Его непрозрачное тело подвело его: от переутомления он ослабел и поэтому был раздражителен и склонен к панике. Он боялся Паэ, Оииэ, боялся, что придет полиция с обыском. Ему живо и ужасающе вспомнилось все, что он раньше слышал, читал, о чем смутно догадывался относительно уррасской полиции, тайной полиции; так человек, признавшись себе, что болен, припоминает абсолютно все, что он когда-либо читал о раке. Он смотрел на Эфора лихорадочным, полным тревоги взглядом.
— Можете на меня положиться, — сказал Эфор, как всегда, сдержанно, быстро, с кривой улыбкой. Он принес Шевеку стакан воды и вышел; и замок наружной двери защелкнулся за ним.
Оба следующих дня он ухаживал за Шевеком с тактом, не имевшим отношения к его выучке слуги.
— Вам бы доктором быть, Эфор, — сказал Шевек, когда от его слабости осталась лишь чисто физическая, отчасти даже приятная вялость.
— Так моя старуха говорит. Никого не хочет за собой ухаживать, кроме меня, когда болеет. Говорит: «У тебя рука легкая». Наверно, так.
— Вы когда-нибудь работали с больными?
— Нет, господин. Не хочу иметь дело с больницами. Черный день — тот день, когда буду умирать в ихней заразной дыре.
— В больнице? А чем плохи больницы?
— Ничем, господин, — в которую вас свезут, если похужеет, — мягко ответил Эфор.
— Тогда о каких больницах говорите вы?
— Куда нас возят. Грязные. Как у мусорщика в заднице. — Эфор сказал это без возмущения, для наглядности. — Старые. В одной такой девчонка померла. Там в полах дырки, здоровущие дырки, перекрытия видать, так? Я говорю: «Это как же?» Понимаете, из дырок крысы лезут, прямо на койки. А они: «Здание старое, шестьсот лет уж, как больница». Название ей «Заведение Божественной Гармонии для бедных». Задница это, а не гармония, вот что.
— Ваша дочь умерла в больнице?
— Да, господин, моя дочка Лаиа.
— Отчего она умерла?
— Клапан в сердце. Они сказали. Росла плохо. Когда померла, два годочка.
— У вас есть другие дети?
— Живых нету. Трое родились. Старуха шибко убивалась. А теперь говорит: «Ну и что ж, зато теперь за них не переживать, и ладно». Вам угодно еще что-нибудь, господин?
Этот внезапный переход к манере выражаться, принятой в высших классах, неприятно поразил Шевека; он досадливо сказал:
— Да! Рассказывайте дальше.
Потому ли, что это вырвалось у него так непосредственно, или потому, что он был еще нездоров и ему следовало потакать, на сей раз Эфор не замкнулся.
— Было дело, хотел в армейские медики пойти, — сказал он, — но они меня вперед забрали. Призвали. Говорят: «Денщиком, будешь денщиком». Так и вышло. Хорошая специальность — денщик. Как из армии вернулся, так прямо и пошел в услужение.
— Так в армии вас могли выучить на медика? — Разговор продолжался. Шевек с трудом понимал Эфора, не только из-за языка, но и по смыслу. Эфор рассказывал ему о вещах, с которыми он никогда в жизни не сталкивался. Он никогда в жизни не видел ни крысы, ни солдатской казармы, ни сумасшедшего дома, ни богадельни, ни ломбарда, ни казни, ни вора, ни доходного дома, ни сборщика налогов, ни человека, который хочет работать и не может найти работу, ни мертвого младенца в канаве. Обо всем этом Эфор говорил, как о самых обычных вещах или о самых обычных ужасах. Чтобы хоть как-то понять все это, Шевеку пришлось напрячь воображение и припомнить все, что он знал об Уррасе, вплоть до самых отрывочных сведений. И, однако, все эти вещи были ему так знакомы, как ничто из виденного им здесь до сих пор, и он действительно понимал их.
Это был тот Уррас, о котором он узнал в школе на Анарресе. Это был мир, из которого бежали его предки, предпочтя голод и пустыню и бесконечное изгнание. Это был мир, который сформировал сознание Одо и восемь раз сажал ее в тюрьму за то, что она не держала свои мысли про себя. Это было человеческое страдание, в котором коренились идеалы его общества, почва, на которой они взошли.
