький мужчина тем временем медленно шагнул вперед, так что в «глазок» ей видно было теперь лишь его лицо, искаженное, словно под водой, и только тут она увидела, какое оно усталое, увидела красные глаза за стеклами очков, круги и тени под глазами. Она почувствовала, что он глубоко озабочен ее судьбой, что он несет ей не смерть, а жизнь. Лицо еще больше приблизилось, и от стука крышки почтового ящика Остракова чуть не нажала по ошибке на курок, и это испугало ее. Она почувствовала, как напряглась рука, и лишь в последнюю секунду сумела удержаться от выстрела, затем нагнулась, чтобы поднять с мата конверт. Это оказалось ее собственное письмо, адресованное генералу, – ее второе письмо, написанное по-французски, в котором говорилось: «Кто-то пытается меня убить». Желая показать, что она не отказалась от сопротивления, Остракова сделала вид, будто раздумывает, не трюк ли это, не было ли ее письмо перехвачено, или куплено, или украдено, или подвергнуто каким-то манипуляциям, которыми пользуются обманщики. Но, глядя на свое письмо, узнавая первые слова и сквозящее в них отчаяние, она почувствовала, что устала от обманов, устала никому не верить, устала пытаться видеть зло там, где больше всего хотела увидеть добро. Она снова услышала голос толстяка, и его хороший, но немного старомодный французский язык напомнил ей полузабытые стишки, которые она учила в школе. И если он ей врал, то это была самая хитроумная ложь, какую она слышала в своей жизни.

– Волшебник умер, мадам, – произнес мужчина, и «глазок» затуманился от его дыхания. – Я приехал из Лондона вместо него, чтобы вам помочь.



В течение многих лет – да, по всей вероятности, до конца своей жизни – Питер Гиллем не устанет рассказывать – с разной степенью откровенности – о том, что произошло, когда он в тот вечер вернулся домой. Он подчеркнет, что день оказался необычный. Он был в плохом настроении – это во-первых, и пребывал в таком состоянии весь день. Во-вторых, посол на еженедельном совещании сделал ему публичную выволочку за неслыханно легкомысленное высказывание по поводу баланса британских платежей. Гиллем недавно женился – в-третьих, и его молодая жена была беременна. Она позвонила ему по телефону, в-четвертых, сразу после того, как он расшифровал длинное и чрезвычайно нудное напоминание, в пятнадцатый раз поступившее из Цирка, о том, что он не должен – повторяем: не должен – предпринимать никаких операций на французской земле без письменного разрешения Центра. В-пятых, le tout Paris[18], казалось, во власти очередной волны страхов, вызванных похищениями людей. И в-последних, ни для кого не являлось секретом, что пост главы резидентуры в Париже был своего рода подготовкой к погребению и делать там в общем-то уже нечего, кроме как ходить на бесконечные обеды с разными очень коррумпированными, очень нудными шефами французских спецслужб, которые часть времени шпионили друг за другом, вместо того чтобы выискивать предполагаемых врагов. «Все эти факторы, – не преминет потом напомнить Гиллем, – следует принять во внимание, прежде чем винить его в импульсивности». Гиллем, следует добавить, был человеком спортивным, наполовину французом, но в большей мере англичанином, стройным и красивым, но хотя он уже поднялся наверх, с боем овладевая каждым дюймом пути, ему почти стукнуло пятьдесят, а этот водораздел преодолевал мало кто из оперативных работников. Кроме того, он владел новеньким германским «порше», который несколько стыдливо приобрел с дипломатической скидкой и держал – к громогласному неудовольствию посла – в гараже посольства.

Итак, Мари-Клэр Гиллем позвонила мужу ровно в шесть, как раз когда он запирал в сейф свои книги для расшифровки. У Гиллема на столе стояло два телефона – один прямой, теоретически для оперативной работы. Второй – подключенный к посольскому коммутатору. Мари-Клэр позвонила по прямому проводу, которым, как они договаривались, следовало пользоваться только в случае крайней необходимости. Она заговорила по-французски – это, правда, ее родной язык, но последнее время они стали общаться по-английски, чтобы она разговорилась.

– Питер, – начала она.

Он сразу услышал тревогу в ее голосе.

– Мари-Клэр? В чем дело?

– Питер, тут у меня один человек. Он хочет, чтобы ты немедленно приехал.

– Кто?

– Я не могу сказать. Это важно. Пожалуйста, немедленно приезжай домой, – повторила она и повесила трубку.

Старший клерк Гиллема, некто мистер Энстразер, остановился во время телефонного звонка в дверях секретной части и ждал, чтобы Гиллем набрал комбинацию на замке, после чего каждый запрет его своим ключом. В открытую дверь он видел, как Гиллем швырнул трубку, и не успел клерк опомниться, как начальник бросил ему – бросил издалека, по всей вероятности, на расстоянии пятнадцати футов – священный личный ключ главы резидентуры, почти символ власти, и Энстразер чудом поймал его – поднял левую руку и поймал в ладонь, как американский игрок в бейсбол: ему в жизни такого не повторить даже с сотни попыток, признался он потом Гиллему.

– Не двигайся отсюда, пока я тебе не позвоню! – крикнул на бегу Гиллем. – Садись за мой стол и принимай телефонные звонки. Ты меня слышал?

Энстразер слышал, но не успел ответить, так как Гиллем к этому времени уже наполовину сбежал по до нелепости элегантной закругленной лестнице посольства, шныряя между машинистками, охранниками канцелярии и шустрыми молодыми людьми, собравшимися в обход по вечерним коктейлям. Через несколько секунд он уже сидел за рулем своего «порше», машина взревела, точно стартуя в гонке, а из Гиллема в другой жизни вполне бы вышел неплохой гонщик. Жил Гиллем в Нейи, и в обычных обстоятельствах езда на спортивной скорости в час пик скорее забавляла Питера, напоминая ему, дважды в день, что, хотя работа в посольстве иссушающе скучна, жизнь вокруг полна опасностей, превратностей и веселья. Он даже хронометрировал время поездки. Если он выбирал авеню Шарля де Голля и попадал на «зеленую волну» езда занимала вечером вполне приемлемые двадцать пять минут. Поздно вечером и рано утром при пустых дорогах и наличии дипломатического номера на машине он сокращал время до пятнадцати минут, но в час пик тридцать пять минут требовали большой скорости, а сорок были нормой. В этот вечер, преследуемый видением Мари-Клэр, которую держат на мушке психи-нигилисты, он покрыл расстояние до дома за восемнадцать минут. В полицейских рапортах, представленных потом послу, говорилось, что он трижды проехал на красный свет, а когда свернул на свою улицу, то мчался со скоростью ста сорока километров в час, но это, естественно, чистой воды домысел, ибо никто не пытался нагнать его. Сам Гиллем мало что помнил об этой гонке, не считая того, что чуть не столкнулся с фургоном по перевозке мебели и чуть не сбил психа-велосипедиста, которому взбрело на ум вдруг взять влево, когда Гиллем был всего в каких-нибудь ста пятидесяти метрах позади него.

Квартира Гиллема находилась на третьем этаже виллы. Резко затормозив перед въездом, он выключил мотор и оставил машину на улице, затем тихо, но быстро прошел к входной двери. Он ожидал увидеть стоящую где-то поблизости машину, по всей вероятности, с шофером за рулем, но, к своему облегчению, не обнаружил никого. В спальне горел свет, так что теперь он представил себе Мари-Клэр, привязанную к кровати с кляпом во рту, и ее мучителей, сидящих вокруг в ожидании. Им нужен был Гиллем, и он не собирался их разочаровывать. Он не был вооружен – но не по своей вине. Хозяйственники Цирка испытывали священный страх перед оружием, а револьвер, который он незаконно имел, лежал в ящике ночного столика, где вломившиеся бандиты уже, несомненно, его нашли. Гиллем тихо взбежал по трем пролетам лестницы, у входной двери сбросил пиджак и швырнул его на пол. Ключ от двери он держал в руке и теперь как можно осторожнее вставил его в замок, затем нажал на звонок и крикнул в щель почтового ящика: «Facteur!»[19] и затем: «Expres!»[20] * Держа по-прежнему руку на ключе, он ждал, пока не услышал приближающиеся шаги, которые, как он сразу признал, не принадлежали Мари-Клэр. Шаги медленные, даже тяжелые и уж слишком уверенные. И шел человек из спальни. Все дальнейшее произошло очень быстро. Гиллем знал, чтобы открыть дверь изнутри, надо проделать следующее: во-первых, снять цепочку, затем высвободить пружину замка. Пригнувшись, он ждал, пока не услышал, как соскользнула цепочка, и тогда пустил в ход единственное свое оружие – неожиданность; повернув ключ, он всем телом надавил на дверь и с удовлетворением увидел, как плотный мужчина отлетел к противоположной стене, где висело зеркало, тут же сорвавшееся с петель, а перед ним предстало испуганное лицо беспомощно смотревшего на него давнего друга и ментора Джорджа Смайли.

То, что за этим последовало, Гиллем описывал весьма смутно: он, конечно, не был предупрежден о приезде Смайли, и Смайли – возможно, из опасения быть подслушанным – почти ничего не сказал ему, пока они находились на квартире Мари-Клэр оказалась в спальне, но не связанная и без кляпа во рту, а на кровати лежала – по настоянию Мари-Клэр – Остракова, по-прежнему в своем стареньком черном платье, и Мари-Клэр обихаживала ее всеми известными ей способами: кормила куриной грудкой в желе, поила мятным чаем – словом, всем тем, что хранила для того чудесного дня, который – увы! – еще не настал, когда Гиллем заболеет и сляжет. Остракова, как заметил Гиллем (хотя в тот момент еще не знал ее имени), казалось, подверглась избиению. Под глазами и вокруг губ лиловели огромные синяки, а руки, которыми она, по всей вероятности, пыталась защититься, были изранены. Быстро объяснив Гиллему происходящее – про избитую женщину, за которой ухаживала его взволнованная молоденькая супруга, – Смайли увел Гиллема в его гостиную и со всем авторитетом бывшего шефа, каковым он действительно являлся, быстро изложил свои требования. Только теперь стало ясно, почему Гиллема просили поспешить. Остракова, которую Смайли называл «наша гостья», должна в ту же ночь покинуть Париж. Конспиративный дом под Орлеаном, который он назвал «наш загородный особняк», недостаточно безопасен, а Остраковой требуются уход и защита. Гиллем вспомнил про французскую пару в Аррасе, отставного агента и его жену, которые в прошлом время от времени давали приют перелетным птицам, имеющим отношение к Цирку. Было решено, что он позвонит им, но не из квартиры – Смайли отослал его в телефон-автомат. К тому времени, когда Гиллем договорился и вернулся, Смайли успел написать на ужасающей почтовой бумаге с жующими травку зайчиками, которой пользовалась Мари-Клэр, краткое сообщение, попросив Гиллема немедленно передать его в Цирк – «Солу Эндерби лично, расшифровать самому». Смайли настоял на том, чтобы Гиллем прочел текст шифровки (но не вслух), в которой он вежливо просил Эндерби «ввиду второй смерти, о которой вам, несомненно, уже сообщили», встретиться с ним «У Бена» через двое суток. Гиллем понятия не имел, где находится ресторан «У Бена».

– И еще, Питер.

– Да, Джордж. – Гиллем, впрочем, еще не вполне очухался.

– Я полагаю, есть официальный список аккредитованных здесь дипломатов. Он у вас, случайно, не дома?

У Гиллема имелся такой список в качестве настольной книги Марк-Клэр. В связи с ее плохой памятью на фамилии список лежал в спальне у телефона на случай, если позвонит сотрудник какого-нибудь иностранного посольства и пригласит на коктейль, на ужин или – самое ужасное – на национальный праздник. Гиллем принес список и мгновение спустя уже читал его через плечо Смайли.

– Киров, – прочел он и снова уже про себя, следуя глазами за ногтем Смайли. – Киров, Олег, второй секретарь (Торговое представительство), не женат. – За этим следовал адрес гетто, в котором жило Советское посольство в 7-м округе.

– Никогда не сталкивался с ним? – испытующе посмотрел Смайли.

Гиллем отрицательно покачал головой.

– Года два-три назад мы приглядывались к нему. Против его имени стоит «не трогать».

– Когда составлялся этот список? – поинтересовался Смайли.

Ответ значился на обложке: декабрь предыдущего года.

Смайли кивнул:

– Значит, когда придешь на работу…

– Я загляну в картотеку, – пообещал Гиллем.

– И еще вот это, – отрывисто произнес Смайли и вручил Гиллему полиэтиленовый пакет, в котором – когда тот потом заглянул туда – лежало несколько микрокассет и толстый бурый конверт.

– Отошли, пожалуйста, завтра, с первой же почтой, – попросил Смайли. – Та же степень секретности и тому же адресату, что и телеграмму.

Оставив Смайли изучать список, а женщин – в спальне, Гиллем поспешил назад в посольство и, освободив ничего не понимающего Энстразера от бдения у телефонов, передал ему полиэтиленовый пакет вместе с инструкциями Смайли. Волнение Смайли передалось Гиллему, он выглядел буквально взмыленным. За все годы, что он знал Смайли, рассказывал он потом, он ни разу не видел его таким ушедшим в себя, таким напряженным, таким неразговорчивым, таким доведенным до отчаяния. Вскрыв секретную часть, Гиллем лично зашифровал и отправил телеграмму; дождавшись подтверждения, что она получена в Центре, он вытащил картотеку о передвижениях сотрудников Советского посольства и принялся просматривать старые отчеты о слежке. Ему не пришлось долго искать. Третья подшивка, копии которой тут же переправили в Лондон, выдала ему все, что он хотел узнать. Киров, Олег, второй секретарь Торгового представительства, значившийся здесь как «женатый, но жена не при нем», вернулся в Москву две недели тому назад. В колонке, оставленной для примечаний, французская Служба взаимодействия добавила, что, согласно информированным советским источникам, Киров был «срочно отозван советским Министерством иностранных дел, чтобы занять неожиданно освободившийся высокий пост». Обычных прощальных приемов поэтому не было возможности устроить.

Смайли выслушал в Нейи сообщение Гиллема в полном молчании. Он, казалось, не удивился, но, пожалуй, пришел в смятение, и, когда наконец заговорил – только лишь в машине по пути к Аррасу, – в голосе его звучала почти безнадежность.

– Да, – кивнул он, как если бы Гиллем знал всю историю вдоль и поперек. – Да, именно так, конечно, он бы и поступил, верно? Отозвал бы Кирова якобы для повышения, чтобы быть уверенным, что тот приедет.

Он не слышал у Джорджа подобного голоса, сказал Гиллем, несомненно, судя задним числом, – с того самого вечера, когда тот разоблачил Билла Хейдона, как «крота» Карлы и любовника Энн.



Остракова, оглядываясь назад, тоже мало что толкового могла вспомнить о том вечере – ни о поездке в машине, где она умудрилась заснуть, ни о терпеливом, но упорном допросе, которому подверг ее маленький толстяк, когда она проснулась на следующее утро. Возможно, она временно утратила способность удивляться и соответственно – запоминать. Она ответила на его вопросы, она была благодарна ему, она выложила ему – без энтузиазма или приукрашивания – ту же самую информацию, которую сообщила Волшебнику, хотя он, казалось, знал почти все.

– Волшебник, – в какую-то минуту произнесла она. – Умер. Бог ты мой.

Она спросила про генерала, но едва ли услышала уклончивый ответ Смайли. Она думала об Остракове, потом о Гликмане, теперь о Волшебнике – она ведь даже не знала его имени. Ее хозяин и хозяйка были к ней тоже добры, но пока что как-то не произвели на нее впечатления. Шел дождь, и она не видела полей вдали.

Мало-помалу, по мере того как шли недели, все одинаковые, Остракова все больше погружалась в бездумную идиллическую жизнь. Зима пришла рано, и Остракова дала снегам окутать себя: она понемножку прогуливалась, потом стала гулять больше, рано уходила к себе, почти не разговаривала, и, по мере того как тело ее выздоравливало, выздоравливала и душа. Сначала в уме ее царила простительная путаница, и она обнаружила, что думает о дочери так, как описал ее рыжий незнакомец: как об отчаянной диссидентке и неукротимой бунтовщице. Затем постепенно к ней логика мышления вернулась. Где-то, возражала она сама себе, существует настоящая Александра, которая живет и ведет себя как прежде. Или которая, как и прежде, ничем не занята. В любом случае лживые рассказы рыжего мужчины касались совсем другого создания, которое они выдумали для каких-то своих нужд. Остракова даже сумела найти утешение в том, что ее дочь, если она жива, скорее всего, понятия не имеет о всех этих махинациях.

Пожалуй, раны, нанесенные как ее телу, так и душе, сделали то, чего не в силах оказались сделать годы молитв и волнений: она избавилась от угрызений совести по поводу Александры. Она вдоволь поплакала по Гликману, сознавая, что осталась совсем одна на белом свете, но одиночество среди зимней природы не беспокоило ее. Отставной капрал сделал ей предложение, но она отклонила его. Как выяснилось впоследствии, он делал предложение каждой встречной. Питер Гиллем приезжал сюда по крайней мере раз в неделю, и они иногда прогуливались час или два. Он главным образом рассказывал ей на безупречном французском о декоративном садоводстве – предмете, в котором у него были неисчерпаемые познания. Так проходила жизнь Остраковой. И жила она, ничего не зная о событиях, которые породило ее первое письмо к генералу.

ГЛАВА 19

– А вы уверены, что его действительно зовут Фергюсон? – протянул Сол Эндерби с акцентом кокни, вульгаризмом, недавно принятым английским высшим обществом в гостиных Бельгравии.

– Я никогда в этом не сомневался, – ответил Смайли.

– Он почти единственный, кто остался у нас от всей конюшни «осведомителей». Мудрецы ныне не терпят «наружки». Это антипартийно или как-то там еще. – Эндерби продолжал изучать пухлый документ, который держал в руке. – А как вас нынче звать, Джордж? Шерлоком Холмсом, преследующим беднягу старика Мориарти? Капитаном Ахабом[21], гоняющимся за большим белым китом? Кто вы все-таки?

Смайли молчал.

– Должен сказать, хотел бы я иметь врага, – заметил Эндерби, переворачивая несколько страниц. – С незапамятных времен ищу такого. Верно, Сэм?

– Днем и ночью, шеф, – с готовностью подтвердил Сэм Коллинз и в подкрепление своих слов адресовал хозяину улыбку.

«У Бена» являлось на самом деле задней комнатой укромной гостиницы в районе Найтсбридж, и трое мужчин встретились тут час тому назад. На двери значилось: «СЛУЖЕБНОЕ ПОМЕЩЕНИЕ. ВХОД ПОСТОРОННИМ ЗАПРЕЩЕН», а за дверью находилась передняя, чтобы оставить пальто и шляпу, и туалет, а дальше – это выложенное дубовыми панелями святилище, полное книг, пропитанное запахом мускуса, откуда, в свою очередь, можно пройти в огражденный стенами, украденный у парка сад, с прудиком, где плавали рыбки, и дорожкой, дабы походить и поразмышлять. Личность Бена, если таковой вообще существовал, затерялась в неписаных архивах мифологии Цирка. Но его обиталище осталось местом неофициальных встреч Эндерби, а до него – Джорджа Смайли и тайной территорией, на которой происходили совещания, более никогда не повторявшиеся.

– Я прочту еще раз, если не возражаете, – буркнул Эндерби. – У меня несколько замедленное восприятие в этот час дня.

– Думаю, это вообще-то небесполезно, шеф, – сказал Коллинз.

Эндерби передвинул вниз очки со стеклами полумесяцем, но лишь за тем, чтобы посмотреть поверх них, – по теории, которую Смайли хранил в тайне, стекла в них все равно были простые.

– Говорит Киров. Это происходит после того, как Лейпциг запустил ему под хвост осу, правильно, Джордж? – Смайли рассеянно кивнул. – Они все еще сидят в публичном доме без штанов, но уже пять часов утра, и девочки разошлись по домам. Сначала у нас тут Киров плаксиво произносит: «Как ты мог так поступить со мной! Я считал тебя своим другом, Отто!» – говорит он. Ей-Богу, не того выбрал! Затем идет его заявление, плохо переведенное на английский. Они пришли к соглашению – я правильное слово употребляю, Джордж? Всякие «гм» и «ох» опущены.

Правильное ли он употребил слово или нет – на это Смайли не дал ответа. Возможно, этого от него и не ждали. Он сидел в кожаном кресле совсем неподвижно, не сняв коричневого твидового пальто, наклонившись и сцепив на коленях руки. У локтя его лежала расшифровка слов Кирова. Вид у него был осунувшийся, и Эндерби потом скажет, что ему показалось, будто Смайли соблюдал диету. Сэм Коллинз, начальник Оперативного отдела, щегольски одетый мужчина с темными усиками, вечно готовый вспыхнуть улыбкой, сидел буквально в тени Эндерби. В свое время Коллинз слыл в Цирке человеком жестоким, которого годы оперативной работы научили презирать ханжество пятого этажа. Теперь же он из браконьера превратился в лесничего и заботился о своей пенсии и своей безопасности, как раньше заботился о своей агентурной сети. Он сидел с намеренно бесстрастным лицом, выкуривал до половины коричневые сигареты, затем тушил их в потрескавшейся морской раковине и все это время смотрел глазами преданной собаки на Эндерби, своего хозяина. А Эндерби, прислонившись к боковине французского окна, как силуэт на фоне яркого света на дворе, ковырял в зубах спичкой. Из левого рукава его пиджака торчал шелковый платок, он стоял, выдвинув вперед одно колено и слегка нагнувшись, точно в ложе, отведенной для членов клуба в Аскоте. В саду, на лужайке, тонким газом лежали хлопья тумана. Эндерби откинул голову и отодвинул от себя документ, словно читал меню.

– Поехали. Я – Киров. «Когда с семидесятого по семьдесят четвертый год я занимался финансами в Московском Центре, в мои обязанности входило выявлять неточности в отчетах резидентов и призывать виновных к ответу». – Он умолк и снова посмотрел поверх очков. – Это было до того, как Кирова назначили в Париж, верно?

– Абсолютно верно, – живо подхватил Коллинз и обернулся на Смайли, ища поддержки, но не получил ее.

– Я просто составляю разработку, понимаете, Джордж, – пояснил Эндерби. – Просто выстраиваю в ряд. У меня нет ваших серых клеточек.

Сэм Коллинз ослепительно улыбнулся в ответ на такое проявление скромности со стороны шефа.

А Эндерби продолжал:

– «В ходе проведения таких крайне щекотливых и конфиденциальных расследований, которые иногда приводили к наказанию больших чинов Московского Центра, я познакомился с начальником независимого Тринадцатого управления разведки, подчиненного Центральному Комитету партии, – человека этого в Центре знали только под его кличкой – Карла. Это женское имя – говорят, так называлась первая агентурная сеть, которую он курировал». Верно, Джордж?

– Во время гражданской войны в Испании, – пояснил Смайли.

– Это было большое ристалище. Так, так. Продолжаем: «Тринадцатое управление – самостоятельная организация в Московском Центре, главной обязанностью которой является вербовка, обучение и заброс в фашистские страны глубоко законспирированных тайных агентов, известных также под названием „кроты“… и т.д… и т.д… и т.д. Часто „кроту“ требуется немало лет, чтобы найти свое место в намеченной стране, прежде чем он активно включится в разведработу». Призрак этого чертова Билла Хейдона. «Обслуживают „кротов“ не обычные резидентуры, а представитель Карлы, как его именуют, – обычно это человек военный, который днем работает в качестве атташе посольства. Этих представителей отбирает лично Карла, и они являются элитой… и т.д… и т.д…, пользующейся особым доверием и свободой, каких не имеют другие офицеры Центра, а также возможностью разъезжать и деньгами. Поэтому они являются предметом зависти всех остальных сотрудников Службы».

Эндерби сделал вид, что ему нужна передышка.

– О, Господи, эти переводчики! – воскликнул он. – А может быть, просто идущий ко дну Киров – такая зануда. Казалось бы, человек, кающийся на смертном одре, должен быть кратким, не так ли? Но только не наш Киров, о нет! Как вы там, Сэм?

– Отлично, шеф, отлично.

– Поехали дальше. – Эндерби стал снова читать торжественным тоном: – «В ходе моих расследований финансовых нарушений возникло сомнение относительно честности резидента Карлы в Лиссабоне – полковника Орлова. Карла создал тайный трибунал из своих людей, и в результате представленных мной доказательств полковника Орлова ликвидировали в Москве десятого июня семьдесят третьего года». Вы говорите, это проверено, Сэм?

– У нас есть неподтвержденное сообщение перебежчика, что его расстреляли, – живо откликнулся Коллинз.

– Мои поздравления, товарищ Киров, приятель растратчика. Иисусе! Что за змеиный колодец! Еще хуже нас. – И продолжал: – «Что касается меня, то Карла меня лично поблагодарил за то, что я разоблачил преступника Орлова, и заставил меня поклясться держать это втайне, так как он считал, что поведение полковника Орлова пятнает честь его Управления и наносит ущерб его положению в Московском Центре. Карла славится своими высокими принципами и своей порядочностью и по этой причине имеет много врагов среди тех, кто себе позволяет».

Эндерби намеренно сделал паузу и снова посмотрел поверх очков на Смайли.

– Все мы плетем веревки, на которых нас потом вешают, верно, Джордж?

– Мы – пауки-самоубийцы, шеф, – убежденно произнес Коллинз и сверкнул еще более широкой улыбкой, направив ее куда-то между ними.

Но Смайли всецело погрузился в чтение признаний Кирова, и шутки до него не доходили.

– Пропустим следующий год в жизни и любовных приключениях брата Кирова и перейдем к его следующей встрече с Карлой, – предложил Эндерби, не обращая внимания на то, как помрачнел Смайли. – Вызов ночью – это, по-моему, обычная история. – Он перевернул две-три страницы. Смайли вслед за Эндерби сделал то же самое. – Машина останавливается у московского жилья Кирова – почему, ради всего святого, они не могут говорить «квартира», как все? – его вытаскивают из постели и везут в неизвестном направлении. Странную жизнь они ведут, верно, эти гориллы из Московского Центра – никогда не знают, получат медаль или пулю в лоб. – Он снова обратился к отчету. – Все совпадает, так, Джордж? Поездка и все прочее? Полчаса на машине, маленький самолетик и так далее?

– У Тринадцатого управления есть три или четыре здания, в том числе тренировочный лагерь под Минском, – прокомментировал Смайли.

– Итак, Киров в ту же ночь снова оказывается перед Карлой, неизвестно где. Карла с Кировым совсем одни. Маленькая деревянная изба, монастырская атмосфера, голые стены, никаких свидетелей – во всяком случае видимых. Карла прямо переходит к сути дела. Как Киров отнесется к тому, чтобы получить назначение в Париж? Киров очень хотел бы поехать… – Эндерби перевернул страницу. – Киров всегда восхищался работой Тринадцатого управления, сэр, и т.д… и т.д… всегда был большим поклонником Карлы – согнемся, подползем, опять согнемся. Похоже на вашу манеру, Сэм. Интересно, что Карла показался Кирову усталым, – отметили это обстоятельство? – нервничавшим. Что-то давило на Карлу, он дымил как труба.

– Он всегда так делал, – вставил реплику Смайли.

– Делал что именно?

– Всегда много курил, – пояснил Смайли.

– В самом деле? – Эндерби перевернул еще одну страницу. – Теперь инструктаж Кирова, – прочел он. – Карла сам это делает. «Днем я должен работать сотрудником Торгового представительства при посольстве, а моя основная работа – контролировать и вести финансовую отчетность всех представителей Тринадцатого управления в следующих странах»… Киров их перечисляет. Среди прочих стоит Бонн, а не Гамбург. Вы меня слушаете, Сэм?

– Неуклонно, шеф.

– Не запутались в лабиринте?

– Ничуть, шеф.

– Умные ребята эти русские.

– Чертовски.

– Снова Киров: «Он подчеркнул чрезвычайную важность моего задания – и т.д. и т.д. – вспомнил, как отлично я проявил себя в деле с Орловым и велел – ввиду крайней щекотливости поручаемого мне задания – направлять свои донесения прямо ему в кабинет, для чего мне обеспечат специальный шифр…» Теперь переходим на страницу пятнадцать.

– Ищем страницу пятнадцать, шеф.

А Смайли ее уже открыл.

– «Однако, предупредил меня Карла, в дополнение к моим обязанностям аудитора представителей Тринадцатого управления в странах Западной Европы, мне придется выполнять некоторые тайные поручения – находить крыши или легенды для будущих тайных агентов. Все сотрудники Управления занимаются этим, пояснил он, но создание легенды – дело чрезвычайно секретное, и я ни при каких обстоятельствах не должен это ни с кем обсуждать. Ни с послом, ни с майором Пудиным, постоянным оперативным представителем Карлы в нашем посольстве в Париже. Я, естественно, принял предложение и, пройдя специальный курс по обеспечению безопасности и связи, занял свой пост. Я совсем недолго пробыл в Париже, когда поступил сигнал лично от Карлы о том, что срочно требуется легенда для женщины-агента примерно двадцати одного года». – Вот мы и у цели, – с удовлетворением заметил Эндерби. – «Карла рекомендовал мне обратиться к нескольким семьям эмигрантов и надавить на них с тем, чтобы они удочерили эту молодую женщину, – Карла предпочитал технику шантажа – подкупу». – И правильно, черт побери, – от души согласился с этим Эндерби. – При нынешнем уровне инфляции шантаж – пожалуй, единственное, что сохраняет ценность.

Сэм Коллинз разразился густым одобрительным смехом.

– Спасибо, Сэм, – любезно произнес Эндерби. – Премного благодарен.

Человек меньшего масштаба, чем Эндерби – или менее толстокожий, – пропустил бы следующие несколько страниц, ибо они главным образом подтверждали предложения трехлетней давности Конни Сакс и Смайли о том, чтобы использовать отношения, установившиеся между Лейпцигом и Кировым.

– Киров исправно прочесывает эмигрантов, но безрезультатно, – возвещает Эндерби, словно читает субтитры в кино. – Карла требует, чтобы Киров поднапрягся, Киров старается еще усерднее и – снова промашка. – Неожиданно умолкнув, Эндерби взглянул на Смайли, на этот раз в упор. – Никудышный малый, этот Киров, верно, Джордж? – спросил он.

– Да, – откликнулся Джордж.

– Вы утверждаете, что Карла не мог довериться своим ребятам. Ему пришлось пойти в народ и завербовать непрофессионала вроде Кирова.

– Да.

– Тупица. Малый, которому никогда не окончить бы Саррат.

– Совершенно верно.

– Другими словами, создав свой аппарат, натренировав его следовать, можно сказать, железным правилам, Карла не посмел воспользоваться им для этого конкретного дела. Вы это хотите сказать?

– Да, – отозвался Смайли. – Таково мое мнение.

Таким образом, когда Киров столкнулся с Лейпцигом в самолете по пути в Вену, продолжал Эндерби, перефразируя теперь рассказ Кирова, ему показалось, что Лейпциг ниспослан ему Богом в ответ на его молитвы. Не важно, что Лейпциг теперь базируется в Гамбурге, не важно, что была сотворена подлость в Таллине. Отто – эмигрант, связанный с эмигрантскими группами, Отто – многообещающий мальчик. Киров срочно дал знать об этом Карле, предлагая завербовать Лейпцига в качестве источника по эмигрантам и поставщика талантов. Карла согласился.

– Что было, если поразмыслить, еще одним идиотизмом, – заметил Эндерби. – Господи, я хочу сказать, кто же в здравом уме и твердой памяти поставит на лошадку с биографией Лейпцига? Особенно в таком деле?

– Карла оказался в трудном положении, – объяснил Смайли. – Это слова Кирова, и им есть подтверждение из других источников. Карла торопился. Он вынужден был идти на риск.

– Вплоть до того, чтоб убирать людей?

– Это произошло недавно, – произнес Смайли таким небрежно оправдывающим тоном, что Эндерби бросил на него колючий взгляд.

– Вы нынче настроены чертовски всепрощающе, не так ли, Джордж? – не без подозрения заметил Эндерби.

– В самом деле? – Смайли, казалось, это озадачило. – Значит, так оно и есть, Сол.

