Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Хейнский цикл - День рождения мира

ModernLib.Net / Фэнтези / Ле Гуин Урсула / День рождения мира - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Ле Гуин Урсула
Жанр: Фэнтези
Серия: Хейнский цикл

 

 


Урсула Ле Гуин

День рождения мира

Предисловие

Тяжело изобретать вселенную. Иегова устроил шабат. Вишну задремывает в уголке. Вселенные научной фантастики — всего лишь крохотные уголки мира слов, но и над ними приходится серьезно поразмыслить; и вместо того, чтобы к каждой истории придумывать новую вселенную, писатель может возвращаться раз за разом в одну и ту же, отчего вселенная порой протирается по швам, мягчает, и влезать в нее, точно в ношеную рубашку, становится гораздо удобнее.

Хотя я вложила в свою вымышленную вселенную немало труда, не могу сказать, чтобы я ее изобрела. Я на нее набрела, и с тех пор так и брожу по ней, не зная дороги — то эпоху пропущу, то планету забуду. Честные серьезные люди, называющее ее «Хайнской вселенной», пытались разложить ее историю на хронологические таблицы. Я называю этот мир Экуменой, и заявляю вам — это безнадежное занятие. Хронология его похожа на то, что вытаскивает котенок из корзинки с вязаньем, а история состоит преимущественно из пробелов.

Для подобной невнятицы есть иные причины, помимо авторской неосторожности, забывчивости и нетерпения. Космос, в конце концов, состоит в основном из провалов. Обитаемые миры разделены бездной. Эйнштейн объявил, что люди не могут двигаться быстрее света, так что своим героям я обычно позволяю лишь приближаться к этому барьеру. Это значит, что во время перелета они практически не стареют благодаря растяжению времени, но прилетают через десятки и сотни лет после отбытия, так что о случившемся за время полета дома могут узнать только с помощью удачно придуманной мною штуковины — анзибля. (Забавно вспомнить, что анзибль старше интернета, и быстрее — я позволила информации передаваться мгновенно). Так что в моей вселенной, как и в нашей, здешнее «сейчас» становится тамошним «тогда», и наоборот. Очень удобно, если хочешь запутать историков вконец.

Конечно, можно спросить хайнцев — они очень давно ведут свои летописи, и их историки знают не только то, что случилось, но и то, что все повторяется и повторится вновь… Их мировоззрение отчетливо напоминает Екклесиаста, — нет, дескать ничего нового под солнцем, — только относятся они к этому факту с куда большей долей оптимизма.

Жители же всех прочих миров, происходящие от хайнцев, естественно, не желают верить предкам, и начинают творить историю заново; так оно и возвращается на круги своя.

Все эти миры и народы я не придумываю. Я их нахожу — постепенно, крошка за крошкой, покуда пишу рассказ. Нахожу и до сих пор.

В первых трех моих НФ романах была Лига Миров, включающая известные миры нашего участка нашей галактики, включая Землю. Лига довольно-таки неожиданно мутировала в Экумену — содружество миров, созданное для сбора информации, а не для установления своей воли, о чем порой забывает. В библиотеке моего отца по антропологии я наткнулась на греческое слово «домохозяйство» — ойкумене — и вспомнила о нем, когда мне понадобился термин, обозначающий разноликое человечество, произошедшее от одного очага. Я записала его как «Экумена» — фантастам порой дозволяются вольности.

Первые шесть из восьми рассказов в этом сборнике имеют местом действия миры Экумены, моей якобы-связной вселенной с дырками на рукавах.


Мой роман 1969 года «Левая рука тьмы» начинался с отчета Мобиля Экумены — путешественника — Стабилям, которые сидят безвылазно на Хайне. Слова приходили на ум вместе с лицом рассказчика. Он заявил, что его зовут Дженли Аи, и начал свою повесть, а я записывала.

Постепенно, и не без труда, мы с ним поняли, где находимся. Он-то раньше не попадал на Гетен, а вот мне доводилось, в рассказике «Король планеты Зима». Этот первый визит оказался настолько краток, что я даже не заметила, что с половыми признаками гетенианцев что-то не в порядке. Андрогины? Что, правда?

Покуда я писала «Левую руку», стоило мне запнуться, как в рассказ вклинивались обрывки легенд и мифов; порой первый рассказчик передавал эстафету другому, гетенианину. Но Эстравен оказался человеком исключительно замкнутым, а сюжет волок обоих моих рассказчиков за собой, в неприятности, так быстро, что многие вопросы или не получили ответа, или не прозвучали вовсе.

Когда я писала первый рассказ в этой книге — «Взросление в Кархайде» — я вернулась на Гетен двадцать пять-тридцать лет спустя. В этот раз мое восприятие не было затуманено предрассудками честного, но смущенного донельзя мужчины-терранина. Я могла прислушаться к голосу гетенианина, которому, в отличие от Эстравена, нечего скрывать. У меня не было сюжета, пропади он пропадом. Я могла задавать вопросы. Могла разобраться в их половой жизни. Забралась, наконец, в дом кеммера. В общем, повеселилась, как могла.


«Дело о Сеггри» — это собрание социологических исследований планеты Сеггри на протяжении многих лет. Документы эти поступили из исторических архивов Хайна — для тамошних историков они все равно, что для белки — орешки.

Зерном, из которого пророс этот рассказ, послужила статья о дисбалансе полов, который вызывают в некоторых регионах планеты — нашей планеты, Земли — постоянные аборты и детоубийства младенцев женского пола. Там считают, что только с мальчиками стоит возиться. Из иррационального, неутолимого любопытства я провела мысленный эксперимент, ставший рассказом — увеличила дисбаланс, перевернула с ног на голову и сделала постоянным. Хотя жители Сеггри мне понравились, и мне было интересно говорить их голосами, в целом эксперимент привел к печальным последствиям.

(Говорить голосами — это идиоматический оборот, обозначающий мои отношения с героями моих рассказов. Рассказов, повторяю. И не предлагайте мне, пожалуйста, «открыть мои прежние жизни» — мне своих-то хватает с головой).


В заглавном рассказе из сборника «Рыбка из Внутриморья» я изобрела для жителей планеты О, находящейся по космическим меркам совсем рядом с Хайном, целый набор социальных законов. Планета, как обычно, подвернулась мне сама, и мне пришлось ее исследовать; а вот брачные обычаи и систему родства ки’отов я изобретала, старательно и систематически — рисовала диаграммы, усеянные значками Марса и Венеры, соединяла стрелочками, все очень научно… А диаграммы мне очень пригодились — я постоянно путалась. Благослови Бог редактора журнала, в котором рассказ появился поначалу — она спасла меня от чудовищной ошибки, хуже кровосмешения. Я перепутала касты. Редактор меня поймала, и ошибка была исправлена.


Поскольку на все эти сложности я потратила немало сил, то, следуя закону сохранения энергии, мне пришлось вернуться на О еще дважды. А может, потому, что мне там нравится. Мне нравится мысль о семье из четырех человек, каждый из которых может заниматься сексом только с двумя из трех оставшихся (по одному каждого пола, но только из другой мойети). Мне нравится обдумывать сложные общественные структуры, порождающие высочайшее напряжение чувств и отношений.

В этом смысле можно назвать «Невыбранную любовь» и «Законы гор» комедиями положений, как ни смешно это может прозвучать для человека, привыкшего, что вся НФ вырубается бластером в камне. Общество планеты О разнится с нашим, но едва ли более, чем Англия Джейн Остен, и, скорей всего, менее, чем мир «Сказания о Гэндзи».


В «Одиночестве» я отправилась на окраину Экумены, на планету, имеющую сходство с той Землей, о которой мы любили писать в шестидесятых-семидесятых, когда мы верили в Ядерную Катастрофу, и Гибель Мира, Каким Мы Его Знаем, и мутантов в светящихся руинах Пеории. В ядерную катастрофу я до сих пор верю, будьте покойны, но писать о ней — не время; а мир, каким я его знаю, рушился уже несколько раз.

Что бы не послужило причиной демографического спада в «Одиночестве» — скорей всего, само население — это случилось давным-давно, и рассказ не об этом, а о выживании, верности и рефлексии. Почему-то об интровертах никто не напишет доброго слова. Миром правят экстраверты. Это тем более странно, что из двадцати писателей девятнадцать — как раз интроверты.

Нас учат стыдиться застенчивости… но писатель должен заглянуть за стену.

Народ в этом рассказе — выжившие — как и во многих моих рассказах, выработал нестандартную систему отношений полов; зато системы брака у них нет вовсе. Для настоящих интровертов брак — слишком экстравертская придумка. Они просто встречаются иногда. Ненадолго. А потом снова возвращаются в счастливое одиночество.


«Старая Музыка и рабыни» — это пятое колесо.

Моя книга «Четыре пути к прощению» состоит из четырех взаимосвязанных рассказов. В очередной раз умоляю — придумайте, наконец, имя, и с ним и признайте, для этой литературной формы (начавшейся еще до «Кренфорда» Элизабет Гаскелл, а в последнее время завоевывающей все большую популярность): сборника рассказов, объединяемых местом действия, персонажами, темой и настроением, и образующих таким образом пусть не роман, но единое целое. Британцы презрительно окрестили «сборками» книги, чьи авторы, решив, что сборники «не продаются», приматывают друг к другу вербальным скотчем совершенно посторонние рассказики. Но я имею в виду не случайный набор, как не является случайным набором тем сюита Баха для виолончели. Этой форме доступно то, чего не может роман, она — настоящая, и заслуживает отдельного имени.

Может, назвать ее сюитой рассказов? Пожалуй.

В общем, сюита «Четыре пути…» представляет собой обзор новейшей истории двух планет — Уэреля и Йеове (Нет, Уэрел — это не тот Верель, о котором я писала в раннем своем романе «Планета изгнания», а совсем другой. Я же говорила — забываю целые планеты!) Рабовладельческое общество и экономика этих планет претерпевают катастрофические изменения. Один критик оплевал меня за то, что я считаю рабство стоящей темой для книги — интересно, он-то с какой планеты родом?

«Старая Музыка» — это перевод имени хайнца Эсдардона Айя, который мелькает в трех рассказах сюиты. Хронологически тот рассказ следует за сюитой — пятый акт — и повествует об одном из эпизодов гражданской войны на Уэреле. Но он существует самостоятельно. Родился он из визита на одну из крупных плантаций вверх по реке от Чарльстона, Южная Каролина. Те мои читатели, кто побывал в этом ужасающем и прекрасном месте, узнают и сад, и дом, и проклятую землю.


Действие заглавного рассказа сборника, «День рожденья мира», может происходить в мире Экумены, а может, и нет. Честно, не знаю. Какая разница? Это не Земля; жители той планеты физически немного отличаются от нас, но общество их я откровенно списала с империи инков. Как во многих великих цивилизациях древности — Египте, Индии, Перу — царь и бог там суть одно, а святое так же близко и знакомо, как хлеб и дыхание — и потерять его так же легко.


Все эти семь рассказов построены по одному образцу: тем или иным способом они показывают нам, изнутри или глазами стороннего наблюдателя (возможно, местного жителя) народ, чья общественная структура отличается от нашей, чья физиология порой отличается от нашей, но испытывающий одни с нами эмоции. Вначале сотворить, установить отличие — а потом позволить вольтовой дуге чувства пересечь зазор: подобная акробатика воображения не устает меня поражать и радовать непревзойденно.