Это не был «настоящий Уррас». Достоинство и красота комнаты, где сейчас находились он и Эфор, были так же реальны, как и убожество, в котором родился и жил Эфор. Для Шевека дело мыслящего человека состояло не в том, чтобы отрицать одну реальность за счет другой, а в том, чтобы включать одну в другую и соединять их. Это было нелегкое дело.
— Опять усталый вид, господин, — сказал Эфор. — Надо отдыхать.
— Нет, я не устал.
Эфор некоторое время разглядывал его. Когда Эфор выполнял свои обязанности слуги, его морщинистое, гладко выбритое лицо было совершенно лишено выражения; за последний час Шевек увидел, как на нем удивительным образом сменяются выражения суровости, веселости, цинизма и боли. В данный момент лицо Эфора было сочувственным и вместе с тем отчужденным.
— Все не так, как там, откуда вы, — сказал Эфор.
— Совсем не так.
— Там никто никогда не безработный. — В голосе Эфора был слабый оттенок не то иронии, не то вопроса.
— Никто никогда.
— И никто не голодный?
— Никто не голодает, когда другой ест.
— Ага…
— Но мы голодали. Мы умирали от голода. Знаете, восемь лет назад у нас был голод. Я тогда знал одну женщину, которая убила своего грудного ребенка, потому что у нее пропало молоко, а больше ему было нечего дать, совсем нечего. На Анарресе, Эфор, не сплошь… не сплошь молоко и мед.
— Я в этом не сомневаюсь, господин, — ответил Эфор, опять вернувшись к изящному выговору; и добавил, оскалив зубы: — Все равно, этих там никого нет!
— Этих?
— Вы же знаете, г-н Шевек. Как вы один раз сказали. Владельцев.
На другой день вечером зашел Атро. Паэ, должно быть, следил, потому что через несколько минут после того, как Эфор впустил старика, он вошел беспечной походкой и с обаятельным сочувствием осведомился о здоровье Шевека.
— Последнюю пару недель, сударь, вы слишком много работали, — сказал он, — вам не следует так переутомляться.
Он не сел и очень скоро откланялся — сама вежливость. Атро продолжал говорить о войне в Бенбили, которая постепенно превращалась, как он выразился, в «крупномасштабную операцию».
— А народ в вашей стране одобряет эту войну? — спросил Шевек, прервав лекцию о стратегии. Его удивляло отсутствие в «птичьих» газетах моральных суждений на эту тему. Они отказывались от своего шумно-возбужденного тона; их формулировки часто дословно совпадали с формулировками выпускаемых правительством телефакс-бюллетеней.
— Одобряет ли? Уж не думаете ли вы, что мы сложим лапки, ляжем и позволим этим чертовым тувийцам по нам ногами ходить? На карту поставлен наш статус великой державы!
— Но я говорил о народе, а не о правительстве. О… о народе, который должен воевать.
— Да им-то что до этого? Они привыкли к массовым мобилизациям. Для того они, милый мой, и существуют! чтобы сражаться за свою страну. И позвольте вам сказать, что нет на свете солдата лучше, чем иотийский рядовой солдат, как только его приучат подчиняться приказам. В мирное время он, быть может, и разглагольствует, но в глубине, под всем этим, скрыто мужество. Самой главной нашей надеждой и опорой — как государства — всегда был простой солдат. Так мы и стали той ведущей державой, какой являемся сейчас.
— Поднявшись по горе детских трупов? — спросил Шевек, но гнев, а может быть, и нежелание обидеть старика, в котором он не признавался себе, приглушили его голос, и Атро не расслышал.
— Нет, — продолжал Атро, — вы увидите, что, когда родине грозит опасность, душа народа верна и надежна, как сталь. В промежутках между войнами отдельные демагоги в Нио и фабричных городах поднимают большой шум, но до чего же великолепное зрелище — народ, который смыкает ряды, когда знамя его страны в опасности… Я знаю, вам не хочется этому верить. Знаете ли, милый мой, беда одонианства в том, что оно женственно. Оно просто не включает мужские стороны жизни. «Яркость битвы, кровь и сталь», как говорит старый поэт. Одонианство не понимает мужества… любви к знамени.