– И чертовски кротки тоже. – Он вернулся к записям. – Страница двадцать один, и мы можем вздохнуть свободно… – И он стал медленно читать, особо подчеркивая значение отрывка. – Страница двадцать один, – повторил он. – «После удачной вербовки Остраковой и после того, как ее дочери Александре выдали официальное разрешение проживать во Франции, мне было велено немедленно выделить из парижских сумм десять тысяч американских долларов и выплачивать их ежемесячно этому новому „кроту“, который отныне будет фигурировать под кличкой КОМЕТА. Все, связанное с агентом КОМЕТА, получало также высшую категорию секретности, любые связанные с нею сообщения следовало передавать непосредственно начальнику Управления, без посредников и кодировать особым шифром. Такие сообщения следовало отсылать предпочтительно с курьером, поскольку Карла против излишнего использования радио». – Это правда, Джордж? – спросил как бы между прочим Эндерби.

– Мы таким образом поймали его в Индии, – отозвался Смайли, не поднимая головы от бумаг. – Мы раскрыли его шифр, и он потом поклялся никогда больше не пользоваться радио. Как от большинства обещаний, которые дает человек, от этого тоже можно было отступить.

Эндерби вытащил спичку и почесал тыльную сторону ладони.

– А вы не хотите снять пальто, Джордж? – поинтересовался он. – Сэм, спросите, что он хочет выпить?

Сэм спросил, но Смайли ушел с головой в бумаги и не ответил.

Эндерби возобновил чтение вслух:

– «Мне было велено также не упоминать о КОМЕТЕ в ежегодных отчетах о расходах в странах Западной Европы, которые я, как аудитор, подписывал и представлял Карле, а он, в свою очередь, передавал их по окончании каждого финансового года на рассмотрение коллегии Московского Центра… Нет, я никогда не встречался с агентом КОМЕТА, как не знаю и того, что с ней сталось или в какой стране она действует. Знаю только, что она живет под именем Александры Остраковой, чьи родители получили французское гражданство…» – Снова пропускается несколько страниц. – «Ежемесячная выплата десяти тысяч долларов производилась не лично, я переводил деньги в банк в Туне – это в Бернском кантоне, в Швейцарии. Переводил их на счет некоего доктора Адольфа Глазера. Номинально Глазер является владельцем счета, но, я думаю, доктор Глазер – это рабочее имя человека, с которым Карла держит связь в Советском посольстве в Берне, настоящее имя его – Григорьев. Дело в том, что однажды я перевел деньги в Тун, а в результате ошибки банка деньги на счет не поступили; когда это стало известно Карле, он приказал мне – пока банки разбираются – немедленно выслать эту сумму вторично на имя Григорьева. Я так и сделал, а потом мне вернули первоначально посланную сумму. Это все, что я знаю. Отто, друг мой, прошу тебя: сохрани это в тайне, не то меня убьют». – И он, черт возьми, прав. Так они и поступили. – Эндерби швырнул записи на стол, и они упали с глухим стуком. – Можно сказать, последняя воля и завещание Кирова. Это все, Джордж?

– Да, Сол.

– В самом деле не хотите выпить?

– Благодарю вас. Я вполне ублаготворен.

– Я тем не менее выложу все до конца, потому что меня переполняет информация. Следите за счетом, который я буду вести. Правда, в арифметике мне далеко до вас. Следите за каждым поворотом моей мысли. – Вспомнив Лейкона, он поднял левую руку и растопырил пальцы, готовясь по ним считать. – Первое: Остракова пишет Владимиру. Ее письмо вызывает в памяти старые воспоминания. По всей вероятности, Михель перехватил его и прочитал, но мы этого никогда не узнаем. Мы могли бы поднажать на него, но сомневаюсь, чтобы это помогло, и мы наверняка наделаем шуму в стане Карлы, если на это пойдем. – Он загнул второй палец. – Второе: Владимир посылает копию письма Остраковой Отто Лейпцигу, убеждая его в самом срочном порядке возобновить отношения с Кировым. Третье: Лейпциг мчится в Париж, встречается с Остраковой, подкатывается к своему дорогому старому приятелю Кирову, уговаривает его поехать в Гамбург, а Киров вполне может туда поехать, поскольку Лейпциг все еще значится в списках Карлы как агент Кирова. Теперь возникает один вопрос, Джордж.

Смайли ждал.

– В Гамбурге Лейпциг спалил Кирова с потрохами. Правильно? Доказательство – здесь, в наших потных руках. Но мне интересно знать – как?

В самом ли деле Смайли не следил за ходом мысли Эндерби или просто хотел, чтобы тот немного сам потрудился? Так или иначе он предпочел воспринять вопрос Эндерби как риторику.

– Каким все-таки путем спалил его Лейпциг? – не отступался Эндерби. – С помощью чего на него надавил? С помощью грязных снимочков – что ж, о'кей. Карла – пуританин, Киров – тоже. Но ведь, Господи, это же не пятидесятые годы, верно? Всякому теперь разрешается немножко погладить ножки, что такого?

Смайли никак не комментировал мораль русских, но по поводу метода давления Лейпцига на Кирова оказался столь же дальновиден, как был бы дальновиден Карла:

– Дело в других этических нормах, нежели наши. Их этика не признает дураков. Мы считаем, что легче уступаем давлению, чем русские. Это неправда. Неправда – и все. – Он был, казалось, очень в этом уверен. И казалось, в последнее время немало об этом думал. – Киров проявил некомпетентность и болтливость. За одну только болтливость Карла уничтожил бы его. У Лейпцига были доказательства его болтливости. Вы, возможно, вспомните, что, когда мы первоначально проводили операцию против Кирова, он напился и наговорил лишнего про Карлу. Он рассказал Лейпцигу, что Карла приказал ему лично придумать легенду для женщины-агента. В то время вы скептически отнеслись к этой истории, но это оказалось правдой.

Эндерби был не из тех, кто краснеет, но снизошел до кривой улыбки и полез в карман за новой спичкой.

– «И кто покатит вверх камень, к тому он воротится»[22], – заметил он с удовлетворением, хотя не ясно было, относил ли он это на собственный счет или на счет Кирова. – Расскажи-ка нам и остальное, приятель, а не то я сообщу Карле, что ты мне уже рассказал, говорит маленький Отто своей мухе. Иисусе, вы правы, он действительно держал Кирова за горло.

Желая несколько притушить страсти, Сэм Коллинз вставил:

– Я думаю, то, что сказал Джордж, довольно точно совпадает с тем, что указано на странице два, шеф, – сказал он. – Тут, где Лейпциг ссылается на «наши разговоры в Париже». Отто повернул нож Карлы в теле Кирова – это несомненно. Верно, Джордж?

Но Сэм Коллинз все равно что говорил из соседней комнаты – столь мало внимания двое других обратили на его слова.

– Лейпциг также располагал еще и письмом Остраковой, – добавил Смайли. – Оно не слишком хорошо характеризовало Кирова.

– Еще одно, – вымолвил Эндерби.

– Да, Сол?

– Четыре года, верно? Прошло целых четыре года с тех пор, как Киров сделал первый подход к Лейпцигу. И вдруг он принялся обхаживать Остракову, добиваясь того же. Четыре года спустя. Вы намекаете на то, что он все это время ходил вокруг да около с тем же поручением от Карлы и ни на йоту не продвинулся?

Ответ Смайли оказался на редкость бюрократическим.

– Можно только предположить, что Карла снял свое требование, а потом его возобновил, – официальным тоном ответил Смайли, и Эндерби не стал на него нажимать.

– Суть в том, что Лейпциг спалил Кирова и сообщил Владимиру об этом, – возобновил свой монолог Эндерби и снова растопырил пальцы, приготовясь считать. – Владимир посылает Виллема в качестве курьера. Тем временем в московском хозяйстве Карла либо почувствовал неладное, либо Михель донес ему – скорее, последнее. Так или иначе, Карла вызывает Кирова домой под предлогом повышения по службе и подвешивает его на крючок. Киров довольно быстро во всем сознается. Тогда Карла пытается засунуть зубную пасту обратно в тюбик. Убивает Владимира, когда тот идет на встречу с нами, вооруженный письмом Остраковой. Убивает Лейпцига. Устраивает ловушку старухе и допускает промашку. В каком же он сейчас настроении?

– Сидит в Москве и ждет, чтобы Холмс или капитан Ахаб явился и выручил его, – произнес своим бархатным голосом Сэм Коллинз и закурил новую коричневую сигарету.

Эндерби это вовсе не развеселило.

– Тогда почему Карла не выроет свое сокровище, Джордж? Почему не перенесет его в другое место? Если Киров рассказал Карле все то, что рассказал Лейпцигу, первым делом Карле следовало бы замести следы!

– Возможно, сокровище не передвигаемо, – предположил Смайли. – Возможно, у Карлы нет выбора.

– Но было бы полным безумием сохранять зтот банковский счет!

– Полным безумием было использовать такого дурака, как Киров, – с необычайной резкостью бросил Смайли. – Безумием было позволить ему вербовать Лейпцига, безумием было подпускать его к Остраковой, безумием было считать, что, убрав трех человек, он ликвидирует утечку. Поэтому предположения о наличии здравого смысла отпадают. И почему они должны существовать? – Он помолчал. – Карла, судя по всему, верит в то, что делает, иначе Григорьев не сидел бы все еще в Берне. А, насколько я понимаю, он, как вы говорите, там? – Он бросил взгляд на Коллинза.

– На сегодняшний день он прочно там сидит. – Коллинз осклабился своей неизменной улыбочкой на все случаи жизни.

– В таком случае перевод счета в другой банк едва ли был бы логичен, – заметил Смайли. И добавил: – Даже для сумасшедшего.

«И странное дело, – как потом – каждый в отдельности – говорили Коллинз и Эндерби, – все высказывания Смайли словно рождали в комнате ток холодного воздуха: сами не понимая каким образом, они переместились в сферу более высоких норм человеческого поведения, в которых совсем не разбирались».

– Так кто же эта его таинственная дамочка? – без дальних околичностей спросил Эндерби. – Кто стоит десять косых в месяц и всей его чертовой карьеры? Кто вынуждает его прибегать к помощи недотеп вместо обычных головорезов? Должно быть, незаурядная штучка.



Опять-таки останется тайной, почему Смайли не дал ответа на этот вопрос. Возможно, это объясняется лишь его решением держаться неприступно, а возможно, мы столкнулись с упорным нежеланием прирожденного агента открывать куратору что-либо, не имеющее существенного значения для их сотрудничества. Решение Смайли, безусловно, объяснялось какой-то философией. В душе Смайли считал, что уже ни перед кем не должен отчитываться, кроме самого себя, – зачем же вести себя так, будто дело обстоит иначе? «Эти нити ведут их всех в мою жизнь, – вполне возможно, рассуждал он. – Зачем же вручать концы моему противнику, чтобы он мог манипулировать мной». Опять-таки он мог предположить – и, по всей вероятности, не без оснований, – что Эндерби не хуже его знал все перипетии прошлого Карлы, в противном случае в его распоряжении был целый отдел Изучения Советского Союза, который копал бы всю ночь, пока не нашел требуемых ответов.

Так или иначе Смайли держал свое мнение при себе.



– Джордж! – наконец призывно воскликнул Эндерби.

Над ними совсем низко пролетел самолет.

– Весь вопрос в том, хотите ли вы получить товар, – произнес в ответ Смайли. – Вряд ли что-либо еще представляет большой интерес.

– Значит, не видите! – воскликнул Эндерби, убирая спичку изо рта. – О, я, конечно же, хочу заполучить его, – продолжал он так, будто это лишь половина дела. – Хочу заполучить Мону Лизу, и председателя Китайской Народной Республики, и будущего победителя Ирландского кубка. Хочу увидеть Карлу сидящим на раскаленной сковороде в Саррате и выплевывающим историю своей жизни следователям. Хочу, чтобы американские Кузены многие годы ели из моих рук. Хочу доиграть до конца, конечно же, хочу. И все равно это не снимает меня с крючка.

Но Смайли почему-то совсем не беспокоила ситуация, в которой находился Эндерби.

– Брат Лейкон, я полагаю, познакомил вас с реальностью? С тем, что у нас стагнация и так далее, – осведомился Эндерби. – С тем, что у нас молодой, идеалистически настроенный кабинет, разрядка, приправленная горчичкой, разглагольствования об открытом правительстве и все такое прочее? Что надо покончить с рефлексами, выработанными «холодной войной»? С тем, что под каждым диваном в Уайтхолле, особенно под нашим, пытаются вынюхать заговор консерваторов? Рассказал он вам об этом? Рассказал, что предполагается начать еще одну чертову англо-большевистскую мирную инициативу, которая должна быть насажена на петли к Рождеству?

– Нет. Нет, об этом он мне не говорил.

– Ну так вот, кабинет готовит такую штуку. И мы не должны эту инициативу подрывать и т.д. и т.п. Учтите, те же самые люди, которые бьют сейчас в барабаны мира, поднимают страшный вой по поводу того, что мы ничего не делаем. Очевидно, в этом есть какой-то смысл. Они уже сейчас запрашивают нас, какую позицию займут Советы. Неужели так было всегда?

Смайли столь долго молчал, что, казалось, настал Судный день и он вершит судьбами людей.

– Полагаю, да. Полагаю, в той или иной форме так было всегда, – наконец произнес он тоном человека, для которого ответ имеет большое значение.

– Хорошо бы вам предупредить меня.

Эндерби не спеша прошел на середину комнаты и налил себе стакан содовой; он воззрился на Смайли, казалось, с искренним недоумением. Внимательно посмотрел, потом покачал головой, снова посмотрел, всем своим видом показывая, что стоит перед неразрешимой проблемой.

– Сложная получается штука, шеф, действительно сложная, – нарушил молчание Сэм Коллинз, на которого ни тот, ни другой не обращали внимания.

– А это не большевистский заговор, Джордж, с целью заманить нас и окончательно уничтожить, вы в этом уверены?

– Боюсь, Сол, мы ломаного гроша больше не стоим. – На лице Смайли показалась извиняющаяся улыбка.

Эндерби не понравилось напоминание о том, что у британского величия есть пределы, и на какой-то миг рот его скривила кислая гримаса.

– Хорошо, Джордж, – сказал он наконец. – Пошли в сад.



Они шагали рядом. Эндерби кивком приказал Коллинзу остаться. Тихий дождь проклевывал поверхность пруда и заставлял блестеть в полутьме мраморных ангелов. Время от времени проносился ветерок, и с низко нависших ветвей капала вода, окатывая то одного, то другого. Но Эндерби был английским джентльменом, и пусть Господень дождь прольется на все остальное человечество, он не допустит, чтобы капало на него. Время от времени они вступали в полосу света. Из французских окон дома на пруд ложились желтые квадраты. За кирпичной стеной мертвенно-зеленым светом светил современный фонарь. Они в молчании совершили круг прежде, чем Эндерби заговорил.

– Устроили настоящий танец, Джордж, надо вам сказать, притом бесплатно. Виллем, Михель, Тоби, Конни – бедняга Ферпосон едва успевал заполнять бланки на ваши расходы, как вы уже снова куда-то мчались. «Он что, никогда не спит? – спрашивал он меня. – И никогда не пьет?»

– Сожалею, – сказал Смайли, лишь бы что-то сказать.

– О нет, нисколько вы не сожалеете, – возразил Эндерби и вдруг остановился. – Чертовы шнурки, – пробормотал он, наклоняясь над ботинком, – всегда они делают замшу со шнурками. Только слишком мало дырочек. Никогда не придет в голову, что даже британцы станут экономить на дырочках, не так ли? – Эндерби опустил одну ногу на землю и поднял другую. – Я хочу получить его, Джордж, вы меня слышите? Выдайте мне живого, говорящего Карлу, и я его приму, а извиняться буду потом. Карла просит убежища? Что ж, м-м, да, хоть и против воли, мы это ему предоставим. К тому времени, когда наши Мудрецы захотят разрядить в меня свои дробовики, я успею вытянуть из Карлы достаточно, чтобы они заткнулись. Карлу или ничего, вы меня поняли?

Они снова зашагали – Смайли плелся позади, а Эндерби, хоть и разговаривал с ним, не поворачивал головы.

– И не думайте, что наши Мудрецы от вас отстанут, – предупредил он. – Когда вы с Карлой будете стоять на выступе над Рейхенбахским водопадом или вы вцепитесь Карле в горло, братец Лейкон появится сзади, схватит вас за фалды и попросит, чтобы вы не слишком жестоко обходились с русскими. Вы меня поняли?

Смайли кивнул: мол, да, понял.

– Что у вас на Карлу на сегодняшний день? Использование служебного положения в личных целях, я полагаю. Обман. Растрата казенных денег – то, за что он прикончил этого малого из Лиссабона. Противозаконные операции за границей, включая парочку убийств. Я полагаю, наберется целый список, когда вы над этим поработаете. Прибавьте к этому всех завистников в Центре, которые только и ждут момента, чтобы всадить ему нож в спину. Он прав: шантаж чертовски заманчивее подкупа.

Смайли согласился: мол, да, похоже, что так.

– Вам потребуются люди. Няньки, осведомители – все запретные игрушки. Не обсуждайте этого со мной, находите их сами. Вот деньги – другое дело. Я сумею не один год прятать вас в финансовых отчетах при том, как работают эти клоуны из Казначейства. Только скажите мне, когда, сколько и где вам понадобятся деньги, и я разыграю для вас Карлу и подделаю отчеты. А как насчет паспортов и всего прочего? Не нужны адреса?

– Я думаю, справлюсь, благодарю вас.

– Я стану следить за вами денно и нощно. Если заговор не удастся и разразится скандал, я вовсе не жажду, чтобы меня потом упрекали, что я не установил за вами наблюдение. Я прямо так и скажу: я подозревал, что вы пойдете по следу Владимира, и решил на всякий случай не спускать с вас глаз. Скажу, что катастрофа произошла из-за того, что выживший из ума шпион предпринял личное расследование.

Смайли нашел эту идею хорошей.

– Многого я делать не стану, а вот прослушивать ваш телефон, вскрывать вашу почту и, если уж очень захочется, поставить «жучков» вам в спальню придется. Собственно, мы уже слушали вас в субботу. Безрезультатно, но чего же тут и ждать.

Смайли сочувственно кивнул.

– Если ваш отъезд за границу покажется мне поспешным или таинственным, я о нем сообщу. Мне нужна также легенда для прикрытия ваших визитов в канцелярию Цирка. Вы будете там появляться вечером, но вас могут узнать, а я вовсе не хочу, чтобы на этом меня поймали.

– Был в свое время проект написать историю Службы, заказав ее кому-то из сотрудников, – поспешил на выручку Смайли. – Не для печати, конечно, но своего рода последовательное изложение событий, с которым могли бы знакомиться вновь поступившие и некоторые службы связи.

– Я пришлю вам на этот счет официальное письмо, – подхватил Эндерби. – И помечу каким-нибудь чертовым задним числом. Если вы преступите свои полномочия, находясь в здании, – не моя в том вина. Этот малый в Берне, про которого упоминал Киров. Советник торгового представительства Григорьев. Тот малый, который получает из банка наличные?

Смайли, казалось, погрузился в раздумье.

– Да, да, конечно, – словно очнувшись, сказал он. – Григорьев?

– Я полагаю, он ваша следующая цель, да?

По небу пролетела падающая звезда, и секунду оба наблюдали за ней.

Эндерби вытащил из внутреннего кармана сложенный лист бумаги:

– Вот родословная Григорьева, насколько нам известно, он совершенно чист. Один из немногих. Преподавал экономику в каком-то большевистском университете. Жена – старая ведьма.

– Благодарю вас, – вежливо произнес Смайли. – Очень благодарен.

– А пока вы располагаете моим ничем не подтвержденным благословением, – подвел итог Эндерби, когда они направились назад, к дому.

– Благодарю вас, – снова повторил Смайли.

– Мне очень жаль, что вы стали объектом имперского вероломства, но сейчас такое сплошь да рядом.

– Ничего страшного.

Эндерби приостановился, позволяя Смайли нагнать его.

– Как поживает Энн?

– Хорошо, спасибо.

– Сколько времени… – Он явно вышел из своей роли. – Скажем так, Джордж, – продолжал он, с наслаждением вдохнув ночной воздух, – вы разъезжаете по делу или ради удовольствия? Что из двух?

Смайли тоже помедлил и ответил также уклончиво.

– Я никогда не думал об удовольствии, – произнес он. – Или, пожалуй, о разнообразии.

– У Карлы так и осталась ваша зажигалка, которую вам подарила Энн? Это правда, да? В тот раз, когда вы беседовали с ним в Дели, пытаясь убедить перейти к нам, говорят, он взял вашу зажигалку. Она все еще у него, да? И он ею все еще пользуется? Малоприятная, по-моему, штука, меня, во всяком случае, это изрядно раздражало бы.

– Обычная зажигалка «Ронсон», – откликнулся Смайли. – Однако их делают очень прочными, правда?

И они расстались, не прощаясь.

ГЛАВА 20

Несколько недель после встречи с Эндерби Джордж Смайли пребывал в сложном и изменчивом настроении – в зависимости от рода занятий. Он не был в ладу с самим собой, он ведь, образно говоря, был человеком неоднозначным – все зависело от стоявшей перед ним цели. Охотник, отшельник, любовник, одинокий мужчина в поисках самоутверждения, проницательный участник Большой игры, мститель, человек, полный сомнений, ищущий подтверждения своей правоты, – Смайли поочередно выступал в этих обличиях и порою не в одном, а сразу в нескольких. Те, кто вспоминал его потом, – в том числе старик Мендель, бывший полицейский, один из немногих, кому поверял свои мысли Смайли; некая миссис Грей, хозяйка скромного пансиона только для джентльменов в Пимлико, который из соображений безопасности Смайли сделал своей временной штаб-квартирой, или Тоби Эстерхейзи, иначе Бенати, известный торговец арабским искусством, – каждый по-своему описывал его появления неспроста, его спокойствие, экономное использование слов и взглядов, и каждый описывал это в соответствии с тем, насколько хорошо знал его и какое положение занимал в жизни.

Мендель, мрачный, наблюдательный, прихрамывающий мужчина, увлекающийся разведением пчел, напрямик заявил, что Джордж готовится к большой схватке. В свое время Мендель в качестве боксера-любителя выступал за средний вес от дивизиона и утверждал, что распознает признаки кануна схватки: этакая подобранность, одиночество и так называемый «стеклянный глаз», свидетельствующий, что у Смайли «чешутся руки». Судя по всему, Мендель время от времени приглашал его и кормил; однако, будучи весьма наблюдательным от природы, он не мог не заметить в Смайли и другого: озадаченности, часто прикрываемой нежеланием общаться; привычки ускользать из компании под первым попавшимся предлогом, как если бы сидеть на месте ему вдруг стало невмоготу, как если бы ему необходимо было подвигаться, чтобы бежать от себя.

Своей хозяйке, миссис Грей, Смайли просто казался человеком, пережившим какое-то горе. Она ничего о нем не знала, кроме того, что фамилия его – Лоример и по профессии в прошлом он – библиотекарь. Но остальным постояльцам она заявила, что он пережил потерю, потому и оставляет не съеденным бекон, потому мало сидит дома и всегда выходит один и потому спит при свете. Он напоминал, говорила она, ее отца, «после того как мамы не стало». И значит, проницательности миссис Грей не занимать, ибо на Смайли и вправду тяжким грузом лежали два жестоких убийства, хотя это ничуть не сковывало его активности, а, скорее, наоборот. Она справедливо называла его и нерешительным, постоянно менявшим мнение по поводу разных мелочей: Смайли, как и Остракова, обнаружил, что несущественные решения даются ему все труднее и труднее.

А вот Тоби Эстерхейзи проявил большую информированность в оценке поведения Смайли, естественно, окрашенную его, Тоби, волнением по поводу того, что он снова участвовал в деле. Перспектива разыграть Карлу «за большим столом», как Тоби упорно это называл, превратила его в нового человека. Мистер Бенати стал настоящим деятелем международного масштаба. Целых две недели он обходил темные закоулки самых убогих городов Европы, проводя смотр своей необычной армии сданных на свалку специалистов – карманников, воров звуковой техники, шоферов, фотографов, – и каждый день, где бы он ни находился, ему звонил Смайли по телефонам, расположенным невдалеке от пансиона; пользуясь заранее обговоренным кодом, он сообщал о том, как подвигается дело. Если Тоби проездом оказывался в Лондоне, Смайли ехал в отель при аэропорте и снимал с него показания в одном из ставших уже знакомыми номеров. Джордж, заявил Тоби, превратился в этакого летучего голландца, он «flucht nach vorn», чего никто толком не сумел перевести. Буквально это означает «вырывается вперед» и, безусловно, подразумевает состояние отчаяния, но также и ожидание удара в спину, а возможно, и то, что человек окончательно сжег свои корабли. В чем, собственно, заключалась эта слабость Смайли, Тоби описать не мог.

– Слушайте, – говорил он, – Джордж всегда нарывался, понимаете, о чем я? Вот, скажем, вы много всякого видите – глаза у вас очень устают. Возможно, Джордж слишком много всего видел. – И он добавил фразу, которой нашлось достойное место в фольклоре Цирка:

– У Джорджа под шляпой ума палата.

С другой стороны, Тоби ни минуты не сомневался в его качествах командующего. «Дотошен до крайности», – уважительно объявлял он, даже если эта крайность включала проверку подотчетных средств, выданных Тоби, вплоть до расходов на швейцарскую газету «Раппен», и была проявлением дисциплины, которую Тоби принимал с трудом. Джордж нервничал, рассказывал Тоби, все нервничали, и эта его нервозность достигла апогея, когда Тоби стал передислоцировать свои команды из двух-трех человек к главной цели – в Берн и очень, очень осторожно делать первые шаги в направлении дичи.

– Слишком он во все влезает, – жаловался Тоби. – Можно подумать, что он вместе с нами хочет прочесывать улицы. Он же оперативник, и ему трудно что-либо кому-то препоручать, понимаете, что я имею в виду?

Даже когда команды были набраны, должным образом зарегистрированы и проинструктированы, Смайли со своей лондонской базы продолжал настаивать, чтобы они три дня бездействовали – пусть каждый, так сказать, «измерит температуру города», приобретет местную одежду и средство передвижения, проверит системы связи.

– Это как занавеска из сплошного кружева, Тоби, – волнуясь, повторял он. – С каждой неделей, в течение которой ничего не происходило, Карла будет чувствовать себя все безопаснее и безопаснее. Но стоит хоть раз спугнуть дичь, и он запаникует, а нашей операции придет конец.

По завершении первого этапа операции Смайли вызвал Тоби с докладом к себе домой.

– Вы уверены, что никто вас не заметил? Достаточно ли у вас смен? Не прибавить ли вам машин, людей?

После чего, рассказывал Тоби, ему пришлось заново изложить Джорджу весь маневр, пользуясь картами улиц и фотографиями объектов, объясняя в точности, где будут расставлены посты, где одна команда исчезает, уступая место другой.

– Дождитесь, изучите его маршруты, – посоветовал Смайли, расставаясь с Тоби. – Выясните манеры поведения, а тогда я присоединюсь. Но не раньше.

Тоби считал, что таким образом Смайли обеспечивал себе запас времени.

Относительно посещения Смайли Цирка в этот трудный период никаких официальных свидетельств, естественно, не осталось. Он входил в здание словно собственный призрак и проплывал как невидимка по знакомым коридорам. По совету Эндерби, он приезжал четверть седьмого, как раз после того, как кончалась дневная смена и прежде чем заступала ночная. Смайли ожидал увидеть на своем пути барьеры; его смущало то, что охранники, знавшие его двадцать лет, будут звонить по телефону на пятый этаж, справляясь, можно ли его впустить. Но Эндерби позаботился, и, когда Смайли без пропуска впервые появился у деревянной стойки, молодой парень, которого он никогда прежде не видел, небрежно кивнул ему в сторону открытого лифта. Оттуда Смайли беспрепятственно проник в подвал. Выйдя из лифта, Смайли первым делом увидел доску объявлений клуба благотворителей, все с теми же объявлениями, что и в его дни, слово в слово: котят бесплатно отдадут в хороший дом; драматический кружок младших сотрудников играет в пятницу в столовой пьесу «Доблестный Крайтон» – последнее слово написано с ошибкой. Все то же состязание по игре в сквош – игроки записаны под кличками в интересах безопасности. Все так же раздражающе гудят вентиляторы. Все оставалось настолько тем же самым, что стоило лишь Смайли толкнуть стеклянную с проволочной решеткой дверь архива и вдохнуть запах чернил и библиотечной пыли, как он приготовился увидеть в свете зеленой лампы с выщербинами собственную округлую фигуру над столом в углу, подобно тем дням, когда он составлял диаграммы смелых предательств Билла Хейдона и пытался, сообразуясь с логикой, определить бреши в броне Московского Центра.

– А-а, я слышала, вы пишете историю нашего славного прошлого, – снисходительно пропела ночная дежурная. Высокая девица из сельских мест с походкой Хилари – она, казалось, даже сидя, возвышалась над всеми. Сейчас она с грохотом опустила на стол старый жестяной ящик для бумаг. – Это вам, с любовью с пятого этажа, – доложила она. – Пискните, если надо будет в чем-то покопаться, хорошо?

На ярлыке, привязанном к ручке ящика, значилось: «Хранить для памяти». Приподняв крышку, Смайли увидел пачку желтовато-коричневатых старых папок, перетянутых зеленой резинкой. Он осторожно развязал тесемки и открыл первую папку – на него смотрела туманная фотография Карлы, словно лицо трупа из глубины гроба. Смайли читал всю ночь, почти не вставая. Он читал о своем далеком прошлом, как и о прошлом Карлы, и порой ему казалось, что одна жизнь дополняет другую, что обе они – следствие одной и той же неизлечимой болезни. Он подумал – он часто думал об этом и раньше, – как сложилась бы жизнь, имей он такое же детство, как у Карлы, и пройди он через то же горнило революционных волнений. Он попытался себе это представить, но, как нередко случалось и прежде, не смог воспротивиться завораживающей силе страданий русского народа, его бездумной жестокости и вспышкам героизма. Он казался себе таким маленьким перед лицом всего этого и изнеженным, хотя и в его жизни боли хватало. Ночная смена закончилась, а он все еще работал и, «словно лошадь, спящая стоя», как выразилась ночная дежурная, отбывшая домой в спортивном костюме, листал пожелтевшие бумаги. Даже после того, как она забрала папки, дабы вернуть на пятый этаж, он продолжал сидеть, глядя в пространство, пока она не дотронулась до его локтя.

Он пришел на следующий вечер и на следующий, затем исчез и безо всяких объяснений вернулся через неделю. Покончив с Карлой, он взялся за досье на Кирова, Михеля, Виллема, на всю группу в целом, хотя бы для того, чтобы подкрепить документально все слухи и россказни о союзе Лейпциг – Киров. Ибо Смайли поражал и другой гранью натуры – назовем это педантизмом или дотошностью ученого, – при коей лишь досье – единственная истина, а все остальное – только домысел, пока он не подтвержден и не зафиксирован документом. Смайли вытащил папки на Отто Лейпцига и на генерала и в память о них добавил туда описание подлинных обстоятельств смерти каждого. Последним делом, заинтересовавшим Смайли, стало досье на Билла Хейдона. Смайли не сразу его принесли, дежурный офицер на пятом этаже позвонил Эндерби и вытащил его из-за стола, где он ужинал с министром, чтобы получить разрешение. Эндерби – надо отдать ему должное – пришел в ярость:

– Боже правый, да ведь он же сам составил это чертово досье, не так ли! Если Джордж не может прочесть собственные отчеты, тогда кто же может?