Последняя повесть — «Растерянный рай» — выпадает из этого ряда, и определенно не относится к рассказам об Экумене. Действие ее происходит в ином мире, тоже исхоженном вдоль и поперек — стандартном, всеобщем мире научно-фантастического «будущего», в том его варианте, где Земля отправляет к звездам корабли на более-менее реалистичных, или потенциально доступных на нынешнем уровне науки, скоростях. Такой корабль будет лететь к цели десятками, сотнями лет. Никакого сжатия времени, никакого гиперпространства — все в реальном времени.

Иными словами, это рассказ о корабле-ковчеге. На эту тему уже написано два великолепных романа — «Аниара» Мартинсона и «Блеск дня» Глосса — и множество рассказов. Но в большинстве этих историй экипаж/колонистов просто укладывают в какие-нибудь холодильники, чтобы к цели прибыли те, кто вылетал с Земли. А мне всегда хотелось написать о тех, кто живет в пути, о срединных поколениях, которые не видели отбытия и не увидят прилета. Несколько раз я хваталась за эту идею, но рассказа не получалось, покуда тема религии не сплелась с идеей замкнутого пространства корабля в мертвом космическом вакууме — точно кокон, наполненный преобразующейся, мутирующей, незримой жизнью: куколка бабочки, крылатая душа.

Урсула К. Ле Гуин, 2001

Зрелость в Кархайде

Я живу в старейшем городе мира. Задолго до того, как в Кархайде появились Короли, Рир уже был городом, ярмаркой и местом встреч для жителей всего Северо-Востока, Равнин и Земель Керм. Фастнесс Рира был центром просвещения, убежищем и престолом правосудия пятнадцать тысяч лет назад. Там Кархайд сделался народом под властью королей Гегеров, правивших тысячу лет. На тысячном году Седерн Гегер, Некороль, с дворцовых башен выбросил свою корону в реку Арре, объявив конец доминиона. И тогда началось время, именуемое Расцветом Рира, Летним Веком. Оно окончилось, когда Очаг Харге принял власть и перенес свою столицу через горы в Эренранг. Старый Дворец пустует уже столетиями. Но он стоит. В Рире ничто не рушится. Арре в месяц тау ежегодно затопляет его улицы-тоннели, зимние бураны могут намести снег до тридцати футов, но город стоит, Никто не знает, как стары его дома, ибо они постоянно перестраиваются. Любой из них стоит себе в собственном саду, не обращая ни малейшего внимания на расположение прочих, просторный, широкий и древний, как горы. Крытые улицы и каналы проходят между ними, образуя бесчисленные углы. В Рире повсюду сплошные углы. У нас говорят, что Харге потому и убрались, что боялись того, что может поджидать их за углом.

Время здесь течет совсем по-иному. Мне рассказывали в школе, как орготы, экуменцы, да и большинство других людей считают годы. Они называют год какого-либо выдающегося события Годом Первым, а остальные отсчитывают от него. А здесь всегда стоит Год Первый. В новогодний день Гетени Терн прежний Год первый становится Годом ушедшим, а наступающий становится Годом Первым, снова и снова. Это так похоже на сам Рир — все в городе меняется, и только сам город не меняется.

Когда мне сровнялось четырнадцать (в Году Первом, или пятьдесят-ушедшем), наступила пора моей зрелости. В последнее время мне часто припоминается эта пора.

То был совсем иной мир. Большинство из нас никогда не видели Чужаков, как мы их называли. Нам доводилось слышать, как Мобили говорят по радио, и видеть в школе изображения Чужаков — те, что с волосами вокруг рта, выглядели особенно дикими и отвратительными. Но большинство картинок были сплошным разочарованием. Они были слишком похожими на нас. Так сразу даже и не скажешь, что они всегда в кеммере. Вроде у женщин-чужачек должны были быть громадные груди, но у единоутробной сестры моей матери Дори груди были больше, чем на этих картинках.

Когда Защитники Веры вышвырнули их из Оргорейна, когда король Эмран ввязался в Пограничную Войну и потерял Эренранг, даже когда их Мобили, объявленные вне закона, были вынуждены скрываться в Эстре и Керме, экуменцы не делали ничего, только выжидали. Они выжидали двести лет, терпеливые, как Ханддара. Они сделали только одно: они забрали нашего юного короля во внешний мир, чтобы заварить кашу, а потом вернули того же самого короля спустя шестьдесят лет, чтобы положить конец разрушительному правлению его единоутробного отпрыска.

Гдо моего рождения (Год Первый, или шестьдесят-четыре-ушедший) был годом начала второго правления Агравена. К тому времени, когда я начал видеть дальше собственного носа, война окончилась, Западный Перевал снова стал частью Кархайда, столица вернулась в Эренранг, и большая часть разрушенного в Рире за время свержения Эмрана была восстановлена. Старые дома отстроили заново. Старый Дворец восстановили заново. Аргавен XVII чудесным образом заново воссел на престол. Все стало таким, как и было, каким и должно было быть, все стало нормальным, совсем как в старину — все так говорили.

Конечно, то были годы затишья, период восстановления, до того, как Аргавен, первый из гетениан, кто когда-либо покидал поверхность планеты, наконец полностью привел нас в Экумену. Когда уже мы, а не они, сделались Чужаками. До того, как мы вошли в пору зрелости. Во времена моего детства мы жили так, как всегда жили люди Рира. Все тот же образ жизни, все тот же мир безвременья, все тот же мир, поджидающий за углом. Я думаю о нем и стараюсь описать его для людей, никогда его не знавших. И все же, когда я пишу, отмечая произошедшие перемены, я понимаю, что на самом-то деле Год Первый вечен — для всякого ребенка, вступающего в пору зрелости, для всякого влюбленного, познающего любовь.

Очаги Эреба насчитывали пару тысяч человек, и сто сорок из них обитало в моем Очаге, в Эреб Таге. Мне дали имя Сов Таде Таге эм Эреб — на тот старинный манер именования, который и посейчас в ходу у нас в Рире. Первое, что я помню — это огромное темное пространство, полное криков и теней, и я падаю вверх сквозь золотой свет в темноту. Я кричу от захватывающего ужаса. Меня ловят в моем падении, держат, держат крепко; я плачу; голос, близкий мне настолько, что он словно пронизывает мое тело, произносит мягко: «Сов, Сов, Сов». А потом мне дают отведать чего-то чудесного, чего-то такого сладостного, такого нежного, что никогда впредь мне не едать ничего столь же восхитительного…

Мне представляется, что кто-то из несносных подростков перекидывал меня с рук на руки, а моя мать утешила меня кусочком праздничного пирога. Потом, когда настала моя очередь быть несносным подростком, мы частенько перебрасывались младенцами, словно мячиками; они всегда вопили, не то от ужаса, не от восторга, не то от обеих причин разом. Это ближайшее подобие полета, известное моему поколению. У нас были дюжины различных слов, чтобы обозначить, как снег падает, опускается, сверкает, несется поземкой, как облака движутся, как лед идет, как лодка плывет — но этого слова у нас не было. Тогда еще не было. Потому-то я и не помню «полета». Я помню падение вверх сквозь золотой свет.

Семейные дома в Рире строятся вокруг большого центрального холла. На каждом этаже есть идущий вокруг него балкон, и мы называем весь этаж, вместе с комнатами и прочим, балконом. Моя семья занимала весь второй балкон Эреб Таге. Нас было много. Моя бабушка родила четверых детей, и у всех у них тоже были дети, так что у меня была целая уйма кузенов, равно как и старших и младших соутробников.

— Эти Таде всегда входят в кеммер женщинами и всегда беременеют, —поговаривали соседи, кто с завистью, кто с неодобрением, а кто и с восторгом. — И они никогда не держатся за возлюбленных по кеммеру, — непременно добавлял кто-нибудь. Первое было преувеличением, но вот второе — чистой правдой. Ни у кого из нас не было отца. Мне долгие годы не было известно, что меня зачал, и не приходило в голову задуматься над этим. Клан Таде предпочитал не приводить в семью никого со стороны, даже и из нашего собственного очага. Если кто из молодых влюблялся и заговаривал о том, чтобы сохранить верность партнеру по кеммеру или принести клятвы, бабушка и матери были безжалостны.

— Клятвы по кеммеру — да ты кем себя воображаешь — эдаким аристократом? Сказочным героем? С меня было достаточно дома кеммера — будет достаточно и для тебя, — говорили матери своим любимым детищам и отсылали их подальше, куда-нибудь в старый Эреб Домейн, чтобы перебесились, пока минует влюбленность.

Так что ребенком я помню себя как часть стаи, косяка, роя, снующего по комнатам туда-сюда, носящегося вверх-вниз по лестницам, когда все вместе работают и все вместе учатся и приглядывают за малышами — на свой лад — и наводят страх на более тихих обитателей Очага шумом и многочисленностью. Насколько мне известно, настоящего вреда мы не причиняли. Все наши эскапады происходили в рамках правил и ограничений, присущих размеренной жизни древнего Очага, и мы воспринимали их не как ограничения, а как защиту, как стены, внутри которых мы в безопасности. Нас наказали один-единственный раз — когда кузену Сетеру пришло в голову , что будет восхитительно привязать найденную нами длинную веревку к перилам балкона второго этажа, завязать петельный узел, пролезть в этот узел и спрыгнуть.

— Чур, я сначала, — заявил Сетер.

Еще одна неверная попытка полета. И перила, и сломанную ногу Сетера привели в порядок, а нам всем пришлось чистить уборные — все уборные Очага — в течение месяца. Полагаю, прочие обитатели Очага решили, что пришла пора преподать юным Таге некоторый урок.

Хотя я и не знаю на самом-то деле, каким ребенком мне довелось быть, полагаю, что имей я выбор, из меня получился бы ребенок более тихий, нежели мои товарищи по играм, хотя и столь же неуправляемый. Мне нравилось слушать радио, и пока все остальные носились по балконам, а зимой и по центральному холлу, мне было по душе часами сидеть, скрючившись, в комнате матери, спрятавшись за ее кроватью, и слушать старенький радиоприемник в корпусе из древесины серема, настроив его так тихо, что другие дети не слышали, где я. Мне нравилось слушать все подряд — объявления и представления, сплетни разных Очагов, дворцовые новости, анализ урожая зерновых и подробные сводки погоды. Как-то зимой мне довелось день за днем слушать страшную сагу из Перинга Границы Бурь о снежных демонах, роковых предателях и кровавых убийствах, совершаемых топором, которая так пугала меня, что мне не удавалось уснуть иначе, как забравшись к матери в постель за утешением. Частенько там в теплой, мягкой, дышащей тьме уже оказывался кто-нибудь из моих младших соутробников. Мы засыпали все вместе, прижавшись друг к другу, сплетаясь воедино, словно пестри в гнезде.

Моя мать, Гуир Таде Таге эм Эреб, была нетерпеливой, сердечной и справедливой, она не утруждала себя излишним контролем за тремя отпрысками своего черва, но присматривать за нами присматривала. Все Таде были ремесленниками, работавшими в лавках и мастерских Эреба, и лишних денег у нас не было, или почти не было; но когда мне сравнялось десять, Гуир купила мне приемник, совсем новый, и сказала там, где мои единоутробники могли ее слышать: «тебе нет нужды разделять его с кем-либо». Долгие годы этот приемник был моим сокровищем. Потом же мы разделили его с ребенком моего чрева.

Так менялись годы, а вместе с ними и я, в тепле, многолюдстве и стабильности Очага и семьи, укорененных в традиции, и снующий челнок ткал из ее нитей вневременную ткань обычаев и ритуалов, работы и взаимоотношений, и, оглядываясь назад, я едва ли могу отличить один год от другого или себя от других детей — до тех пор, пока мне не исполнилось четырнадцать.