Шевек с минуту помолчал, потом мягко сказал:
— Возможно, это отчасти верно. По крайней мере, знамен у нас нет.
Когда Атро ушел, вошел Эфор, чтобы вынести поднос с грязной посудой. Шевек остановил его. Он подошел к нему вплотную и со словами:
— Извините, Эфор, — положил на поднос клочок бумаги, на котором заранее написал: «В этой комнате есть микрофон?»
Слуга наклонил голову, медленно прочитал записку и долго, в упор, смотрел на Шевека. Потом бросил быстрый косой взгляд на камин.
— В спальне? — спросил Шевек тем же способом.
Эфор отрицательно покачал головой, поставил поднос и пошел за Шевеком в спальню. Он закрыл за собой дверь бесшумно, как подобает хорошему слуге.
— Засек этот в первый день, когда пыль вытирал, — сказал он с усмешкой, от которой морщины на его лице стали жесткими и глубокими.
— А здесь нет?
Эфор пожал плечами:
— Ничего такого не заметил. Могу пустить там воду, господин, как в шпионских рассказах.
Они проследовали в роскошный бело-золотой храм унитаза. Эфор открыл все краны, затем осмотрел стены.
— Нет, — сказал он. — Не думаю. Я любую шпионскую штучку замечу. Научился, когда работал у одного в Нио. Как научишься их находить, так всегда их замечаешь.
Шевек вынул из кармана еще один клочок бумаги и показал его Эфору.
— Вы не знаете, откуда это взялось?
Это была записка, которую он тогда нашел у себя в куртке. «Присоединяйся к нам твоим братьям».
После паузы — он читал медленно, шевеля губами, — Эфор ответил:
— Я не знаю, откуда оно взялось.
Шевек был разочарован. Он-то думал, что у самого Эфора была прекрасная возможность сунуть что-нибудь хозяину в карман.
— Знаю, от кого оно. Вроде бы.
— От кого? Как мне их найти?
Снова молчание.
— Опасное дело, г-н Шевек. — Эфор отвернулся и пустил воду посильнее.
— Я не хочу никак впутывать вас в эту историю. Если бы вы только сказали мне… могли бы сказать мне, куда идти. О чем спрашивать. Хотя бы одно имя.
Еще более долгое молчание. Лицо Эфора осунулось, стало жестким.
— Я не… — сказал он и замолчал. Потом вдруг заговорил отрывисто и очень тихо:
— Слушайте, г-н Шевек. Видит Бог, вы нужны им, вы необходимы нам, но, понимаете, вы же не знаете, что это такое. Как вы станете прятаться? Такой человек, как вы? Который выглядит так, как вы? Здесь капкан, но всюду тоже капкан. Вы можете бежать, а прятаться не можете. Я не знаю, что вам сказать. Назвать вам имена — конечно. Спросите любого ниоти — скажет, куда идти. С нас уже хватит. Нам бы чуток воздуха — подышать. А поймают вас, застрелят — как я тогда буду? Я у вас восемь месяцев работаю, понравились вы мне. Зауважал вас. Они ко мне все время подъезжают. Я говорю: «Нет. Не трожьте его. Он хороший человек, а в наши беды ему лезть не надо. Пускай вернется, откуда прилетел, где люди свободные. Пусть хоть кто-то освободится из этой тюрьмы проклятой, в которой мы живем!»
— Я не могу вернуться. Пока еще не могу. Я хочу встретиться с этими людьми.
Эфор стоял и молчал. Быть может, только его многолетняя привычка слуги повиноваться хозяину заставила его наконец кивнуть и прошептать:
— Туио Маэдда, вам его надо. В Шутливом Переулке, в Старом Городе. Бакалейная лавка.
— Паэ говорит, что мне запрещается покидать университетский городок. Если они увидят, что я сажусь в поезд, они могут меня остановить.
— Может, такси, — сказал Эфор. — Я вам вызываю, вы спускаетесь по лестнице. Я знаю на стоянке Каэ Оимона. Он соображает. Но не знаю.