Смайли в общем-то это досье и не читал, как доложила дежурная, которая исподволь наблюдала за ним, проверяя, что он делает с каждой папкой. Скорее, пролистал: она описала, как он медленно, внимательно переворачивал страницы, «точно искал знакомую картинку или фотографию и никак не мог найти». Смайли продержал досье всего около часа, затем вернул и вежливо сказал: «Премного благодарен». После этого он больше не появлялся, но дворники рассказывали, что в тот вечер где-то после одиннадцати, убрав все свои бумаги, очистив стол и бросив листки с нацарапанными пометками в контейнер для ненужных секретных бумаг, он еще долго стоял на заднем дворе – преомерзительном месте, сплошь белый кафель, черные трубы и запах кошек – и смотрел на здание, которое собирался покинуть, и на окно своего бывшего кабинета, где горел слабый свет, как старики смотрят на дом, где родились, на школу, в которую ходили, на церковь, где венчались. И, к удивлению всего Цирка, около половины двенадцатого он остановил такси, поехал на Пэддингтонский вокзал и сел в спальный вагон поезда, отправляющегося сразу после полуночи в Пензанс. Он не покупал билета заранее и не заказывал по телефону и при нем не было ничего, даже бритвы, хотя утром он нашел-таки ее у проводника. Сэм Коллинз собрал к тому времени команду «наружников», явно не профессионалов, и они сообщили лишь то, что Смайли звонил из телефонной будки, но им не удалось проследить кому и куда.

– Чертовски странное время для отдыха, верно? – раздраженно заметил Эндерби, когда ему доложили об этом вместе со вздохами аппарата по поводу сверхурочной работы, времени, потраченного на поездки, и оплаты неузаконенных часов работы. Впрочем, Эндерби вспомнил: – О, Господи, он же поехал к этой своей суке-богине. Неужели ему недостаточно проблем – ведь он взялся самостоятельно поймать Карлу.

Вся эта история странным образом не давала Эндерби покоя. Он кипел весь день и даже при всех оскорбил Сэма Коллинза. Будучи в прошлом дипломатом, он не терпел абстракций, хотя сам постоянно к ним прибегал.



Дом стоял на холме, в роще голых вязов, ожидавших вырубки. Он был из серого гранита, очень большой и запущенный, с черепичной крышей, торчавшей рваными черными шалашами над верхушками деревьев. К нему вели длиннющие оранжереи с разбитыми стеклами; пониже, в долине, стояли разрушенные конюшни и простирался заброшенный огород. Оливковые холмы, окружавшие дом, стояли совершенно голые, когда-то каждый из них был фортом. Она называла это «корнуэльские громады Гарри». Между холмами пролегала полоска моря, которое в это утро под низкими облаками было гладким, как аспидная доска. Такси, старый «хамбер», каким штабные пользовались в войну, подвезло Смайли к дому по изрытой колеями дороге. «Здесь она провела свое детство, – думал Смайли, – и здесь приняла меня». Вся дорога в рытвинах, пни срезанных деревьев торчали желтыми могильными памятниками по обе ее стороны. «Она наверняка сейчас в главном доме», – пришло в голову Смайли. Домик, где они вместе проводили отпуск, находился за бровкой, но одна она жила в главном доме, в своей бывшей детской. Он отпустил шофера и зашагал ко входу в своих лондонских ботинках, тщательно выбирая дорогу среди луж. «Это больше не мой мир, – размышлял он. – Это ее мир, их мир». Он окинул внимательным взглядом окна фасада, пытаясь обнаружить ее тень. «Она бы наверняка встретила меня на станции, если бы не спутала время», – не преминул он найти ей оправдание. Но ее машина стояла в конюшне, подернутая изморозью, – он заметил авто, еще когда расплачивался с таксистом. Смайли позвонил и услышал ее шаги по каменным плитам, но дверь открыла миссис Тремедда и провела его в одну из гостиных – комната для курения, утренняя гостиная, просто гостиная, он так и не запомнил, которая из них какая. В камине горел огонь.

– Я сейчас ее позову, – сказала миссис Тремедда.

«По крайней мере не придется говорить о коммунистах с сумасшедшим Гарри, – успокоил себя Смайли и стал ждать. – По крайней мере, мне не придется выслушивать про то, что все официанты-китайцы в Пензансе – без исключения – подчиняются приказам из Пекина и травят посетителей. Или про то, что этих чертовых забастовщиков следует поставить к стенке и расстрелять – где их представление о служении обществу, черт бы их подрал? Или про то, что Гитлер, возможно, и был мерзавцем, но правильно относился к евреям. Или рассуждения на какую-то не менее чудовищную, но вполне серьезно воспринимаемую тему… Она велела родным держаться от меня подальше», – мелькнуло у него в голове.

В запахе горящих поленьев он уловил привкус меда и подивился, как всегда, откуда этот запах. От навощенной мебели? Или же где-то в недрах дома есть комната, где хранится мед, как есть комната, где хранятся ружья, и комната, где хранятся удочки, и комната, где хранятся табакерки, и, насколько он понимал, комната для любви? Он поискал глазами рисунок Тьеполо, висевший над камином, – сценка из венецианской жизни. «Они его продали», – подумал он. Всякий раз, как он сюда приезжал, коллекция уменьшалась еще на одну прелестную вещь. На что Гарри тратит деньги, можно только догадываться, но, безусловно, не на дом.

Она шла к нему через комнату, и Смайли втайне радовался, что идет она, а не он, потому что он наверняка обо что-то зацепился бы. Во рту у него пересохло, а в желудке возник колючий ком – он не хотел, чтобы она приближалась, слишком тяжело было ее видеть. Она выглядела прелестно и казалась такой исконной англичанкой – она всегда здесь так выглядела; подходя к нему, она окинула его взглядом своих карих глаз, пытаясь понять его настроение. Она поцеловала его в губы, обняв за затылок, и тень Хейдона встала между ними как меч.

– Ты не подумал прихватить на станции утреннюю газету? – поинтересовалась она – Гарри снова перестал на них подписываться.

Она спросила, завтракал ли он; он солгал, ответив «да».

– В таком случае, может, пойти прогуляться? – предложила она, словно он приехал осматривать поместье. Она провела его в оружейную, где они поискали подходящие сапоги. Там нашлись сапоги, блестевшие как каштаны, и сапоги, которые, казалось, никогда не высыхали. Дорожка вдоль берега вела в обе стороны. Время от времени Гарри перегораживал ее баррикадами из колючей проволоки и выставлял таблички с надписью: «ОСТОРОЖНО, МИНЫ!» Он вел нескончаемую борьбу с муниципией за разрешение устроить тут кемпинг, и отказ приводил его в ярость. Сейчас они выбрали северное направление, где гулял ветер, и она взяла Смайли под руку, чтобы лучше слышать. На юг пришлось бы идти гуськом по краю утеса.

– Я на некоторое время уеду, Энн. – Он постарался возможно естественнее произнести ее имя. – Мне не хотелось говорить об этом по телефону. – Он произнес это своим голосом военных лет и почувствовал себя полным идиотом. «Я отправляюсь шантажировать любовника», – следовало бы ему добавить.

– Уезжаешь куда-то в определенное место или просто подальше от меня?

– Есть работа за границей. – Он по-прежнему старался избежать роли галантного пилота и не выдерживал. – Думаю, тебе не следует переезжать на Байуотер-стрит, пока меня не будет.

Она взяла его за руку, но в общем-то она всегда так делала: вела себя с людьми естественно, со всеми людьми. Далеко под ними, в расщелине скал, плескалось море и кипело от ярости белой пеной.

– И ты проделал весь этот путь, только чтобы предупредить, что мне не следует туда переезжать? – уточнила она.

Он не отвечал.

– Поставим вопрос иначе, – предложила она после того, как они еще немного прошли вперед. – Если бы на Байуотер-стрит можно было переехать, ты бы предложил мне это сделать? Или ход туда заказан мне навсегда?

Она остановилась и посмотрела на него и отступила, пытаясь прочесть на его лице ответ. И прошептала: «Господи, Боже мой» – а он увидел на ее лице сомнение, гордость и надежду, подумал: «А что же она прочла в моих глазах», – так как сам он не понимал своих чувств, кроме того, что ему не место рядом с ней, не место здесь, – она казалась ему девушкой на плавучем острове, который удалялся от него вместе с тенями всех прошедших через ее жизнь любовников. Он не любил ее, она была ему безразлична, он отрешенно смотрел, как она уплывает, и она уплыла. «Если я сам не знаю себя, – размышлял он, – то как могу я сказать, кто ты?» Он увидел на ее лице следы возраста, страданий и борьбы, оставленные их совместной жизнью. Она была всем, к чему он стремился, она была ничем, она напоминала ему кого-то, кого он много лет назад знал, она была чужой, он знал ее всю, без изъятия. Он увидел ее серьезное лицо и на секунду задумался, что мог бы принять это за глубину чувств, а в следующую секунду уже презирал ее за то, что она так зависит от него, и жаждал лишь от нее избавиться. Ему хотелось крикнуть: «Вернись!» – но он этого не сделал; он даже не поддержал ее, когда она поскользнулась.

– Ты говорила мне никогда не прекращать поиска, – обронил он. Казалось, дальше последует вопрос, но вопроса не последовало.

Она подождала, затем высказалась:

– Я комедиантка, Джордж. Мне нужен надежный человек. Мне нужен ты.

Но он смотрел на нее из глубины лет.

– Дело в моей работе, – пытался объяснить он.

– Я не могу жить с ними. Я не могу жить без них. – Он решил, что она снова говорит о своих любовниках. – Только одно на свете хуже перемен, и это – статус-кво. Я ненавижу делать выбор. Я люблю тебя. Понимаешь? – Он, должно быть, что-то сказал. Она не опиралась на него, но прислонилась к нему и заплакала, и прислонилась только потому, что слезы лишили ее сил. – Ты так и не понял, насколько ты был свободен, Джордж, – услышал он ее слова. – Мне пришлось быть свободной за нас обоих. – Впрочем, она, казалось, поняла всю глупость последней фразы и рассмеялась.

Она выпустила его руку, и они пошли дальше – она прямыми вопросами пыталась выправить курс корабля. Он сказал – это займет несколько недель, может быть, больше. Он будет «жить в отеле», правда, он не упомянул, в каком городе или в какой стране. Она снова встала перед ним, и слезы вдруг полились рекой, еще сильнее, чем прежде, но это не трогало его, как ему бы того хотелось.

– Джордж, все кончено, обещаю тебе. – Она остановилась, чтобы произнести свой монолог. – Свисток просвистел – и в твоем мире, и в моем. Мы высадились на берег вместе. Ничего другого больше не будет. Если брать среднее, то мы самые ублаготворенные люди на Земле.

Он кивнул, казалось, принимая то обстоятельство, что она была где-то без него, но не считая это решающим. Они пошли дальше, и он заметил, что, когда она молчит, между ними устанавливается некая связь, но только как между двумя живыми существами, которые идут по одной дороге.

– Речь идет о людях, которые погубили Билла Хейдона, – сказал он ей то ли в утешение, то ли в оправдание своего ухода из ее жизни. А сам подумал: «Которые погубили тебя».

Он пропустил свой поезд, и теперь предстояло ждать два часа. Был отлив, и он шел вдоль берега, напуганный собственным безразличием. В этот серый день чайки белыми пятнами выделялись на свинцовом небе. Пара храбрых детишек плескалась в пене волн.

«Я краду чужую душу, – мрачно размышлял он. – Человек без веры, я преследую другого человека за убеждения, я пытаюсь отогреться у чужого костра».

Он смотрел на детишек и вспоминал чьи-то строки, он когда-то читал и любил поэзию:

Кинуться и поплыть в чистоте вод,

Радуясь, что ушел от постаревшего,

Холодного и уставшего мира.

«Да, – невесело подумал он. – Это я».



– Итак, Джордж, – пытался выяснить Лейкон, – вы считаете, что мы слишком высоко ставим наших женщин, и в этом мы, представители английского среднего класса, не правы? Вы считаете – поставлю вопрос так, – что мы, англичане, с нашими школами и традициями, ожидаем слишком многого от наших женщин, а потом виним их за то, что они совсем не соответствуют нашим стандартам… вы следите за ходом моей мысли? Мы смотрим на них как на явление, а не как на живые существа во плоти и крови. В этом наша промашка?

Смайли кивнул: дескать, возможно.

– Но если это не так, почему же Вэл всегда клюет на всякое дерьмо? – раздраженно бросил Лейкон к удивлению пары, сидевшей за соседним столиком.

Смайли не знал ответа и на этот вопрос.

Они ужинали в мясном ресторане по выбору Лейкона. Пили разливное испанское бургундское, и Лейкон дико возмущался британской политикой. А теперь они пили кофе и весьма подозрительное бренди. Слишком пережали по части антикоммунизма – Лейкон не сомневался в этом. Коммунисты в конце концов всего лишь люди. Они не монстры с окровавленными зубами – во всяком случае, теперь уже не такие. Коммунисты хотят того, чего хотят все: процветания, немножко мира и спокойствия. Возможности передохнуть от всей этой чертовой враждебности. А если они этого не хотят, что мы-то можем тут поделать? Есть проблемы – вроде Ирландии, которые неразрешимы, но вы ни за что не заставите американцев признать хоть что-то неразрешимым. Великобритания неуправляема – через пару лет такое положение будет всюду. Наше будущее – в коллективе, но наше выживание зависит от индивидуума, и этот парадокс ежедневно убивает нас.

– А вы, Джордж, как вы себе это представляете? Вы ведь теперь в конце концов не в упряжке. Вы можете позволить себе объективную точку зрения, широкие перспективы.

Смайли услышал собственные слова – какую-то глупость насчет спектра.

А теперь подошло время разговора на ту тему, которой Смайли весь вечер боялся больше всего: семинар о проблемах супружеской жизни.

– Нас всегда учили, что женщин следует лелеять, – не без возмущения объявил Лейкон. – Если они каждую минуту не будут чувствовать себя любимыми, они собьются с пути. А этот малый, с которым сейчас Вэл… словом, если она ему досаждает или говорит что-то несуразное, он подбивает ей глаз. Мы с вами никогда так не поступаем, верно?

– Безусловно, нет, – подтвердил Смайли.

– Послушайте. Как вы считаете, если я поеду к ней… прижму ее как следует у нее дома… поведу себя действительно жестко – пригрожу судом и тому подобное, – перетянет это чашу весов? Я хочу сказать, я ведь, ей-Богу, покрупнее его. И могу дать затрещину, что бы вы обо мне ни думали!

Они стояли на тротуаре под звездами в ожидании такси для Смайли.

– Ну, в общем, хорошего вам отдыха. Вы его заслужили, – заключил Лейкон. – Едете в какие-нибудь теплые края?

– Я решил просто уехать побродить.

– Счастливчик. Боже, как я завидую вашей свободе! Ну, так или иначе, вы очень мне помогли. Я последую вашему совету буквально.

– Но, Оливер, я не давал вам никакого совета, – возразил Смайли, слегка взволновавшись.

Однако Лейкон не обратил внимания на его слова.

– А то, другое, насколько я слышал, полностью утрясено, – безмятежным тоном добавил он. – Никаких концов, никакой грязи. Отлично, Джордж. Вы лояльно себя вели. Постараюсь, чтобы вы получили за это признание. Что у вас уже есть, я забыл? Один господин тут на днях заметил в «Атенеуме», что вы заслуживаете рыцарского титула.

Подошло такси, и, к смущению Смайли, Лейкон вылез с рукопожатием.

– Джордж, да благословит вас Бог. Вы были кремнем. Мы с вами птицы благородного полета, Джордж. Оба – патриоты, больше даем, чем получаем. Натренированы служить. Нашей родине. И должны расплачиваться за это. Будь Энн вашим агентом, а не вашей женой, вы наверняка хорошо бы ее вели.



На другой день после телефонного звонка Тоби относительно того, что «дело подходит к завершению», Джордж Смайли спокойно отбыл в Швейцарию под рабочим именем Барраклоу. В Цюрихском аэропорту он сел на автобус «Суисэйр», следующий в Берн, и прямиком направился в отель «Бельвю палас» – огромное, роскошное заведение, в котором царил мягкий эдвардианский покой и которое в ясные дни смотрит на подножие сверкающих Альп, а в этот вечер было окутано липким зимним туманом. Он-то думал остановиться в более скромном месте, ему даже приходило на ум воспользоваться одной из конспиративных квартир Тоби. Но Тоби убедил его, что в «Бельвю» гораздо лучше. В отеле несколько выходов, он расположен в центре, и если Смайли стали бы в Берне искать, то прежде всего подумали бы об этом отеле, поэтому Карла сочтет это последним местом, где он мог бы остановиться. Смайли вошел в огромный холл, словно ступил на палубу пустого лайнера, находящегося в открытом море.

ГЛАВА 21

Его номер оказался маленьким швейцарским Версалем. Письменный столик с мраморной крышкой и дутыми ножками был отделан медными инкрустациями, над двумя белоснежными кроватями висела гравюра Бартлетта, изображавшая байроновского Чайльд Гарольда. За окном стоял туман, такой густой, что казалось, нависла серая стена. Смайли разобрал чемодан и спустился вниз, в бар, где пожилой пианист наигрывал попурри из модных в пятидесятые годы мелодий, какие любила Энн, да и он, пожалуй, тоже. Смайли выпил бокал «Фендана», закусывая сыром и думая: «Началось». Вот теперь началось. Отныне назад пути нет, никаких колебаний. В десять он отправился в старый, любимый город. В холодном воздухе улиц, вымощенных булыжником, пахло жареными каштанами и сигарами. Древние фонтаны надвигались на него из тумана, средневековые дома напоминали декорацию к пьесе, в которой он не участвовал. Он шел под аркадами, мимо художественных галерей и магазинов антиквариата, мимо дверей, таких высоких, что туда можно было бы въехать на лошади. У моста Нидегг он остановился и посмотрел на реку. «Сколько проведено здесь ночей, – мелькнуло у него в голове. – Сколько пройдено улиц». Он вспомнил детство: «Так странно блуждать в тумане – ни одно дерево не узнает другое». Ледяной туман низко клубился над быстро бегущей водой, запруда в свете фонарей казалась кремово-желтой.

Позади него остановилась машина, оранжевая «вольво» с бернским номером. И ненадолго притушила фары. Как только Смайли направился к ней, дверца пассажира открылась, и при свете вспыхнувшей внутри лампочки он увидел за рулем Тоби Эстерхейзи, а на заднем сиденье суровую на вид женщину, одетую как бернская домохозяйка, с ребенком на коленях. «Для прикрытия, – догадался Смайли, – для силуэта, как говорят те, кто занимается слежкой». Машина тронулась с места, и женщина заговорила с ребенком на швейцарском немецком. Голос ее звучал раздраженно:

– Видишь, там журавль, Эдуард… А теперь мы проезжаем мимо медвежьей ямы, Эдуард… Смотри, Эдуард, трамвай…

«Наружники» вечно всем недовольны», – вспомнил Смайли: такова участь тех, кто подглядывает. Женщина размахивала руками, указывая ребенку то на одно, то на другое. «Семейный вечер, офицер, – значилось в сценарии. – Мы ездили в гости в нашей оранжевой „вольво“, офицер. А теперь едем домой. И мужчины, офицер, естественно, сидят впереди».

Они въехали в Эльфенау, дипломатическое гетто Берна. Сквозь туман Смайли смутно видел заросшие сады, белые от мороза, и зеленые портики вилл. В свете фар мелькнула медная дощечка, возвещая о том, что это – владение какого-то арабского государства; двое охранников стояли у ворот. Машина проехала мимо англиканской церкви и нескольких теннисных кортов, затем выехала на проспект, окаймленный голыми буками. Фонари белыми шарами светились среди них.

– Номер восемнадцатый будет в пятистах метрах слева, – тихо произнес Тоби. – Григорьев и его жена занимают нижний этаж. – Он ехал медленно, якобы из-за тумана.

– Очень богатые люди живут здесь, Эдуард! – со вздохом произнесла женщина у них за спиной. – Все приехали к нам из чужих мест.

– Большинство тех, кто прибыл из-за железного занавеса, живут в Мури, а не в Эльфенау, – продолжал свои пояснения Тоби. – Это своеобразная коммуна – они все делают группами. По магазинам ходят группами, гуляют группами и так далее. Григорьевы ведут себя иначе. Три месяца назад они переехали из Мури сюда, сняв тут квартиру. Три с половиной тысячи в месяц, Джордж, он сам платит хозяину.

– Наличными?

– Каждый месяц сотенными бумажками.

– А как расплачиваются за квартиры остальные сотрудники посольства?

– По счетам, через миссию. Но не Григорьевы. Григорьевы составляют исключение.

Их обогнала полицейская машина, двигавшаяся медленно, точно баржа по реке, – Смайли заметил, как в их сторону повернулись три головы.

– Смотри, Эдуард, полиция! – воскликнула женщина и попыталась заставить мальчика помахать им.

А Тоби говорил без умолку.

– Полиция беспокоится насчет бомб, – пояснил он. – Они считают, палестинцы намерены все здесь взорвать. Это и хорошо для нас, и плохо, Джордж. Если мы будем неуклюжи, Григорьев решит, что мы местные архангелы. А вот с полицией это не пройдет. Еще сто метров, Джордж. Высматривайте черный «мерседес» во дворе. Остальные сотрудники пользуются посольскими машинами. Но не Григорьев. Григорьев ездит в собственном «мерседесе».

– Когда он его приобрел? – поинтересовался Смайли.

– Три месяца назад, из вторых рук. Примерно в то же время, когда уехал из Мури. Это стало для него настоящим скачком, Джордж. Все равно как день рождения – столько подарков! Машина, квартира, повышение с первого секретаря в советники.

Оштукатуренная вилла находилась в большом саду, задняя часть которого скрывалась в тумане. В зашторенном окне-фонаре Смайли увидел проблески света. В саду была детская горка и нечто вроде пустого бассейна. На гравиевой дорожке стоял черный «мерседес» с дипломатическим номером.

– Номера всех машин Советского посольства кончаются на цифре «семьдесят три», – сказал Тоби. – А у англичан – на цифре «семьдесят два». Григорьева два месяца тому назад получила права. Только две женщины в посольстве имеют водительские права. Одна из них – Григорьева, и она ужасный водитель, Джордж. В самом деле ужасный.

– А кто еще живет в доме?

– Хозяин. Профессор Бернского университета, ублюдок. Некоторое время тому назад Кузены подобрались к нему и сказали, что хотели бы установить на нижнем этаже парочку микрофонов – за деньги. Профессор взял деньги и, как добропорядочный гражданин, сообщил о них в Бундесполицай. В Бундесполицае перепугались. Они пообещали Кузенам смотреть в другую сторону в обмен на то, что Кузены покажут им товар. От проведения операции отказались. Похоже, Кузены не слишком интересовались Григорьевым, а собирались подслушивать просто порядка ради.

– А где дети Григорьева?

– В школе Советской миссии в Женеве, где они живут всю неделю. В пятницу вечером приезжают домой. По уик-эндам семейство совершает экскурсии. Бродят по лесам, греются на солнышке, играют в бадминтон. Собирают грибы. Григорьева помешана на свежем воздухе. Кроме того, они разъезжают на велосипедах, – добавил Тоби, бросив взгляд на Смайли.

– Григорьев ездит с семейством на эти экскурсии?

– По субботам он работает, Джордж, и убежден, только для того, чтобы отдохнуть от семейства.

Смайли заметил, что у Тоби сложился вполне определенный взгляд на супружескую жизнь Григорьевых. Интересно, подумал он, не под влиянием ли собственной?

Они свернули с проспекта на боковую дорогу.

– Слушайте дальше, Джордж, – продолжал Тоби, все еще муссируя тему григорьевских уик-эндов. – О'кей? «Наружники» часто выдумывают. Они вынуждены выдумывать – такова их работа. Так вот, в отделе виз работает девушка. Брюнетка и весьма сексуальная для русской. Ребята называют ее Крошка Наташа. Зовут ее как-то иначе, но для них она Наташа. По субботам она приходит в посольство. Работать. Григорьев раза два отвозил ее домой в Мури. Мы сделали несколько снимков, совсем недурных. Она выходит из машины, немного не доехав до своего дома, и последние пятьсот метров идет пешком. Почему? В другой раз он с ней просто катался – они проехались вокруг Гуртена, уютненько беседуя. Возможно, ребятам так это показалось из-за Григорьевой. Сам Григорьев им нравится. Вы же знаете, какие они, эти «наружники». Либо любят, либо ненавидят. Так вот он им нравится.

Тоби решил припарковаться. В тумане впереди блеснули огни маленького кафе. Во дворе стоял зеленый «ситроен» – малолитражка с женевским номером. На заднем сиденье лежала груда картонных коробок словно с образцами товаров. С радиоантенны свисал лисий хвост. Выскочив из своей машины, Тоби дернул на себя хлипкую дверцу малолитражки и подтолкнул Смайли к сиденью для пассажиров, затем протянул ему котелок, и Смайли надел его. Сам Тоби надел русскую меховую шапку. Они отъехали, и Смайли успел увидеть, как бернская матрона пересела за руль оранжевой «вольво», из которой они только что вылезли. Ее мальчик оживленно махал им через заднее стекло, когда они проезжали мимо.

– Как поживают наши? – поинтересовался Смайли.

– Отлично. Роют землю, Джордж, все до единого. У одного из братьев Саррор заболел малыш, ему пришлось вернуться домой, в Вену. Очень переживал. А в остальном все отлично. Все они считают вас Первым номером. Справа к нам подходит Гарри Слинго. Помните Гарри? Работал у меня на побегушках в Актоне.

– Я читал, что его сын получил стипендию в Оксфорде, – произнес Смайли.

– По физике. В Оксфорде. Мальчишка просто гениален. Смотрите вперед, Джордж, не поворачивайте головы.

Они проехали мимо фургона с надписью «Auto – Schnelldienst», размашисто написанной краской по борту; шофер дремал за рулем.

– А кто там сидит? – спросил Смайли, когда фургон остался позади.

– Пит Ласти, был в свое время охотником за скальпами. Этим ребятам сейчас туго приходится, Джордж. Никакой работы, никаких операций. Пит записался в армию Родезии. Убил несколько человек, ему там не понравилось, вернулся. Ничего удивительного, что они вас обожают.

Они снова ехали мимо дома Григорьева. Свет горел теперь уже в другом окне.

– Григорьевы рано ложатся спать, – с некоторым удивлением произнес Тоби.

Впереди стоял лимузин с номером цюрихского консульства. Шофер читал какую-то книжонку в бумажном переплете.

– Это – Канадец-Билл, – пояснил Тоби. – Григорьев выезжает из дома, поворачивает направо и проезжает мимо Пита Ласти. Поворачивает налево и проезжает мимо Канадца-Билла. Они ребята хорошие. Зорко смотрят.

– А кто позади нас?

– Девицы Майнерцхаген. Старшая только что вышла замуж.

Туман отъединял их от всех, поглощал все звуки. Они спустились с небольшого холма, проехали мимо резиденции английского посла справа – на подъездной аллее стоял его «роллс-ройс». Дорога заворачивала влево, и Тоби следовал по ней. В этот момент ехавшая сзади машина обогнала их и очень кстати посветила фарами. В свете их Смайли увидел впереди окруженный деревьями тупик, и в конце его – высокие закрытые ворота, за которыми виднелась охрана из нескольких человек. Остальное полностью скрывали деревья.

– Приветствую вас в Советском посольстве, Джордж, – очень тихо произнес Тоби. – Двадцать четыре дипломата, пятьдесят сотрудников разных рангов – шифровальщики, машинистки, несколько очень скверных шоферов, все живут в одном месте. Торговое представительство находится в другом здании, на Шанценекштрассе семнадцать. Григорьев там завсегдатай. В Берне есть также ТАСС и «Новости» – обе организации служат главным образом крышей. Главная резидентура – в Женеве, под крышей ООН, около двухсот человек. А здесь филиал: в общем и целом человек двенадцать – пятнадцать, расширяются, но медленно. Консульство находится позади посольства. Вы проходите в него через калитку в ограде, точно в курильню опиума или в бордель. В приемной установлен телевизор, куда транслируется изображение дорожки к дому со сканеров. Попытайтесь хотя бы разок подать прошение о визе.

– Благодарю вас, пожалуй, я пропущу этот шанс, – улыбнулся Смайли, и Тоби издал свой редкий смешок.

– Территория посольства, – прокомментировал Тоби, указывая в свете фар на лесистую местность, круто спускавшуюся вправо. – Тут Григорьева играет в волейбол, читает политические наставления детям. Поверьте, Джордж, это очень искушенная женщина. Посольский детский сад, кружки политпросвещения, клуб пинг-понгистов, женский бадминтон – эта женщина верховодит всюду. Можете мне не верить, послушайте, что говорят о ней мои ребята.

Когда они выворачивали из тупика, Смайли поднял глаза и увидел, как в верхнем окне углового дома потух свет, затем снова зажегся.

– Это Паули Скордено приветствует нас в Берне, – сказал Тоби. – Мы на прошлой неделе умудрились снять тут верхний этаж. Паули работает на Рейтер. Мы даже сумели устроить ему удостоверение журналиста. Визитную карточку, все, что надо.

Тоби остановил машину возле Тунплатц. Часы на башне в стиле модерн пробили одиннадцать. Пошел мелкий снежок, но туман не рассеивался. С минуту оба молчали.

– Сегодня все шло как на прошлой неделе, на прошлой неделе – как на предыдущей, Джордж, – доложил Тоби. – Каждый четверг одно и то же. После работы Григорьев едет на «мерседесе» в гараж, заправляет машину бензином и маслом, проверяет батареи, просит квитанцию. Едет домой. В шесть часов или чуть позже к двери его дома подъезжает посольская машина, и из нее выходит Красский, курьер, регулярно приезжающий по четвергам из Москвы. Один. Вечно вздрюченный, профессионал. Во всех других случаях Красский никуда не ездит без сопровождения Богданова. Они вместе летают, вместе возят почту, вместе едят. Но к Григорьеву Красский приезжает один. Проводит у него полчаса и уезжает. Почему? Очень странно для курьера, Джордж. И поверьте, очень опасно работать без подкрепления.

– Так что же вы думаете насчет Григорьева? – перебил его Смайли. – Кто он?

Тоби рассек воздух ладонью.

– Григорьев – не тренированный агент, Джордж. Никаких приемов он не знает – в общем, полная катастрофа. В то же время он и не тот, за кого себя выдает. Словом, серединка на половинку, Джордж.

«Таким же был и Киров», – подумал Джордж.

– Как вы считаете, у нас достаточно на него материала? – задал вопрос Смайли.

– Технически – никаких проблем. Банк, фальшивое прикрытие, даже Крошка Наташа, – технически у нас все козыри на руках.

– И вы считаете, он сгорит, – заключил Смайли скорее утвердительно, чем вопросительно.

В темноте Тоби снова взмахнул рукой, повертев ладонью и так и эдак.

– Человек сгорает, Джордж, всегда случайно, вы понимаете, что я хочу сказать? Иные люди вдруг ощущают прилив героизма и хотят умереть за свою страну. А другие перекатываются и лежат тихо, стоит им пригрозить. Иные люди не сгорают от упрямства. Понимаете, что я хочу сказать?

– Да. Думаю, что понимаю, – подтвердил Смайли. И снова вспомнил Дели и лицо человека, молча наблюдавшего за ним сквозь сигаретный дым.

– Не пережимайте, Джордж. О'кей? Надо время от времени класть ноги наверх.

– Спокойной ночи, – пожелал ему Смайли.

Он сел на последний троллейбус, ехавший в центр. Когда он добрался до «Бельвю», шел сильный снег – он падал крупными хлопьями, кружась в желтом свете фонарей. Смайли поставил будильник на семь часов.

ГЛАВА 22

Молодая женщина, которую звали тут Александра, уже час не спала, когда зазвонил колокол, но она, услышав его, лишь выше подтянула колени под ситцевой ночной рубашкой, зажмурилась и сказала себе, что все еще спит, – этому ребенку нужен отдых. Колокол, как и будильник Смайли, прозвонил в семь часов, а она уже в шесть слышала, как звонили по долине часы на башнях – сначала в католической церкви, затем в протестантской, затем на ратуше, и не поверила ни одному из них. Ни этому Богу, ни другому и уж меньше всего бюргерам с лицами мясников, которые стояли на ежегодном празднике, вытянувшись, выпятив живот, в то время как хор пожарных тянул патриотическую песню на швейцарском диалекте.