Этот год запомнился людям моего Очага пирушкой, известной как праздник Вечного Сомера Дори. Соутробник моей матери Дори этой зимой перестал входить в кеммер. Некоторые люди, покончив с вхождением в кеммер, не предпринимают ничего, другие отправляются в Цитадель для совершения ритуалов, кое-кто остается там на целые месяцы, а то и вовсе переселяется туда. Дори, не имея склонностей к духовной жизни, заявил: «Раз уж я не могу больше иметь детей и не могу больше заниматься сексом, и вынужден состариться и помереть, я могу, по крайности, устроить пирушку».

Мне уже приходилось сталкиваться с затруднениями при пересказе этой истории на языке, в котором нет сомерных имен существительных и местоимений, а есть только такие, что различаются по родам. В последние годы кеммера из-за изменений гормонального баланса люди по большинству входят в кеммер мужчинами. Кеммеры Дори были мужскими вот уже больше года, почему я и называю Дори «он» — хотя в том-то и дело, что ему никогда больше не придется быть ни им, ни ею.

Во всяком случае, пирушку он устроил с размахом. Он пригласил всех жителей из нашего Очага и еще из двух соседних Очагов Эреба, и празднество длилось трое суток. Зима выдалась долгая, весна запоздалая и холодная, и люди истосковались по чему-нибудь новому, свежему. Мы стряпали целую неделю, и вся кладовая была забита пивными бочонками. Множество людей, которым вот-вот предстояло выйти из кеммера, а то и тех, кто уже вышел, ничего по этому поводу не предприняв, пришли и присоединились к ритуалу. Вот это я помню явственно: посреди трехэтажного холла нашего Очага хоровод, освещенный отблесками пламени, из тридцати-сорока человек, сплошь средних лет или и вовсе старых, поющих и пляшущих, отбивающих ритм. В них ощущалась яростная энергия, их распущенные седые волосы развевались свободно, они топали с такой силой, словно хотели пробить пол насквозь, их голоса были глубокими и звучными, они смеялись. Глазеющие на них юнцы казались блеклыми и выцветшими. И при взгляде на танцоров мне приходила в голову мысль: отчего они так счастливы? Разве же они не старики? Тогда почему они ведут себя так, словно к ним пришло освобождение? Что же это такое — кеммер?

Нет, мне не приходилось раньше задумываться насчет кеммера. А что толку? До совершеннолетия у нас нет ни пола, ни сексуальности, и наши гормоны не тревожат нас вовсе. А в городском очаге мы ни разу не видели взрослых в кеммере. Они целуют тебя в щечку и уходят. Где Маба? В доме кеммера, детка, а теперь кушай кашку. А когда Маба вернется? Скоро, детка. И через пару дней Маба возвращается с видом сонным и одновременно сияющим, освеженным и усталым. Это вроде как ванну принять, Маба? Немного вроде того, детка, а чем вы тут занимались, пока меня не было?

Конечно, мы играли в кеммер, когда нам было лет по семь, по восемь. «Вот это — дом кеммера. Чур, я буду женщиной. Нет чур я! Нет, это была моя идея!» И мы терлись друг о друга телами и с хохотом катались по земле, а то, бывало, запихивали мяч под рубашонки и изображали беременность, а потом и роды, а потом кидались этим мячом. Дети играют во все, чем занимаются взрослые, но игра в кеммер не была особо интересной. Частенько под конец мы просто щекотали друг друга — а ведь многие дети даже щекотки не боятся, пока не войдут в возраст.

После пирушки Дори мне в течение всей тувы, последнего месяца весны: пришлось дежурить в яслях Очага. А с началом лета началось и мое первое ученичество в мебельной мастерской возле Третьей Стражи. Мне нравилось вставать спозаранку и бегом бежать через весь город по крытым переходам и подыматься вверх по склонам открытых; после минувшего тау многие переходы были все еще полны воды, достаточно глубокой для каяков и плоскодонок. В неподвижном воздухе все еще держалась прохлада и свежесть; солнце вставало из-за старых башен Недворца, красное, как кровь, и все воды и окна города полыхали алым и золотым. А в мастерской стоит пронзительно сладкий запах свежесрубленного дерева и взрослых людей, тяжело работающих , терпеливых и требовательных, принимающих меня всерьез.

— Я уже не ребенок, — говорю я себе. — Я взрослый человек, работник.

Но почему мне все время хочется плакать? Почему мне все время хочется спать? Почему я все время злюсь на Сетера? Почему Сетер все время натыкается на меня и говорит «Ох, извини» таким дурацким сиплым голосом? Почему я так неуклюже управляюсь с большой электрической фрезой, что порчу шесть ножек для стульев одну за другой?

— Уберите ребенка от фрезы, — кричит старина Март, и я погружаюсь в бурное унижение. Я никогда не буду плотником, я никогда не буду взрослым, и вообще — на кой ляд кому нужны ножки для стульев!

— Я хочу работать в садах. — Таким было мое заявление матери и бабушке.

— Закончи обучение, и следующим летом можешь работать в садах, —сказала бабушка, и мать кивнула.

Этот разумный совет показался мне бессердечной несправедливостью, предательством любви, приговором, обрекающим на отчаяние. Меня трясло от гнева и распирало от бешенства.

— Да что такого плохого в мебельной мастерской? — спросили меня старшие после нескольких дней гнева и бешенства.

— А почему там вечно эта дубина Сетер ошивается?! — раздался мой ответный вопль. Дори, бывший матерью Сетера, поднял бровь и улыбнулся.

— Тебе хорошо? — спросила меня мать на балконе после возвращения с работы, а мне только и удалось рявкнуть: «Отлично!» — и броситься в уборную, где меня и вырвало.

Мне было плохо. Спина у меня все время болела. Голова у меня болела и кружилась. Что-то, чего мне не удавалось даже определить, некая часть моей души, терзалась острой, одинокой, нескончаемой болью. Все во мне страшило меня: мои слезы, мой гнев, моя дурнота, мое собственное неуклюжее тело. Оно не ощущалось как мое тело, как я . Оно ощущалось, как нечто другое, как одежда не по мерке, вонючее тяжелое пальто, принадлежавшее какому-то старику, какому-то покойнику. Оно не было моим, оно не было мною. Крохотные иголочки боли пронизывали мои соски, обжигающие, как огонь. Когда мне случалось поморщиться и поднести руки к груди, мне было ясно, что все видят, что со мной творится. И все могут ощутить, как от меня пахнет. От меня исходил резкий и едкий, как кровь, запах, словно от свежесодранных шкурок пестри. Мой клитопенис напухал до громадных размеров и высовывался между срамных губ, а затем съеживался до таких ничтожных размеров, что мочиться было больно. Мои срамные губы чесались и краснели, словно искусанные мерзкими насекомыми. Глубоко у меня во чреве двигалось нечто, росло нечто чудовищное. Мне было стыдно. Мне хотелось умереть.

— Сов, — сказала моя мать, садясь на кровать возле меня со странной, нежной, заговорщической улыбкой. — Не пора ли нам выбрать твой день кеммера?

— Я не в кеммере! — со страстью вырвалось у меня.

— Нет, — сказала Гуир. — Но через месяц, я думаю, будешь.

— Нет, не буду !

Моя мать погладила меня по волосам, по лицу, по руке. «Мы лепим друг друга по человеческому образу и подобию», — говаривали старики, когда гладили младенцев или детей постарше, а то и друг друга, этими долгими, медлительными, ласкающими движениями.

— Сетер тоже скоро войдет в кеммер, — спустя недолгое время сказала мать. — Но, как я полагаю, на месяц-другой позже тебя. Дори предлагает устроить день двойного кеммера, но я считаю, что у тебя должен быть твой собственный день в подходящее для тебя время.

— Мне не нужно, — вырвалось у меня сквозь слезы, — я не хочу, я только хочу, я только хочу уйти…

— Сов, — сказала моя мать, — если ты хочешь, ты можешь отправиться в дом кеммера в Геродда Эреб, где ты никого не будешь знать. Но я думаю, что тебе будет лучше здесь, где все люди тебя знают. Им это понравится. Они будут так рады за тебя. Ох, как же твоя бабушка гордится тобой! «Вы видали мое внучатое дитя? Сов, что за прелесть, что за махад!» — всем уже до слез надоело слушать о тебе…

Махад — это словечко диалектное, рирское словечко. Оно означает человека сильного, красивого, щедрого, достойного, человека надежного. Строгая мать моей матери, которая приказывала и благодарила, но никогда не хвалила, сказала, что я — махад? От этой жуткой мысли у меня мигом слезы высохли.

— Ладно, — сами собой выговорили с отчаянием мои губы. — Здесь. Но не через месяц! Этого не будет. Я не буду.

— Дай-ка я посмотрю, — сказала моя мать. Сгорая от смущения, но и радуясь необходимости подчиниться, мне удалось встать и расстегнуть штаны.

Моя мать бросила беглый деликатный взгляд и приобняла меня.

— Да, в следующем месяце, это уж наверняка, — сказала она. — Через денек-другой тебе станет лучше. А через месяц все будет совсем по-другому. Правда, будет.

Само собой, на следующий день головная боль и жгучий зуд миновали, и хотя мне почти все время хотелось спать, невзирая на усталость, работа у меня стала спориться лучше. А еще через пару дней мое тело снова сделалось почти прежним, легким и гибким. Только если прислушаться, где-то крылось былое странное ощущение, ни с какой часть тела в отдельности не связанное, иногда очень болезненное, а иногда всего лишь странное, такое, что его почти хотелось испытать вновь.

Мы с моим кузеном Сетером вместе проходили ученичество в мебельной мастерской. Мы не ходили на работу вместе, потому что Сетер так и остался слегка хромым после эскапады с веревкой несколько лет назад и добирался до работы плоскодонкой, пока на улицах еще оставалась вода. Когда закрыли шлюз Арре и дороги просохли, Сетеру пришлось ходить пешком. Вот мы и шли вместе. Первые пару дней мы особо не разговаривали. Во мне все еще оставалась злость на Сетера. А все из-за того, что я не могу больше бежать сквозь рассвет, что мне приходится идти, приспосабливаясь к чужой хромоте. И еще из-за того, что Сетер рядом. Всегда рядом. Выше меня ростом, ловчей меня со фрезой — да вдобавок эти длинные тяжелые, блестящие волосы. Ну кому может прийти в голову отращивать такие длинные волосы? Мне казалось, что волосы Сетера лезут мне в глаза, словно бы мои собственные.

Жарким вечером Окре, первого летнего месяца, мы возвращались, усталые, с работы. Мне было видно, что Сетер хромает и пытается скрыть хромоту или хотя бы не обращать на нее внимания, пытаясь покачиваться в такт моим быстрым шагам, выпрямившись и нахмурившись. Огромная волна жалости и восхищения захлестнула меня, и все то странное, растущее, вся новая сущность, где бы она ни пряталась в моем нутре, в глубине моей души, потянулась и развернулась вновь, развернулась навстречу Сетеру, терзаясь и алкая.

— Ты входишь в кеммер? — Голос, исходивший из моих уст, был низким и хриплым, как никогда прежде.

— Через пару месяцев, — ответил Сетер, избегая меня взглядом, все еще напряженный и нахмуренный.

— Похоже, со мной будет это, ну, мне придется сделать это, ну, знаешь что, довольно скоро.

— Хорошо бы и мне поскорее, — сказал Сетер. — Скорей покончить с этим.

Мы не глядели друг на друга. Мне удалось замедлить шаг очень постепенно, так что теперь мы неторопливо шли бок о бок.

— Ты иногда чувствуешь, что у тебя сиськи прямо-таки горят? — Вопрос сорвался с моих уст прежде, чем до меня дошло само намерение задать его.

Сетер кивнул.