— Хорошо. Прямо сейчас. Паэ только что был здесь, видел меня, он думает, что я сижу дома, потому что болен. Сколько времени?
— Половина восьмого.
— Если я уйду сейчас, у меня будет целая ночь, чтобы найти, куда мне идти. Вызывайте такси, Эфор.
— Я соберу вам чемодан, господин…
— Чемодан с чем?
— Вам будет нужна одежда…
— На мне есть одежда! Дальше?
— Вы же не можете уйти без ничего, — запротестовал Эфор; это больше всего встревожило и напугало его. — У вас есть деньги?
— А… да. Это мне нужно взять.
Шевек уже рвался в путь; Эфор почесал голову и с угрюмым и мрачным видом отправился в холл, к телефону, вызывать такси. Вернувшись, он увидел, что Шевек уже сидит в куртке за дверью холла и ждет.
— Идите вниз, — неохотно сказал Эфор. — Каэ через пять минут у черного хода. Скажите ему ехать по Лесному Проезду, там нет контрольного пункта, не то, что у главных ворот. Через ворота не езжайте, там точно остановят.
— Вам попадет за это, Эфор?
Оба они говорили шепотом.
— Я не знаю про вас, что нету. Утром говорю, вы еще не встали. Спите. На сколько-то времени задержу их.
Шевек взял его за плечи, обнял, пожал ему руку.
— Спасибо тебе, Эфор!
— Счастливо вам, — в полной растерянности ответил слуга. Шевека уже не было.
День, проведенный Шевеком с Вэйей, обошелся ему дорого — почти во все его наличные деньги, а на поездку на такси до Нио ушло еще десять единиц. Шевек вышел на узловой станции метро и с помощью карты добрался на метро до Старого Города. Поднявшись из просторной мраморной станции на улицу, он растерялся. Она была нисколько не похожа на улицы Нио-Эссейя.
Шел мелкий дождь, затуманивавший воздух, и было совсем темно; улица не освещалась. Фонарные столбы стояли, но фонари то ли не были включены, то ли были разбиты. Там и сям сквозь щели ставен пробивались лучи желтого света. Немного подальше из открытой двери, возле которой стояла кучка
громко разговаривающих мужчин, лился свет. Тротуар, жирно блестящий от дождя, был усыпан обрывками бумаги и отбросами. Витрины магазинов, насколько Шевеку удалось разглядеть, были низкие, и все были закрыты тяжелыми металлическими или деревянными ставнями, кроме одной, которая выгорела во время пожара и теперь зияла чернотой и пустотой, а в рамах ее еще торчали осколки стекла. Прохожие немыми торопливыми тенями скользили мимо.
Позади Шевека по ступеням поднималась какая-то старуха, и он обернулся к ней, чтобы спросить дорогу. В свете желтого фонаря он увидел ее лицо, бледное, морщинистое, с мертвыми, враждебными, усталыми глазами. В ушах у нее болтались большие стеклянные серьги. Она одолевала лестницу с трудом, сгорбившись то ли от усталости, то ли от артрита, то ли от какой-то деформации позвоночника. Но она не была старухой, как ему показалось сначала; ей не было и тридцати лет.
— Вы не скажете, где Шутливый Переулок? — заикаясь, спросил он у нее. Она безразлично взглянула на него, добравшись до конца лестницы, ускорила шаг и, не ответив ни слова, пошла дальше.
Шевек пошел по улице наугад. Возбуждение от внезапного решения и бегства из Иеу-Эуна перешло в смутную тревогу, в ощущение, что его гонят куда-то, что за ним охотятся, Кучку мужчин у открытой двери он обошел стороной — инстинкт подсказал ему, что одинокому прохожему не следует подходить к таким компаниям. Увидев, что впереди его идет мужчина, тоже один, он догнал его и повторил свой вопрос. Мужчина ответил:
— Не знаю, — и свернул в сторону.