Александра знала о ежегодном празднике, потому что он был одним из немногих Разрешенных Выездов, а для нее – первым, на котором ей разрешили присутствовать, и она немало позабавилась, узнав, что это праздник лука. Она стояла между сестрой Урсулой и сестрой Благодатью, понимая, что они обе следят за тем, чтобы она не попыталась сбежать или не взбунтовалась и не закатила припадок, и вот она целый час слушала нуднейшие речи, а потом целый час – пение под аккомпанемент нудных маршей, исполняемых духовым оркестром. Затем прошли ряженые в деревенских костюмах с плетенками лука на длинных палках, а во главе – деревенский знаменосец, который в обычные дни приносил молоко ко входу, а если ему удавалось проскользнуть внутрь – приносил к самой двери общежития в надежде увидеть какую-нибудь из девушек в окне, но, возможно, это не он выглядывал девушек, а Александра выглядывала его.

После того как на деревенских часах прозвонило шесть, Александра решила, зарывшись в одеяло, считать минуты до бесконечности. Она, как ребенок, шепотом отсчитывала секунды: «одна-тысяча-и-одна, одна-тысяча-и-две». Через двенадцать минут, по ее подсчетам, она услышала на аллее урчание мопеда матушки Фелисити, возвращавшейся после мессы и оповещавшей всех, что Милосердная-Милосердненькая – поп-поп – и никто другой – поп-поп – наша мать-настоятельница официально объявляет, что день начался и никто другой – поп-поп – не имеет права это делать. Вообще-то говоря, смешно: ведь ее имя вовсе не Фелисити, она выбрала его, чтобы так ее звали другие монахини. А настоящее ее имя, как она сообщила по секрету Александре, – Надежда. И тогда Александра сообщила Фелисити, что ее настоящее имя – Татьяна, а вовсе не Александра. Александра – это ее новое имя, пояснила она, данное специально для Швейцарии. Тут Фелисити-Фелисити резко оборвала девушку, сказав, чтобы она не глупила.

После прибытия матушки Милосердной Александра натянула белую простыню на глаза и решила, что время остановилось, а сама она находится в некоей белой тюрьме для детей, где все одинаковые, без теней, где нет даже Александры, даже Татьяны. Белые лампочки, белые стены, белая железная кровать. Белые радиаторы. В высоких окнах видны белые горы на фоне белого неба.

«Доктор Рюди, – подумала она, – вот вам новая история для разговора в следующий четверг, или это будет во вторник?

Слушайте внимательно, доктор. Вы достаточно хорошо владеете русским? Иногда вы делаете вид, будто понимаете больше, чем на самом деле. Отлично, я начинаю. Меня зовут Татьяна, и я стою в моей белой ночной рубашке на фоне белого альпийского пейзажа и пытаюсь писать на столе белым мелом Фелисити-Фелисити, а на самом деле ее зовут Надежда. Под ночной рубашкой у меня ничего нет. Вы делаете вид, будто безразличны к таким вещам, но когда я говорю вам, как люблю свое тело, вы внимательно слушаете, верно, доктор Рюди? Я царапаю мелом по горе. Тычу им как сигаретой. Я вспоминаю самые грязные слова, какие знаю, – да, доктор Рюди, такое слово и еще такое, но боюсь, они не входят в ваш русский словарь. Я пытаюсь и написать их, но белым на белом – какой след, спрашивается, доктор, может оставить маленькая девочка?

Ах, доктор, это ужасно, вам не должны сниться мои сны. Знаете ли вы, что я была проституткой по имени Татьяна? И что ничего дурного сделать я не могу. Я могу устроить пожар, даже поджечь себя, могу поносить государство, и все равно те, кто наверху, не накажут меня? Вместо этого они выпустили меня через заднюю дверь: «Поезжай, Татьяна, поезжай», – вы знали об этом?»

Услышав шаги в коридоре, Александра глубже юркнула под одеяло. «Это француженку ведут в уборную», – подумала она. Француженка тут самая хорошенькая. Она нравилась Александре – хотя бы за красоту. Ее красота сводила на нет всю систему принуждения, даже когда на нее надевали смирительную рубашку – за то, что она себя исцарапала или выпачкала или что-то разбила, – ее ангельское личико смотрело на них словно с иконы. Даже в бесформенной ночной рубашке без пуговиц ее груди крутым мостиком приподнимали ткань, и против этого никто ничего не мог поделать, даже самые завистливые, даже Фелисити-Фелисити, которую на самом деле звали Надеждой, – француженка выглядела как кинозвезда. А когда она срывала с себя одежду, даже монахини с плотоядным ужасом смотрели на нее. Только американка могла с ней сравниться, но американку увезли – слишком плохо она себя вела. Француженка тоже вела себя достаточно скверно – и устраивала припадки голышом, и вскрывала себе вены, и в ярости набрасывалась на Фелисити-Фелисити, но это и сравнить нельзя с тем, что вытворяла американка перед тем, как ее увезли. Сестрам пришлось вызвать Кранко из сторожки, чтобы держать ее, пока ей делали укол. Им пришлось закрыть все крыло для отдыха, но когда карета увезла американку, такое было ощущение, точно кто-то умер, и сестра Благодать проплакала всю вечернюю молитву. И потом, когда Александра заставила ее все рассказать, сестра Благодать назвала ее ласково – Саша, что было явным признаком душевного волнения.

– Американку увезли в Унтерзее, – поведала сестра сквозь слезы, когда Александра пристала к ней. – Ох, Саша, Саша, обещай мне, что никогда не попадешь в Унтерзее. – Вот так и в жизни, о которой ей не следовало упоминать, ее упрашивали: «Татьяна, не делай этих безумств, это опасно!»

С тех пор Унтерзее стало для Александры символом всего самого страшного, угроза отослать ее туда заставляла девушку умолкнуть, даже когда она расходилась: «Если будешь плохо себя вести, поедешь в Унтерзее, Саша. Если будешь дразнить доктора Рюди, задирать юбку и класть при нем ногу на ногу, матушка Фелисити отправит тебя в Унтерзее. Замолчи, или тебя отправят в Унтерзее».

В коридоре снова раздались шаги. Француженку вели одеваться. Она иногда сопротивлялась, и тогда на нее надевали смирительную рубашку. Иногда Александру посылали успокоить ее, и она принималась расчесывать француженке волосы, снова и снова, молча, пока девушка не расслаблялась и не принималась целовать ей руки. Тогда Александру уводили от нее, потому что любовь не входила, не входила, не входила в программу этого заведения.

Дверь распахнулась, и Александра услышала слащавый голос Милосердной-Милосердненькой, которая понукала ее, будто старуха няня в русской пьесе:

– Саша! Вставай немедленно! Саша, немедленно просыпайся! Проснись же, Саша! Саша!

Мать-настоятельница подошла ближе. Александра подумала, сорвет ли она с нее простыню, заставит ли силой встать. Матушка Милосердная, несмотря на аристократическое происхождение, бывала грубой как солдат. Она отнюдь не вела себя по-хамски, но действовала напрямик и легко заводилась.

– Саша, опоздаешь на завтрак. Другие девушки посмотрят на тебя, станут над тобой смеяться, скажут, что мы, русские дураки, всегда опаздываем. Саша? Саша, неужели ты хочешь пропустить молитву? Господь очень рассердится на тебя, Саша. Он огорчится и станет плакать. И начнет думать, как бы тебя наказать. Саша, ты что, хочешь поехать в Унтерзее?

Александра крепко зажмурилась. «Мне шесть лет, и мне нужно поспать, матушка Милосердная. Господь сделал так, что мне теперь пять, Господь сделал так, что мне теперь четыре. А теперь мне три годика, и мне надо поспать, матушка Милосердная».

– Саша, ты что, забыла, что у тебя сегодня особый день? Ты забыла, что сегодня к тебе приедет гость?

«Господи, сделай так, чтоб мне было два годика, Господи, сделай так, чтоб мне был один, Господи, сделай так, чтобы я еще не родилась. Нет, я не забыла про моего гостя, матушка Милосердная. Я помнила о нем еще до того, как легла спать. Он мне снился, я ни о чем другом не думала с тех пор, как проснулась. Но, матушка Милосердная, я не хочу сегодня видеть этого гостя – ни сегодня, ни вообще. Не могу я, не могу я жить ложью, я не умею, и потому не дам, не дам, не дам дню начаться!»

Александра покорно вылезла из постели.

– Ну вот, – успокоилась матушка Милосердная, рассеянно чмокнула ее в лоб и быстро пошла дальше по коридору, громко возвещая: – Опаздываем! Снова опаздываем! – и хлопая в ладоши. – Пет, пет! – говорила она, словно сгоняя глупых куриц.

ГЛАВА 23

Поездка в Тун заняла полчаса, и, выйдя из вокзала, Смайли пошел не спеша, останавливаясь у витрин и слегка петляя. «Есть люди, у которых возникает желание совершить героический поступок и умереть за свою страну, – размышлял он. – …Если подпалить человека, в нем просыпается упрямство…» Интересно, что проснулось бы в нем.

День был мрачный, хмурый. Редкие пешеходы медленными тенями проплывали в тумане, а пароходики, курсировавшие по озеру, застыли у причалов. Время от времени беспросветная мгла разрывалась, и Смайли видел замок, дерево, кусок городской стены. Затем завеса снова опускалась. Меж булыжников и в разветвлениях узловатых деревьев курорта лежал снег. Немногие машины ехали с зажженными фарами, шины их хлюпали по мокрому снегу. Единственными яркими пятнами были витрины: золотые часы, одежда для лыжников, похожая на национальные флаги. «Будьте там самое раннее в одиннадцать, – прикинул Тоби, – даже одиннадцать, и то слишком рано, Джордж: они приедут не раньше двенадцати». А сейчас только половина одиннадцатого, но Смайли хотелось иметь запас времени, хотелось покружить по городку, прежде чем осесть, хотелось потянуть время, чтобы, как сказал бы Эндерби, разложить все по полочкам. Смайли свернул в узкую улочку и прямо перед собой увидел вздымающийся ввысь замок. Аркада кончилась, началась мостовая, потом лестница, потом крутой подъем – он продолжал идти вверх. Он прошел мимо «Английской чайной», «Американского бара», ночного клуба «Оазис» – все вывески освещены неоном, каждое заведение – копия утраченного оригинала. Но они не могли уничтожить его любви к Швейцарии. Он вышел на площадь и увидел скамью – ту самую, а напротив, через дорогу, маленькую гостиницу, в точности как ее описал Тоби, с кафе-рестораном на первом этаже и комнатами-номерами барачного типа над ним. Он увидел желтый почтовый фургон, смело припаркованный на запрещенном месте, и понял, что это – стационарный пост Тоби. Тоби всю жизнь считал почтовые фургоны самыми надежными – куда бы ни поехал, всюду их крал, оправдывая это тем, что никто не замечает и не запоминает их. Сейчас он поставил новые номерные знаки, но они выглядели старше фургона. Смайли пересек площадь. На двери банка значилось: «ОТКРЫТО: ПОНЕДЕЛЬНИК – ЧЕТВЕРГ 07.45 – 17.00, ПЯТНИЦА 07.45 – 18.15». «Григорьев любит приезжать в обеденные часы, потому что в Туне никому в голову не придет тратить обеденные часы на посещение банка, – пояснил Тоби. – Он принимает отсутствие деятельности за безопасность, Джордж. Пустые места, пустое время – Григорьева до того легко разгадать, что это даже смущает». Смайли прошел по пешеходному мостику. Еще без десяти одиннадцать. Он перешел через дорогу и направился к маленькой гостинице, откуда хорошо был виден банк Григорьева. «Напряжение в вакууме, – подумал он, прислушиваясь к хлюпанью своих сапог и журчанию воды в водостоках, – городок в межсезонье и в безвременье. – Удастся, Джордж, подпалить или нет – никогда не знаешь. Как бы тут сыграл Карла? – раздумывал Джордж. – Что бы сделал этот сторонник крайностей, чего мы не делаем?» Смайли ничего не мог придумать, кроме физического насилия. Карла собрал бы оперативные данные, потом совершил бы подход – рискнул бы. Джордж толкнул дверь в кафе, и на него пахнуло теплом. Он прошел к столику у окна, на котором стояло «ЗАНЯТО».

– Я жду мистера Джакоби, – объяснился он с официанткой.

Она недовольно кивнула, не глядя на него. Бледная девушка с невыразительным лицом. Смайли заказал стакан кофе с молоком, официантка ответила, что в стаканах они подают кофе только со шнапсом.

– В таком случае чашку кофе, – произнес он, сдаваясь.

И зачем он вообще попросил стакан кофе?

«Напряжение в вакууме, – снова подумал он, озираясь. – Риск в пустоте».

Кафе было оформлено согласно современным представлениям о швейцарской старине. На оштукатуренных колоннах висели пластмассовые пики. Из невидимых громкоговорителей неслась безобидная музыка; доверительный голос диктора каждое объявление делал на нескольких языках. В углу четверо мужчин молча играли в карты. Смайли посмотрел в окно на пустую площадь. Снова пошел дождь, превращая все из белого в серое. Мимо проехал на велосипеде мальчишка в красной шерстяной шапочке, и шапочка, словно факел, мелькала на дороге, пока туман не погасил ее. Смайли заметил, что у банка – двойные двери, которые открываются с помощью электроники. Он взглянул на часы. Десять минут двенадцатого. Щелкнула касса. Зашипела кофейная машина. Игроки начали сдавать карты. На стене висели деревянные тарелки – танцующие парочки в национальных костюмах. На чем бы еще остановить свой взгляд? Несмотря на лампы из кованого железа, помещение освещалось кольцом из трубок, уложенных по потолку, и свет казался очень резким. Смайли вспомнился Гонконг с баварскими погребками на пятнадцатом этаже, такое же ожидание разъяснений, которые никогда не будут даны. «А сегодня – всего-навсего репетиция, – мелькнуло у него в голове, – сегодня даже не подход». Он снова посмотрел на банк. Никто не входит, никто не выходит. Похоже, он всю жизнь ждал чего-то, чему не найти определения, – назовем это решением проблемы. Ему вспоминалась Энн и их последняя прогулка. Решение проблемы в вакууме. Он услышал, как заскрипел стул, увидел протянутую руку Тоби – в Швейцарии здороваются рукопожатием – и сияющее, раскрасневшееся лицо Тоби, словно он только что вернулся с пробежки.

– Григорьевы выехали из своего дома в Эльфенау пять минут назад, – спокойно произнес он. – За рулем – Григорьева. Скорее всего, они погибнут, прежде чем сюда доберутся.

– А велосипеды? – не без тревоги спросил Смайли.

– Как всегда, – откликнулся Тоби, придвигая себе стул.

– На прошлой неделе машину тоже вела она?

– И на позапрошлой. Она на этом настаивает. Джордж, эта женщина действительно сущий монстр. – Официантка без заказа принесла ему кофе. – На прошлой неделе она буквально вытащила Григорьева из-за руля, въехала в столб у ворот и ободрала себе крыло. Паули и Канадец-Билл так хохотали, что мы испугались, как бы в микрофонах не появилось статики. – Он по-дружески похлопал Смайли по плечу. – Слушайте, день грядет преотличный. Поверьте. Хорошее освещение, хороший обзор, остается только сидеть и наслаждаться спектаклем.

Зазвонил телефон, и официантка позвала:

– Герр Джакоби!

Тоби легкой походкой подошел к стойке. Девушка протянула ему трубку и покраснела, в ответ на то, что он ей шепнул. Из кухни вышел шеф-повар с маленьким сыном:

– Герр Джакоби!

Хризантемы на столике Смайли были пластмассовые, но кто-то налил в вазочку воды.

– Чао, – весело произнес в трубку Тоби и вернулся к столику. – Все на месте, все счастливы, – удовлетворенно объявил он. – Съешьте чего-нибудь, о'кей? Получайте от всего удовольствие, Джордж. Это же Швейцария.

Тоби с веселым видом вышел на улицу. «Получайте удовольствие от спектакля, – повторил про себя Смайли. – Правильно. Я написал сценарий, Тоби поставил пьесу, и теперь остается только сидеть и смотреть. Нет, – поправил он себя, – написал пьесу Карла, и порой она доставляет ему немало волнений».

Две девушки в коротеньких юбочках вошли в двойные двери банка. А через секунду за ними последовал и Тоби. «Насаждает в банк своих людей», – подметил Смайли. У каждого окошечка будут стоять двое. После Тоби в банк вошла под руку молодая пара, потом приземистая женщина с двумя продуктовыми сумками. Желтый фургон по-прежнему стоял на том же месте – почтовый фургон ни у кого не вызовет подозрения. Смайли заметил телефонную будку и в ней двоих – возможно, укрылись от дождя. «Двое обращают на себя меньше внимания, чем один», – говаривали в Саррате, а трое – еще меньше, чем двое. Проехал пустой туристический автобус. На башне пробило двенадцать, и с последним ударом часов из тумана вынырнул «мерседес» – в свете его фар блестел булыжник. Неуклюже колыхнувшись, машина подъехала к кромке тротуара и остановилась возле банка, в шести футах от почтового фургона Тоби. «Номера машин Советского посольства кончаются на цифре „семьдесят три“, – предупредил его Тоби. – Григорьева высаживает мужа и пару раз объезжает вокруг квартала, пока он не выйдет из банка». Но сегодня отвратительная погода, Григорьевы, видимо, решили наплевать на правила парковки, а заодно и на правила, установленные Карлой, и понадеялись на то, что дипломатический номер убережет их от беды. Дверца пассажира открылась, и плотный мужчина в темном костюме и в очках, с чемоданчиком в руке заспешил ко входу в банк. Смайли успел только заметить, что у Григорьева густые седые волосы и очки со стеклами без оправы, как на фотографиях, а затем обзор ему перекрыл грузовик. Когда же он проехал, Григорьев уже исчез, но зато отлично видна была внушительная фигура самой Григорьевой, рыжеволосой его жены, которая с напряженным видом женщины-водителя ждала за рулем. «Поверьте мне, Джордж, это сущая змея». Глядя на нее сейчас, на эти твердо сжатые челюсти, на этот набыченный взгляд, Смайли впервые – хоть и осторожно – разделил оптимизм Тоби. Если страх является основным компонентом в процессе подпаливания, то Григорьева, безусловно, человек, которого следует бояться.

Смайли мысленно рисовал себе сцену в банке, разворачивавшуюся так, как они спланировали с Тоби. Помещение там маленькое, и семи человек вполне достаточно, чтобы создать тесноту. Тоби открыл там счет на имя герра Джакоби и положил несколько тысяч франков. Итак, Тоби будет стоять у одного окошка и занимать контролера мелкими операциями. Окошечко обмена валюты тоже не представляло проблемы. Двое людей Тоби, вооруженные целым веером разнообразных ассигнаций, сумеют занять контролера на несколько минут. Смайли представлял себе, как веселится Тоби и как Григорьев, не выдержав, повышает голос. Ему чудилось, как две девушки в коротких юбочках делают двойное сальто: одна небрежно бросает рюкзак к ногам Григорьева и там записывается все, что он говорит кассиру, а скрытые камеры из мешков, рюкзаков, портфелей, скаток с постелью или что там у них есть, снимают каждый его жест и голову. «Это все равно что поставить человека перед карательным отрядом, Джордж, – пояснил Тоби, когда Смайли встревожился по поводу щелчков затворов. – Щелчки слышали все, кроме дичи».

Двери банка скользнули нараспашку. Появились два бизнесмена, оправляя плащи, словно выходя из уборной. Вслед за ними выкатилась приземистая женщина с двумя продуктовыми сумками, а после нее вышел Тоби, болтая с девчонками. Затем появился сам Григорьев. Ничего не заметив, он быстро сел в черный «мерседес» и поцеловал жену в щеку, прежде чем она успела отвернуться. По тому, как она скривила рот, Смайли увидел, что она восприняла это критически, а Григорьев примирительно улыбнулся. «Да, – подумал Смайли, ему есть за что чувствовать себя виноватым; да, – подумал он, вспомнив, как расположены к нему „наружники“, – да, это тоже понятно». Но Григорьевы не уезжали, пока еще нет. Не успел Григорьев закрыть за собой дверцу, как на тротуаре появилась высокая, смутно знакомая Смайли женщина в зеленом лоденовом пальто, постучала по стеклу возле пассажира и принялась читать Григорьевым лекцию о том, какое преступление парковать машину на тротуаре. Григорьев явно смутился. Григорьева же перегнулась через него и заорала на моралистку – Смайли даже расслышал, несмотря на грохот транспорта, слово «дипломат», произнесенное по-немецки с сильным акцентом, – но женщина не уходила, она стояла, держа под мышкой сумку и продолжая распекать их, даже когда они уже тронулись с места. Она наверняка засняла их в машине на фоне дверей банка, мелькнуло у Смайли в голове. Теперь фотографируют через перфорацию – достаточно полудюжины крошечных дырочек, и линзы делают идеальный снимок.

Тоби вернулся и сел за столик рядом со Смайли. Закурил тонкую сигару. Смайли чувствовал, как он дрожит, точно собака после гона за дичью.

– Григорьев, как всегда, снял десять тысяч, – выпалил Тоби. Говорил он по-английски, захлебываясь словами. – Как и на прошлой неделе, как и на позапрошлой. Мы теперь имеем, Джордж, картину в целом. Мальчики очень счастливы, девочки тоже. Джордж, я серьезно: они просто фантастические. Самые лучшие. У меня еще никогда не было такой хорошей команды. Так что вы о нем думаете?

Смайли, не ожидавший такого вопроса, рассмеялся.

– Григорьев, безусловно, под башмаком у жены, – произнес он.

– И малый славный, ну, вы меня понимаете. Разумный. Я думаю, он и поступит разумно. Это моя точка зрения, Джордж. Мальчики тоже так думают.

– А куда Григорьевы отсюда едут?

Резкий мужской голос прервал их разговор:

– Герр Джакоби?

Но это оказался всего лишь шеф-повар, державший рюмку со шнапсом: он хотел выпить за здоровье Тоби. Тоби с ним выпил.

– Едут обедать в привокзальном буфете первого класса, – продолжал Тоби. – Григорьева заказывает свиную отбивную с жареным картофелем, Григорьев – бифштекс и стакан пива. Возможно, они выпивают также по паре рюмок водки.

– А после обеда?

Тоби коротко кивнул, как если бы ответ на этот вопрос сам собой подразумевался.

– Совершенно верно, – подтвердил он. – Именно туда они и едут. Да приободритесь же, Джордж. Этот парень сломается, уж вы мне поверьте. У вас ведь никогда не было такой жены. Да и Наташа – девочка что надо. – Он понизил голос. – Карла кормит его, Джордж. Вы порой не понимаете самых простых вещей. Вы думаете, эта женщина позволит Григорьеву отказаться от новой квартиры? От «мерседеса»?



К Александре прибыл гость, который приезжал к ней каждую неделю, всегда по пятницам, точно в назначенный час, после отдыха. В час дня, по обыкновению, обедали по пятницам холодным мясом, ростбифом и компотом из яблок или слив, в зависимости от времени года, но Александра не в состоянии есть это, порой притворялась, что ее тошнит, и бежала в уборную или звала Милосердную-Милосердненькую и жаловалась в самых грубых выражениях на качество пищи. Это всегда вызывало раздражение у матери-настоятельницы. Приют гордился фруктами, которые тут выращивали, и в рекламных брошюрах, которые лежали в кабинете настоятельницы, было немало фотографий фруктов и цветов, альпийских ручьев и гор, словно Господь Бог, или сестры, или доктор Рюди специально все это создали для его обитательниц. После обеда наступал час отдыха – и по пятницам это был самый неприятный для Александры час, самый неприятный за всю неделю, – когда она лежала на белой железной кровати и делала вид, будто отдыхает, тогда как на самом деле молилась всем богам, чтобы дядю Антона переехала машина, или чтобы с ним случился инфаркт, или – самое лучшее – чтобы он вообще перестал существовать, а она осталась бы со своим прошлым, со своими тайнами и со своим именем Татьяна. Она видела перед собой его очки со стеклами без оправы и в своем воображении заталкивала их ему в голову, так что они вылезали с другой стороны вместе с глазами, и все для того, чтобы не видеть его слезящегося взгляда, а смотреть и видеть широкий мир за ним.

И вот теперь час отдыха окончился, и Александра стояла в пустой столовой в своем лучшем платье и смотрела в окно на сторожку, в то время как две Марты мыли кафельный пол. Ее тошнило. «Плюнуть бы, – подумала она. – Плюнуть на его дурацкий велосипед». К другим девушкам тоже приходили визитеры, но обычно по субботам, и ни у одной не было дяди Антона – мужчины вообще приходили редко, в основном посещали изнуренные тетушки и скучающие сестры. И ни одной не предоставляли для свиданий кабинет матушки Милосердной, куда закрывали дверь, дабы Александра оставалась наедине с посетителем. Этой привилегией пользовались только Александра и дядя Антон, как не раз подчеркивала сестра Благодатная. Но Александра охотно променяла бы все эти привилегии и немало других на то, чтобы дядя Антон вовсе не посещал ее.

Ворота сторожки открылись, и Александра затряслась, замахала руками, словно увидела мышь, или паука, или голого мужчину, собирающегося наброситься на нее. По аллее ехал на велосипеде коренастый человек в коричневом костюме. Александра сразу бы определила, что он неопытный велосипедист, судя по его напряженной позе. И ехал он не издалека – он не приносил с собой дыхания внешнего мира. Жара могла стоять ужасающая, но дядя Антон не был ни потным, ни красным. В сильнейший дождь макинтош и шляпа дяди Антона, когда он входил в главную дверь, были едва влажны, а на ботинках никогда не было грязи. Только когда три недели, а возможно, годы тому назад, начался грандиозный снегопад и вокруг мертвого замка навалило метр снега, дядя Антон стал наконец похож на реального человека, который обитает в реальном мире: в высоких толстых сапогах, в теплой куртке и меховой шапке, он с трудом ехал по дорожке и казался ожившим воспоминанием из той жизни, о которой Александра никогда не должна упоминать. И когда дядя Антон обнял ее, назвал «доченькой» и бросил свои большие перчатки на полированный стол Милосердной-Милосердненькой, он показался ей таким родным и она преисполнилась такой надежды, что потом улыбалась несколько дней подряд.

– Он был такой теплый, – призналась она сестре Благодатной на своем ломаном французском. – Он был со мной как друг! Почему снег сделал его таким?

Но сегодня шел мокрый снег и стоял туман, и падавшие с неба хлопья не задерживались на желтом гравии.

– Он приезжает на машине, Саша, – поведала ей однажды сестра Благодатная, – с женщиной, Саша. – Сестра Благодатная видела их. Дважды. Естественно, она за ними наблюдала. – У них на крыше, колесами вверх, стояли два велосипеда, и за рулем сидела женщина, такая крупная, сильная, немного похожая на матушку Милосердную, но не такая благостная – волосы у нее ярко-рыжие, от таких даже бык шарахнется. Дядя Антон с этой женщиной подъезжают к краю деревни, останавливают машину за сараем Андреаса Гертша, дядя Антон отвязывает велосипед и едет к воротам. А женщина остается в машине, курит и читает «Швайцер иллюстрирте», время от времени хмуро поглядывая в зеркальце; ее велосипед не покидает крыши машины – стоит над ней, как перевернутая пила. И знаешь что?! Велосипед у дяди Антона – незаконный! Велосипед у дяди Антона – а сестра Благодатная, будучи порядочной швейцаркой, естественно, это проверила – не зарегистрирован, у него нет номера, так что дядя Антон – преступник, как и женщина с ним, хотя она из-за толщины, скорее всего, на велосипеде не ездит!

Но Александре было наплевать, законно или незаконно владеет дядя Антон велосипедом. Ее больше интересовала машина. Какой она марки? Дорогая или дешевая? Какого цвета и, главное, откуда она? Из Москвы, из Парижа, откуда? Но сестра Благодатная была простой деревенской девушкой, и мир за пределами гор был для нее равно чужд. В таком случае, какие буквы на номере машины, глупенькая? Александра заплакала. Сестра Благодатная на такие вещи не обращала внимания. Сестра Благодатная отрицательно покачала головой, как тупая молочница, какою она и была. Вот про велосипеды и про коров она понимала. А машины – это выше ее разумения.

Александра смотрела на подъезжавшего Григорьева, дожидаясь, когда он пригнется к рулю, приподнимет свой могучий зад и перебросит короткую ногу через раму, словно слезая с женщины. Она увидела, как он покраснел за этот недолгий путь, проследила за тем, как он отстегнул портфель от корзиночки над задним колесом велосипеда. Она подбежала к двери и попыталась поцеловать его, сначала в щеку, потом в губы – она задумала просунуть ему в рот язык и посмотреть, что будет, но он проскользнул мимо, опустив голову, словно уже возвращался назад, к жене.

– Приветствую вас, Александра Борисовна, – услышала она, как он поспешно, шепотом произнес ее имя, словно это была государственная тайна.

– Приветствую вас, дядя Антон, – откликнулась она.

Тут сестра Благодатная схватила ее за локоть и шепнула, чтобы она вела себя пристойно, не то…



Кабинет матушки Милосердной был одновременно скупо и роскошно обставлен. Он был маленький, голый и очень чистый – Марты скребли его и вылизывали каждый день, так что пахло в нем как в бассейне. Зато здесь хранилось немало сувениров из России, которые блестели как ларцы с драгоценностями. Матушка собирала иконы и фотографии любимых княгинь в богатых рамах, а также епископов, при которых она служила; в день своей святой – или в день ее рождения, или в день рождения епископа? – она сняла все это со стен и устроила театр со свечами, со статуей Девы Марии и младенца Христа. Александра видела это, потому что матушка пригласила ее к себе и читала вслух старинные русские молитвы, и пела отрывки из литургии в ритме марша, и дала Александре просфору и рюмку сладкого вина: ей хотелось, чтобы в день ее святой – а может, это были Пасха или Рождество? – с ней посидел кто-то русский. Лучше русских на свете никого нет, говорила матушка. Постепенно Александра поняла, что Милосердная-Милосердненькая в дым пьяна; Александра уложила ее, подсунула под голову подушку, поцеловала в волосы и оставила спать на клетчатом диване, где обычно сидели родители, приезжавшие поговорить о том, чтобы их детей приняли в приют. На этом диване сидела сейчас и Александра и смотрела на дядю Антона, а он не спеша вытаскивал из кармана маленький блокнотик. У него сегодня коричневый день, подумала она: коричневый костюм, коричневый галстук, коричневая рубашка.

– Вам надо купить себе коричневые защипки для брюк, – посоветовала она ему по-русски.

Дядя Антон не рассмеялся. Блокнотик его обвивала, как подвязка, черная резинка, и он сейчас с недовольным видом облизнул тонкие губы, сдергивая ее. Иногда Александре казалось, что он полицейский, а то – переодетый священник, а то – адвокат или школьный учитель, даже доктор по какой-то особой специальности. Но кем бы ни был дядя Антон, он явно давал ей понять – с помощью этого блокнотика и стягивавшей его резинки, а также благостным выражением нервно подрагивавшего лица, – что существует Высшая Власть, которую создали не он и не она, что ему вовсе не хочется быть ее тюремщиком, что он жаждет прощения – если не любви – за то, что держит ее тут взаперти. Александра понимала также, что он хочет, чтобы она знала, как ему грустно, и как он одинок, и, безусловно, преисполнен теплого отношения к ней, и что в другом, лучшем мире он приносил бы ей подарки ко дню рождения и подарки к Рождеству и каждый год ласково трепал бы за подбородок: «Ну и ну, Саша, как же ты выросла» – и похлопывал бы по той или иной округлости: «Ну и ну, Саша, так недолго и самой стать мамой».

– Какие успехи в чтении, Александра? – Он раскрыл блокнот и, переворачивая страницы, искал список вопросов, которые надо задать. Пока это трепотня. Не веление Высшей Власти. Все равно как разговор про погоду, или про то, какое на ней хорошенькое платьице, или про то, что выглядит она сегодня очень счастливой – не так, как на прошлой неделе.

– Меня зовут Татьяна, и я свалилась сюда с Луны, – дерзко заявила она.

Дядя Антон сделал вид, будто этого не слышал, так что, возможно, она сказала это про себя, сказала в уме, как говорила многое.

– Ты закончила роман Тургенева, который я тебе принес? – спросил он. – По-моему, ты читала «Вешние воды».

– Мне читала матушка Милосердная, но сейчас у нее болит горло, – ответила Александра.