— Послушай, а твой писун… — произнес после паузы Сетер.

Мой подбородок опустился в утвердительном кивке.

— Наверное, так и выглядят Чужаки, — с отвращением вырвалось у Сетера. — Это, эта штука торчит наружу и делается такой большой … и мешает.

На протяжении примерно мили мы обсуждали и сравнивали наши симптомы. Какое же это было облегчение — поговорить об этом, найти товарища по несчастью. Но и как же странно слышать, что и у другого те же беды.

— Я тебе скажу: что я во всем этом ненавижу, — взорвался Сетер. — Что я во всем этом действительно ненавижу. Это обесчеловечивает. Чтобы твое собственное тело крутило тобой, как ему вздумается, бесконтрольно — я не могу даже мысли такой вынести. Быть просто секс-машиной. И любой человек становится для тебя тем, с кем можно заниматься сексом. Ты знешь, что люди в кеммере сходят с ума и умирают , если рядом нет никого в кеммере? Что они даже могут нападать на людей в сомере?

— Быть не может! — Меня это потрясло.

— Еще как может. Мне Тэрри рассказывал. Один водитель грузовика в Верхнем Каргаве вошел в кеммер как мужчина, когда их караван застрял в снегу, а он был большой и сильный, и он сошел с ума и он, ну, сделал это со своим напарником, а напарник был в сомере и пострадал, всерьез пострадал, пытаясь отбиться. А потом водитель вышел из кеммера и покончил с собой.

От этой жуткой истории тошнота подступила у меня к горлу от самого желудка, и мне не удалось вымолвить ни слова.

— Люди в кеммере даже уже и не люди, — продолжал Сетер. — И мы должны делать это — мы должны так поступать.

Наконец этот жуткий одинокий страх обнаружил себя. Но разговоры о нем не приносили облегчения. Облачившись в слова, он лишь делался огромнее и страшнее.

— Это глупо, — сказал Сетер. — Это примитивное средство для продолжения рода. Цивилизованным людям нет никакой надобности через это проходить. Люди, которые хотят забеременеть, могли бы делать себе такие уколы. Это было бы генетически разумно. Можно было бы выбирать, от кого зачать. И не было бы всего этого инбридинга, когда люди трахаются со своими отпрысками, как животные. Зачем нам быть животными?

Гнев Сетера задел меня за живое. Моя душа разделяла этот гнев. А еще меня потрясло и возбудило слово «трахаться», которое мне еще не доводилось слышать произнесенным вслух. Взгляд мой вновь упал на кузена, на тонкое раскрасневшееся лицо, на длинные, тяжелые, блестящие волосы. Мой сверстник Сетер выглядел старше меня. Полгода боли в сломанной ноге омрачили и ускорили созревание проказливого бесстрашного ребенка, научив его гневу, гордости, выносливости.

— Сетер, — вырвалось у меня, — послушай, это все ерунда, ты — человек, даже если тебе нужно заниматься этой ерундой, этим траханьем. Ты — махад.


— Гетени Кус, — сказала бабушка: первый день месяца кус, день летнего солнцестояния.

— Мне еще не пора, — сорвалось с моих уст.

— Тебе уже пора.

— Я хочу войти в кеммер вместе с Сетером.

— Сетеру это предстоит через месяц-другой. Уже скоро. Похоже, у вас зато могут оказаться одинаковые циклы. Две половинки луны, а? Вот и со мной так же было. Так что стоит вам с Сетером оказаться на одной волне цикла… — Бабушка никогда не улыбалась мне такой… такой заговорщической улыбкой, словно мы с ней были равными. Мать моей матери в свои шестьдесят лет, старая, низкорослая, коренастая, широкобедрая, с проницательными ясными глазами, была каменщиком по профессии и неоспоримым автократом Очага. Мне — и вдруг равняться с этой выдающейся личностью? Впервые мне пришло в голову, что я, возможно, приобретаю большее, а не меньшее сходство с человеком.

— Мне бы хотелось, — сказала бабушка, — на эти полмесяца отправить тебя в Цитадель. Но выбор за тобой.

— В Цитадель? — Меня это застало врасплох. Мы, Таде, исповедовали Ханддару, но исповедовали весьма бездеятельно, соблюдая только главные праздники, проборматывая благодарение как единое нечленораздельное слово, и не практиковали никаких ритуалов. Никого из моих старших соутробников не посылали в Цитадель накануне дня кеммера. Что же со мной не в порядке?

— У тебя хорошие мозги, — объяснила бабушка. — У тебя и у Сетера. Мне бы хотелось увидеть когда-нибудь, как кто-нибудь из вас отбросит какую-нибудь тень. Мы, Таде, сидим у себя в Очаге и плодимся, как пестри. Разве этого довольно? Было бы неплохо, если хоть кто-то из вас будет иметь в голове что-нибудь и помимо дел постельных.

— А что там, в Цитадели, делают?

— Не знаю, — честно ответила бабушка на мой вопрос. — Отправишься туда — узнаешь. Тебя научат. Тебя могут научить, как контролировать кеммер.

— Отлично. — Больше уговаривать меня не приходилось. Я скажу Сетеру, что Затворники умеют управлять кеммером. Может, меня научат, как это делается, а я научу Сетера.

Бабушка посмотрела на меня с одобрением. Вызов был принят мною достойно.

Конечно, за полмесяца, проведенных мною в Цитадели, меня не научили, как управлять кеммером. Первую пару дней, проведенных там, мне казалось, что я не могу управлять даже собственной ностальгией. Из нашего теплого сумеречного скопища комнат, полных народу, где люди вокруг разговаривают, спят, едят, стряпают, моются, играют в ремму, наигрывают мелодии, повсюду носятся дети, везде шумно, везде моя семья — и вот меня вырвали из нее и через весь город затащили в огромный, чистый, холодный и тихий дом, полный незнакомцев. Они были вежливы, они обращались со мной уважительно. Меня это пугало. С какой стати человек лет сорока, владеющий волшебной наукой сверхчеловеческой силы и выносливости, способный босиком идти сквозь буран, способный Провидеть, человек с глазами, мудрее и спокойнее которых мне не доводилось видывать — по какой причине адепт Ханддары может меня уважать?

— По причине твоего невежества, — сказал адепт Ранхаррер, улыбаясь с огромной нежностью.

Имея в совем распоряжении всего полмесяца, адепты не пытались особо изменить природу моего невежества. Мне пришлось практиковать Нетранс по нескольку часов в день, и мне это понравилось: для них этого было достаточно, и меня похвалили.

— В четырнадцать лет большинство просто с ума сходит оттого, что продвигаются медленно, — сказал мой наставник.

За время последних шести-семи дней моего пребывания в Цитадели некоторые симптомы вновь начали проявляться — головная боль, опухания и резкие боли, раздражительность. Однажды утром простыня на моей постели в моей пустой тихой комнате оказалась запятнанной кровью. Вид этих пятне вызвал у меня ужас и отвращение. Мне подумалось, что это закровоточили расчесанные мною во сне срамные губы, но мне было известно, откуда взялась эта кровь. У меня слезы из глаз брызнули. Мне нужно было где-то отмыть простыню. По моей вине это чистое, возвышенное и прекрасное место оказалось оскверненным, замаранным.

Старый Затворник, обнаружив меня в отчаянии за стиркой простыни, не сказал ничего, а просто принес мне мыло, которое отстирало пятно. А потом я, вернувшись в свою комнату, которую люблю со страстью человека, никогда не ведавшего настоящего уединения, скрючиваюсь на непокрытом ложе, мучительно проверяя каждые несколько минут, не началось ли у меня кровотечение. Так миновало время, предназначенное мне для Нетранса. В громадном здании было очень тихо. Покой снизошел на меня. Странность вновь коснулась моей души, но теперь она не отзывалась болью; то было одиночество, подобное вечернему воздуху, подобное пикам Каргава, различимым ясными зимними днями далеко на западе. Оно было подобно громадному преувеличению.

Адепт Ранхаррер постучался и вошел с моего разрешения.

— В чем дело? — спросил он, с минуту поглядев на меня.

— Все такое странное, — вырвалось у меня.

— Да. — Лучезарно улыбнулся адепт.

Теперь я знаю, как Ранхаррер оберегал и уважал мое невежество — в ханддаратском смысле этого слова. Тогда же мне только и было понятно, что так или иначе мне удалось сказать то, что надо, и порадовать человека, которого мне очень хотелось порадовать.

— Мы собираемся спеть кое-что, — сказал Ранхаррер. — Мне думается, что тебе бы понравилось.

Исполнялся на самом-то деле Хорал Середины Лета, который начинается за четверо суток до Гетени Кус и длится, не прекращаясь, ночью и днем. Певцы и барабанщики присоединяются к хоралу и уходят, когда им вздумается, и большинство из них поет отдельные слоги в нескончаемой групповой импровизации, руководствуясь лишь ритмическими и мелодическими ключами из Книги Хоралов и соблюдая гармонию с солистом, если таковой имеется. Поначалу мне удавалось различить лишь приятно затейливые монотонные звуки поверх тихого, еле различимого барабанного боя. Потом мне наскучило слушать и захотелось попробовать принять участие. И вот уже мой рот открылся, чтобы спеть «а-аа», и другие голоса надо мной и подо мной запели «а-аа», пока мой голос не затерялся в них, и осталась только музыка, а затем внезапный серебристый порыв единственного голоса сквозь общую ткань, против течения, тонущий и исчезающий в этом течении, а затем выныривающий снова… Ранхаррер тронул меня за плечо. Уже наступило обеденное время, и мое пение в Хорале продолжалось с Третьего Часа. После обеда мне вновь захотелось присоединиться к Хоралу, и после ужина — тоже. Так прошло три дня. Мне бы хотелось проводить так же и ночи, если бы мне дозволили. Мне больше не хотелось спать. Меня переполняла внезапная неиссякаемая энергия, не дающая уснуть. Мне было по душе в своей комнатушку петь наедине с собой или читать странные ханддаратские стихи из единственной выданной мне книги, и практиковать Нетранс, стараясь игнорировать жар и холод, лед и пламень моего собственного тела, пока не наступал рассвет, когда мне было дозволено присоединиться к Хоралу.

А потом наступил Отторменбод, канун солнцестояния, и мне пришла пора вернуться к моему Очагу и к дому кеммера.

К моему удивлению, моя мать и моя бабушка, и все старейшины явились за мной в Цитадель с торжественным видом, одетые в церемониальные хайэбы. Ранхаррер препоручил им меня, сказав на прощание лишь: «Возвращайся к нам.» Моя семья парадным эскортом сопровождала меня вдоль по улицам жарким летним утром; все виноградники стояли в цвету, наполняя воздух благоуханием, все сады цвели и плодоносили.

— Прекрасное время, — рассудительно произнесла бабушка, — чтобы входить в кеммер.

Очаг показался мне после Цитадели темным и каким-то съежившимся. Мне захотелось отыскать Сетера, но день был рабочий, и Сетер оставался в мастерской. От этого у меня возникло ощущение праздника — никак уж не неприятное. А потом наверху, в комнате на балконе нашей семьи, бабушка и старейшины формально преподнесли мне новое одеяние — все новое, от ботинок и до великолепно вышитого хайэба. Вручение одежды сопровождалось ритуальными словами — полагаю, не ханддаратскими, а традиционными для нашего Очага; слова эти были древними и странными, принадлежавшими языку тысячелетней давности. Бабушка отчеканила их, словно камешки выплюнула, и накинула гиб мне на плечи.

— Хайя! — воскликнули все.