Ничего не поделаешь, надо было идти вперед. Шевек подошел к перекрестку; поперечная улица, освещенная несколько лучше, в обоих направлениях уходила в туманный дождь, вся в тусклых, мрачных, безвкусных светящихся вывесках и рекламах. На ней было множество винных лавок и ломбардов; часть из них была еще открыта. На этой улице было довольно много народа; люди толкались, спешили мимо питейных заведений, входили в них, выходили. Прямо на улице, в сточной канаве, под дождем, укутав голову курткой, лежал человек — не то спящий, не то больной, не то мертвый… Шевек с ужасом, не отрываясь, смотрел на него и на всех остальных, проходивших мимо, не глядя.
Так он и стоял, словно парализованный, пока кто-то не остановился рядом с ним и не заглянул снизу вверх ему в лицо; это был низкорослый, небритый мужчина лет пятидесяти-шестидесяти с искривленной шеей, воспаленными веками и беззубым, смеющимся ртом. Он стоял и заливался идиотским смехом, трясущейся рукой показывая на большого, перепуганного человека.
— Откуда у тебя столько волос, а? А? Столько волос, откуда у тебя столько волос? — бормотал он.
— Вы… вы не скажете, как пройти в Шутливый Переулок?
— В Шутливый? — ага, я и сам шучу, шутить-то шучу, а вот за выпивку не заплачу, потому как нечем. А у тебя не найдется ли синенькой, чтоб выпить рюмочку в такую холодную ночь? Уж наверно, есть у тебя синенькая-то.
Он подошел ближе. Шевек увидел раскрытую ладонь, но не понял и попятился.
— Да ладно тебе, мужик, шуток, что ль, не понимаешь, мне ж только одну синенькую, — бормотал старик, не угрожая и не умоляя, машинально, так и не закрыв бессмысленно ухмыляющегося рта и протягивая руку.
Шевек понял. Он порылся в кармане, нашел остаток денег, сунул их в руку нищего и, похолодев от страха, — страха не за себя, — протиснулся мимо старика, который все еще что-то бормотал и пытался ухватить его за куртку, и кинулся к ближайшей открытой двери. Над ней была вывеска: «Ломбард и Торговля Подержанными Вещами — Самые Выгодные Цены». Внутри, между стойками с поношенными куртками, обувью, шалями, старыми инструментами, разбитыми лампами, разрозненной посудой, старыми канистрами, ложками, бусами, сломанной мебелью и другим хламом, причем на каждом предмете была этикетка с ценой, он остановился, стараясь взять себя в руки.
— Ищете что-нибудь?
Шевек еще раз повторил свой вопрос.
Владелец лавки, смуглый, высокий, ростом с Шевека, но сутулый и худой, смерил его взглядом.
— А вам зачем туда?
— Я ищу одного человека, который там живет.
— Сами-то откуда?
— Мне нужно попасть на эту улицу, Шутливый Переулок. Это далеко отсюда?
— Сами-то вы откуда?
— Я с Анарреса, с Луны, — раздраженно сказал Шевек. — Мне нужно в Шутливый Переулок, сейчас, сегодня вечером.
— Так вы и есть он? Тот самый ученый? А здесь-то какого черта делаете?
— Убегаю от полиции! Вы хотите сказать им, что я здесь, или поможете мне?
— Ах, чтоб меня… — сказал лавочник. — Чтоб меня… Слушайте… — Он замялся, хотел было что-то сказать, потом собрался сказать что-то другое, потом сказал:
— Идите-ка вы отсюда, — и, даже не запнувшись, хотя было ясно видно, что он решительно передумал, продолжил:
— Ладно. Я закрываюсь. Отведу вас туда. Погодите. Черт возьми!
Он ушел в свою заднюю комнату, повозился там, выключил свет, вышел с Шевеком из лавки, запер металлические ставни, запер дверь на висячий замок и, бросив: — Пошли! — быстро зашагал.
Они прошли двадцать или тридцать кварталов, все углубляясь в лабиринт кривых улочек и переулочков, в самое сердце Старого Города. В неровно освещенной тьме мягко падал мелкий, как изморось, дождь, усиливая запахи гнили, мокрого камня и мокрого металла. Они свернули в неосвещенный, без таблички с названием, проулок между высокими старыми доходными домами, нижние этажи которых были заняты главным образом магазинами. Проводник Шевека остановился и постучал в закрытое ставнями окно одного из таких магазинов: «В. Маэдда. Изысканные Бакалейные Товары». Дверь открылась очень не скоро. Хозяин ломбарда посовещался с человеком за дверью, потом сделал знак Шевеку, и они оба вошли. Их впустила девушка.