– Вот как.

Это была ложь. Матушка перестала ей читать в наказание за то, что она швырнула еду на пол.

Дядя Антон наконец отыскал страницу в своем блокноте, ту, с вопросами, и нашел свой карандашик, серебряный, на который надо нажимать сверху, – похоже, дядя Антон необычайно им гордился.

– Вот как, – повторил он. – Значит так, Александра!

Внезапно Александра почувствовала, что не желает отвечать на его вопросы. Просто не может. Вот стащить бы сейчас с него брюки и заняться с ним любовью. Или забиться в угол и наложить кучу, как делает француженка. Она показала ему свои руки в крови – а она кусала заусеницы. Следовало бы объяснить ему с помощью собственной крови, что она не хочет слышать его первый вопрос. Она встала и протянула ему руку, а в другую изо всей силы впилась зубами. Ей хотелось показать дяде Антону раз и навсегда, что вопрос, который он собирается ей задать, кажется ей непристойным, и оскорбительным, и неприемлемым, и сумасшедшим и что она искусала себе руки по примеру Христа – висит же он на стене у Милосердной-Милосердненькой с окровавленными руками! «Я пролила свою кровь ради вас, дядя Антон, – хотела она пояснить, а сама думала о том, что сейчас Пасха и Милосердная-Милосердненькая обходит замок, обмениваясь яйцами с его обитательницами. – Прошу вас. Это моя кровь, дядя Антон. Я пролила ее ради вас». Но рука, которую она решилась прокусить, зажимала ей рот, и из горла вырвался лишь сдавленный хрип. Тогда она села, насупясь, сцепив на коленях руки, которые, как она заметила, вовсе и не кровоточили, а оказались мокрыми от ее слюны.

Дядя Антон держал блокнот в правой руке, а в левой – карандашик с кнопкой наверху. Она впервые встречала левшу и порой, глядя на то, как он пишет, думала, что это не он, а его зеркальное отражение, тогда как сам дядя Антон сидит в машине за сараем Андреаса Гертша. Она подумала, как это замечательно иметь «раздвоенную натуру» – так называет это доктор Рюди: одну половину можно отправить на велосипеде, а вторая половина останется в машине с рыжей женщиной за рулем. «Милосердная-Милосердненькая, если ты одолжишь мне свой велосипед, я отправлю куда подальше свою худшую половину».

Внезапно Александра услышала собственный голос. Как чудесно он звучал! Недаром она любит звонкие здоровые голоса: голоса политических деятелей по радио, голоса врачей, которые осматривают ее в постели.

«Дядя Антон, скажите, пожалуйста, откуда вы приезжаете? – уловила она свой вопрос, исполненный умеренного любопытства. – Дядя Антон, пожалуйста, выслушайте меня. Пока вы мне не скажете, кто вы и в самом ли деле вы мой настоящий дядя, и не сообщите номер вашей большой черной машины, я отказываюсь отвечать на ваши вопросы. Мне очень жаль, но это необходимо. И вот что еще: рыжая женщина – ваша жена или это матушка Милосердная перекрасилась, как утверждает сестра Благодатная?»

Но слова, которые мысленно произносила Александра, не всегда воплощались в звуки – они кружили втуне, и она становилась их невольным тюремщиком, совсем как дядя Антон был ее тюремщиком.

«Откуда у вас деньги, чтоб платить Милосердной-Милосердненькой за то, что я здесь живу? Кто платит доктору Рюди? Кто вам диктует все эти вопросы, которые вы каждую неделю зачитываете мне из своего блокнота? Кому вы передаете мои ответы, которые так старательно записываете?»

Но слова снова только кружили у нее в голове, словно птицы в оранжерее Кранко в фруктовый сезон, и Александра никак не могла высвободить их.

– Значит, так, – во второй раз произнес дядя Антон с влажной улыбкой, какая бывала у доктора Рюди перед тем, как он делал Александре инъекцию. – Скажи мне, пожалуйста, свое полное имя, Александра.

Александра выставила три пальца и, как послушная девочка, стала их загибать.

– Александра Борисовна Остракова, – произнесла она инфантильным голоском.

– Отлично. А как ты себя эту неделю чувствовала, Саша?

В ответ Александра вежливо улыбнулась:

– Спасибо, дядя Антон. Эту неделю я чувствовала себя гораздо лучше. Доктор Рюди сообщил мне, что кризис почти миновал.

– Ты не получала никаким путем – ни по почте, ни по телефону, ни в беседе – никаких известий извне?

Александра решила стать святой. Она сложила на коленях руки и склонила набок голову, изображая русскую святую с икон, что висели у Милосердной-Милосердненькой на стене позади письменного стола. Вера, Любовь, София, Ольга, Ирина или Ксения – все эти имена матушка назвала в тот вечер, когда призналась Александре, что по-настоящему зовут ее Надежда, а Александру зовут Александра, или просто Саша, но ни в коем случае не Татьяна, и надо это помнить. Александра улыбнулась дяде Антону – она знала, что улыбка у нее божественная, исполненная мудрости и долготерпения и что сейчас она слышит голос Господа, а не дяди Антона, и дядя Антон тоже это знал, ибо он испустил долгий вздох и спрятал блокнот, затем потянулся к звонку, чтобы вызвать матушку и вручить ей деньги.

Матушка явилась быстро – Александра подозревала, что она стояла совсем близко, за дверью. В руках она держала готовый счет. Дядя Антон просмотрел его и нахмурился, как делал всегда, затем отсчитал банкноты, выкладывая их на стол – голубые и оранжевые по отдельности, они на мгновение становились прозрачными в луче настольной лампы. Затем дядя Антон потрепал Александру по плечу, словно ей еще пятнадцать, а не двадцать пять, или двадцать, или сколько ей там было, когда она обрубила запретную часть своей жизни. Она проследила за тем, как он вышел из двери и сел на свой велосипед. Проследила, как напрягся его зад, а потом стал ритмично перекатываться, и он поехал прочь, мимо сторожки, мимо Кранко и вниз с холма в направлении деревни. И тут она увидела нечто странное, чего прежде никогда не случалось – во всяком случае, с дядей Антоном. Откуда-то вдруг возникли двое: мужчина и женщина – они с деловитым видом катили мотоцикл. Должно быть, они сидели, затаившись, на скамейке по другую сторону ворот – наверное, занимались любовью. Сейчас они вышли на дорогу и стали смотреть вслед дяде Антону, но на мотоцикл не садились – пока что. Дождались, когда дядя Антон почти исчез из вида и только тогда пустились следом за ним вниз, с холма. Тут Александра решила закричать и на этот раз обрела голос – вопль разносился по всему дому, от крыши до подвала, – прибежала сестра Благодатная и со всей силы ударила ее по губам, чтобы прекратить истерику.

– Это те же люди, – взвизгнула Александра.

– О ком ты? – Сестра Благодатная на всякий случай снова замахнулась. – Какие те же люди, ты, скверная девчонка?

– Те самые, которые ходили за моей мамой, а потом утащили ее и убили.

Сестра Благодатная недоверчиво фыркнула.

– И они, я полагаю, приезжали на черных лошадях! – глумилась она. – И тащили твою маму на санях через всю Сибирь, так?

Александра ранее изобрела эти россказни. Что отец ее был князем более могущественным, чем сам царь. Что правил он по ночам, как совы, пользуясь тем, что ястреба спят. Что его тайные соглядатаи следили за ней, куда бы она ни пошла, а его тайные уши слышали каждое ее слово. И вот однажды ночью, услышав, что ее мать молится во сне, он послал за ней своих людей, они вытащили ее на снег, и Александра никогда больше ее не видела, даже сам Господь ее не видел – он до сих пор ищет ее.

ГЛАВА 24

Спалили Ловкача-Тони, как прозвала Григорьева «наружка» – и впоследствии это вошло в мифологию Цирка, – в результате на редкость удачно проведенной операции, когда и время было выбрано подходящее и подходящая проведена подготовка. Все участники операции с самого начала знали, что проблема состоит лишь в том, чтобы подловить Григорьева, когда он один, и через несколько часов вернуть в нормальную жизнь. Однако к уик-энду, последовавшему за изучением банка на Тунплатце, тщательные изыскания времяпрепровождения Григорьева еще не привели к заключению, когда же наступит такой момент. Придя в отчаяние, Скордено и де Силски, заплечных дел мастера Тоби, уже подумывали, а не выкрасть ли его по пути на работу, хотя дом Григорьева от посольства отделяют всего несколько сот метров. Тоби сразу зарубил эту схему. Одна из девочек предложила выступить приманкой: а что, если она попросит Григорьева подвезти ее? Ее альтруизм вызвал всеобщее восхищение, но практически ничего не давал.

Главная проблема состояла в том, что Григорьев постоянно находился под двойной охраной. Не только со стороны сотрудников службы безопасности посольства, но и со стороны жены. «Наружка» не сомневалась, что жена подозревала Григорьева в нежных чувствах к Наташе. Их предположения подтвердились, когда специалисты Тоби сумели подключиться к коробке телефонной связи на углу улицы. За один день Григорьева звонила мужу не меньше трех раз без всякой видимой причины, кроме желания удостовериться, что он действительно в посольстве.

– Джордж, эта женщина – настоящее чудовище, – возмутился Тоби, узнав об этом. – Любовь – что ж, это в порядке вещей. Но превращать человека в свою собственность – это я решительно осуждаю. Для меня это вопрос принципиальный.

Единственным зазором в расписании Григорьева являлась поездка по четвергам в гараж, когда он устраивал проверку своему «мерседесу». Если такому опытному специалисту по машинам, как Канадец-Билл, удастся в среду вечером как-то подпортить мотор – так, чтобы он работал, но еле-еле, – тогда можно выкрасть Григорьева из гаража, пока он ждет устранения дефекта. Правда, в этом плане содержалось множество неизвестных. Даже если все удастся, как долго смогут они продержать Григорьева? Кроме того, по четвергам Григорьев должен вовремя возвращаться домой, чтобы встретиться со своим курьером Красским. Тем не менее они располагали только этим одним-единственным планом – и, в общем, не самым удачным, хоть и лучше остальных, заключил Тоби. И они стали с волнением ждать, когда же пройдет пять дней, в то время как Тоби с руководителями групп разрабатывал запасные варианты на случай неудачи: всем выписаться из отелей и упаковать вещи; постоянно носить при себе документы и деньги; радиооборудование уложить в коробки, отнести в сейф одного из главных банков и оставить там на фамилию какого-нибудь американца, с тем чтобы, если что и обнаружится, все указывало на Кузенов, а не на Цирк; никаких собраний, кроме переговоров по радиотелефону при передвижении по улице, причем частоту следует менять каждые четыре часа. Тоби заверил, что знает швейцарскую полицию, он здесь уже не раз устраивал охоты. «Если шарик лопнет, – пояснил он, – тогда чем меньше его мальчиков и девочек попадут под допрос, тем лучше».

– Я хочу сказать, слава Богу, что швейцарцы нейтральны, понимаете, что я хочу сказать.

В качестве некоторого утешения – и для поднятия духа «наружки» – Смайли и Тоби решили вести слежку за Григорьевым на протяжении всех дней ожидания. Пусть наблюдательный пост на Бруннадернрайн действует круглые сутки; патрулирование на машинах и мотоциклах следует усилить; всем находиться в состоянии полной готовности на случай, если Господь Бог в самый неподходящий момент поможет восторжествовать справедливости.

И Господь Бог помог: он послал в воскресенье идеальную погоду, сразу же все и разрешилось. К десяти утра создалось впечатление, что альпийское солнце спустилось с Оберланда, чтобы скрасить жизнь задыхающимся под гнетом тумана обитателям равнин. В «Бельвю палас», где по воскресеньям царила мертвая тишина, официант разложил салфетку на коленях Смайли. Он не спеша потягивал кофе и пытался читать субботнее издание «Геральд трибюн», как вдруг, подняв глаза, увидел перед собой старшего рассыльного Франца.

– Мистер Барраклоу, сэр, извините, телефон. Звонит некто мистер Ансельм.

Телефонные кабины находились в главном вестибюле, звонил Тоби, и употребление фамилии Ансельм означало, что дело срочное.

– Женевское бюро только что сообщило нам, что исполнительный директор находится в этот момент на пути в Берн.

Под Женевским бюро подразумевался наблюдательный пункт на Бруннадернрайн.

– Он с супругой? – уточнил Смайли.

– К сожалению, мадам вынуждена была поехать с детьми на экскурсию, – ответил Тоби. – Может быть, вы любезно согласитесь приехать в контору, мистер Барраклоу?

Конторой Тоби именовал павильон в декоративном саду близ ратуши. Смайли уже через пять минут ждал там. Внизу пролегало ущелье, текла зеленая река. Вдали под голубыми небесами величественно вздымались ввысь пики бернского Оберланда.

– Григорьев вышел из посольства один, в пальто и шляпе, пять минут назад, – сразу же сообщил Тоби Смайли. – Он направился в город пешком. Совсем как в то первое воскресенье, когда мы за ним наблюдали. Он приходит в посольство, а через десять минут отправляется в город. Он, безусловно, идет смотреть шахматный матч, Джордж. Что вы на это скажете?

– Кто с ним?

– Скордено и де Силски пешком, сзади едет машина и две машины впереди. Одна группа направляется сейчас к собору. Так мы идем, Джордж, или нет?

На мгновение Тоби почувствовал в поведении Смайли несоответствие моменту, которое возникало, когда операция начинала набирать обороты: сначала отбрасывается нерешительность, а затем появляется какое-то таинственное нежелание продвигаться вперед.

Он поднажал:

– Даем зеленый свет, Джордж? Или нет? Джордж, прошу вас! Сейчас вопрос решают секунды!

– А дом по-прежнему под наблюдением на случай, если Григорьева и дети вернутся?

– Абсолютно.

Смайли еще немного помедлил. Он взвешивал метод и возможность улова, и серая, расплывающаяся вдали фигура Карлы, словно манящий призрак, звала его.

– Что ж, зеленый свет, – скомандовал Смайли. – Да. Начали.

Не успел он договорить, как Тоби уже стоял в телефонной будке метрах в двадцати от павильона. «Сердце у меня работало как паровоз», – вспоминал он потом. Но глаза его при этом горели боевым огнем.



Впоследствии в Саррате даже воссоздали модель этой сцены, и время от времени руководство, вытаскивая ее на свет, рассказывало о том, как все происходило.

Старинный город Берн лучше всего представить себе в виде горы, крепости и полуострова – все вместе, как на модели. Между мостами Кирхенфельд и Корнхаус река Аар делает изгиб, и старый город гнездится внутри этого изгиба, он лезет вверх средневековыми улочками, пока не достигает великолепного собора поздней готики, который венчает гору и является славой города. Рядом с собором, на той же высоте, находится платформа, с южной оконечности которой бесстрашный посетитель может смотреть вниз, где под скалой, отвесно падающей с высоты в сотню футов, пенится и клубится река. Это место словно специально создано для самоубийц, да и наверняка не один человек покончил там жизнь. Здесь, согласно народному преданию, некий глубоко верующий упал с лошади и, пролетев вниз с такой страшной высоты, благодаря Господу Богу не разбился, тридцать лет потом служил церкви и мирно умер в преклонных летах. Остальная же часть платформы – место вполне безопасное, со скамейками под декоративными деревьями и с площадкой для детских игр, а в последние годы – и для игры в шахматы. Шахматные фигуры высотой в два фута и более передвигаются довольно легко, но в то же время достаточно устойчивы, чтобы противостоять порывам южного ветра с окрестных гор. Они тоже воссозданы на модели.

К тому времени, когда туда прибыл Тоби Эстерхейзи, неожиданно выглянувшее солнце вытащило на улицу небольшую, но плотную группу любителей шахматной игры, все они стояли или сидели вокруг расчерченной квадратами площадки. А в центре группы, всего в шести шагах от того места, где остановился Тоби, стоял, забыв обо всем окружающем, советник (торговый) Антон Григорьев из Советского посольства в Берне, сбежавший с работы и от семьи, и увлеченно наблюдал сквозь стекла очков за каждым ходом игроков. Позади Григорьева застыли Скордено и де Силски и следили за ним. Игроки были молодые, бородатые и легкомысленные – если не студенты, то, безусловно, жаждавшие быть принятыми за таковых. И они прекрасно сознавали, что сражаются на публике.

Тоби и раньше уже бывал рядом с Григорьевым, но никогда еще внимание русского не было так сосредоточено на чем-то. Со спокойствием, предшествующим неминуемой схватке, Тоби внимательно оглядел его и понял, что ранее сложившееся у него мнение верно: Антон Григорьев – не оперативник. Столь всецело поглощенным, столь откровенно не скрывающим своих чувств при каждом сделанном или предполагаемом ходе мог быть лишь человек наивный, который никогда не выжил бы в условиях вечной внутренней борьбы в Московском Центре.

Еще одной удачей оказался внешний вид Тоби. Из уважения к воскресному для бернцев дню он надел темное пальто и черную меховую шапку. Поэтому в этот решающий момент выглядел так, как хотел бы выглядеть, если бы заранее спланировал все до последней детали: солидный мужчина, отдыхающий в воскресный день.

Тоби бросил взгляд на соборную площадь. Машины стояли, где надо.

Раздался взрыв смеха. Один из бородатых игроков схватил королеву и, делая вид, будто ему не под силу ее тяжесть, прошел, пошатываясь, несколько шагов и со стоном опустил ее. Лицо Григорьева потемнело, он насупился, обдумывая неожиданный ход. По знаку Тоби Скордено и де Силски встали по бокам Григорьева, так что Скордено даже толкнул плечом свою «дичь», но Григорьев и внимания не обратил. Восприняв это за сигнал, «наружники» Тоби начали просачиваться в толпу, образуя позади де Силски и Скордено второй эшелон. Тоби не стал больше ждать. Он подошел к Григорьеву и с улыбкой приподнял шляпу. Григорьев тоже улыбнулся в ответ – правда, не очень уверенно, как отвечают коллеги дипломату, которого плохо помнят, – и, в свою очередь, приподнял шляпу.

– Как поживаете, советник? – спросил Тоби по-русски, слегка насмешливым тоном.

Окончательно сбитый с толку Григорьев сказал: «Спасибо, хорошо».

– Надеюсь, вы получили удовольствие от маленькой экскурсии, которую совершили в пятницу, – продолжил Тоби все тем же небрежным, но очень спокойным тоном и взял Григорьева под руку. – По-моему, старинный городок Тун недостаточно оценен членами нашего почтенного дипломатического сообщества. С моей точки зрения, его следует всячески рекомендовать – он заслуживает внимания как своей стариной, так и банками. Вы со мной согласны?

В конце этого вступительного слова, достаточно длинного и достаточно настораживающего, Григорьев оказался на краю толпы. Скордено и де Силски уже стояли сзади.

– Меня зовут Курт Зибель, майн герр, – объявил Тоби Григорьеву на ухо, продолжая держать его под руку. – Я главный контролер бернского Стандарт-банка в Туне. У нас есть некоторые вопросы касательно счета доктора Адольфа Глазера. Вы правильно поступите, если сделаете вид, будто знаете меня. – Они не спеша вышагивали бок о бок. Позади неровной линией следовала «наружка», словно игроки в регби, расставленные для внезапного броска. – Пожалуйста, не волнуйтесь, – продолжал Тоби, считая шаги. – Если вы могли бы уделить нам часок, майн герр, я уверен, мы сможем все уладить, не внося треволнений в ваши домашние или профессиональные дела. Прошу вас.

Для секретного агента стены между безопасностью и крайне рискованной ситуацией почти не существует, это тончайшая пленка, которая может лопнуть в одну секунду. Можно вести человека годами, постепенно подготавливая его к переходу. Но сам переход – «Вы согласны или не согласны?» – является скачком либо в провал, либо в победу, и Тоби на мгновение подумалось, что он смотрит в лицо поражению. Григорьев наконец остановился и, повернувшись, уставился на него. Бледный, как тяжелобольной человек. Он вздернул подбородок и открыл было рот, чтобы возмутиться. Дернул руку, пытаясь высвободиться, но Тоби держал крепко. Скордено и де Силски стояли поблизости, но до машины оставалось еще добрых пятнадцать метров, а это, по понятиям Тоби, расстояние немалое, если придется тащить такого крупного мужчину. Пока же, повинуясь инстинкту, Тоби ни на минуту не умолкал.

– Есть некоторые нарушения, советник. Серьезные нарушения. У нас есть досье на вашу персону, картина создается весьма неприглядная. Стоит мне только передать его швейцарской полиции, и уже никакие дипломатические протесты в мире не защитят вас от весьма неприятного преследования – едва ли стоит упоминать, какие последствия это может иметь для вашей профессиональной карьеры. Так что прошу вас. Я сказал – прошу вас.

Григорьев продолжал стоять неподвижно. Казалось, он пребывал в нерешительности. Тоби потянул его за рукав, но Григорьев стоял как скала и, похоже, не замечал оказываемого на него давления. Тоби сильнее подтолкнул его, Скордено и де Силски придвинулись, но Григорьев упорствовал с силой обезумевшего человека. Рот его раскрылся, он глотнул слюну, тупо глядя на Тоби.

– Какие нарушения? – выдавил он наконец. Только его тон и тихий голос давали основания надеяться. Плотное же тело решительно не желало сдвинуться с места. – Кто такой этот Глазер? – все с тем же недоумением хриплым голосом справился он. – Я не Глазер. Я дипломат. Григорьев. Счет, о котором вы говорите, открыт по всем правилам. Будучи советником торгового представительства, я пользуюсь иммунитетом. И имею право открывать счета в иностранных банках.

Тоби сделал свой единственный выстрел. «Деньги и девушка, – говорил ему Смайли. – Деньги и девушка – это наши единственные козырные карты».

– Есть еще одно деликатное обстоятельство, майн герр, – ваш брак, – как бы нехотя продолжал Тоби. – Должен сказать, ваше распутное поведение в посольстве ставит под угрозу ваш домашний очаг.

Григорьев вздрогнул и пробормотал: «Банкир» – то ли с недоумением, то ли с насмешкой, так и осталось неизвестным. Он закрыл глаза и снова повторил это слово – на сей раз, по мнению Скордено, вместе с грязным ругательством. Но сделал шаг к машине. Задняя дверца ее была открыта. Позади стояла другая машина. Тоби нес какую-то ерунду насчет неуплаты налога с процентов, полученных со счетов в швейцарских банках, но он знал, что Григорьев его не слушает. Де Силски проскользнул вперед и залез на заднее сиденье, Скордено подтолкнул к нему Григорьева, затем сел рядом и захлопнул дверцу. Тоби занял место пассажира; за рулем сидела одна из девочек Майнерцхаген. Тоби по-немецки сказал ей, чтобы она не спешила и ради Бога помнила, что сегодня в Берне воскресенье. «Никакого английского при Григорьеве», – предупредил его ранее Смайли.

Недалеко от вокзала Григорьев, должно быть, передумал, так как произошла легкая потасовка, и когда Тоби взглянул в зеркальце заднего вида, то увидел искаженное от боли лицо Григорьева, который обеими руками держался за низ живота. Они направились на Лэнггассштрассе, длинную унылую улицу за университетом. Как только они остановились у многоквартирного дома, дверь подъезда отворилась. На пороге стояла тощая экономка. Это была Милли Маккрейг, ветеран Цирка. При виде ее улыбки Григорьев приостановился, и теперь все решала скорость, а не прикрытие. Скордено выскочил на улицу, схватил Григорьева за руку и чуть не вывихнул ее; де Силски, должно быть, снова его ударил, хотя потом клялся, что это получилось случайно, ибо Григорьев согнулся пополам, и Скордено с де Силски перенесли его как невесту через порог и втащили в гостиную. Смайли сидел в уголке и ждал их. В комнате господствовали коричневый ситец и кружево. Дверь закрыли, и похитители позволили себе расслабиться. Скордено и де Силски громко расхохотались от облегчения. Тоби снял свою меховую шапку и вытер пот.

– Тихо! – произнес он, призывая к тишине.

Его помощники мгновенно повиновались.

Григорьев потирал плечо, казалось, безразличный ко всему, кроме боли. Смайли, изучавший его, увидев этот жест, успокоился: Григорьев подсознательно этим сигнализировал, что принадлежит к тем, кто привык проигрывать. Смайли вспомнил Кирова, его неумелый подход к Остраковой, его старания завербовать Отто Лейпцига. Он смотрел на Григорьева и видел перед собой неистребимую посредственность: это сказывалось в новом, но неудачно выбранном полосатом костюме, который лишь подчеркивал его тучность; в дорогих сердцу серых туфлях с дырочками для вентиляции, но слишком узких и неудобных; в фатовато уложенных волосах. Все эти никчемные, мелкие проявления тщеславия указывали, по мнению Смайли, на стремление стать величиной, чего, как он знал – и знал сам Григорьев, – ему никогда не достичь.

«В прошлом – педагог, – вспомнил Смайли бумагу, которую дал ему прочесть Эндерби „У Бена“. – Похоже, отказался от преподавания в университете ради более привилегированного положения чиновника».

«Хватает, что плохо лежит, – сразу определила бы Энн его сексуальные возможности. – Забудь о нем».

Но Смайли забыть не мог. Григорьев на крючке, и в распоряжении Смайли всего лишь несколько мгновений, дабы решить, как лучше тащить эту рыбу. В очках со стеклами без оправы, с двойным подбородком. От его смазанных маслом волос исходил запах лимона. Потирая плечо, он принялся оглядывать своих похитителей. Пот крупными каплями стекал по его лицу.

– Где я? – резко спросил он, игнорируя Смайли и решив, что руководит тут Тоби. Голос его прозвучал хрипло, затем сорвался на фальцет. Он говорил по-немецки со славянским акцентом.

«Три года в качестве первого секретаря (Торговое представительство), Советская миссия в Потсдаме, – вспомнил Смайли. – Никаких видимых связей с разведкой».

– Я требую, чтобы мне сказали, где я. Я советский дипломат высокого ранга. Я требую, чтобы мне немедленно дали возможность переговорить с моим послом.

Он продолжал потирать поврежденное плечо и от этого казался менее возмущенным.

– Вы меня выкрали! Я нахожусь здесь против воли! Немедленно отвезите меня в посольство, а не то разразится серьезный международный скандал!

Григорьев занимал сцену, но не мог заполнить ее. «Только Джордж будет задавать вопросы», – проинструктировал ранее свою команду Тоби. Только Джордж будет отвечать на них. Но Смайли сидел неподвижно, как гробовщик, – ничто, казалось, не способно нарушить это его состояние.

– Вам нужен выкуп? – обратился Григорьев. Его, видимо, вдруг поразила страшная мысль. – Вы террористы? – вдруг прошептал он. – Но если вы террористы, то почему не завязали мне глаза? Почему позволяете мне видеть ваши лица? – Он посмотрел на де Силски, потом на Скордено. – Вы должны скрывать свои лица. Скрывать! Я не хочу вас знать!

Все по-прежнему молчали, и Григорьев, ударив пухлым кулаком в раскрытую ладонь, дважды выкрикнул:

– Я требую!

Тогда Смайли с видом сожаления раскрыл на коленях блокнот, как сделал бы, наверное, Киров, и издал легкий, церемонный вздох.

– Вы – советник Григорьев из Советского посольства в Берне? – протянул он нуднейшим голосом.

– Да, Григорьев! Я Григорьев! Да, я именно Григорьев! А вы кто будете? Аль-Капоне? Кто вы? С какой стати вы держитесь со мной как комиссар?

Слово «комиссар» как нельзя больше подходило сейчас к Смайли: он держался с тупым безразличием.

– В таком случае, советник, поскольку времени у нас в обрез, я должен просить вас изучить фотографии, которые лежат на столе позади вас, – продолжил Смайли все тем же унылым тоном.

– Фотографии? Какие фотографии? Как вы можете обвинять в чем-то дипломата? Я требую, чтобы вы немедленно дали мне возможность переговорить с послом!

– Я бы рекомендовал вам, советник, сначала посмотреть фотографии, – угрюмо произнес Смайли на стандартном немецком. – А когда вы их посмотрите, звоните по телефону кому угодно. Прошу вас начать слева, – посоветовал он. – Фотографии разложены слева направо.

«У шантажируемого человека проявляются все наши слабости, – подумал Смайли, исподтишка наблюдая за тем, как Григорьев передвигается вдоль стола, словно изучая еду, расставленную на буфете во время дипломатического приема. – Шантажируемым может стать любой из нас, кто застрял в двери, пытаясь вырваться из западни». Смайли сам разложил фотографии: он представил себе, что будет происходить в мозгу Григорьева при виде этой череды бед. Вот Григорьевы остановили свой «мерседес» возле банка. Вот Григорьева, как всегда, с недовольным, насупленным лицом сидит одна в машине, крепко держа руль на случай, если кто-то попытается его отнять. Вот Григорьев и Крошка Наташа, снятые издали, сидят рядышком на скамейке. Вот Григорьев в банке – несколько фотографий, и в заключение роскошный снимок, сделанный через плечо, как Григорьев подписывает чек, и на линии над его подписью четко значится: Адольф Глазер. Вот Григорьев с весьма смущенным видом въезжает на велосипеде в санаторий, а Григорьева снова сидит с сердитым видом в машине, на этот раз у сарая Гертша, и велосипед ее по-прежнему покоится на крыше машины. Но больше всего внимание Григорьева, как заметил Смайли, задержалось на неясной фотографии, сделанной издалека девицами Майнерцхаген. Качество снимка оставляло желать лучшего, но две головы в машине, слившиеся в поцелуе, оказались вполне узнаваемы. Одна из них принадлежала Григорьеву. Другая, прижавшаяся к нему жадным поцелуем, Крошке Наташе.

– Телефон в вашем распоряжения, советник, – спокойно произнес Смайли, видя, что Григорьев затаил дыхание.

А Григорьев так и застыл над последним снимком и, судя по выражению его лица, пребывал в полном отчаянии. «Они не только раскрыли его, – пронеслось в голове Смайли, – они лишили его романтической любви, которую дотоле он хранил в тайне, а теперь она стала всем известна и до нелепости пошла».

Все так же угрюмо и официально Смайли принялся излагать требования, которые Карла назвал бы «оказанием давления». «Другие люди, проводя этот допрос, предложили бы, – высказался Тоби, – Григорьеву выбор, тем самым неизбежно вызвав в нем свойственное русским упорство и склонность к самоуничтожению, то есть, – сказал он, – те самые импульсы, которые могли привести к катастрофе. Другие, – утверждал Тоби, – грозили бы, повышали бы голос, устроили бы спектакль, даже прибегли бы к применению физической силы. Но Джордж, – заключил он, – никогда. Джордж вел себя как скромный чиновник, и Григорьев – подобно Григорьевым во всем мире – воспринимал его как неизбежность, как рок. Джордж вообще не оставил Григорьеву выбора, – рассказывал Тоби. – Джордж спокойно довел до его сведения, что выбора у него нет».

– Важно, советник, учесть, – Смайли словно объяснял требования налоговой инспекции, – какое впечатление произведут эти фотографии в тех местах, где их вскоре станут изучать, если ничего не будет предпринято для того, чтобы этому помешать.

Во-первых, швейцарские власти, которые явно взбеленятся, узнав, что аккредитованный дипломат злоупотреблял швейцарским паспортом, не говоря уже о серьезных нарушениях банковских законов, – сказал Смайли. – Швейцарцы заявят официальный протест в самых сильных выражениях, и Григорьевых на другой день вышлют в Москву, всех без исключения, и они никогда больше не получат поста за границей. А в Москве, – продолжал Смайли, – на Григорьева тоже не очень хорошо посмотрят. Руководству Министерства иностранных дел не слишком понравится его поведение «как в личной, так и в профессиональной сферах». На этом карьера Григорьева закончится. Он станет изгоем в собственной стране, – подвел черту Смайли, – и его семья вместе с ним. Вся его семья.

– Можете представить себе, как будет бушевать Григорьева двадцать четыре часа в сутки на просторах далекой Сибири, – для вящего эффекта добавил он.

При этом Григорьев рухнул в кресло и схватился за голову, словно боялся, что она оторвется.