Все старейшины, да и множество малышей, помогали мне облачиться в новую одежду, словно несмышленому младенцу, а кое-кто из взрослых старался дать мне напутствие — «последнее напутствие», как они это называли, поскольку входя в кеммер, ты получаешь шифгретор, а после получения шифгретора любой совет оскорбителен.

— Держись подальше от старины Эббеча, — пронзительно заявил кто-то из них.

— Держи свою тень при себе, Тадш! — оскорбленно выпалила моя мать и, обернувшись ко мне, добавила. — Не слушай эту старую рыбу. Тадш, вот ведь трепло! А теперь выслушай меня, Сов.

Как тут не выслушать! Гуир отвела меня в сторонку от остальных и заговорила серьезно и с некоторым смущением.

— Помни, это очень важно — с кем ты будешь с самого начала.

Моя голова склонилась в утвердительном кивке.

— Я понимаю.

— Нет, не понимаешь! — выпалила моя мать, позабыв смутиться. — Ты просто помни это.

— А если… ну… — сорвалось с моих уст; моя мать терпеливо ждала. — А если я, если я войду, ну, войду как женщина, то мне, ну, надо ли мне…

— А-а, — сказала Гуир. — Не беспокойся. Пройдет не меньше года, прежде чем ты сможешь забеременеть. Или зачать. На этот раз не беспокойся. На всякий случай остальные за тобой присмотрят. Они все знают, что это твой первый кеммер. Но помни, важно, с кем ты будешь вначале. Избегай, ох, избегай Каррида и Эббеча, и еще кое-кого.

— Пойдем! — крикнул Дори, и мы снова выстроились в процессию, чтобы спуститься вниз и пересечь центральный холл, где все восклицали: «Хайя Сов! Хайя Сов!» — а повара били в свои сковородки. Мне хотелось умереть. Но они, казалось, все были так счастливы, так радовались за меня, что и жить мне тоже хотелось.

Мы вышли из западных ворот и через залитые солнцем сады направились к дому кеммера. Таге Эреб имеет общий дом кеммера с двумя другими Очагами Эреба; это прекрасное здание, украшенное фризами глубокой резьбы в стиле Старой Династии, сильно пострадавшее от капризов погоды за пару тысячелетий. На красных каменных ступенях вся моя семья расцеловала меня, бормоча «благослови Тьму» или «хвала акту Сотворения»: и моя мать основательно подтолкнула меня в плечо — такой толчок на счастье называют «открывающим санный путь» — когда мне настала пора отвернуться от них и войти в эту дверь.

Привратник уже поджидал меня — странный с виду, немного сутулый, с бледной морщинистой кожей.

Мне стало ясно, что это и есть тот Эббеч, о котором так много толковали. Встречать его мне не доводилось, только слышать о нем. Он был привратником нашего дома кеммера, полумертвым — то есть человеком, находящимся в кеммере постоянно, как Чужаки.

Всегда некоторые люди такими и рождаются. Иных можно излечить — а неизлечимые и те, кто не желает исцеления, обычно живут в Цитадели, постигая науки, или становятся привратниками. Это удобно и для них, и для нормальных людей. В конце концов, кому еще захочется жить в доме кеммера? Но тут есть свои издержки. Если ты входишь в дом кеммера в торхармене, в готовности обрести пол, и первым, кого ты встречаешь, оказывается мужчина, его феромоны тут же и на месте сделают тебя женщиной, хотелось тебе того в этом месяце или нет. Ответственные привратники, разумеется, держатся подальше от любого, кто не просил их приблизиться. Но постоянный кеммер навряд ли развивает такую черту характера, как ответственность — равно как и пожизненные прозвища «полумертвый» и «извращенец», я полагаю, этому не способствуют. Моя семья явно не доверяла способности Эббеча держать свои руки и свои феромоны от меня подальше. Но они были к нему несправедливы. Он уважал первый кеммер в той же мере, как и любой другой человек. Он приветствовал меня по имени и показал, где я могу снять свои новые башмаки. А потом он произнес слова древнего ритуального приветствия, пятясь от меня через холл. Впервые мне довелось услышать слова, которые впредь мне предстояло услышать много-много раз в течение многих лет.


— Ты пересекаешь землю .

Ты пересекаешь воду .

Ты пересекаешь снег .


И приподнятый финал на входе в центральный холл:


— Мы вместе пересекаем лед,

Мы вместе входим в Очаг,

Входим в жизнь и приносим жизнь!

В сотворении, славься !


Торжественность этих слов тронула меня и отвлекла от напряженной сосредоточенности на себе. Как и в Цитадели, на меня снизошла знакомая уверенность, рожденная тем, что я являюсь частью чего-то неизмеримо старшего и большего, нежели лично я, даже если оно и кажется мне новым и странным. Мне нужно довериться этому и стать тем, чем оно меня сделает. В то же время меня охватило возбуждение. Все мои чувства были необыкновенно обострены, как и в течение всего утра. Все притягивало мое внимание — красивая голубая окраска стен, легкость и живость моих собственных шагов, текстура дерева под моими босыми ногами, звук и значение ритуальных слов, да и сам привратник. На мой взгляд он выглядел интригующе. Эббеч был никак уж не красив, и однако мне было заметно, как музыкально звучит его глубокий голос, а его бледная кожа была привлекательней, чем мне когда-либо мыслилось. Мне было внятно его страдание; странная, должно быть, у него была жизнь. Мне хотелось заговорить с ним. Но когда он закончил приветствие, держась у двери поодаль от меня, навстречу мне устремилась высокая фигура.

Мне было радостно увидеть знакомое лицо: то был главный повар нашего Очага, Каррид Арраг. Будучи, как и многие повара, особой бурного темперамента, Каррид частенько примечал меня, шутливо задирая, заступая мне дорогу, кидал мне лакомый кусочек: «Держи, малышня! Нарасти себе побольше мяса на костях!» А теперь при виде Каррида на меня навалилось осознание множества новых фактов: и того, что Каррид обнажен, и того, что нагота его не была подобна наготе людей Очага, но была значимой наготой — что он не был Карридом, знакомым мне по Очагу, а сделался дивно прекрасным — что он был именно «он» — и что моя мать предостерегала меня на его счет — что я хочу прикоснуться к нему — что я боюсь его.

Он принял меня в объятия и прижал к себе. Его клитопенис, словно кулак, просунулся между моих ног.

— Эй, полегче, — сказал ему привратник, и в комнату вошли другие люди, казавшиеся мне большими сгустками смутного сияния, полного теней и тумана.

— Не бойтесь, не бойтесь, — сказал Каррид с жестким смешком и мне, и им. — разве же я стану вредить своему порождению, а? Я просто хочу быть тем, кто даст ей кеммер. Как женщине, как настоящей Таде. Я хочу дать тебе эту радость, малютка Сов.

Во время своей речи он раздевал меня, снимая мой хайэб и рубашку большими, жаркими, торопливыми руками. Привратник и прочие наблюдали пристально, но не вмешивались. Меня охватила полная беззащитность, беспомощность, унижение. Я вырывалась, боролась, пыталась поднять и надеть рубашку. Меня трясло от жуткой слабости. Я едва могла стоять. Каррид неуклюже помогал мне; его большая рука поддерживала меня. Я прислонилась к нему, ощущая жаркую дрожь его кожи — чудесное ощущение, словно солнечный свет, словно отблеск пламени. Я прижалась крепче, подняв руки так, что наши тела скользнули друг к другу.

— Эй, погоди, — сказал он. — Ох, ты и красавица, ох, ну Сов же, эй, заберите ее, так не годится!

И он отстранился от меня, смеющийся, но и действительно возбужденный, его клитопенис восхитительно стоял. Я осталась полуодетая, на подгибающихся ногах, изумленная. Глаза мои затуманились, и я ничего толком не различала.

— Пойдем, — сказал кто-то, взяв меня за руку — мягкое, прохладное касание, совсем не похожее на жар тела Каррида. Это была особа из другого Очага, я даже не знала ее по имени. Она казалась мне золотым сиянием в сумеречном и туманном месте.

— Ох, ты преображаешься так быстро, — воскликнула она, смеясь, восхищаясь и успокаивая. — Пойдем, пойдем в бассейн, отдохнем малость. Каррид не должен был так на тебя налетать. Но тебе повезло — оказаться в первый кеммер женщиной, это ни с чем не сравнимо. У меня было целых три мужских кеммера прежде, чем удалось стать женщиной, меня просто бешенство разбирало — всякий раз, только я вхожу в торхармен, а все мои чертовы приятели уже сплошь женщины. Ты на мой счет не беспокойся — влияние Каррида оказалось, скажу я тебе, решающим. — И она вновь засмеялась. — Ох, ты такая красивая! — И она склонила голову и лизнула мои соски прежде, чем поняла, что она такое делает.

Это было чудесно, это охладило пронизывающее их пламя, как не могло бы ничто иное. Она помогла мне окончательно раздеться, и мы вместе с ней вступили в теплую воду большого неглубокого бассейна, занимавшего всю середину этой комнаты. Вот почему в ней стоял такой туман, вот почему так странно звучали голоса. Вода плескалась вокруг моих бедер, моих половых органов, моего живота. Я повернулась к моей подруге и наклонилась поцеловать ее. Это было делом совершенно естественным, тем, чего хотела она и хотела я, и я хотела, чтобы она вновь полизала и пососала мои соски, и она сделала это. Мы долго играли с ней, лежа в неглубокой воде, и я могла бы играть так вечно. Но кто-то присоединился к нам, взяв мою подругу сзади, и она изогнулась в воде, словно прыгающая золотая рыбка, откинула голову назад и принялась играть с ним.

Я вышла из воды и обсушилась, чувствуя себя опечаленной, смущенной и позабытой, и все же крайне заинтересованная тем, что творилось с моим телом. Оно было восхитительно оживленным, просто наэлектризованным, и грубое полотенце заставило меня содрогнуться от удовольствия. Кто-то придвинулся ко мне поближе, кто-то, наблюдавший мои игры с подругой в воде. Он сел рядом со мной.

Это был юноша из одного со мной Очага, Аррад Техемми. Я работала вместе с Аррадом в саду все прошлое лето, и он мне нравился. Он был, как я теперь думаю, похож на Сетера своими тяжелыми черными волосами и длинным тонким лицом, но он был исполнен сияния той славы, которая осияла здесь всех — всех кеммереров, и женщин , и мужчин — такой яркой красоты я прежде не видела ни в одном человеке.

— Сов, — сказал он. — Я хотел бы… твой первый… ты бы хотела… — Его рука уже коснулась меня, а моя — его. — Пойдем, — сказал он, и я пошла с ним.

Он отвел меня в прелестную комнатушку, где не было ничего, кроме пламени в очаге и широкой постели. Там Аррад принял меня в свои объятия, а я его — в свои объятия, а потом между своих ног, и упала вверх, вверх сквозь золотой свет.

Мы с Аррадом пробыли вместе всю эту первую ночь, и кроме того, что мы много трахались, мы еще и много ели. Мне и в голову не приходило, что в доме кеммера найдется еда. Мне казалось, что тут не разрешается ничего делать, кроме как трахаться. Здесь было много еды, и вдобавок очень хорошей, разложенной так, чтобы можно было поесть, едва захочется. Выпивка была более ограниченной; за нее отвечала старуха-полумертвая, не спускавшая с присутствующих опытного взгляда, и она не доливала пива, если кто начинал впадать в буйство или отупение. Мне больше не нужно было пива. Мне больше не нужно было трахаться. Я была завершенной. Я была влюблена на веки вечные на всю свою жизнь в Аррада. Но Аррад (вошедший в кеммер на день раньше меня) уснул и не просыпался, и некто необыкновенный по имени Хама сел возле меня и заговорил со мной, и начал гладить меня по спине восхитительнейшим образом, так что вскоре мы сплелись друг с другом и принялись трахаться, и с Хамой это было совсем иначе, нежели с Аррадом, так что я поняла, что люблю на самом деле Хаму, пока к нам не присоединился Гехардар. Думаю, после этого я и начал понимать, что я люблю их всех и все они любят меня, и что в этом и заключен секрет дома кеммера.