— Туио у себя в кабинете, проходите, — сказала она, снизу вверх глядя в лицо Шевека в слабом свете из коридора в глубине дома. — Вы — он? — Ее голос был слабым и настойчивым; она странно улыбалась. — Вы правда — он?
Туио Маэдда оказался смуглым мужчиной сорока с лишним лет, с усталым умным лицом. Когда они вошли, он закрыл конторскую книгу, куда что-то записывал, и быстро встал. Он поздоровался с хозяином ломбарда, назвав его по имени, но не отрывал глаз от Шевека.
— Туио, он приходит ко мне в лавку, спрашивает дорогу сюда. Говорит, он — этот… знаешь… ну, который с Анарреса.
— Это ведь так и есть, правда? — медленно проговорил Маэдда, — вы — Шевек. Что вы здесь делаете? — Он в упор смотрел на Шевека испуганными, сияющими глазами.
— Ищу помощи.
— Кто послал вас ко мне?
— Первый же, кого я спросил. Я не знаю, кто он такой. Я спросил его, куда мне пойти, он сказал, что к вам.
— Кто-нибудь еще знает, что вы здесь?
— Они не знают, что я ушел. Завтра узнают.
— Сходи за Ремеиви! — велел Туио девушке. — Садитесь, г-н Шевек. И расскажите-ка мне, что происходит.
Шевек опустился на деревянный стул, но куртку не расстегнул. Он так устал, что его трясло.
— Я убежал, — сказал он. — Из Университета, из тюрьмы. Я не знаю, куда идти. Может быть, здесь только тюрьмы. Я пришел сюда, потому что они говорят о низших классах, о рабочих классах, и я подумал: похоже, что это — мои люди. Люди, которые, может быть, помогают друг другу.
— Какой помощи вы ждете?
Шевек сделал усилие, чтобы взять себя в руки. Он оглядел маленький, заваленный бумагами кабинет, перевел взгляд на Маэдду.
— У меня есть что-то, что им нужно, — сказал он. — Идея. Научная теория. Я прилетел сюда с Анарреса, так как думал, что здесь смогу сделать эту работу и опубликовать ее. Я не понимал, что здесь идеи — собственность государства. Я не работаю ни на к акие государства. Я не могу брать деньги и вещи, которые они мне дают. Я хочу вырваться от них. Но я не могу улететь домой. Поэтому я пришел сюда. Вам не нужна моя наука, и, может быть, вы тоже не любите ваше правительство.
Маэдда улыбнулся.
— Да, не люблю. Но и наше правительство любит меня не больше, чем я его. Вы выбрали не самое безопасное место, как для себя, так и для нас… Не беспокойтесь, сегодня — это сегодня; мы решим, что делать.
Шевек вынул записку, найденную им в кармане куртки, и подал ее Маэдде.
— Вот что привело меня. Это от людей, которых вы знаете?
— «Присоединяйся к нам твоим братьям»… Не знаю. Возможно.
— Вы — одониане?
— Частично. Синдикалисты, Сторонники Свободы. Мы работаем с тувианистами, с Союзом Рабочих-Социалистов, но мы — антицентристы. Вы прибыли в довольно горячее время, знаете ли.
— Война?
Маэдда кивнул.