– И наконец, – добавил Смайли, поднимая глаза от блокнота, хотя всего лишь на миг, а что он там читал, прокомментировал Тоби, одному Богу известно, ибо страницы были разлинованы, но пусты, – и наконец, советник, следует также учесть, какое впечатление эти фотографии произведут на известные органы государственной безопасности.

Тут Григорьев выпустил из рук голову, извлек из верхнего кармана носовой платок и принялся вытирать лицо, но сколько его ни вытирал, пот по-прежнему катился градом. Так же неумолимо, как у Смайли в камере в Дели, когда он сидел напротив Карлы.

Заботясь лишь о том, чтобы с бюрократической точностью довести до сознания Григорьева неизбежное, Смайли снова вздохнул и аккуратно перевернул страницу блокнота.

– Скажите, советник, когда, вы думаете, ваша жена и ваше семейство должны вернуться с пикника?

Продолжая возиться с носовым платком, Григорьев, казалось, его не слышал.

– Григорьева с детьми отправились ведь сегодня на пикник в леса Эльфенау, – напомнил ему Смайли. – У нас есть к вам вопросы, но нам бы не хотелось, чтобы ваше отсутствие вызвало беспокойство у ваших домашних.

Григорьев убрал носовой платок.

– Вы шпионы? – шепотом спросил он. – Вы западные шпионы?

– Советник, лучше вам не знать, кто мы, – очень серьезно ответил Смайли. – Такая информация опасна. Когда вы выполните то, о чем мы вас попросим, вы выйдете отсюда свободным человеком. Заверяем вас в этом. Ни ваша жена, ни даже Московский Центр никогда ничего не узнают. Так что скажите мне, пожалуйста, когда ваша семья должна вернуться из Эльфенау… – Тут Смайли вынужден был прерваться.

Григорьев вдруг сделал нерешительную попытку удрать. Он поднялся и рванулся было к двери. Паули Скордено с его неспешными движениями не выглядел громилой, но он в два счета скрутил беглеца, даже прежде, чем тот успел сделать еще шаг, и осторожно, чтобы не осталось следов, опустил его в кресло. Григорьев издал еще один театральный вздох и в отчаянии всплеснул руками. Его тяжелое лицо покраснело и сморщилось, широкие плечи поднимались и опускались в такт потоку самоосуждения. Он говорил то по-русски, то по-немецки. Сначала с большим пылом проклинал себя, потом стал проклинать свою мать, свою жену, свое невезение и свою несостоятельность в качестве отца. Надо было ему сидеть в Москве, в министерстве торговли. Не надо было поддаваться на уговоры своей дуры-жены, которой захотелось чужеземных платьев и музыки и всяких привилегий, – сидел бы себе в Москве и преподавал. Ему давно следовало развестись с ней, но жалко детей, дурак он и клоун. Это его следовало бы запереть в сумасшедший дом, а не девчонку. Когда его вызвали в Москву, ему следовало сказать «нет», следовало не поддаваться давлению, сообщить обо всем по возвращении послу.

– Ох Григорьев! – воскликнул он. – Ох Григорьев! Какой же ты слабак, какой слабак!

Затем последовала тирада против конспирации. Конспирация стала его анафемой: несколько раз на протяжении своей карьеры он был вынужден сотрудничать с ненавистными Соседями в той или иной безумной затее, и всякий раз дело кончалось провалом. Разведчики – они преступники, шарлатаны и идиоты, масоны, чудовища. И почему русские их так обожают? Ох, эта роковая тяга к секретности в русской душе!

– Конспирация заменила религию! – жаловался Григорьев по-немецки. – Это наш эрзац. Разведчики – наши иезуиты, эти свиньи, они все портят!

Сжав кулаки, он вдавил их в щеки и от раскаяния принялся себя молотить, но тут Смайли снова взялся за свой блокнот и вернул Григорьева к стоявшей перед ним дилемме.

– Так как насчет Григорьевой и ваших детей, советник? – повторил он. – Нам действительно необходимо знать, когда они должны вернуться.



«В ходе каждого успешного допроса, – как любит подчеркивать Тоби Эстерхейзи, вспоминая об этом моменте, – человек вдруг совершает промашку, которую потом не исправить: какой-то жест, без слов или со словами, порой просто полуулыбка или согласие взять предложенную сигарету, и сопротивление кончилось, пошло сотрудничество. Вот Григорьев такую промашку и совершил».

– Она будет дома в час дня, – пробормотал он, избегая смотреть в глаза Смайли или Тоби.

Смайли посмотрел на часы. К тайному восторгу Тоби то же сделал и Григорьев.

– А она не может задержаться? – поинтересовался Смайли.

– Она никогда не задерживается, – мрачно ответил Григорьев.

– В таком случае будьте так любезны расскажите нам о ваших отношениях с девицей Остраковой, – неожиданно, по словам Тоби, приступил Смайли, давая, однако, понять, что этот вопрос самым естественным образом связан с пунктуальностью мадам Григорьевой. И нацелил на бумагу карандаш. «С таким видом, – добавил Тоби, – что человек типа Григорьева не мог не почувствовать себя обязанным сказать что-то важное, чтобы стоило это записать».

Тем не менее сопротивление Григорьева оказалось не совсем сломлено. Его самолюбие требовало, чтобы он предпринял по крайней мере еще одну попытку. Поэтому он развел руками и, обращаясь к Тоби, повторил с наигранной сосредоточенностью:

– Остракова?! Он спрашивает меня про какую-то женщину по имени Остракова? Я такой не знаю. Возможно, он знает, я не знаю. Я дипломат. Отпустите меня немедленно – у меня важные встречи.

Но пар и логика быстро выветривались из его речи. И Григорьев это понимал не хуже других.

– С Александрой Борисовной Остраковой, – уточнил Смайли, протирая очки широким концом галстука. – Это русская девушка с французским паспортом. – Он снова надел очки. – Совсем, как у вас, советник: вы – русский, а паспорт у вас швейцарский. На чужое имя. Как получилось, что вы оказались втянутым в историю с ней?

– Втянутым? Теперь он говорит, что я втянут в историю с ней! Вы считаете, я так низко пал, что сплю с сумасшедшими? Меня шантажировали. Как сейчас шантажируете меня вы. На меня было оказано давление! Вечно давят, вечно на Григорьева!

– В таком случае расскажите, как вас шантажировали, – попросил Смайли, бросив на него один-единственный взгляд.

Григорьев уставился на свои руки, поднял их и снова опустил на колени. Потом вытер платком губы. И покачал головой, возмущаясь несправедливостью мира.

– Я был в Москве, – начал он, и в ушах Тоби, как он потом заявил, архангелы запели аллилуйя.

Уловка Джорджа удалась, и Григорьев принялся исповедоваться.



Смайли же не проявил такой радости. Наоборот, на его пухлом лице появилась морщинка раздражения.

– Прошу вас дату, советник, – перебил он, как если бы место не имело значения. – Назовите дату, когда вы были в Москве. И в дальнейшем все время называйте, пожалуйста, дату.

«Это был классический прием, – любил потом повторять Тоби, – мудрый следователь всегда зажигает несколько фальшивых огней».

– В сентябре, – растерянно ответил Григорьев, не очень понимая, какое это имеет значение.

– Какого года? – уточнил Смайли, записывая его ответ.

Григорьев снова жалобно посмотрел на Тоби.

– Какого года?! Я говорю: в сентябре, он спрашивает меня в каком сентябре. Он что, историк? Видимо, историк. В сентябре этого года, – надувшись, брякнул он Смайли. – Меня вызвали в Москву для срочного совещания по вопросам торговли. Я специалист в некоторых высоко специализированных областях экономики. Подобное совещание не имело бы смысла без моего присутствия.

– Ваша жена сопровождала вас?

Григорьев коротко рассмеялся.

– А теперь он считает нас капиталистами! – заметил он, обращаясь к Тоби. – Он думает, мы можем летать с женами первым классом компании «Суисэйр» на двухнедельное совещание.

– «В сентябре этого года мне было приказано вылететь одному в Москву для участия в двухнедельной конференции по экономическим вопросам», – сформулировал Смайли, словно зачитывал вслух заявление Григорьева. – «Моя жена осталась в Берне». Опишите, пожалуйста, цель совещания.

– Тема нашего совещания на высоком уровне держалась в полном секрете, – заявил Григорьев. – Мое министерство решило рассмотреть возможности обострить официальную позицию Советского Союза в отношении тех стран, которые продают оружие Китаю. Следовало обсудить санкции против нарушителей соглашения.

«Теперь уже стиль поведения Смайли – ничего не выражающее лицо, тон бюрократа, сожалеющего о выпавшей на его долю обязанности, – казался не только отработанным, – вспоминал Тоби, – но доведенным до блеска, и Григорьев подчинился ему философски, с характерным для русских пессимизмом». Остальным же присутствующим, как они потом рассказывали, верилось с трудом, что Григорьев вовсе не намеревался все выкладывать, когда его привезли на квартиру.

– Где проходило совещание? – спросил Смайли, как если бы секретный предмет обсуждения занимал его меньше, чем формальные подробности.

– В министерстве торговли. На четвертом этаже – в конференц-зале. Напротив уборной, – ответил Григорьев, неудачно пошутив.

– Где, вы говорите?

– В зале, где проводит совещания начальство, – отрезал Григорьев. Назвал адрес и даже – из сарказма – номер комнаты. – Иногда наши дискуссии затягивались до позднего вечера, – он теперь уже охотно делился информацией, – но в пятницу, поскольку стояла еще летняя погода, жара, мы кончили пораньше, с тем чтобы желающие могли уехать за город.

Но у Григорьева таких планов не было. Григорьев предполагал остаться в Москве на уик-энд, и не без причины.

– Я условился провести два дня у девушки по имени Евдокия, моей бывшей секретарши. Ее муж был на военной службе, – пояснил он, словно это считается вполне нормальным у светских мужчин, одним из которых по крайней мере был Тоби, родственная душа, способная оценить такую эскападу, тогда как бездушные комиссары сделать этого просто не в состоянии.

Затем, к удивлению Тоби, Григорьева понесло. Упомянув о Евдокии, он без предупреждения или преамбулы перешел к главному предмету разговора:

– К сожалению, осуществить эти планы мне помешали сотрудники Тринадцатого управления Московского Центра, известного как Управление Карлы. Меня вызвали для немедленного разговора.



В этот момент зазвонил телефон. Тоби снял трубку, затем повесил ее и повернулся к Смайли.

– Она вернулась домой, – произнес он по-прежнему по-немецки.

Смайли тотчас обратился к Григорьеву:

– Советник, нам сообщили, что ваша жена вернулась домой. Вам необходимо позвонить ей.

– Позвонить? – Григорьев в ужасе повернулся к Тоби. – Он рекомендует, чтобы я ей позвонил! Что же я ей скажу? «Григорьева, это твой любящий муж! Меня захватили западные шпионы!» Ваш комиссар сумасшедший! Просто сумасшедший!

– Будьте любезны сказать ей, что задерживаетесь по не зависящим от вас обстоятельствам, – спокойно продолжил Смайли.

Своим спокойствием он только подлил масла в огонь.

– Вы хотите, чтобы я сказал это моей жене? Григорьевой? Вы думаете, она мне поверит? Она тут же побежит докладывать послу: «Посол, мой муж сбежал! Найдите его!»

– Курьер Красский каждую неделю привозит вам указания из Москвы, верно? – спросил Смайли.

– Комиссару все известно. – Григорьев опять обратился к Тоби и провел рукой по подбородку. – Если ему все известно, почему он сам не поговорит с Григорьевой?

– Вы должны говорить с ней официальным тоном, советник, – предупредил Смайли. – Не называйте Красского по имени, но намекните, что он велел вам встретиться с ним для секретного разговора где-то в городе. Возникло срочное дело. Красский изменил свои планы. Вы понятия не имеете, когда вернетесь домой или что он от вас хочет. Если она начнет возражать, сделайте ей выговор. Скажите, что речь идет о государственной тайне.

Они смотрели, как он волновался, как раздумывал. Наконец на его лице появилась легкая улыбка.

– О государственной тайне, – повторил как бы про себя Григорьев. – О государственной тайне. Вот именно.

Он решительно шагнул к телефону и набрал номер. Тоби встал рядом, нацелив руку на аппарат, чтобы разъединить разговор в случае, если Григорьев попытается устроить какой-то трюк, но Смайли отрицательно покачал головой, давая понять Тоби, что это лишнее. Они услышали голос Григорьевой, она сказала по-немецки: «Да?» Услышали, как Григорьев храбро ей ответил, а затем жена – все это зафиксировано на пленке – резко спросила, где он. Они увидели, как напрягся Григорьев и, вздернув подбородок, придал лицу официальное выражение; они услышали, как он коротко отрезал несколько фраз и задал вопрос, на который, судя по всему, не получил ответа. Они увидели, как он повесил трубку, глаза у него сверкали, он даже порозовел от удовольствия и взмахнул короткими руками, как человек, одержавший победу. А затем, не успели они опомниться, как он расхохотался густым смехом, звучавшим долго – то громче, то тише. И все вдруг начали почему-то смеяться вместе с ним – и Скордено, и де Силски, и Тоби. А Григорьев тряс Тоби за руку.

– Сегодня мне очень нравится конспирация!.. – воскликнул Григорьев между взрывами смеха. – Сегодня конспирация – просто красота!

Однако Смайли не разделял общего веселья. Намеренно приняв на себя роль охотника, он сидел, переворачивая страницы блокнота и дожидаясь, когда кончится ликование.

– Вы сказали, что к вам обратились сотрудники Тринадцатого управления, – продолжил Смайли, когда смех наконец стих. – Известного так же, как Управление Карлы. Продолжайте, пожалуйста, ваш рассказ, советник.

ГЛАВА 25

Почувствовал ли Григорьев возникшую вокруг него настороженность – то, как вдруг все застыли? Заметил ли он, как Скордено и де Силски перевели взгляд на бесстрастное лицо Смайли и уже не отводили от него глаз? Как Маккрейг молча выскользнула на кухню, чтобы проверить свои магнитофоны на случай, если по воле некоего злобного Бога и основное записывающее устройство и запасное оба вышли из строя? Заметил ли он, как Смайли почти по-восточному стушевался физически – тогда как интерес его обострился, – как весь он словно бы пропал в складках широкого пальто из коричневого твида, как не спеша, лизнув большой и указательный пальцы, он перевернул страницу?

Во всяком случае, Тоби все это заметил. Тоби в своем темном углу у телефона занимал такую позицию, откуда можно было беспрепятственно за всеми наблюдать, оставаясь, по сути дела, незаметным. Даже муха не пролетела бы, не удостоившись пристального внимания Тоби. Он даже описал свои чувства: как стало невыносимо жарко шее под воротничком, как к горлу и желудку подкатил ком – Тоби не только терпел все эти неудобства, но накрепко их запомнил. Ощущал ли Григорьев эту атмосферу – другой вопрос. Скорее всего, он был всецело поглощен своей заглавной ролью. Удачно прошедший телефонный разговор влил в него новые силы и возродил уверенность в себе – недаром, получив право голоса, он начал не с Управления Карлы, а с описания своих доблестей в качестве любовника Крошки Наташи.

– Людям нашего возраста необходима такая девчонка, – подмигнув, пояснил он Тоби. – С ними к нам возвращается молодость!

– Прекрасно, итак вы прилетели в Москву один, – раздраженно заметил Смайли. – Началось совещание, вас вызвали для разговора. Продолжайте отсюда, пожалуйста. Как вы понимаете, у нас не целый день в запасе.

– Совещание началось в понедельник, – покорно возобновил свой рассказ Григорьев. – В пятницу днем я заглянул к себе в общежитие, чтобы собрать кое-какие вещички и отправиться на квартиру к Евдокии на уик-энд. Вместо этого, однако, меня ждали трое, которые безо всяких объяснений – совсем, как вы, – бросил он взгляд на Тоби, – велели мне сесть в машину, уведомив только, что я требуюсь для специального задания. В пути они сообщили мне, что работают в Тринадцатом управлении Московского Центра, которое считается в официальной Москве элитарным. У меня создалось впечатление, что это ребята интеллигентные, выше среднего уровня людей своей профессии, который, не говоря о вас, сэр, не слишком высок. У меня сложилось впечатление о том, что они, очевидно, офицеры. Тем не менее я не волновался. Я решил, что мой профессиональный опыт потребовался для каких-то тайных целей – только и всего. Они держались любезно, и это мне даже несколько льстило…

– Вы долго ехали? – прервал его Смайли, продолжая записывать.

– Через весь город, – неопределенно махнул рукой Григорьев. – Через весь город, потом по сельской местности, пока не стемнело. И наконец приехали к такому маленькому человечку, похожему на монаха, который сидел в маленькой комнате и, судя по всему, был их начальником.



И снова Тоби подтверждает, что Смайли уникально владел собой. «Это стало самым весомым доказательством высокого профессионализма Смайли, – сказал Тоби, – равно как и того, насколько умело он держал в руках Григорьева: на протяжении всего долгого рассказа Григорьева Смайли ни разу ни поспешным наводящим вопросом, ни малейшим изменением тона не отошел от роли бесстрастного наблюдателя, которую с самого начала взял на себя. Джордж, – утверждал Тоби, – не выпячивая себя, держал ситуацию в руках так крепко и так осторожно, „словно яйцо дрозда“. Малейшая оплошность с его стороны могла все погубить, но он этого не сделал. – И в качестве основного примера Тоби зачастую приводил решающий момент, когда в рассказе Григорьева впервые появился Карла. – Любой другой, – сказал Тоби, – при упоминании „о маленьком человечке, похожем на монаха, который, судя по всему, был их начальником“, попросил бы описать его – возраст, ранг, как одет, курил или нет, почему вы решили, что он был их начальником. Но не Смайли. Смайли издал какое-то досадливое восклицание, постучал карандашиком по блокноту и страдальческим тоном предложил Григорьеву отныне и впредь не опускать фактических подробностей».

– Разрешите снова задать вам вопрос. Как долго длилась ваша поездка? Опишите ее, пожалуйста, поточнее, насколько помните, а затем пойдем дальше.

Совершенно сбитый с толку, Григорьев даже извинился. Он сказал, что ехали они на большой скорости часа четыре-пять, возможно, больше. Он сейчас вспомнил, что они дважды останавливались, чтобы облегчиться. Через четыре часа въехали в охраняемую зону («Нет, сэр, никаких погон, одни охранники были в штатском») и проехали еще с полчаса («Сплошной кошмар, сэр»).

Тут Смайли снова возразил, решительно стараясь держать температуру как можно ниже. Какой же это кошмар, пожелал он узнать, если Григорьев только что говорил, что вовсе не боялся?

– Ну, пожалуй, это не было кошмаром, сэр, а скорее, как во сне. – На этой стадии у Григорьева возникло впечатление, что его ведут к помещику – он употребил русское слово, и Тоби перевел, – а он чувствовал себя бедным крестьянином. Поэтому он не боялся, так как не в его власти было контролировать ход событий, а потому и не в чем себя упрекнуть. Но когда машина наконец остановилась и один из сопровождающих положил ему руку на плечо и предупредил – тут его состояние, сэр, в корне изменилось.

«Вы сейчас встретитесь с великим борцом за советскую власть и могущественным человеком, – напутствовал его мужчина. – Если будете держаться с ним неуважительно или попытаетесь соврать, рискуете никогда больше не увидеть вашу жену и семью».

«Как его зовут?» – поинтересовался Григорьев.

Но мужчина без всякой улыбки ответил, что у великого борца за советскую власть нет имени. Григорьев спросил, не Карла ли это, зная, что Карла – кличка начальника Тринадцатого управления. Мужчины снова просто повторили, что у этого человека нет имени.

– Вот тут сон стал кошмаром, сэр, – скромно признался Григорьев. – Меня также предупредили, чтобы я и не мечтал об уик-энде. «Крошке Евдокии придется искать развлечений в другом месте», – добавили они. И один из них хохотнул.

А на него напал великий страх, продолжал свой рассказ Григорьев, и к тому времени, когда он прошел первую комнату и подошел ко входу во вторую, он так боялся, что у него тряслись колени. Он даже испугался за свою любимую Евдокию. «Что же это за сверхъестественная личность», – недоумевал он, откуда этому человеку известно чуть ли не прежде самого Григорьева, что он собирался провести уик-энд с Евдокией?

– Итак, вы постучали в дверь, – подгонял его Смайли, продолжая писать.

– И мне велели войти! – продолжал Григорьев. Он исповедовался со все большим пылом и все больше зависел от ведущего допрос. Голос его звучал громче, жесты стали свободнее. «Такое складывалось впечатление, – рассказывал Тоби, – будто он физически старался вытащить Смайли из его молчаливой сдержанности, тогда как на самом деле именно принятое Смайли безразличие вытаскивало Григорьева на откровенность».

– Я оказался не в большом и роскошном кабинете, сэр, какой положен высокому чину и великому борцу за советскую власть, а в комнате, голой как тюремная камера, с голым деревянным письменным столом в центре и жестким стулом для посетителя. Представляете себе, сэр, такого великого борца за советскую власть и могущественного человека! У которого всего-навсего скупо освещенный голый письменный стол! И за этим столом, сэр, сидел этакий пастор, человек без склонности к аффектации или претензий, человек, я бы сказал, величайшего опыта, всеми корнями связанный со своей родиной, с маленькими, прямо-таки сверлящими глазками, коротко остриженной седой головой и этакой манерой сцеплять руки во время курения.

– Он курил что? – поинтересовался Смайли, продолжая писать.

– Извините?

– Что он курил? Вопрос достаточно простой. Трубку, сигарету, сигару?

– Сигарету, американскую, и в комнате сильно пахло табаком. Совсем, как в Потсдаме, когда мы вели переговоры с американскими офицерами из Берлина. «Если этот человек все время курит американские сигареты, – подумал я, – значит, он, безусловно, влиятельный». – Григорьев в своем волнении снова повернулся к Тоби и повторил эту фразу по-русски. – Курить американские сигареты без передышки, – добавил он, – можете себе представить, сколько это стоит и каким надо обладать влиянием, чтобы получать столько пачек!

Тут Смайли, будучи от природы педантом, попросил Григорьева показать, как этот человек «сцеплял руки», когда курил. И с безразличным видом стал смотреть, как Григорьев достал из кармана коричневый деревянный карандаш, вложил его в себе в рот и, сцепив перед лицом пухлые руки, обхватил ими карандаш, посасывая его, словно пил из кружки, которую держал обеими руками.

– Вот так! – сказал он и, не удержавшись, что-то со смехом выкрикнул по-русски, что Тоби не счел нужным переводить, и в записи помечено: «Непристойность».

Пастор велел Григорьеву сесть и добрых десять минут описывал с самыми интимными подробностями его роман с Евдокией, а также те вольности, которые он позволял себе с двумя другими девицами, своими секретаршами – одна работала у него в Потсдаме, другая – в Бонне, а потом – втайне от Григорьевой – уложил их в постель. Тут, если верить Григорьеву, он проявил великое мужество, вскочил на ноги и потребовал, чтоб ему сказали, для чего его везли через пол-России – чтобы читать ему мораль?

– Переспать со своей секретаршей – не велика новость, – бросил я ему, – такое случается даже в Политбюро! И заверил его, что никогда не занимался любовью с иностранками, а только с русскими.

«Это мне тоже известно, – подтвердил он. – Но Григорьева едва ли найдет здесь большую разницу».

И тут, к вящему удивлению Тоби, Григорьев снова разразился смехом, и хотя де Силски и Скордено тихонько вторили ему, Григорьев в своем веселье переплюнул их всех, так что пришлось ждать, когда он успокоится.

– Будьте любезны сказать нам, зачем этот человек, которого вы именуете пастором, вызвал вас, – раздался голос Смайли из глубин его коричневого пальто.

– Он сообщил, что меня ждет специальное задание, которое следует выполнить в Берне для Тринадцатого управления. Я не должен никому об этом говорить, даже послу: дело слишком секретное. «Но, – предупредил пастор, – надо сказать об этом своей жене. Обстоятельства вашей личной жизни таковы, что вы не можете ничего делать втайне от жены. Это, Григорьев, мне известно. Так что скажите ей». И он был прав, – заметил Григорьев. – Это было мудро с его стороны! Это доказывало, что ему знакомы условия человеческого существования.

Смайли перевернул страничку, продолжая писать.

– Дальше, пожалуйста, – кивнул он.



«Во-первых, – сказал пастор, – Григорьев должен открыть счет в швейцарском банке». Пастор протянул ему тысячу швейцарских франков в сотенных банкнотах и велел сделать первый взнос. Счет ему следует открыть не в Берне, где его знают, и не в Цюрихе, где имеется советский коммерческий банк.

– «Восход», – любезно пояснил Григорьев. – Этот банк используется для многих официальных и неофициальных операций.

«Итак, значит, не в Цюрихе, а в маленьком городке Туне, в нескольких километрах от Берна. Счет надо открыть на имя Глазера, швейцарского гражданина».

«Но я же советский дипломат! – возразил Григорьев. – И я не Глазер, а Григорьев!»

Немало не смутившись, пастор протянул ему швейцарский паспорт на имя Адольфа Глазера. «Каждый месяц, – сказал он, – на этот счет следует класть несколько тысяч швейцарских франков, иногда даже до десяти или пятнадцати тысяч. – И сейчас Григорьеву скажут, как их использовать. – Дело очень секретное, – повторил пастор, – и поскольку оно секретное, то влечет за собой как награду, так и угрозу». И совсем, как Смайли час тому назад, пастор изложил и то, и другое.

– Вы бы видели, сэр, как он владел собой, – с недоверчивым удивлением произнес Григорьев, обращаясь к Смайли. – Как он был спокоен, как авторитетен! Играй он в шахматы, одним своим спокойствием он выиграл бы игру.

– Но он не играл в шахматы, – сухо заметил Смайли.

– Нет, сэр, не играл, – согласился Григорьев и, печально покачав головой, продолжил рассказ.

«Награду и угрозу», – вспомнил он.

Угроза состояла в том, что министерству, где работает Григорьев, сообщат, что он человек ненадежный из-за своих любовных похождений и, следовательно, его нельзя больше посылать за границу. Это погубит и карьеру Григорьева, и его брак. Такова была угроза.

– Для меня это было бы ужасно, – безо всякой необходимости добавил Григорьев.

А теперь награда, и награда существенная. Если Григорьев хорошо справится с заданием и сохранит все в тайне, то получит повышение по службе и о его неблагоразумном поведении забудут. В Берне он сможет переехать в более благоустроенный дом, что понравится Григорьевой; ему дадут денег на более представительную машину, что тоже придется по вкусу Григорьевой, а тогда он не будет зависеть от шоферов посольства, большинство которых, правда, работают у Соседей, но не посвящены в эту секретную операцию. И, наконец, сказал пастор, ему будет присвоен ранг советника, чтобы объяснить улучшение его жизненных условий.

Григорьев посмотрел на стопку швейцарских франков, лежавших на столе между ними, потом на швейцарский паспорт, потом на пастора. И спросил, что с ним будет, если он предпочтет не участвовать в этой конспирации. Пастор кивнул. Он тоже, заверил он Григорьева, рассматривал такой исход, но, к сожалению, это исключено из-за острой необходимости провести операцию.

«Тогда расскажите, что надо делать с этими деньгами», – попросил Григорьев.

«Обычные операции, – ответил пастор, – этим и объясняется наш выбор. Мне сказали, что вы идеально умеете с такими вещами управляться», – сказал он.

Григорьев, хотя и напуганный до полусмерти, тут почувствовал гордость от слов пастора.

– Обо мне, видимо, хорошо отзывались, – не без удовольствия пояснил он Смайли.

И тут пастор поведал Григорьеву про сумасшедшую.



Смайли сидел, не шелохнувшись. «Глаза его были почти закрыты, хотя он продолжал писать, – и одному Богу известно, что он писал, – рассказывал Тоби, – ибо Джорджу никогда и в голову не пришло бы записывать в блокнот что-либо хоть в какой-то мере конфиденциальное. Время от времени, продолжал Тоби, Джордж поднимал голову и, высунув нос из-за ворота своего пальто, бросал взгляд на руки исповедующегося Григорьева или на его лицо. А в остальном держался так, будто не имел никакого отношения ни к тому, что происходит в комнате, ни к кому-либо из сидящих в ней. Милли Маккрейг стояла в дверях, де Силски и Скордено застыли как статуи, а Тоби молил Бога, чтобы Григорьев „продолжал говорить, я хочу сказать, говорил бы любой ценой! Мы же слушали из достовернейшего источника рассказ о том, как работает Карла“.

Пастор намеревался ничего не скрывать, так заявил он Григорьеву, и все в комнате, кроме Григорьева, сразу поняли: значит, что-то утаит.

«В Швейцарии, – сказал пастор, – в частной психиатрической клинике находится русская девушка, страдающая застарелой формой шизофрении.

– В Советском Союзе эта форма болезни недостаточно изучена, – пояснил пастор. Григорьев вспомнил, что его почему-то тронули слова этого человека. – На диагноз и лечение часто влияют политические соображения, – продолжал пастор. – За четыре года лечения в наших больницах врачи в чем только не обвиняли Александру. «Параноидальное стремление к реформам и разочарование… Завышенное представление о своей личности… Плохая адаптация к социальной среде… Раздутое представление о своих способностях… Буржуазно-декадентское сексуальное поведение». Советские врачи неоднократно убеждали ее отказаться от своих ложных представлений. – Это не дело медицины, – с печальным вздохом пожаловался пастор. – Это дело политиков. А в швейцарских больницах к таким вопросам относятся полояльнее. Поэтому, Григорьев, девушке Александре следовало лечиться в Швейцарии».

Григорьеву стало ясно, что большой человек лично заинтересован в этой девушке и знаком со всеми аспектами проблемы. Григорьеву самому уже стало жаль ее. «Она дочь советского героя, – не умолкал пастор, – бывшего офицера Красной Армии, который под маской предателя живет в весьма трудных условиях среди контрреволюционеров царского режима в Париже.

– Его зовут, – пастор сделал паузу, посвящая Григорьева в величайший секрет, – его зовут, – повторил он, – полковник Остраков. Он один из наших лучших и наиболее активных тайных агентов. Мы основываем всю нашу деятельность в отношении контрреволюционеров-заговорщиков в Париже на его информации».

«Никто в комнате, – рассказывал Тоби, – не выказал ни малейшего удивления столь внезапному возведению на пьедестал покойного русского дезертира».

– Затем, – продолжал Григорьев, – пастор принялся описывать образ жизни героического агента Остракова, одновременно посвящая Григорьева в тайны подпольной работы. «Чтобы сбить с толку бдительную империалистическую контрразведку, – пояснил пастор, – необходимо придумать для агента легенду или фальшивую биографию, которая открыла бы ему доступ в среду антисоветских элементов. Поэтому Остраков играл роль человека, бежавшего из Красной Армии в Западный Берлин, а оттуда – в Париж, бросив в Москве жену и единственную дочь. Но для укрепления позиции Остракова среди парижской эмиграции, сообразуясь с логикой, необходимо, чтобы жена его пострадала от предательского поведения мужа.

– Ведь если бы, – втолковывал пастор, – империалистические шпионы сообщили, что Остракова, жена дезертира и ренегата, живет вполне благополучно в Москве – к примеру, получает жалованье мужа или занимает ту же квартиру, – можете себе представить, как это повлияло бы на доверие к Остракову!»

Григорьев согласился с этими доводами. Пастор, заметил он в скобках, держался с ним безо всякой заносчивости, а скорее на равных, по всей вероятности, из уважения к его академическим заслугам.

– По всей вероятности, – повторил за ним Смайли и что-то записал.

«Поэтому, – несколько неожиданно сообщил пастор, – Остракову и ее дочь Александру, с согласия мужа, переселили в дальнюю область и дали им дом, а девушке другое имя и даже, повинуясь необходимости, собственную легенду. Такова, – продолжал пастор, – нелегкая жизнь тех, кто посвящает себя подпольной работе. А теперь представьте себе, Григорьев, – произнес он, – представьте себе, как повлияли лишения и все эти уловки и даже двойственность личности на чувствительную и уже не слишком уравновешенную натуру дочери: отсутствующий отец, чье самое имя вычеркнуто из ее жизни! Мать, которой – прежде чем она попала в безопасные условия – пришлось в полной мере испить чашу общественного порицания! Представьте себе, – продолжал пастор, – ведь вы сами отец, – как это травмировало нежную натуру молоденькой девочки!»