Почти пятьдесят лет миновало и, следует признаться, мне уже не припомнить всех партнеров по первому кеммеру; разве только Каррида и Аррада, Хаму и Гехардара, старину Тубанни, самого умелого и изысканного любовника-мужчину, какого мне только доводилось встречать — и Берре, мою золотую рыбку, с которой я под конец занималась любовью в сонном мирном забытьи перед большим очагом, пока нас обеих не сморил сон. А когда мы пробудились, мы не были женщинами. Мы не были мужчинами. Мы не были в кеммере. Мы были очень усталыми молодыми взрослыми.

— И все равно ты прелесть, — сорвалось с моих уст при виде Берре.

— И ты тоже. — Последовал ответ. — Ты где работаешь?

— В мебельной мастерской у Третьей Стражи.

Мой язык коснулся соска Берре, но это не сработало: Берре чуть передернуло, мне пришлось сказать «извини», и мы засмеялись.

— Я занимаюсь радио. — Ай да Берре! — Тебе никогда не хотелось попытаться?

— Делать радио?

— Нет. Участвовать в передаче. Я веду новости Четвертого Часа и сводку погоды.

— Так это ты? — вырвалось у меня с восторгом.

— Приходи как-нибудь к нам на башню. — Тут же последовало приглашение Берре. — Я тебе все покажу.

Вот так мне и удалось найти дело на всю жизнь и друга на всю жизнь. А по возвращении в Очаг настала моя пора объяснять Сетеру, что кеммер — совсем не то, что мы о нем думали, а гораздо более сложная штука.

День первого кеммера у Сетера пришелся на Гетени Гот, первый день первого месяца осени, в темный лунный период. Один из членов нашей семьи ввел Сетер в кеммер как женщину, а уже она ввела меня. Это был первый раз, когда я вошел в кеммер, как мужчина. Мы и дальше оставались на общей волне цикла, как и предполагала бабушка. Мы никогда не зачинали общих детей, будучи кузенами и имея на сей счет современные предрассудки, но мы занимались любовью во всех сочетаниях, всякое темное время луны, из года в год. И Сетер вводил мое дитя, Тамор, в первый кеммер — как женщину, как настоящую Таде.

Впоследствии Сетер полностью ушел в Ханддару и стал Затворником в старой Цитадели, а ныне он уже адепт. Я часто бываю там, чтобы присоединиться к Хоралу или попрактиковать Нетранс, или просто погостить, и Сетер раз в несколько дней навещает Очаг. И мы беседуем. Будь то старые времена или новые, сомер или кеммер, а любовь остается любовью.

Дело о Сеггри

Первый контакт с Сеггри был зафиксирован в 242 году 93-го Хайнского цикла. Тогда на планете после путешествия продолжительностью в шесть поколений совершил посадку поисковик с Иао (4 Тельца), и его капитан занес настоящий отчет в бортовой журнал своего корабля.


Отчет капитана Аолао-олао


Мы провели около сорока дней в этом мире, который сами туземцы называют Се-ри или Йеха-ри, принимали нас здесь хорошо, и отбыли мы скорее с благоприятным впечатлением от туземцев, насколько слово «благоприятный» согласуется с неповторимым образом их жизни. Обитают они в прекрасных больших строениях, именуемых Замками, со всех сторон окруженных просторными парками. За внешними стенами парков тянутся прекрасно возделанные поля и плодоносные сады, с великим тщанием взращенные на месте знойной и засушливой каменистой пустыни, занимающей большую часть суши на этой планете. Туземные женщины живут в селах и городках, лепящихся к замковым стенам снаружи. Работа по возделыванию земли лежит целиком на плечах женщин, от коих и проистекает все здешнее изобилие. Женщины суть рабыни, крепостные своего лорда, во владениях которого располагается городок, где они проживают. Ютятся они вместе со скотиной самого разного вида, допускаемой прямо в дома, некоторые из которых достигают, впрочем, весьма приличных размеров. Женщины, одетые однообразно неряшливо, всегда и повсюду бродят стайками. Им не дозволяется заходить за стены парка; пищу и прочее добро, которым женщины снабжают мужчин, они оставляют во внешних воротах Замка. Перед нами женщины выказывали великий страх и недоверие. Когда кое-кто из моих людей, выйдя на дорогу, пытался полюбезничать там с девушками, из городка, точно стая диких зверей, высыпала толпа женщин, и мои люди предпочли спешно ретироваться в Замок. Наши гостеприимные хозяева посоветовали ради нашего же блага держаться подальше от женских поселений, чего мы впоследствии и придерживались.

Туземные же мужчины свободно разгуливают по своим огромным паркам, затевая то и дело различные спортивные состязания. На ночь глядя они как правило отправляются в определенные дома, которые принадлежат им в городке, где могут для удовлетворения похоти выбрать себе женщину, какую заблагорассудится. Женщины платят им за удовольствие тамошней валютой, как нам пояснили, медной монетой, а впоследствии, если случается забеременеть, еще и доплачивают. Ночи свои, таким образом, мужчины проводят в плотских наслаждениях так часто, как им того хочется, а дни — в разнообразных физических упражнениях или играх, и особенно часто в некой жестокой разновидности борьбы, где они швыряют друг друга в воздух так, что мы просто диву давались, как это у них обходится без членовредительства; они же легко вскакивали на ноги и возвращались в битву, в которой было почти что невозможно уследить за удивительно проворными движениями их конечностей. Они увлекаются также фехтованием на притупленных мечах и поединками с использованием длинных легких палок. Затем следует упомянуть также игру в мяч на большом поле, в которой игроки хватают и передают мяч руками или же отчаянно пинают его ногами, равно как пинают, толкают и сшибают игроков команды противника — да так, что многие из них получают увечья в пылу этой борьбы, надо сказать, весьма и весьма зрелищной: две команды в цветастых униформах, изукрашенных сверх всякой меры золотой мишурой, гурьбой мечутся по полю туда-сюда, вслед за мячом, который уносит из свалки к тем или иным игровым воротам кто-либо из игроков, вырвавшийся на свободу и преследуемый по пятам разгоряченными конкурентами. Так называемое «поле брани» для этой игры располагается вне стен замкового парка, близ городка, так что женщины могут приходить поглазеть на зрелище и «поболеть», что они и делают постоянно, причем весьма пылко — скандируя имена полюбившихся игроков и подбадривая их неистовыми воплями.

Мальчиков в возрасте одиннадцати лет забирают у матерей и отправляют в Замки, дабы дать воспитание, подобающее мужчинам. Мы стали свидетелями одного из подобных случаев, сопровождаемых, как водится, пышной церемонией и всеобщим ликованием. Как нам объяснили, здешние женщины гораздо хуже переносят беременность ребенком мужского пола, и многие из новорожденных мальчиков, несмотря на все уделяемое им внимание и заботу, умирают еще во младенчестве, так что в этом мире насчитывается гораздо больше женщин, нежели мужчин, в чем мы усматриваем очевидный промысел Божий, направленный против этой расы, равно как и против всех прочих, кто отказывается ЕГО признать, — нераскаявшихся язычников, чьи уши глухи к словам истины, а очи слепы к свету ее.

Этим людям почти неведомо искусство — за исключением разве что своего рода первобытной пляски, — а их научные познания сродни познаниям дикарей. Один почтенный старец из Замка, весь разодетый в парчу и бархат, с коим мне довелось беседовать и которого все крайне почтительно величали не то князем, не то Великим дедом, проявил вопиющее невежество, спросив нас, с какой это звезды мы спустились — он, оказывается, был убежден, что звезды суть обитаемые миры, населенные людьми и прочими тварями. Туземцы пользуются сухопутным транспортом и морскими судами единственно на паровой тяге, и мы не заметили у них никаких признаков воздухоплавания, не говоря уже о космических полетах. Они к тому же не проявляют ни малейшего интереса к подобным вещам, а когда разговор все же коснется этой темы, ограничиваются полупрезрительной репликой: «Это все женские штучки!». Ничуть не сомневаюсь, поинтересуйся я у самых достопочтенных из этих мужей о таких общеизвестных вещах, как принципы работы машин, прядение тканей, трансляция головидения, меня незамедлительно поставили бы на место, упрекнув в интересе к сугубо женским материям и поведении, недостойном истинного мужчины.

Впрочем, они оказались весьма сведущи в вопросах, связанных с разведением различных свирепых животных в пределах своих парков, а также в шитье одежды, которую самолично кроят из тканей, изготовленных на женских фабриках. Они вовсю состязаются в украшении своих одежд и вышивках на оной — в такой мере, какую мы навряд ли можем считать чертой, свойственной настоящим представителям сильного пола, готовым в любой момент к схватке или спортивному состязанию, болезненно честолюбивым и гордым.


Бортовой журнал с записями капитана Аолао-Олао был возвращен (по окончании рейса продолжительностью в двенадцать поколений) в Священные Архивы Вселенной на Иао, которые были рассеяны и пропали в эпоху смуты, именуемую Тумулт, и лишь фрагменты его случайно сохранились на Хайне. До нас не дошло никаких письменных свидетельств о дальнейших контактах с Сеггри вплоть до посылки туда первых наблюдателей Экумены в 93/1333; посланцами этими были альтерранский мужчина Каза Агад и хайнская женщина Г. Веселие. После года, проведенного на орбите планеты и посвященного составлению карт, фотографированию, записи и исследованиям радиовещания, анализу и изучению основного местного языка, эти двое наблюдателей Экумены совершили посадку. Действуя в соответствии с собственными убеждениями об уязвимости планетных цивилизаций, они представились туземцам как уцелевшие после гибели унесенного ураганом рыболовного судна с далекого острова. Они были, как это и предполагалось, немедленно разлучены, Казу Агада отправили в Замок, а Веселие — в городок. Каза представился своим собственным именем, достаточно благозвучным для уха аборигенов, а Веселие выступала под псевдонимом Юде. Мы располагаем единственно ее отчетом, три отрывка из которого и приводим ниже.


От мобиля Геринду’уттахайюдетви’минраде Веселие

Заметки для отчета Экумене, 93/1334


34/223. Принципы действия здешних торговых сетей и информационных каналов, то есть тем самым и источники осведомленности туземцев о том, что творится в любой точке их мира, слишком сложны для меня, чтобы и дальше изображать из себя Глупую Чужестранку, Жертву Кораблекрушения. Экхоу пригласила меня сегодня к себе и сказала:

— Если бы у нас здесь имелся какой-либо ценный оплодотворитель или наши команды побеждали в матчах, я бы решила, что ты заурядная шпионка. И все же, кто ты такая?

— Вы не могли бы позволить мне отправиться в академию в Хаджке? — сказала я.

— Зачем? — спросила она.

— Там ведь есть ученые, я полагаю. Мне крайне необходимо пообщаться с ними.

Это показалось ей вполне разумным; она буркнула нечто вроде «Угм» в знак согласия.

— А не мог бы и мой друг отправиться туда вместе со мной?

— Ты имеешь в виду Шаск?

Мы обе растерялись на мгновение. Она никак не ожидала, что женщина может называть своим другом мужчину; я же никогда не рассматривала в таком качестве Шаск, которая была еще крайне молода, и которую я вообще не принимала всерьез.

— Я имею в виду Казу, мужчину, который прибыл сюда вместе со мной.