— Объявлено, что через три дня состоится демонстрация. Против мобилизации, военных налогов, повышения цен на продукты. В Нио-Эссейя — четыреста тысяч безработных, а они взвинчивают налоги и цены. — Все время, пока они разговаривали, Маэдда не сводил с Шевека глаз; теперь он отвел взгляд и откинулся на стуле, словно закончил исследование. — Этот город почти готов на все, что угодно. Забастовка — вот что нам нужно, всеобщая забастовка и массовые демонстрации. Как забастовка Девятого Месяца, которой руководила Одо, — добавил он с сухой, напряженной улыбкой. — Сейчас нам бы пригодился кто-нибудь вроде Одо. Но на сей раз у них нет Луны, чтобы откупиться от нас. Мы добьемся справедливости здесь — или нигде… — Он оглянулся на Шевека и добавил более мягким тоном:
— Знаете ли вы, что значило ваше общество здесь, для нас, в последние сто пятьдесят лет? Знаете ли вы, что, когда люди хотели пожелать кому-нибудь счастья, они говорили: «Желаю тебе вновь родиться на Анарресе!»… Знать, что оно существует… знать, что существует общество без правительства, без полиции, без экономической эксплуатации, что им больше никогда не удастся назвать это миражем, мечтой идеалиста! Хотел бы я знать, вполне ли вы понимаете, д-р Шевек, почему они так хо рошо спрятали вас в Иеу-Эуне? Почему вам ни разу не позволили появиться ни на одном собрании, открытом для публики? Да, как только они обнаружат, что вас нет, они за вами кинутся, как собаки за кроликом! Не только потому, что им нужна эта ваша идея. А потому, что вы сам — идея. И опасная. Идея анархизма, которая оделась плотью. И ходит среди нас.
— Значит у вас есть ваша Одо, — сказала девушка, как и раньше, тихо и настойчиво; она опять вошла, пока говорил Маэдда. — В конце концов, Одо была всего лишь идеей. А д-р Шевек — доказательство.
Помолчав минуту, Маэдда возразил:
— Доказательство, которое нельзя предъявить.
— Почему?
— Если люди узнают, что вы здесь, то узнает и полиция.
— Пусть придут и попробуют его забрать, — улыбнувшись, сказала девушка.
— Демонстрация должна быть и будет абсолютно ненасильственной, — с внезапной силой сказал Маэдда. — Даже СРС согласен на это!
— Я на это не согласна, Туио. Я не собираюсь позволять черным мундирам разбить мне лицо или вышибить мозги. Если они меня ударят, я отвечу ударом.
— Если тебе нравятся их методы — присоединяйся к ним. Справедливости не добиться силой!
— А власти — пассивностью.
— Мы не добиваемся власти. Мы добиваемся, чтобы власть кончилась!… А вы что скажете? — с надеждой обратился Маэдда к Шевеку. — Средство есть цель — это всю жизнь утверждала Одо. Только мир ведет к миру, только справедливые действия приводят к справедливости. Нам нельзя разойтись во мнениях об этом накануне того, как начнем действовать.
Шевек посмотрел на него, на девушку и на хозяина ломбарда, который напряженно слушал, стоя у двери. Устало и тихо он ответил:
— Если я могу быть полезным — используйте меня. Может быть, я мог бы опубликовать заявление об этом в одной из ваших газет. Я прибыл на Уррас не затем, чтобы прятаться. Если все узнают, что я здесь, то, может быть, правительство побоится публично арестовать меня? Я не знаю.
— Вот именно, — сказал Маэдда. — Конечно. — В его темных глазах вспыхнуло возбуждение. — Куда, к черту, провалился Ремеиви? Сиро, позвони его сестре, скажи, чтобы она его разыскала и прислала сюда. Напишите, почему вы прилетели сюда, напишите про Анаррес, напишите почему вы не хотите продавать себя правительству, напишите, что хотите, а мы это напечатаем! Сиро! Позвони и Мэистэ тоже… Мы вас спрячем, но, клянусь Богом, мы сообщим каждому человеку в А-Ио, что вы здесь,
что вы с нами! — он говорил, захлебываясь, у него тряслись руки, и он быстро ходил по комнате взад-вперед. — А потом, после демонстрации, после забастовки — посмотрим. Может быть, тогда все будет по-другому! Может быть, вам не придется скрываться!
— Может быть, распахнутся все двери всех тюрем, — сказал Шевек. — Что ж, дайте мне бумагу. Я напишу.
К нему подошла девушка Сиро. Улыбаясь, она остановилась, словно кланяясь ему, торжественно и чуть робко, и поцеловала его в щеку; потом вышла. Прикосновение ее губ было прохладным, и Шевек еще долго ощущал его на своей щеке.