Под влиянием столь убедительных доводов Григорьев поспешил заверить, что, как отец, он легко может представить себе травмы, нанесенные девочке, и тут Тоби – и, по всей вероятности, остальные тоже – осознал, что Григорьев действительно такой, какой есть: гуманный, пристойный человек, оказавшийся в плену событий, недоступных ни его пониманию, ни контролю.

«Последние несколько лет, – продолжал пастор голосом, исполненным сожаления, – Александра – или, как она называет себя, Татьяна – жила в Советском Союзе в провинции и вела распутный, антиобщественный образ жизни». Под влиянием обстановки она совершила несколько мелких преступлений – принимала яд, совершала кражи в общественных местах. Она снюхалась с преступными псевдоинтеллектуалами и наихудшими антиобщественными элементами. Она без разбора отдавалась мужчинам, иногда нескольким за день. Когда ее впервые арестовали, пастору и его помощникам удалось остановить судебное разбирательство. Но постепенно – из соображений безопасности – пришлось прекратить ее защиту, и Александру уже неоднократно запирали в психиатрические больницы, специализирующиеся на лечении врожденного недовольства общественным строем, – лечение это, как уже упоминал пастор, давало весьма негативные результаты.

«Ее также несколько раз сажали в тюрьму, – еле слышно прошептал пастор. И, по словам Григорьева, подытожил эту печальную историю следующим образом: – Будучи ученым, отцом и человеком, знающим мир, вы быстро поймете, дорогой Григорьев, как трагично сказались известия об ухудшающемся состоянии дочери на работе нашего героического агента Остракова, одиноко жившего в Париже».

На Григорьева снова произвела впечатление сила чувства – он назвал бы это чувством непосредственно личной ответственности, – которое на протяжении всей этой истории владело пастором.

Тут Смайли снова перебил его.

– А где находится сейчас, по словам вашего пастора, советник, мать девушки? – спросил он все тем же сухим тоном.

– Она умерла, – ответил Григорьев. – Умерла в провинции. Там, куда ее отправили. Она похоронена, естественно, под другим именем. Судя по тому, что мне поведал пастор, она умерла от разрыва сердца. Это тоже камнем легло на сердце героического агента пастора в Париже, – добавил он. – И на власти в России.

– Естественно, – кивнул головой Смайли, и четверо мужчин, неподвижно сидевших в комнате, молча согласились с ним.

– Наконец, – произнес Григорьев, – пастор подошел к причине, по которой вызвал.

Смерть Остраковой вместе с ужасной участью Александры привела к тому, что в жизни московского героя-агента наступил серьезный кризис. Он какое-то время даже склонен был отказаться от своей жизненно важной работы и вернуться в Россию, чтобы заняться психически неуравновешенной и лишившейся матери дочерью. Однако всему наконец нашелся разумный выход. Коль скоро Остраков не мог вернуться в Россию, решено было послать его дочь на Запад и поместить ее в частную клинику, где отец, когда пожелает, сможет ее навещать. Франция вряд ли подходила для этой цели, но в Швейцарии, соседней стране, можно лечить девушку вдали от подозрительных глаз контрреволюционеров, с которыми связан Остраков. Будучи французским гражданином, отец мог выписать к себе дочь и получить необходимые документы. Была найдена подходящая клиника, совсем близко от Берна. И теперь Григорьеву вменялось в обязанность заботиться о девушке с того самого момента, как она туда прибудет. Он должен навещать ее, платить за ее лечение и ежедневно сообщать в Москву, как продвигается дело, а эта информация тотчас поступит ее отцу. Для этого и открывается счет в банке, и Григорьев, как выразился пастор, становится швейцарским гражданином.

– И вы согласились, – как бы забежал вперед Смайли, как только Григорьев умолк; карандаш Смайли продолжал деловито скрипеть, бегая по бумаге.

– Не сразу. Сначала я задал ему два вопроса, – произнес Григорьев с занятной вспышкой тщеславия. – Нас, ученых, не так-то просто, как вы понимаете, провести. Во-первых, я, естественно, поинтересовался, почему бы не возложить эту обязанность на одного из многочисленных представителей нашей государственной безопасности в Швейцарии.

– Отличный вопрос, – не выдержал Смайли: он редко кого хвалил. – И что он на это ответил?

– Что это дело чересчур секретное. «Секретность, – пояснил он, – имеет несколько градаций». Ему бы не хотелось, чтобы имя Остраковой как-то ассоциировалось с сотрудниками Московского Центра. А так, сделал вывод пастор, в случае утечки информации он будет знать, что повинен Григорьев. Нельзя сказать, чтобы я был ему за это благодарен. – Григорьев самодовольно ухмыльнулся, посмотрев на Ника де Силски.

– А ваш второй вопрос, советник?

– Он касался живущего в Париже отца: как часто он будет навещать ее. Если Остраков то и дело будет к ней ездить, моя роль подставного отца выглядит нелепо. За клинику можно платить путем перевода денег, отец может посещать дочь каждый месяц и следить за ее состоянием. На это пастор возразил, что отец будет приезжать крайне редко и говорить о нем с Александрой не следует ни в коем случае. При этом он добавил – как-то уж очень непоследовательно, – что все, связанное с дочерью, крайне мучительно для отца и, возможно, он вообще не станет ее навещать. Пастор подчеркнул, что я должен почитать за честь великую, что меня привлекли к оказанию важной услуги тайному агенту – Герою Советского Союза. Он вдруг резко посуровел. Отчитал, что не мне, человеку случайному, судить логику поведения профессионалов. Я извинился. Согласился, что мне оказана высокая честь. И выказал гордость тем, что в меру своих сил приобщен к участию в борьбе против империалистов.

– Однако вы высказались без внутренней убежденности? – Смайли поднял на Григорьева взгляд и перестал писать.

– Да, верно.

– Почему?

Сначала Григорьев, казалось, не мог объяснить почему. Возможно, до сих пор никто не предлагал ему рассказать о своих подлинных чувствах.

– Возможно, вы не поверили пастору? – предположил Смайли.

– В этой истории многое не стыкуется, – сдвинув брови, разоткровенничался Григорьев. – Очевидно, в подпольной работе это неизбежно. Тем не менее многое показалось мне маловероятным или неправдоподобным.

– Можете объяснить почему?

В состоянии исповедального катарсиса, в котором пребывал Григорьев, он снова забыл о грозившей ему опасности и улыбнулся с видом превосходства.

– Пастор показался мне излишне эмоциональным, – ответил он. – Вот я и задумался. На другой день, лежа рядом с Евдокией и обсуждая все это с ней, я спросил себя: что связывает пастора с этим Остраковым? Они что, братья? Старые товарищи? Это ж большой человек, к которому меня привезли, такой могущественный, такой засекреченный… он устраивает заговоры по всему миру, осуществляет нажим, предпринимает особые акции. Безжалостный человек, занимающийся безжалостной профессией. Однако когда я, Григорьев, беседую с ним о чьей-то сумасшедшей дочке, у меня возникает чувство, будто я читаю интимные любовные письма этого человека. Я твердо сказал ему: «Товарищ. Вы слишком многое мне рассказываете. Не говорите того, чего мне знать не следует. Скажите лишь главное». А он в ответ: «Григорьев, вы должны стать другом этой девушки. Тогда вы станете и моим другом. Искореженная жизнь отца оказала на нее дурное влияние. Она не знает, кто она, из какой среды. Болтает о свободе, не думая о заключенном в этом понятии смысле. Она – жертва пагубных буржуазных идей. Употребляет грязные слова, которые не к лицу молоденькой девушке. Гениально лжет, как все сумасшедшие. И ни в чем этом нет ее вины». Тогда я спросил его: «Скажите, вы когда-нибудь встречались с этой девушкой?» Он ушел от ответа: «Григорьев, вы должны стать ей отцом. Мать ее оказалась во многих отношениях тоже женщина нелегкая. Вы способны такому посочувствовать. В последние годы жизни мать была крайне обозлена и даже поддерживала в дочери некоторые ее антиобщественные фантазии».

Григорьев умолк, и Тоби Эстерхейзи, потрясенный тем, что через несколько часов после разговора с Карлой Григорьев обсуждал его предложение со своей любовницей, обрадовался этой паузе.

– Я чувствовал, что он зависит от меня, – продолжал Григорьев. – Ощущал, что он скрывает от меня не только факты, но и свои чувства. Оставались, – продолжал Григорьев, – только детали.

И пастор их изложил. Возглавляет клинику белоруска, монашка из иерусалимской русской православной общины, женщина добросердечная. «В таких случаях не стоит слишком уж придираться к политическим взглядам», – оправдывал ее пастор. Эта женщина лично встретила Александру в Париже и отвезла ее в Швейцарию. В клинике есть также врач, говорящий по-русски. Девушка благодаря родственным связям матери говорит также по-немецки, но часто отказывается пользоваться этим языком. Упомянутые обстоятельства, а также уединенное расположение клиники и предопределили выбор именно этого места. Денег, которые будут поступать на счет в банк Туна, вполне хватит для оплаты пребывания в клинике и медицинской помощи в пределах тысячи франков в месяц, а также это позволит Григорьеву начать новый образ жизни. Ему добавят денег в случае необходимости; и никаких расписок, никаких квитанций – пастор тут же узнает, если Григорьев попробует мухлевать. Он должен посещать клинику каждую неделю, чтобы платить по счету и узнавать о состоянии девушки; советскому послу в Берне сообщат, что Григорьевым дано секретное задание и он должен смотреть на их деятельность сквозь пальцы.

Затем пастор перешел к вопросу о том, как Григорьеву надлежит поддерживать связь с Москвой.

– Он спросил: «Вы знаете курьера Красского?» Я ответил, мол, естественно знаю: Красский вместе с сопровождающим приезжает в посольство раз, а иногда два раза в неделю. И если вы с ним в хороших отношениях, он может привезти вам из Москвы буханку черного хлеба.

Отныне, заявил пастор, Красский станет встречаться с Григорьевым по четвергам вечером во время своих регулярных посещений Берна – либо у Григорьева дома, либо в кабинете Григорьева в посольстве, но предпочтительно у него дома. Никаких конспиративных бесед, просто Красский будет вручать Григорьеву конверт якобы с письмом от тетки Григорьева в Москве. Григорьев в надежном месте обработает письмо при соответствующей температуре тремя химикалиями, которые свободно продаются на рынке, – пастор их назвал, и Григорьев теперь перечислил их. Когда написанное проявится, продолжал пастор, Григорьев обнаружит перечень вопросов, которые следует задать Александре в очередное посещение. Во время встречи с Красским Григорьев вручит ему письмо, которое тот должен передать его тетушке и в котором он подробно опишет, как поживает его жена, на самом же деле это будет отчет пастору о состоянии Александры. Такой метод называется кодированием. Со временем, если понадобится, пастор снабдит Григорьева всем необходимым для более засекреченных сообщений, а пока достаточно такого вот закодированного письма тетушке Григорьева.

Затем пастор вручил Григорьеву медицинскую справку, подписанную известным московским врачом.

«Пока вы находились здесь, в Москве, у вас случился микроинфаркт, как следствие перегрузки и перенапряжения, – твердо произнес пастор. – Вам рекомендуются регулярные поездки на велосипеде, чтобы улучшить свое физическое состояние. Вас будет сопровождать супруга».

Если Григорьев станет приезжать в клинику на велосипеде или приходить пешком, пояснил пастор, никто не узнает, что у него машина с дипломатическим номером.

И пастор велел Григорьеву приобрести два подержанных велосипеда. Оставалось решить вопрос о том, какой день недели лучше всего подходит для посещения клиники. Обычный день посещений – суббота, но появляться там в это время опасно: там наверняка есть больные из Берна, и «Глазера» могут узнать. Поэтому управляющему сообщили, что по субботам он занят, и в виде исключения договорились на свидания с Александрой по пятницам, во второй половине дня. Посол не станет возражать, но как Григорьев объяснит свое отсутствие по пятницам независимо от того, сколько в посольстве дел?

«Без проблем», – тут же нашелся Григорьев. Всегда можно заменить субботу на пятницу, а потому он просто станет работать вместо пятниц по субботам.

Покончив с исповедью, Григорьев одарил своих слушателей мимолетной сияющей улыбкой.

– По субботам работает также одна молодая дамочка из отдела виз, – он заговорщически подмигнул Тоби. – Так что мы вполне успеваем заняться и личными делами.

На этот раз все рассмеялись менее охотно. Время, отпущенное для разговора с Григорьевым, как и его история, кончалось.

Они снова подошли к тому, с чего начали, и вдруг оказалось, что теперь надо думать только о Григорьеве, о том, как его вести, как обезопасить. А он сидел на диване и улыбался, но самоуверенность постепенно иссякла. Сцепив руки, он поглядывал то на одного, то на другого, как бы ожидая приказаний.

– Моя жена не умеет ездить на велосипеде. – Он печально улыбнулся. – Много раз пыталась, но не получается. – Казалось, ее неумение много значило для него. – Пастор написал мне из Москвы: «Возьмите с собой жену. Возможно, Александре нужна и мать». – Он озадаченно покачал головой. – Не может она на нем ездить. – Он обернулся к Смайли: – При такой секретности ну как мне сообщить Москве, что Григорьева не способна ездить на велосипеде?

Пожалуй, основным подтверждением того, что именно Смайли отвечал за сие мероприятие, была его способность чуть ли не походя превратить Григорьева из источника информации в предателя.

– Советник, – объявил он, закрывая свой блокнот, – каковы бы ни были ваши планы, пожалуйста, пробудьте в посольстве по крайней мере еще две недели. Поступите так, как я вам предлагаю, и вас тепло примут на Западе, если вы захотите начать здесь новую жизнь. – Он сунул блокнот в карман. – Но в следующую пятницу не ездите к Александре. Скажите жене, что договорились об этом сегодня с Красским. Когда Красский привезет вам в следующий раз письмо, вы его примете как обычно, но по-прежнему повторяйте жене, что Александру не надо больше посещать. Ведите себя с ней несколько таинственно. Запудрите ей мозги своей таинственностью.

Григорьев смущенно кивнул, соглашаясь с указаниями.

– Должен вас, однако, предупредить: малейшая ваша ошибка или, наоборот, какой-либо трюк – пастор мгновенно это обнаружит и уничтожит вас. К тому же вы лишитесь шансов на безбедную жизнь на Западе. Надеюсь, вам ясно?

Григорьева снабдили номерами телефонов, по которым он мог звонить, посвятили в процедуры с тайниками, и, вопреки законам профессии, Смайли разрешил Григорьеву это записать, так как иначе, без сомнения, тот все забудет. Когда инструктаж закончился, Григорьев отбыл в состоянии мрачной подавленности. Тоби лично подвез его до безопасного места, затем вернулся на конспиративную квартиру и провел, прежде чем расстаться, небольшое совещание.

Смайли по-прежнему сидел все в том же кресле, сцепив на коленях руки. Остальные – под командованием Милли Маккрейг – занимались делом, ликвидируя следы своего присутствия: протирали мебель, опустошали пепельницы и корзины для бумаг. Все присутствовавшие, приказал Тоби, за исключением его самого и Смайли, снимаются с заданий, включая команды слежения. Не сегодня вечером, не завтра, а немедленно. Они сидят на огромной бомбе замедленного действия, предупредил он: ведь Григорьев в этот самый момент под влиянием исповедального настроения, возможно, выкладывает все этой жуткой бабе, своей жене. Если он рассказал Евдокии про Карлу, разве можно быть уверенным, что он утаит от Григорьевой или даже от Крошки Наташи свою встречу с Джорджем. «Нельзя расслабляться, нельзя считать, что игра закончена», – напомнил Тоби. Они провернули огромное дело и скоро снова встретятся, чтобы поставить точку. Произошел обмен рукопожатиями, даже была пролита слезинка-другая, но, слава Богу, финальный акт еще впереди.



А Смайли, сидевший так тихо, так неподвижно, в то время как вокруг происходило прощание, – что он чувствовал? Казалось, он достиг всего, чего хотел. Сделал все, что наметил, – и даже больше, хотя для этого ему и пришлось прибегнуть к техническим приемам Карлы. Все провернул сам, один, и сегодня, как покажут записи, за какую-то пару часов сломал и перетянул на свою сторону агента, которого лично отобрал Карла. Без чьей-либо помощи, даже преодолевая сопротивление тех, кто вновь призвал его на службу, он упорно продвигался вперед и теперь с чистой совестью мог бы признать, что взломал последнее серьезное препятствие. Лет ему, конечно, немало, однако он, как никогда, владел профессиональным мастерством: впервые за свою карьеру он одержал победу над своим давним противником.

А с другой стороны, противник этот обрел живое человеческое лицо. Перед Смайли была не скотина, которую он так мастерски преследовал, не невежественный фанатик, не автомат. Перед ним маячил человек, чье крушение, если Смайли решит довести дело до конца, произойдет не из-за чего-то зловещего, а из-за чрезмерной любви, слабости, которую изведал и сам Смайли в своей сложной и запутанной жизни.

ГЛАВА 26

В каждой тайной операции, согласно преданиям, ждут дольше, чем живут в раю, а для Джорджа Смайли и Тоби Эстерхейзи – для каждого по-своему – дни и ночи между воскресным вечером и пятницей тянулись бесконечно и, безусловно, не имели никакого отношения к последующим событиям.

«Они жили не столько по правилам Московским, – рассказывал Тоби, – сколько по правилам военного времени, установленным Джорджем». Оба в тот воскресный вечер сменили отели и личности: Смайли перебрался в «Арку», маленький hotel garni[23] в старом городе, а Тоби – в отвратительный мотель за городом. После чего эти двое общались между собой при помощи тайников, а если им нужно было встретиться, встречались на шумных улицах и немного прогуливались вместе, а затем расставались. Тоби решил изменить своим привычкам и как можно меньше пользоваться машиной.

В его обязанности входило следить за Григорьевым. Всю неделю он придерживался убеждения, что Григорьев, облегчив душу одной исповедью, наверняка прибегнет к другой. И с целью предотвратить это держал Григорьева на возможно более коротком поводке, однако не выпускать его из виду оказалось сущим кошмаром. Так, например, Григорьев выходил из дома каждое утро без четверти восемь и пять минут шел до посольства. Отлично – Тоби проезжал по этой улице точно в семь пятьдесят. Если Григорьев нес портфель в правой руке, Тоби знал, что ничего не происходит. А если в левой, это означало «непредвиденные обстоятельства», и тогда происходила срочная встреча в садах дворца Эльфенау, а затем возвращение в город. В понедельник и во вторник Григорьев шел с портфелем в правой руке. А в среду повалил снег, и Григорьеву понадобилось протереть очки, поэтому он остановился и стал шарить в карманах, так что Тоби сначала увидел портфель в его левой руке, а когда, объехав квартал, вернулся для проверки, Григорьев, осклабившись, как полный псих, махал ему портфелем в правой руке. У Тоби, по его собственному выражению, «чуть не случилось инфаркта». На другой день, в решающий четверг, Тоби удалось встретиться с Григорьевым в маленькой деревушке Альмендинген, совсем рядом с городом, и поговорить в машине. За час до того прибыл красский и привез еженедельное приказание Карлы: Тоби видел, как он въехал во двор к Григорьевым. «Так где же инструкции из Москвы?» – спросил Тоби. Григорьев бухтел и был немного навеселе. Он потребовал за письмо десять тысяч долларов, что моментально взбесило Тоби, и он пригрозил Григорьеву немедленным раскрытием: он сейчас произведет арест и отвезет его прямо в полицейский участок, а там обвинит в том, что он злоупотребляет своим дипломатическим статусом и избегает платить положенные в Швейцарии налоги, хотя выступает как швейцарский гражданин, а также в пятнадцати других грехах, включая прелюбодеяние и шпионаж. Блеф подействовал, и Григорьев достал уже обработанное письмо, так что между строк читалось тайное его содержание. Тоби сделал с него несколько снимков и вернул письмо Григорьеву.

В вопросах, которые прислал из Москвы Карла и которые Тоби поздно вечером показал Смайли во время их обговоренной встречи в сельской гостинице, просматривалась мольба: «…сообщите подробно, как выглядит Александра, как настроена… Она все понимает? Смеется ли она и смех у нее веселый или грустный? Достаточно ли она чистоплотна, нет ли грязи под ногтями, тщательно ли причесана? Какой последний диагноз врача – не рекомендует ли он новых методов лечения?»

Но во время встречи в Альмендингене выяснилось, что мысли Григорьева занимал главным образом не Красский, и не письмо от Карлы, и не сам Карла. Его приятельница из отдела виз напрямую спросила, куда это он ездит по пятницам, поведал он. Отсюда и подавленное состояние и ежедневная выпивка. Григорьев ответил ей что-то маловразумительное, но теперь он подозревает в ней московскую шпионку, посаженную то ли пастором, то ли – что гораздо хуже – каким-то перепуганным советским органом, связанным с безопасностью. Тоби, как выяснилось, разделял это предположение, но считал, что одним утверждением мало чего добьешься.

– Я решил больше с ней не встречаться, пока она не заслужит моего доверия, – убежденно заявил Григорьев. – Я также еще не решил, следует ли ей сопровождать меня в Австралию и начинать там со мной новую жизнь.

– Джордж, это же просто сумасшедший дом какой-то! – воскликнул Тоби, обращаясь к Смайли, от ярости употребляя совсем неподходящий образ, в то время как Смайли с головой ушел в изучение вопросов Карлы, несмотря на то, что они были написаны по-русски. – Послушайте, сколько же можно удерживать на месте плотину? Этот малый – полнейший псих.

– Когда Красский возвращается в Москву? – поднял голову Смайли.

– В субботу днем.

– Григорьев должен встретиться с ним до того, как он уедет. Пусть скажет Красскому, что у него особо важное послание. И притом срочное.

– Конечно, – кивнул Тоби. – Конечно, Джордж.

На том и порешили.

«Куда унесся мыслями Джордж?» – подумал Тоби, глядя, как тот исчезает в толпе. Инструкции, полученные Григорьевым от Карлы, казалось, до нелепого расстроили Смайли.

– Я оказался между полным психом и человеком в глубочайшей депрессии, – утверждал Тоби, вспоминая об этом тяжелом периоде в своей жизни.



Пока Тоби терзался, пытаясь распутать странности поведения своего начальника и своего агента, Смайли занимали вещи менее осязаемые, в этом-то и состояла его проблема. Во вторник он сел на поезд, отправился в Цюрих и там пообедал в «Кроненхалле» с Питером Гиллемом, прилетевшим из Лондона по указанию Сола Эндерби. Разговор затрагивал весьма ограниченный круг тем и не только из соображений безопасности. Гиллем, будучи в Лондоне, решил поговорить с Энн и хотел бы знать, не желает ли Смайли что-либо ей передать. Смайли ледяным тоном отказался и впервые на памяти Гиллема чуть ли не рявкнул на него. «В следующий раз, – попросил он, – не будет ли Гиллем столь любезен не совать носа в его личные дела». Гиллем поспешно перевел разговор на другое. «Что касается Григорьева, – доложил он, – Сол Эндерби склонен продать его Кузенам, вместо того чтобы переправлять в Саррат». Что скажет на это Джордж? Сол считает, что обладание русским перебежчиком высокого ранга – даже если ему и нечего сказать – поможет Кузенам подняться в глазах Вашингтона, что им крайне необходимо, тогда как присутствие Григорьева в Лондоне может, так сказать, подпортить доброе вино. Так что же на сей счет думает Джордж?

– Согласен, – одобрил Джордж.

– Сола, кроме того, интересует, так ли уж обязательны ваши планы на будущую пятницу, – выговорил Гиллем с явной неохотой.

Смайли взял столовый нож и внимательно изучил его лезвие.

– Он готов пожертвовать ради нее своей карьерой, – произнес наконец Смайли неестественно слабым голосом. – Он крадет ради нее, лжет ради нее, рискует своей шеей ради нее. Он хочет знать, чистые ли у нее ногти и аккуратно ли причесаны волосы. Вам не кажется, что мы обязаны все-таки на нее взглянуть?

«Обязаны перед кем? – нервничая, раздумывал Гиллем, пока летел назад с докладом в Лондон. – Смайли считает, что обязан сделать это ради себя? Или ради Карлы?» Но Гиллем был человеком слишком осторожным, чтобы поделиться своими предположениями с Солом Эндерби.



Издали дом выглядел как замок или усадьба, какие встречаются на вершинах холмов в винодельческих районах Швейцарии: с башенками и со рвом, через который перекинуты крытые мосты во внутренний двор. При ближайшем рассмотрении он выглядел более утилитарно: там находились мусоросжигатель, оранжерея и современные сараи с маленькими, довольно высоко расположенными окошечками. В конце деревни стоял щит с указателем, рекламировавший тихое местоположение санатория, его удобства и компетентность обслуги. Санаторий именовался «Межконфессионным христианским теософическим приютом», куда допускаются пациенты-иностранцы. Старый глубокий снег накрывал поля и крыши домов, но дорога, по которой ехал Смайли, была расчищена. В этот белесый день небо и снег слились в одно пространство без дна и границ. Угрюмый сторож позвонил из сторожки и, получив чье-то разрешение, пропустил Смайли. На стоянке разделялись места «для врачей» и места «для посетителей», и Смайли поставил машину во второй половине. Он позвонил, и унылого вида женщина в серой монашеской одежде открыла ему дверь и залилась краской еще прежде, чем он вымолвил хоть слово. Смайли услышал музыку как в крематории, звон посуды из кухни и человеческие голоса. Это был дом с голыми полами и без занавесок.

– Матушка Милосердная ожидает вас, – застенчивым шепотом произнесла сестра Благодатная.

«Если крикнуть, то во всем доме услышат», – подумал Смайли. Он заметил, что цветы в горшках расставлены высоко, вне досягаемости. У двери, на которой значилось «КОНТОРА», проводница Смайли остановилась и громко постучала, затем распахнула дверь. Матушка Милосердная оказалась крупной женщиной с воспаленным лицом и обескураживающе земным взглядом. Смайли сел напротив. На ее широкой груди покоился вычурный крест, и в ходе разговора она своими крупными руками не раз его касалась. Говорила она по-немецки, медленно и царственно.

– Так, – задумалась она. – Так вы, значит, герр Лахманн, и герр Лахманн – знакомый герра Глазера, а герр Глазер заболел и на этой неделе приехать не сможет. – Она поиграла именами, точно не хуже его знала, что все это ложь. – И он не настолько болен, что смог подойти к телефону и позвонить, но настолько болен, что не может сесть на велосипед и приехать. Правильно?

Смайли подтвердил.

– Пожалуйста, не понижайте голоса только потому, что я – монахиня. У нас тут весьма шумно, и это вовсе не значит, что мы недостаточно религиозны. Что-то вы бледны. У вас не грипп?

– Нет. Нет, я вполне здоров.

– Значит, вам больше повезло, чем герру Глазеру, который слег от гриппа. В прошлом году у нас свирепствовал египетский грипп, за год до этого – азиатский, а в этом году беда, похоже, сугубо наша. Могу я спросить, есть ли у герра Лахманна документы, подтверждающие, кто он есть.

Смайли показал ей швейцарское удостоверение личности.

– Послушайте! У вас же дрожат руки. А гриппа нет. «По профессии – педагог», – прочла она вслух. – Герр Лахманн скрывает, что он светило. Он профессор? Могу я осведомиться, по какому предмету?

– Профессор филологии.

– Так. Значит, филологии. А герр Глазер, какая у него профессия? Он никогда мне этого не говорил.

– Насколько я понимаю, он бизнесмен, – произнес Смайли.

– Бизнесмен, который безупречно говорит по-русски. Вы тоже безупречно говорите по-русски, профессор?

– Увы, нет.

– Но вы – друзья. – Она вернула Смайли удостоверение личности. – Итак, швейцарский бизнесмен, ведущий дела с Россией, и скромный преподаватель-филолог – друзья. Так. Будем надеяться, что эта дружба приносит свои плоды.

– Мы, кроме того, соседи, – добавил Смайли.

– Мы все соседи, герр Лахманн. Вы раньше видели Александру?

– Нет.

– Сюда привозят самых разных девушек. У нас есть крестницы. Есть подопечные. Племянницы. Сироты. Кузины. Несколько тетушек. Несколько сестер. А теперь еще и знакомая профессора. Но вы очень удивитесь, как мало на свете дочерей. Какие, например, взаимоотношения связывают герра Глазера с Александрой?

– Насколько я понимаю, он приятель месье Остракова.

– Который живет в Париже. Но невидимка. А также мадам Остраковой. Тоже невидимки. Таким же сегодня стал и герр Глазер. Вы видите, как нам трудно поддерживать контакты с миром, герр Лахманн? Если сами едва знаем, кто мы, как же можем мы сказать им, кто они? Вам надо держаться с ней очень осторожно. – Прозвонил колокол, отмечая окончание послеобеденного отдыха. – Она иногда погружается во тьму. А иногда видит слишком многое. И то, и другое для нее мучительно. Выросла она в России. Не знаю почему. Это сложная история, в которой многое не стыкуется и полно провалов. Если это не послужило причиной ее болезни, то, безусловно, определяет ее. Кстати, вы не думаете, что герр Глазер ее отец?

– Нет.

– И я тоже. А вы встречались с этой невидимкой – Остраковым? Нет, не встречались. А эта невидимка Остраков существует? Александра утверждает, что это призрак. И что у нее совсем другие родители. Ну, как многие из нас!

– Могу я спросить, что вы ей сказали обо мне?

– Все, что мне известно. А это значит – ничего. Что вы знакомый дяди Антона, которого она отказывается считать дядей. Что дядя Антон заболел – это, похоже, привело ее в восторг, но, по всей вероятности, также и встревожило. Я сказала, что ее отец хочет, чтобы кто-то каждую неделю посещал ее, а она говорит мне, что ее отец – разбойник, который ночью столкнул со скалы ее мать. Я велела ей говорить по-немецки, но она может решить лучше придерживаться русского.

– Я понимаю, – кивнул Смайли.

– В таком случае вы – счастливчик, – колко произнесла матушка Милосердная. – Ибо я не понимаю.

В кабинет вошла Александра, и сначала Смайли увидел только ее глаза – такие ясные, такие беззащитные. В воображении он представлял ее себе почему-то крупнее. Губы у нее оказались пухлые посредине, но тонкие и подвижные в углах, а улыбка – опасно сияющая. Матушка Милосердная усадила ее, сказала что-то по-русски и поцеловала в светлые волосы. Затем вышла, и они услышали позвякиванье ее ключей, пока она шла по коридору, и громкий окрик по-французски, когда она велела одной из сестер убрать эту гадость. На Александре была зеленая блуза с длинными рукавами, схваченными у кисти, а на плечах накинута наподобие плаща кофта. Одежда не сидела на ней, а висела как на вешалке, словно ее вырядили специально для этой встречи.

– Антон что, умер? – тотчас спросила она, и Смайли заметил, что мысль, родившая эти слова, никак не отражается на ее лице.

– Нет, у Антона сильный грипп, – ответил он.

– Антон говорит, что он мой дядя, но он мне вовсе не дядя, – пояснила она. Она хорошо говорила по-немецки, и Смайли подумал, что, вопреки россказням Карлы Григорьеву, она, возможно, унаследовала и это от матери, а возможно, от способного к языкам отца или от того и другого. – Он также делает вид, будто у него нет машины. – Как в свое время ее отец, она вот так же бесстрастно, ничем не выдавая себя, смотрела на Смайли. – Где ваш список вопросов? – поинтересовалась она. – Антон всегда приносит с собой список.

– О, мои вопросы у меня в голове.

– А задавать вопросы без списка запрещено. Мой отец запретил спрашивать из головы.

– А кто твой отец? – тут же подхватил Смайли.

Он снова видел только ее глаза, которые смотрели на него из своего заточения. Александра взяла кольцо клейкой ленты со стола матушки Милосердной и легонько провела по блестящей поверхности пальцем.

– Я видела вашу машину, – доложила она. – «КБ» значит Берн.

– Да, правильно, – сказал Смайли.

– А какая машина у Антона?

– «Мерседес». Черная. Очень шикарная.