— Мужчину — в академию?! — Экхоу буквально оторопела. Пристально вглядевшись в меня, она спросила: — Откуда ты взялась?

Вопрос был прямой и честный, без тени вражды или вызова. Как хотелось бы мне иметь возможность ответить на него, однако я все более и более убеждаюсь, что мы можем нанести жестокую травму этим людям; боюсь, здесь мы столкнулись не с чем иным, как с проблемой выбора Резехаванара.

Экхоу дала мне деньги для поездки в Хаджку, и Шаск отправилась туда вместе со мной. Позднее я пришла к выводу, что Шаск и впрямь была мне настоящим другом. Ведь это она привела меня в материнский дом, убедив Экхоу и Азман принять меня гостеприимно; она постоянно опекала меня и впоследствии. Однако Шаск была столь опутана условностями во всем, что говорила и делала, что я никак не могла понять тогда, сколь велико было ее сочувствие ко мне. Когда я попыталась поблагодарить ее, а было это по дороге на Хаджку в крохотном и тряском маршрутном такси, она отделывалась дежурными фразами, вроде: «О, все мы одна семья!», или «Люди обязаны помогать друг другу», или «Никто не может жить в одиночку».

Разве женщина не может прожить одна? — спросила я ее тогда, так как мне уже встречались одиночки, принадлежавшие не то к материнскому дому, не то к дочернему, не то к обоим сразу, или же к единой большой семье, вроде семьи Экхоу, объединяющей сразу три поколения: пять старших женщин, три их дочери, проживающие в одном доме с ними, и пятеро детей — мальчик, которого все безудержно баловали, и три девочки.

Может, разумеется, — ответила Шаск. — Если женщина не хочет брать себе жен, она может жить и одна. Старухам, когда все их жены умирают, случается доживать свое в одиночку. Обычно тогда они переходят в дочерний дом. А также вевы в академиях, они там всегда находят себе место побыть в одиночестве.

Пусть вся и в путах условностей, однако Шаск старалась отвечать на мои вопросы серьезно и обстоятельно, предварительно обдумывая каждый свой ответ. Она для меня была замечательным информатором, а также здорово облегчала жизнь, не терзая вопросами, откуда я свалилась на их головы. Тогда я объясняла это себе ее нелюбознательностью, погружением в себя как своего рода защитной реакцией на окружающее или даже эгоизмом молодости. Теперь вижу, что то было не что иное как деликатность.

— Вевы— это учителя?

— Угу.

— Наверное, учителя в академиях — личности весьма уважаемые?

— Да, и слово «вевы» означает именно это. Именно поэтому к матери Экхоу мы обращаемся «Вев Кокоу». Академий она не кончала, но она — мудрый человек с огромным жизненным опытом, и у нее есть чему поучиться.

Словом, «уважаемый» и «учитель» здесь суть синонимы, и единственное почтительное обращение женщины к женщине, что мне доводилось слышать, означает именно «учитель». А если так, то не самой ли себе выказывает почтение Шаск, просвещая меня? А может, пытается заодно заслужить и мое уважение? Все это проливает некий новый свет на социум, главные ценности которого представлялись мне до сих пор связанными лишь с чисто материальным благополучием. Задедр, нынешнюю градоначальницу Рехи, буквально боготворят за ее богатство, которое просто бьет в глаза; однако, ее никто никогда не назовет «вев».

Я спросила у Шаск:

— Ты научила меня столь многому, можно я стану обращаться к тебе «Вев Шаск»?

Смущенная и одновременно польщенная, она сказала:

— Нет, нет, что вы!

Затем после долгой паузы добавила:

— Если вы когда-нибудь вернетесь в Реху, я очень хотела бы любить вас, Юде, любить по-настоящему.

— А я-то полагала, что ты влюблена в оплодотворителя Задра, — выпалила я.

— О, да! — сказала она, и глаза ее приобрели мечтательно-отсутствующее выражение, типичное для здешних женщин, когда разговор зайдет о представителях мужского пола. — А вы разве нет? Одна только мысль, что он вводит в тебя пенис, о-о-о! Я мигом становлюсь влажной!

Шаск плотоядно потянулась. В свою очередь я испытала смущение, чего не сумела скрыть от нее.

— Разве он вам не нравится? — настаивала Шаск с наивностью несносной девчонки, точно олух-недоросль, хотя, как я уже знала, отнюдь не была им. — Однако, мне никогда не суждено заполучить его, — добавила она со вздохом.

— Поэтому ты и захотела меня, подумала я и меня передернуло от отвращения.

— Я не собираюсь транжирить свои денежки, — гордо изрекла Шаск минуту спустя. — Думаю обзавестись ребеночком на будущий год. Конечно, оплодотворитель Задр мне не по карману, он великий чемпион, но если я не поеду на ближайшие игры в Кадаки, то сэкономлю достаточно, чтобы заполучить себе вполне приличного оплодотворителя в нашем Доме соитий, может, самого Розру. Я хотела бы — конечно, это глупо, но я все равно скажу — я хотела бы, чтобы вы стали любовной матерью моего ребеночка. Я знаю, вы не сможете, вам надо ехать в академию. Но я все равно хотела сказать вам это. Я люблю вас.

Шаск взяла мои ладони в свои, поднесла их к лицу, прижалась к ним глазами на миг, затем отпустила. Она улыбалась, но на моих руках были слезы.

— О, Шаск, — пробормотала я смущенно.

— Все в порядке, — сказала она. — Мне надо минуточку поплакать.

И она заплакала. Плакала она открыто, вся изогнувшись, заламывая руки, негромко, но взахлеб. Я поглаживала ее по руке, ощущая невыразимо острый стыд. Остальные пассажиры поглядывали на нас искоса, издавая сочувственные звуки. Одна пожилая женщина даже сказала: «Поплачь, поплачь, детка, от этого станет легче!». Спустя несколько минут Шаск выплакалась, утерлась рукавом, глубоко вздохнула и сказала мне с улыбкой:

— Теперь все в порядке. Водитель! — крикнула она тут же. — Мне надо помочиться, можете остановить на минутку?

Водитель, угрюмая женщина, хрюкнула что-то неодобрительно, но послушно остановила микроавтобус на широкой травянистой обочине. В этом вполне однополом в повседневной жизни обществе многое выглядит гораздо проще. А может, — это пришло мне в голову, когда я переживала свой мучительный стыд, — этому социуму и вовсе срам неведом?


34/245 (фонограмма). По-прежнему ничего от Казы. Полагаю, что поступила правильно, когда дала ему ансибль. Надеюсь, он поддерживает контакт с кем-либо. Хотелось бы, чтобы со мной. Мне крайне необходимо знать, что творится в Замках.

В любом случае я теперь куда лучше понимаю то, что видела на Играх в Рехе. Здесь на каждого взрослого мужчину приходится по шестнадцать женщин. Примерно одно из шести зачатий приносит плод мужского пола, однако многие младенцы нежизнеспособны, и это сводит пропорцию к моменту половой зрелости к одному на шестнадцать. Мои предки получили бы немалое удовольствие, играя в свои генные игры хромосомами этих людей. Чувствую себя малость виноватой, несмотря на то, что было то добрый миллион лет назад. Мне следует научиться действовать здесь без излишнего стыда, но при этом еще сохранить бы совесть. Что бы ни случилось. К делу! Такой маленький городок, как Реха, делит «свой» Замок с другими городками. Уже на десятый день после посадки мне довелось увидеть первое умопомрачительное «представление», так называемую Финальную игру, в ходе которой замок Авага пытался отстоять свое место в табели о рангах против поползновений какого-то замка с севера и потерпел фиаско. Для команды Аваги это означало, что она не сможет в этом году принять участие в Большой игре в Фаджре, городке к югу отсюда, игре, после которой команды получают право участвовать в Великой игре в Заске, куда съезжается народ со всего континента — сотни игроков и многие тысячи зрителей. Я видела несколько голорепортажей о Великой игре прошлого года в Заске. В ней, по словам комментатора, участвовало 1280 спортсменов, и по полю каталось одновременно 40 мячей. Мне это казалось сперва одной невообразимой свалкой, своего рода битвой двух безоружных армий, но теперь я прихожу к выводу, что здесь играют роль, причем немаловажную, индивидуальное мастерство и стратегический гений. Все игроки победившей команды получают специальное почетное звание на текущий год и еще одно пожизненное и с триумфом возвращаются по своим замкам, делясь славой с поддерживающими их городами.

Сейчас я уже куда лучше понимаю, как все это действует, поскольку вижу систему как бы со стороны, так как в академии, где я теперь нахожусь, никому нет дела до поддержки замков. Люди здесь, в отличие от молодежи в Рехе, да и не только молодежи, практически не интересуются спортом и сексуальными гигантами. Там, в Рехе, это своего рода общественный долг. Приветствуй свою команду, болей за избранного мужчину, обожай своего героя. И это понятно. Если вникнуть в их ситуацию, им ведь действительно нужны в их Домах соитий крепкие, здоровые парни — своего рода социальная селекция взамен естественного отбора. Но я весьма рада, что убралась подальше от всего этого тарарама и обожания, от плакатов, изображающих парней с бугрящимися бицепсами и гигантскими восставшими членами, от глазков в спальнях.

Я решила для себя проблему Резехаванара. Выбираю опцию «Не совсем правда». Шогград и Скодр и прочие учителя, мы зовем их профессорами, — люди интеллигентные, просвещенные, способные воспринять концепции космических перелетов и тому подобного, принимающие ответственные решения о внедрении технологических новинок и так далее. Я ограничиваю себя в ответах на задаваемые ими вопросы о технологии. Позволяю им считать, и это так естественно для большинства людей, особенно для выходцев из монокультурного социума, что наше общество во многом подобно здешнему. Если же они все-таки поймут, насколько наши общества разнятся, эффект будет сродни разорвавшейся бомбе, а у меня нет ни права, ни причины, ни желания устраивать на Сеггри подобную революцию.

Местный половой дисбаланс стал причиной возникновения социума, в котором, насколько мне удалось понять, мужчины обладают всеми возможными привилегиями, а женщины — всей реальной властью. И это вполне стабильная формация. Согласно местным историческим хроникам она существует по меньшей мере два тысячелетия, а возможно в той или иной форме и гораздо дольше. Но может быть легко и безнадежно разрушена в результате контакта с нами, если только познакомить местное население с этическими нормами человечества. Не знаю, станут ли мужчины цепляться за свой привилегированный статус или же потребуют освобождения, но женщины наверняка не отдадут власть без энергичного сопротивления, в результате чего может рухнуть эта сексуальная пирамида, разорвутся все привычные отношения между полами. И даже если они сумеют избавиться от навязанной им природой генетической программы, то чтобы восстановить нормальный баланс полов им потребуется время жизни нескольких поколений. Я не могу позволить себе стать тем шорохом, который обрушит эту лавину.


34/266 (фонограмма). Скодр ничего не добилась от мужчин из замка Авага. Ей пришлось выдвигать свои требования крайне осторожно, дабы Боже упаси не проговориться, что Каза пришелец из иного мира или уникален как-либо еще, и тем самым не подвергнуть его жизнь реальной опасности. Оплодотворители из Замка могли бы воспринять такую новость как вызов своим «совершенствам» и потребовать от бедолаги Казы доказательств его превосходства в поединках, требующих физической силы и боевого мастерства. Прихожу к выводу, что в замках царит жесточайшая иерархия, и карьерный рост там возможен единственно путем участия и победы в обязательных или не вполне обязательных, но желательных поединках. Спортивные игры, которые видят женщины, — это только финальные шоу бесконечной серии состязаний, проводящихся внутри Замков. Нетренированный и уже немолодой Каза был бы обречен на поражение в подобных испытаниях. Единственно возможный способ избежать их, по словам Скодр, — прикинуться хворым или слабоумным. Она полагает, что Каза, вероятно, так и поступил, поскольку до сих пор жив; но это все, что удалось ей выяснить: «Мужчина, который потерпел крушение в Таха-Рехе, еще жив».