Один день Шевек провел на чердаке одного из доходных домов в Шутливом Переулке, а две ночи и один день — в подвале под магазином подержанной мебели, странном, плохо освещенном месте, полном пустых рам от зеркал и сломанных кроватей. Он писал. Уже через несколько часов ему приносили то, что он написал, напечатанным: сначала в газете «Современность», а потом, когда типографию «Современности» закрыли, а редакторов арестовали, — в листовках, отпечатанных в подпольной типографии, вместе с планами и призывами к демонстрации и всеобщей забастовке.
Он не перечитывал написанное. Он не особенно внимательно слушал Маэдду и других, описывавших, с каким энтузиазмом все это читалось, рассказывавших, как все больше людей принимает их план забастовки, и о том, какой эффект произведет его присутствие на демонстрации. Когда они оставляли его одного, он иногда вынимал из кармана рубашки маленький блокнот и смотрел на закодированные записи и уравнения Общей Теории Времени. Он смотрел на них и не мог их прочесть. Он не понимал их. Он снова прятал блокнот и сидел, обхватив голову руками.
У Анарреса не было флага, которым можно было бы размахивать; но среди плакатов, объявлявших о всеобщей забастовке, и сине-белых знамен Синдикалистов и Рабочих-Социалистов виднелось много самодельных плакатов с изображением зеленого Круга Жизни — старинного, двухсотлетней давности, символа Одонианского движения. Все флаги и плакаты ярко горели на солнце.
Хорошо было оказаться на улице после всех этих запертых комнат, в которых он прятался. Хорошо было шагать, размахивая руками, вдыхая чистый воздух весеннего утра. Быть среди такого множества людей, в такой огромной толпе; тысячи людей шагали вместе, заполнив не только широкую магистраль, по которой проходил их путь, но и все боковые улочки, и это было страшно, но и радостно. Когда они запели, радость и страх перешли в слепое ликование; глаза Шевека наполнились слезами. Тысячи голосов слились в одной песне; она мощно звучала в глубоких улицах, смягченная открытым воздухом и расстоянием, неразборчивая, потрясающая. Пение передних рядов, ушедших по улице далеко вперед, и пение бесконечной толпы народа, шедшей позади них, не совпадали по фазе из-за расстояния, которое должен был пройти звук, поэтому мелодия, казалось, все время отставала и нагоняла сама себя, как канон, и все части одной и той же песни звучали одновременно, в один и тот же момент, хотя каждый пел всю песню подряд, с начала до конца.
Шевек не знал их песен и только слушал; и музыка словно несла его; но вдруг из передних рядов по громадной медленной людской реке донеслась, волна за волной, знакомая ему мелодия. Он поднял голову и запел вместе с ними, на своем родном языке, так, как выучил ее когда-то, эту песню — Гимн Восстания. Двести лет назад его пел на этих улицах, на этой самой улице, этот народ, его народ.
Тех, кто спит глубоким сном,
Разбуди, с востока свет!
Разорвется в клочья тьма,
Будет выполнен обет.
В рядах вокруг Шевека замолчали, чтобы слышать его, и он запел громко, улыбаясь, шагая вперед вместе с ними.
На Капитолийской Площади собралась, быть может, сотня тысяч человек, а быть может, и больше. Отдельных людей, как частицы в атомной физике, невозможно было сосчитать, как невозможно было установить местонахождение и предсказать поведение каждого. И все же эта огромная масса — как масса — делала то, чего от нее ждали организаторы забастовки: она собралась, шагала строем, пела, заполнила Капитолийскую Площадь и все окружающие ее улицы, стояла, беспокойная и все же терпеливая в своей бесчисленности, под ярким полуденным солнцем и слушала ораторов, голоса которых, беспорядочно усиленные репродукторами, отражались от залитых солнцем фасадов Сената и Директората и, повторенные эхом, дребезжали и шипели, перекрывая непрерывный, тихий, безграничный шум самой толпы.
Шевек подумал, что здесь, на площади, стоит больше людей, чем живет во всем Аббенае, но эта мысль была лишена смысла — попытка количественно выразить непосредственный опыт.