– Сколько же он за нее заплатил?

– Он купил ее из вторых рук. И думаю, заплатил около пяти тысяч франков.

– Тогда почему же он ко мне приезжает на велосипеде?

– Возможно, потому, что ему нужны физические упражнения.

– Нет, – возразила она. – У него какая-то тайна.

– А у тебя есть тайна, Александра? – поднял глаза Смайли.

До ее сознания дошел его вопрос, она улыбнулась и дважды кивнула, точно собеседник находился очень далеко от нее.

– Мою тайну зовут Татьяна.

– Хорошее имя, – кивнул Смайли. – Татьяна. Как ты об этом узнала?

Она подняла голову и улыбнулась иконам на стене.

– Об этом нельзя говорить, – выпалила она. – Если станешь говорить, никто тебе не поверит и тебя засадят в клинику.

– Но ты ведь уже в клинике, – заметил Смайли.

Она не повысила голоса, только заговорила быстрее. И сидела застыв, так что казалось, будто даже не делает вдоха между словами. Ясность ее мысли и любезность выражений поражали. Она благодарит его за доброту, сказала она, но она знает, что он очень опасный человек, куда опаснее учителей или полицейских. Доктор Рюди придумал такие понятия, как собственность и тюрьмы, и много других разных умных вещей, которые позволяют миру жить во лжи, добавила она. А матушка Милосердная слишком близка к Богу, она не понимает, что Бога следует оседлать и погонять как лошадь, пока он не понесет тебя в нужном направлении.

– А вы, герр Лахманн, являетесь властью всепрощающей. Да, боюсь, это так.

Она вздохнула и улыбнулась ему усталой снисходительной улыбкой, а когда он опустил взгляд на стол, то увидел, что она ухватила свой большой палец и крутит его, так что кажется, сейчас сломает.

– Может, вы и есть мой отец, герр Лахманн, – с улыбкой предположила она.

– Увы, нет, у меня нет детей, – ответил Смайли.

– Значит, вы Господь Бог?

– Нет, я просто обычный человек.

– А матушка Милосердная говорит, что в каждом обычном человеке есть частица Господа.

Теперь уже Смайли откликнулся не сразу. Он открыл было рот и, поколебавшись – что было для него совсем нехарактерно, – снова закрыл его.

– Я тоже такое слышал. – Он на секунду отвел от нее взгляд.

– Вы должны бы спрашивать меня, чувствую ли я себя лучше.

– Вы чувствуете себя лучше, Александра?

– Меня зовут Татьяна, – возразила она.

– В таком случае как чувствует себя Татьяна?

Она рассмеялась. Глаза у нее стали яркие-яркие.

– Татьяна – дочь человека настолько важного, что такие просто не существуют, – пояснила она. – Он держит под контролем всю Россию, хоть и не существует. Если Татьяну арестовывают, отец освобождает ее. Он не существует, но все его боятся. Татьяна тоже не существует, – добавила она. – Существует только Александра.

– А мать Татьяны существует?

– Она была наказана, – спокойно произнесла Александра, поверяя это скорее иконам, чем Смайли. – Она не подчинилась историческому развитию. То есть она считала, что история пошла по неправильному пути. Она ошибалась. Люди не должны пытаться изменить ход истории. Это история должна менять людей. Я бы очень хотела, чтобы вы взяли меня с собой, пожалуйста. Я хочу уйти из этой клиники.

Руки ее отчаянно сражались друг с другом, а она продолжала улыбаться иконам.

– Татьяна когда-нибудь встречалась со своим отцом? – спросил Смайли.

– Маленький человек смотрел детям вслед, когда они шли в школу, – ответила она.

Смайли ждал, но она больше ничего не добавила.

– А потом? – спросил он.

– Он смотрел из машины. Опускал стекло и смотрел только на меня.

– А ты на него смотрела?

– Конечно. Иначе откуда мне знать, что он смотрит на меня?

– Как он выглядел? Что делал? Он улыбался?

– Он курил. Держался так свободно. Матушка Милосердная иной раз тоже балуется сигаретками. Ну, это ведь естественно, правда? Говорят, курение успокаивает совесть.

Она нажала на звонок – протянула руку и долго держала палец на кнопке звонка. Смайли снова услышал позвякиванье ключей на поясе матушки Милосердной, приближавшееся к ним, пока она шла по коридорам, и шуршание ее шагов, замолкшее у двери, когда она остановилась, чтобы ее открыть, – это были звуки, характерные для тюрем всего мира.

– Я хочу уехать с вами на вашей машине, – повторила Александра.

Смайли заплатил за нее по счету, и Александра наблюдала, как он отсчитывал банкноты под лампой – совсем так же, как дядя Антон. Матушка Милосердная поймала напряженный взгляд Александры и, возможно почувствовав беду, бросила острый взгляд на Смайли, словно опасалась какого-то подвоха с его стороны. Александра проводила его до входной двери и помогла сестре Благодатной открыть ее, затем очень церемонно подала Смайли руку, приподняв ее в локте и слегка присев на одной ноге. Она хотела было поцеловать его руку, но сестра Благодатная не позволила. Александра смотрела, как он направился к машине, и помахала ему, как вдруг уже у самой машины он услышал ее вопль и обнаружил, что она стоит рядом и пытается открыть дверцу, чтобы уехать с ним, но сестра Благодатная обхватила девушку за талию и втащила в дом, а она кричала, кричала.



Получасом позже в Туне, в том же кафе, откуда Смайли неделю тому назад наблюдал, как Григорьев посещал банк, Джордж молча протянул Тоби заранее подготовленное письмо. Григорьев должен передать его Красскому вечером или когда они встретятся, сказал Смайли.

– Григорьев сегодня вечером хочет уйти к нам, – возразил Тоби.

Смайли рявкнул на него. Единственный раз в жизни рявкнул. Широко открыл рот и рявкнул, и все в кафе встрепенулись: барменша подняла глаза от чтения свадебных объявлений, а из четверых картежников, игравших в углу, по крайней мере один поднял голову.

– Еще не время!

И чтобы показать, что он вполне владеет собой, Смайли спокойно повторил:

– Еще не время, Тоби. Извините. Но еще не время.



Копии письма, которое Смайли послал Карле через Григорьева, не существует, как Смайли, по всей вероятности, и задумал, но в содержании его можно почти не сомневаться, учитывая, что сам Карла объявлял себя мастером по оказанию давления. Смайли наверняка изложил в письме голые факты: известно, что Александра – его дочь от покойной любовницы, не скрывавшей своих антисоветских настроений; что он устроил Александре незаконный выезд из Советского Союза под видом его агента; что он использовал для собственных нужд общественные деньги и ресурсы; что он организовал два убийства, а возможно, также и официальную экзекуцию Кирова – и все для того, чтобы скрыть свои преступные действия. Смайли наверняка указал, что располагает вполне достаточными доказательствами для того, чтобы Коллегия, учитывая шаткое положение Карлы в Московском Центре, ликвидировала Карлу, а если это произойдет, то за будущее его дочери на Западе, где она живет под фальшивым именем, по крайней мере нельзя ручаться. Денег на ее содержание уже не будет, и Александра станет больной эмигранткой, которую будут перевозить из одной больницы для бедных в другую, – человеком без друзей, без документов и без гроша. В худшем случае ее отошлют в Россию, где на нее обрушатся со всею силой его враги.

Замахнувшись на Карлу палкой, Смайли затем протянул ему ту же морковку, которую предлагал двадцать лет тому назад в Дели: спасайте свою шкуру, переходите к нам, расскажите все, что вы знаете, и наша страна станет для вас родным домом. «Мяч отослан назад», – прокомментировал потом Сол Эндерби, питавший слабость к спортивным терминам. Смайли наверняка обещал Карле, что его не будут преследовать за соучастие в убийстве Владимира, и есть свидетельство, что Эндерби добился того же через своего германского источника в отношении убийства Отто Лейпцига. Смайли, несомненно, в общих словах гарантировал, что Александре на Западе предоставят необходимое лечение и назначат содержание, а при необходимости – будет обеспечено и гражданство. Играл ли он на родственных чувствах Карлы, как в свое время в Дели? Взывал ли к его гуманности, которая теперь столь очевидна? Сдобрил ли он чем-то все это соответствующим образом, чтобы не унижать Карлу и, памятуя о его гордости, уберечь, быть может, от самоуничтожения?

Он, безусловно, предоставил Карле совсем немного времени для решения. Эта своего рода аксиома при оказании давления была хорошо известна и Карле: давать время на раздумья – опасно; только в данном случае есть основания полагать, что рисковал и Смайли, правда, по другой причине: в последнюю минуту он мог неосознанно ослабить нажим. «Только призыв к немедленному действию, – гласит фольклор Саррата, – может заставить дичь порвать сдерживающие путы и вопреки врожденным или привнесенным инстинктам устремиться на волю». Это же положение – в данном случае – применимо и к охотнику.

ГЛАВА 27

«Все равно что поставить все на черное, – думал Гиллем, глядя на улицу из окна кафе, – все, что есть у тебя на свете, – и жену, и неродившегося ребенка. И ждать час за часом, когда крупье вертанет колесо».

Он знавал Берлин еще международной столицей «холодной войны», когда каждый переход с Востока на Запад по напряженности был равносилен серьезной хирургической операции. Он помнил, как такими вот вечерами под фонарями собирались группками берлинские полицейские и солдаты союзников, топали ногами, ругали холод, перекладывали с плеча на плечо ружье, обдавая друг друга облачками пара. Он помнил, как стояли в ожидании танки, урча для острастки разогреваемыми моторами и медленно вращая пушками в поисках мишени на другой стороне. Он помнил внезапно вспыхивавший вой клаксонов и стремительный рывок к Бернауерштрассе или к месту, где была совершена попытка побега. Он помнил, как раскладывались пожарные лестницы, выкрикивались приказы стрелять – не стрелять; помнил мертвых, в том числе и агентов. Но сегодняшний вечер, Гиллем знал, останется у него в памяти лишь своей кромешной тьмой – хотелось вынести на улицу факел – и такой мертвой тишиной, что слышался даже треск ружейного выстрела на другом берегу реки.

– Под каким прикрытием он придет? – спросил Гиллем.

Смайли сидел напротив за маленьким пластиковым столиком, где стояла чашка холодного кофе. Он почему-то совсем съежился в своем широком пальто.

– Под самым скромным, – ответил Смайли. – В каком-то таком обличье, которое не привлекает внимания. Насколько я понимаю, здесь проходят главным образом пенсионеры. – Он курил предложенную Гиллемом сигарету и, казалось, был всецело этим поглощен.

– Какого черта, что здесь нужно пенсионерам? – буркнул Гиллем.

– Кое-кто приезжает подработать. Другие посещают нуждающихся во внимании родственников. Я, в общем, не расспрашивал.

Гиллем тем не менее остался недоволен.

– Мы, пенсионеры, стараемся держаться за воздух и за себя, – неудачно пошутил Смайли.

– Можете мне этого не говорить, – отозвался Гиллем.

Кафе находилось в турецком квартале, потому что турки заняли в Западном Берлине место белых бедняков, а дома у Стены были самые паршивые и самые дешевые. Смайли и Гиллем оказались тут единственными иностранцами. За длинным столом сидела целая турецкая семья, они ели лаваш, пили кофе и кока-колу. У детей были бритые головы и большие удивленные глаза беженцев. На старом магнитофоне звучала исламская мелодия. С деревянной арки входа свисали полоски цветного пластика.

Гиллем снова уставился в окно и на мост. Сначала шли пилоны воздушной железной дороги, затем старый кирпичный дом, который Сэм Коллинз и его команда тихонько реквизировали и устроили там наблюдательный пункт. Последние два дня туда незаметно прибывали люди Коллинза. Затем за пространством, ярко освещенным дуговыми фонарями, находилась баррикада, пулеметное гнездо и – мост. Мост предназначался только для пешеходов, идти надо было по стальному коридору – что-то вроде туннеля – шириной где для одного, а где и для троих. Время от времени кто-то в нем появлялся, стараясь держаться спокойно и идти ровным шагом, чтобы не вспугнуть часового на вышке, а очутившись на Западе, выходил на неоновый свет. Днем туннель был серым, а ночью – почему-то желтым и на редкость ярким. Пулеметное гнездо размещалось в двух-трех ярдах от границы – его крыша чуть возвышалась над баррикадой, а вышка господствовала надо всем – черный железный квадратный столб посредине моста. Даже снег избегал ее. Снег лежал на надолбах, преграждавших дорогу транспорту на мост, снег наметало сугробами на освещенном пространстве и возле пулеметного гнезда, он накрывал влажным покровом камни мостовой, но сторожевую вышку обходил стороной, словно по своей воле даже снег не желал к ней приближаться. Почти у самого освещенного пространства туннель суживался и заканчивался калиткой. «Но калитка, – доложил Тоби, – может в мгновение ока захлопнуться с помощью электронного устройства, управляемого из пулеметного гнезда».

Еще не было одиннадцати, а казалось – три часа ночи, потому что Западный Берлин у своих границ ложится спать с наступлением темноты. Внутри этого города-острова все возможно: смех, люди пьют и совокупляются и сорят деньгами, реклама «Сони» сверкает как ярмарочные огни, и светом залиты вновь отстроенные церкви и залы для собраний, но на темных берегах приграничных районов с семи вечера наступает тишина. Рядом с освещенным пространством стояла рождественская елка, но только верхушка ее освещалась и только верхушка была видна через реку. «Вот место, где невозможны компромиссы, – пришло в голову Гиллему, – место, где нет третьего пути». Какие бы порой у него ни возникали сомнения относительно западных свобод, здесь, у границы, они намертво исчезали, как и многое другое.

– Джордж? – тихо произнес Гиллем и бросил на Смайли вопросительный взгляд.

На освещенном пространстве появился трудяга. Выйдя из туннеля, он, как и все пешеходы, сразу словно бы вырос, как если бы гора спала с плеч. В руках он держал маленький чемоданчик и что-то похожее на лампу железнодорожного обходчика. Но Смайли, если и заметил его, то не подал виду, а снова уткнулся в воротник своего коричневого пальто и предался своим одиноким думам. «Если он вообще придет, то придет вовремя», – обронил ранее Смайли. «Тогда зачем же мы явились сюда на два часа раньше? – хотел спросить его Гиллем. – Чего ради мы тут сидим, два иностранца, пьем сладкий кофе из маленьких чашечек, пропитываемся парами этой проклятой турецкой кухни и обмениваемся общими фразами?» Но ответ он теперь уже знал. «Потому что мы обязаны так отнестись к этому человеку, – сказал бы Смайли, если бы пребывал в разговорчивом настроении. – Потому что мы обязаны отнестись к нему с вниманием и ждать его, обязаны этим бдением отплатить за усилие, которое от него потребуется, чтобы вырваться из системы, в значительной степени им созданной. И до тех пор, пока он будет пытаться связаться с нами, – мы его друзья. Ведь на той стороне у него никого нет».

«Он придет, – размышлял Гиллем. – Не придет. Может прийти. Если это не молитва, – вдруг пришло ему в голову, – то что же?»

– Еще кофе, Джордж?

– Нет, благодарю, Питер. Пожалуй, не стоит. Нет.

– Похоже, у них есть даже какой-то суп.

– Благодарю, но я, по-моему, проглотил все, что мог, – произнес Смайли, словно обращаясь ко всем, кто пожелал бы его слушать.

– А я, пожалуй, все-таки закажу что-нибудь, чтобы помочь им с оплатой аренды, – решил Гиллем.

– Аренды? Извините. Конечно. Одному Богу известно, на что они живут.

Гиллем заказал еще два кофе и заплатил за них. Он намеренно расплачивался за каждый заказ на случай, если им придется спешно уйти.

«Приди же ради Джорджа, – молил он, – приди ради меня. Приди ради всех наших проклятых душ, стань тем немыслимым урожаем, о котором мы так долго мечтали».

– Когда, вы сказали, Питер, должен родиться малыш?

– В марте.

– Ах, в марте. И как вы его назовете?

– Мы еще всерьез не думали.

Через дорогу, у освещенной витрины магазина фурнитуры, где продавали решетки под кованое железо, и обитые парчой стулья, и фальшивые мушкеты, и оловянную посуду, Гиллем разглядел закутанную фигуру Тоби Эстерхейзи в меховой балканской шапке, который якобы изучал выставленный товар. Тоби и его команда следили за улицей, Сэм Коллинз занимал наблюдательный пост – таков был уговор. Тоби настоял на том, чтобы везти беглеца на такси, и три машины, достаточно потрепанные, ждали в темноте под сводами станции с табличками «В ремонт» на ветровом стекле, а шоферы, сгруппировавшись у киоска «Имбисс», ели сосиски в сладком соусе с бумажных тарелочек.

«Это место – настоящее минное поле, Питер, – предупредил его Тоби. – Турки, греки, югославы, куча всякой шпаны, даже чертовы кошки и те с прослушивающими устройствами, без преувеличения».

«Даже шепотом ничего, ни-ни, – приказал Смайли. – Молчок, Питер. Передайте Коллинзу».

«Приди же, – неотступно твердил про себя Гиллем. – Мы окопались и ждем тебя. Приходи».

Со спины Тоби Гиллем медленно перевел взгляд на окно на верхнем этаже старого дома, где расположился наблюдательный пост Коллинза. Гиллем отслужил свое в Берлине и раз двенадцать участвовал в подобных операциях. Телескопы и фотоаппараты, направленные микрофоны – все эти ненужные приспособления, которые вроде облегчают ожидание; треск радиоаппаратуры, удушливый запах кофе и табака, раскладушки. Он мысленно видел прикомандированного к ним западногерманского полицейского, который понятия не имел, зачем его сюда послали, – он будет там, пока операцию не отменят или она успешно не закончится; человек этот знает мост как свои пять пальцев и сразу же отличит часто по нему мотающихся от случайных прохожих, а также заметит малейший дурной знак, как только он появится, – скажем, если вдруг удвоят часовых или начнут потихоньку занимать места снайперы.

«А если они его пристрелят? – подумал Гиллем. – Если арестуют? Если оставят лежать лицом вниз и истекать кровью в туннеле в каких-нибудь шести футах от выхода на свет, – что они наверняка с удовольствием сделают и не раз делали с другими?»

«Приди же, – мысленно повторял он уже не настаивая, а обращая свою мольбу к черному небу на востоке. – Приди, невзирая ни на что».

Тоненькая, очень яркая полоска света мелькнула в выходящем на запад верхнем окне дома, где был наблюдательный пункт, и Гиллем вскочил на ноги. Обернувшись, он увидел, что Смайли уже направился к двери. Тоби Эстерхейзи ждал их внизу на тротуаре.

– Это только предположение, Джордж, – сказал он мягко, тоном человека, подготавливающего собеседника к разочарованию. – Шанс совсем маленький, но, возможно, появился тот, кого мы ждем.

Они молча последовали за Тоби. Холод стоял зверский. Они прошли мимо портняжной мастерской, где две темноволосые девицы сидели у окна и шили. Прошли мимо плакатов, предлагавших дешевый отдых на лыжном курорте, плакатов, провозглашавших смерть фашизму и шаху. От холода перехватывало дыхание. Отвернув лицо от несущегося снега, Гиллем заметил несколько старых спальных вагонов, отданных детям для игр. Они прошли между черными пустыми зданиями, свернули направо, пересекли мощенную булыжником мостовую и в холодной кромешной тьме вышли на берег реки, где из старой, сложенной из бревен огневой точки они сквозь прорези для ружей могли обозревать весь мост. Слева, чернея на фоне неприветливой реки, торчал высокий деревянный крест, перевитый колючей проволокой, – память о неизвестном, которому не удалось бежать.

Тоби молча извлек из кармана пальто полевой бинокль и протянул Смайли.

– Джордж. Послушайте. Удачи, о'кей?

И сжал локоть Гиллема. И исчез в темноте.



В укрытии пахло сыростью и гниющими листьями. Смайли пригнулся к прорези, пола его твидового пальто испачкалась в грязи, а он, не обратив на это внимания, уже вглядывался в темноту, словно там кончалась его долгая жизнь. Широкая река текла медленно, от холода над ней висел туман. Свет дуговых фонарей играл на ее поверхности, и в лучах их кружился снег. Перекинутый через нее мост покоился на шести или восьми толстых каменных пилонах, расширявшихся у воды грубо обтесанными колодами. Их соединяли между собой арки, только в центре пролет спрямили, рассчитывая на судоходство, но единственным судном тут был серый патрульный катер, стоявший у восточного берега, и единственным его занятием было сеять смерть. За мостом, подобно его огромной тени, пролегал железнодорожный виадук, такой же заброшенный, как река, и поезда по нему не ходили. На дальнем берегу чудовищно огромные склады, словно остовы давних варварских поселений, и мост с его желтым туннелем словно выскакивал из них, этакий фантастический светящийся путь, проложенный из тьмы. Со своего наблюдательного поста Смайли просматривал его по всей длине – от залитого светом белого барака на восточном берегу вверх до черневшей сторожевой вышки посредине и затем слегка вниз, к западной стороне – к калитке, будке рядом и, наконец, к освещенному пространству.

Гиллем пристроился всего в футах шести позади Смайли, но он с таким же успехом мог находиться и в Париже – настолько Смайли не обращал на него внимания: он вперил взгляд в черную фигуру, ступившую на мост, видел, как вспыхнул огонек сигареты от последней затяжки, как она затем кометой полетела в воду через железную ограду туннеля. Маленький мужчина в рабочей куртке до колен, с рабочей сумкой, перекинутой через узкое плечо, шел не быстро и не медленно, но как человек, привыкший ходить пешком. Одинокий маленький мужчина с туловищем, слегка длинноватым для его коротких ног, без шапки, несмотря на снег. «И больше ничего не происходит, – пронеслось в голове Смайли, – просто один маленький мужчина шагает по мосту».

– Это он? – еле слышно прошептал Гиллем. – Джордж, да скажите же! Это Карла?

«Не приходи! – взмолился Смайли. – Стреляйте же! – мысленно приказывал он людям Карлы, не своим. Ему вдруг стало невыносимо страшно от сознания, что это маленькое существо вот-вот отсечет себя от стоявшей за ним черной громады. – Стреляйте в него со сторожевой вышки, стреляйте из будки, из белого барака, из вороньего гнезда на тюремном складе, закройте перед ним калитку, подкосите его, вашего предателя, убейте его!» В своем воображении Смайли рисовал такую картину: Московский Центр в последнюю минуту обнаруживает предательство Карлы; звонок на границу: «Остановить любой ценой!» И выстрелы – всего несколько, но все в цель, один раз и другой, и ожидание – что будет дальше.

– Это он! – пробормотал Гиллем. Он взял бинокль из обмякшей руки Смайли. – Тот самый человек! С фотографии, что висела у вас на стене в Цирке. Джордж, вы просто чудо!

Но Смайли представлялось лишь, как прожектора восточных немцев скрещиваются на фигуре Карлы, словно на зайце, попавшем в свет фар, черном на фоне снега, и пожилой мужчина безнадежно бежит, а пули настигают его, и он падает как тряпичная кукла. Смайли, как и Гиллем, не раз видел такое. Он снова посмотрел через реку в темноту, и у него вдруг возникло ощущение, что его затягивает в водоворот зла, против которого он всю жизнь боролся, и он не может вырваться из тенет, и слышит, как его тоже называют предателем, его высмеивают и одновременно превозносят за предательство. Карла был помечен сочувствием Смайли, Смайли – фанатизмом Карлы. «Я уничтожил его оружием, вызывавшим у меня отвращение, его же оружием. Каждый из нас перешел свою границу, мы ничейные люди на ничейной земле».

– Шагай, – шептал Гиллем. – Шагай, не останавливайся.

Подходя к черневшей сторожевой башне, Карла укоротил шаг, и на секунду Смайли показалось, что он перерешил и сейчас сдастся восточным немцам. Затем показался язычок пламени – Карла закурил новую сигарету. Спичка или зажигалка? – подумал он. «Джорджу от Энн со всей любовью».

– Ну и хладнокровие! – произнес Гиллем.

Маленькая фигурка двинулась дальше, но медленнее, словно от усталости. «Набирается мужества для последнего шага, – решил Смайли, – или пытается свое мужество приглушить». Смайли снова вспомнил Владимира, и Отто Лейпцига, и мертвого Кирова; вспомнил о Хейдоне и своей разрушенной жизни; вспомнил об Энн, навсегда помеченной хитростью Карлы и объятиями интригана Хейдона. От отчаяния он принялся перечислять все преступления, которые лежали на тощих плечах шагавшего по мосту мужчины: пытки, убийства, бесконечная коррупция, – но задержаться на этом мыслью не мог: не нужна ему, Смайли, плата за все это такими методами. Снова неровная линия горизонта затягивала его как в пропасть, кружившийся снег превращал все в ад. Еще с секунду Смайли стоял на самом краю, у дымящейся реки.

Они двинулись по береговой дорожке – Гиллем впереди, Смайли нехотя следом. Освещенное пространство лежало впереди, и оно разрасталось по мере их приближения. «Как двое обычных пешеходов, – инструктировал их Тоби. – Просто подойдите к мосту и ждите – это нормально». Смайли слышал в окружающей темноте тихое перешептывание и приглушенные поспешные передвижения взвинченных от перенапряжения людей.

– Джордж, – шепотом окликнул его кто-то. – Джордж!

Неизвестная фигура в желтой телефонной будке подняла приветственно руку, и до Смайли долетело раздавшееся в холодном влажном воздухе слово «победа». Снег залеплял стекла его очков, он с трудом различал что-либо. Наблюдательный пост находился справа от них, ни в одном окне не было света. Смайли заметил фургон у входа и понял, что это берлинский почтовый фургон, какими предпочитал пользоваться Тоби. Гиллем замедлил шаг. Смайли услышал что-то насчет «требует награды».

Они дошли до границы освещенного пространства. Оранжевый бастион загораживал мост, и его, как и добычу, не было видно. Они находились вне поля зрения дозорной вышки. А Тоби Эстерхейзи, забравшись выше рождественской елки, стоял с биноклем на смотровой площадке, спокойно изображая из себя туриста времен «холодной войны». Рядом с ним стояла полная женщина – «наружка». Старое объявление предупреждало их, что они тут находятся на собственный страх и риск. На разбомбленном кирпичном виадуке за ними Смайли заметил забытый герб с крестом. Тоби сделал едва заметный жест: «большие пальцы вверх – наш человек подходит». Смайли услышал за бастионом легкие шаги и дребезжание железной калитки. Уловил запах американской сигареты, разносимый ледяным ветром впереди курящего. «Ему осталось еще пройти калитку с электроникой», – подумал Смайли и стал ждать характерного щелчка, но ничего не последовало. Он вдруг сообразил, что не знает настоящего имени своего врага – только кличку, и притом женскую. Даже военный ранг Карлы оставался тайной. Смайли упрямо продолжал стоять на месте, словно не желал выходить на сцену.

Гиллем стал рядом с ним, как бы стремясь подтолкнуть его. Смайли услышал тихие шаги – это «наружники» Тоби стягивались под прикрытием бастиона к краю освещенного пространства, дожидаясь, затаив дыхание, появления «дичи». И вдруг он появился – так человек незаметно входит в переполненный зал. Его короткая правая рука бесцельно висела, а левая скромно держала сигарету у груди. Маленький мужчина, без шапки, с сумкой через плечо. Он шагнул вперед, и при свете фонарей Смайли увидел его лицо – постаревшее, усталое, немало повидавшее, короткие волосы, припорошенные снегом, стали белыми. На нем была затасканная рубашка и черный галстук – точно бедняк, собравшийся на похороны друга. Холод стянул кожу на его щеках, и он выглядел старше своих лет.

Они стояли друг против друга на расстоянии какого-нибудь ярда – почти как в делийской тюрьме. Смайли снова услышал шаги – на сей раз это с деревянной лестницы смотровой площадки быстро спускался Тоби. Смайли слышал тихие голоса и смех; ему даже чудились слабые аплодисменты, но он не был уверен: все скрывалось в тени, а он стоял на освещенном пространстве и ничего не видел за его пределами. Паули Скордено шагнул вперед и стал рядом с Карлой; Ники де Силски стал по другую сторону. Смайли разобрал, как Гиллем скомандовал кому-то подогнать эту чертову машину, пока никто не перебежал через мост и не забрал назад Карлу. Смайли услышал, как что-то металлическое звякнуло по покрытым льдистой пленкой камням, и понял – упала зажигалка Энн, но никто, казалось, не обратил на этот звук внимания. Они снова обменялись с Карлой взглядом, и в эту секунду, пожалуй, каждый узнал в другом себя. Раздался хруст гравия под шинами автомобиля, звук открываемых дверей, работающий мотор. Де Силски и Скордено направились к машине, и Карла пошел с ними, хотя они до него не дотрагивались: он уже вел себя покорно, как заключенный, – он выучился этому, пройдя нелегкую школу. Смайли слегка отступил, и мужчины тихо прошли мимо, целиком поглощенные происходящим, чтобы обращать на него внимание. Освещенное пространство опустело. Смайли услышал, как тихо хлопнули дверцы машины и она отъехала. Он слышал, как две другие машины отъехали следом или одновременно с ней. Он не видел, как это произошло. Он почувствовал на своем плече руку Эстерхейзи и увидел в глазах Тоби слезы.

– Джордж, – выдавил Тоби. – Ведь вы всю жизнь… Фантастика!

А Смайли так и замер на месте, и Тоби убрал свою руку; Смайли быстро шагнул из освещенного пространства и по пути чуть не наступил на зажигалку Энн. Она лежала у самого края освещенного пространства как-то боком и блестела на камнях как подделка под золото. У Смайли мелькнула мысль поднять ее, но вроде бы это ни к чему, и никто больше, видимо, ее не заметил. Кто-то пожимал Смайли руку, кто-то хлопал его по спине. Тоби тихонько приструнил развеселившихся.

– Берегите себя, Джордж, – произнес Тоби. – Держитесь, слышите?

Смайли слышал, как один за другим уехали ребята Тоби, остался только Питер Гиллем. Пройдя по берегу немного назад, почти до того места, где стоял крест, Смайли снова посмотрел на мост, будто проверяя, не изменилось ли что-нибудь за это время, но явно ничего не изменилось, и, хотя ветер, похоже, стал сильнее, снег по-прежнему крутило вовсю.

Питер Гиллем дотронулся до его локтя.

– Пошли, дружище, – позвал он. – Пора спать.

По давней привычке Смайли снял очки и рассеянно стал протирать их широким концом галстука, хотя ему и пришлось вытаскивать галстук из-под складок твидового пальто.

Они медленно направились к машине, и Гиллем произнес:

– Вы выиграли, Джордж.

– В самом деле? – сказал Смайли. – Да. Да, пожалуй что так.

Примечания

[1]

Гостиниц на один день (фр.). – Здесь и далее примеч. пер.

[2]

Чай из трав (фр.).

[3]

Свидетельства о предоставлении жилья и принятии на себя всех расходов по пребыванию (фр.).

[4]

Письмо, посланное по пневматической почте (фр.).

[5]

Против воли (фр.).

[6]

Великое открытие, находка (нем.).

[7]

Олеарий Адам (1603 – 1671) – немецкий путешественник. В 30-е годы XVII века бывал в России, написал «Описания путешествия в Московию».

[8]

Оден Уайстен Хью (1907 – ?) – английский поэт и драматург.

[9]

По праву, законно (лат.).

[10]

По Библии, Иона получил от Бога повеление идти в Ниневию и предложить жителям покаяться, иначе город погибнет, а он вместо этого отправился в финикийскую колонию в Испании.

[11]

Это хорошо (фр.).

[12]

Главная почтовая контора.

[13]

Помогите мне, друг мой, помогите мне (фр.).

[14]

Здесь: любовные утехи (фр.).

[15]

Отдельных кабинок (фр.).

[16]

Здесь нет (искаж. нем.).

[17]

Дежурный (нем.).

[18]

Весь Париж (фр.).

[19]

Почтальон! (фр.).

[20]

Срочное! (фр.).

[21]

Имеется в виду герой романа американского писателя Германа Мелвилла (1819 – 1891) «Моби Дик».

[22]

Библия Книга притчей Соломоновых, 26, 27.

[23]

Особняк с меблированными комнатами (фр.).


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26