Хотя женщины кормят, одевают и вообще всячески ублажают оплодотворителей из Замков, взамен они имеют полный отказ последних от сотрудничества. Скодр была рада получить и эту скудную кроху информации. Как и я, впрочем.

Но мы обязательно должны вытащить Казу оттуда. Чем больше я слышу от Скодр о происходящем в Замках, тем опаснее мне все это кажется. Я стараюсь думать об этих людях, как о своего рода нравственных инвалидах, но ведь на деле они подобны солдатам на учебных полигонах. Вот только учения у них никогда не кончаются. Выигрывая свои поединки, они получают всевозможные титулы и звания, аналогичные генеральским и прочим, принятым у наших военных. Некоторые из таких «генералов», лорды, мастера и им подобные, и являются местными спортивными кумирами — предметом обожания в Домах соитий — вроде того, которого так вожделела бедняжка Шаск; однако, становясь постарше, они заслуживают свою известность среди женщин той властью, какую имеют над младшими по рангу, зачастую превращаются в настоящих тиранов и нещадно притесняют своих подданных, покуда не случится очередной переворот и их не «свергнут». Старики, что уже не у власти, чаще всего обречены жить отдельно, изгоями, по всей видимости, в крохотных флигельках вдали от главного строения Замка; к ним относятся, как к опасным безумцам.

Разве такую жизнь можно назвать достойной? Ведь все, что дозволяется мужчинам, то бишь еще мальчикам с одиннадцати лет, это нескончаемый спортивный фестиваль в пределах Замков, к чему, начиная примерно с пятнадцати, добавляются еще и оргии в Домах соитий, также носящие состязательный характер — ради денег и количества заказов в тех же Домах соитий, приносящих новые деньги, и прочее в том же духе. И ничего иного. Никаких вариантов. Никаких тебе занятий торговлей. Никакого обучения ремеслам. Никаких путешествий, если только это не связано с участием в больших играх. Никакого допуска в академии, где они могли бы обрести хотя бы некоторое свободомыслие. Я как-то спросила Скодр, почему какому-либо мыслящему индивиду мужского пола не поучиться немного в академии, так она ответила мне, что учеба скверно влияет на мужчин: умаляет их честолюбие, расслабляет мускулы и делает из них чуть ли не импотентов. «Что входит в голову, выходит из яиц, — были ее слова. — Мужчин для их же блага следует держать подальше от знаний».

Я старалась вести себя тише воды, как меня и учили, но отвращения своего скрыть все же не сумела. Скодр, видимо почувствовав это, спустя какое-то время поведала мне о «тайной школе». Оказывается, некоторые женщины из академий все же протаскивают контрабандой знания для мужчин в Замках. Затем бедолаги встречаются там тайком и обучают друг друга. В Замках в возрасте до пятнадцати вовсю поощряются гомосексуальные связи, неофициально они терпимы и среди взрослых мужчин — Скодр поведала, что такие тайные школы часто возглавляют именно гомосексуалисты. Им приходится блюсти конспирацию, ведь если лорды или мастера застукают их за изучением запретных знаний и идей, они понесут суровую кару. Из таких тайных школ поступило несколько интересных работ, сообщила Скодр, но ей пришлось как следует пораскинуть мозгами, чтобы вспомнить и привести конкретные примеры. Одним оказался мужчина, доказавший любопытную математическую теорему, другим — художник, чьи географические карты несмотря на примитивную технику поражали настоящим профессионализмом. Имени последнего она так и не сумела припомнить.

Искусства, науки, все учения, все профессиональные навыки — все это именуется хаггъяд , то бишь мастерство. И все это изучается в академиях без деления учащихся на узкую специализацию. Учителя и студенты постоянно переходят из одной сферы знаний в другую, и даже если ты признанный авторитет в одной области, в другой можешь быть скромным начинающим школяром. Скодр является вев по психологии, пишет пьесы и изучает историю под руководством одной из вев по истории. Ход ее мыслей всегда обоснован, отличается живостью и удивительным бесстрашием. Моей школе на Хайне нашлось бы чему поучиться у здешней академии. Это замечательное место, настоящий оазис свободомыслия. Однако у свободомыслия здесь только женское лицо. Своего рода свобода в пределах ограды.

Надеюсь, Каза нашел такую тайную школу или что-то еще, какой-либо иной способ приспособиться к жизни в Замке. Физически он не слабак, но ведь эти костоломы годами готовятся к своим играм. И подавляющее большинство этих игр связаны с насилием. Женщины говорят, не волнуйся, мы, мол, не даем нашим мужчинам убивать друг друга, мы бережем их, они наше главное достояние. Но я ведь видела по головидению, в репортажах о поединках по боевым искусствам, где они столь эффектно швыряют друг друга, как с игрового поля уносили серьезно контуженных. «Только неподготовленные бойцы могут получить травму». Весьма утешительно слышать такое. К тому же они сражаются еще и с быками. А в той свалке, что они называют Главной игрой, там ведь умышленно ломают друг другу лодыжки. «Какой же это герой, если без хромоты?» — говорят женщины. Может быть, это все-таки ради безопасности — дать сломать себе ногу, чтобы не было потом нужды доказывать, какой ты есть герой? Но что такого должен доказывать им Каза?

Я попросила Шаск дать мне знать, если услышит о появлении Казы в Доме соитий в Рехе. Однако ведь замок Авага обслуживает (это их слово, они пользуются им и для своих быков-производителей) не один, а четыре городка, поэтому Каза мог быть отправлен куда-то еще. А может и нет, так как мужчины, не побеждающие в состязаниях, вообще крайне редко добираются до Домов соитий. Только чемпионы. А также мальчики от пятнадцати до девятнадцати, которых женщины постарше называют диппида — щеночки, котятки, ягнята. Диппида служат им исключительно для удовольствия. А деньги они платят только чемпионам, когда приходят в Дом соитий, чтобы зачать от них. Но Казе уже тридцать шесть, и кутеночком его никак не назовешь. Он мужчина, а здесь, увы, далеко не самое лучшее место, чтобы быть мужчиной.


Каза Агад погиб; лорд замка Авага в конце концов признал этот факт, но не открыл обстоятельств. Год спустя Веселие вызвала с орбиты свой посадочный модуль и, покинув Сеггри, вернулась на Хайн. Ее прощальная рекомендация была наблюдать и избегать контакта. Однако Стабили решили послать еще одну пару наблюдателей, и на сей раз оба они были женщины, Мобили Элии Айю и Зерин Ву. Они прожили на Сеггри восемь лет, с третьего года пребывания там получили статус Первых Мобилей; Айю оставалась в ранге посла еще пятнадцать лет. Решая проблему Резехаванара, они избрали вариант «Вся правда, но постепенно». Был установлен лимит в 200 посетителей из внешнего мира. В течение нескольких следующих поколений обитатели Сеггри, постепенно привыкая к присутствию в своем мире инопланетян, рассматривали возможность влиться в ряды членов Экумены. Предложения о проведении планетарного референдума по поводу генетической перестройки были отвергнуты — все равно мужские голоса утонули бы в море женских. На момент составления настоящего отчета на Сеггри так и не принята программа глобальной генетической перестройки, хотя уже изучены и применяются различные восстановительные технологии, которые привели к некоторому улучшению ситуации и рождению большего числа доношенных младенцев мужского пола; теперь половая диспропорция на Сеггри составляет около 12:1.

Следующий фрагмент — это мемуары, врученные послу Эрито те Вес в 93/1569 одной женщиной из Уша на Сеггри.


Вы просили меня, дорогой друг, написать Вам что-нибудь, чтобы люди других миров могли узнать о нашей жизни и нашем мире. Это не так-то легко! Еще вопрос, хочу ли я, чтобы кто-то где-то там узнал что-либо о моей жизни. Я знаю, какими странными представляемся мы всем прочим, этим половинчатым расам; я знаю, что нас считают отсталыми, провинциалами, порой даже извращенцами. Возможно, в ближайшие десятилетия мы и примем решение о переделке самих себя, но я не доживу до той поры. И не уверена, что хотела бы дожить до нее. Я люблю свой народ. Мне нравятся наши необузданные, гордые, великолепные мужчины, и мне отнюдь не хочется, чтобы они уподобились женщинам. Мне нравятся наши надежные, властные, благородные женщины, и я не желаю, чтобы они превратились в мужчин. К тому же я вижу, что среди ваших у каждого мужчины своя отдельная личная жизнь и свой отличный от всех других характер, так же и у ваших женщин, и мне весьма трудно решить, чего такого мы лишены, живя той жизнью, что живем.

В детстве у меня был брат на полтора года младше меня. Его звали Итту. Мать моя заплатила за мое зачатие в городе пятилетними сбережениями, и моим оплодотворителем был мастер, Чемпион в Танце. Оплодотворителем же Итту случайно стал один недотепа из нашего деревенского Дома соитий, которого прозвали «Мастер падать на спину». Он никогда ни в чем не побеждал, его годами не нанимали для зачатий, а он так даже доволен был, трахая женщин за просто так. Моя мать часто вспоминала об этом с улыбкой — она еще кормила меня грудью и даже и не думала еще предохраняться, а на чай этому олуху дала всего два медных гроша! Когда поняла, что беременна, пришла просто в бешенство. После проверок, когда выяснилось, что в утробе мальчик, с отвращением ждала, как все ей предсказывали, неизбежного выкидыша. Но Итту родился крепеньким и здоровым, и тогда она заплатила старому ловеласу две сотни медяков — все, что у нее на тот момент было в загашнике.

Итту не рос таким уж неженкой, как другие мальчики, но разве можно удержаться и не побаловать мальчугана? Я не могу припомнить такой поры, чтобы я не присматривала за Итту, и до сих пор могу назубок перечислить, что Маленькому Брату разрешается делать и чего нельзя, а также все опасности, от которых его следует оберегать. Я гордилась своей ответственностью и даже немного кичилась тем, что должна присматривать за своим братом. Никакой другой материнский дом в моей деревне не мог похвастать сыном, до сих пор еще не переехавшим в Замок.

Итту был чудесный ребенок, просто на диво. У него были мягкие кудри, что вполне обычно для нашей части Уши, и огромные глаза; характер ласковый и веселый, и он был чрезвычайно смышленым. Остальные дети обожали его и всегда хотели поиграть с ним, но мы с ним предпочитали играть друг с другом в наши долгие тщательно продуманные игры, когда воображаешь себя кем-то еще. У нас имелось игрушечное стадо из двенадцати коров, которых одна деревенская старуха вырезала из тыкв специально для Итту — все вокруг баловали его подарками, — так эти игрушки были героями нашей любимой игры. Наши коровки жили в стране под названием Шуш, где с ними происходили всевозможные приключения, где они карабкались по отвесным кручам, открывали новые земли, плыли по бурным рекам и прочее. Как в любом реальном стаде, в том числе и в нашем деревенском, вожаками были старые самки; быки жили отдельно; прочих самцов холостили, а вот тёлочки были настоящими искателями приключений. Наш бык совершал церемониальные визиты для обслуживания коров, и тогда ему приходилось вступать в поединок с мужчинами из замка Шуш. Мы вылепляли из земли замок, мужчин изображали веточками, и бык всегда побеждал, сбивая эти прутья. Иногда он обращал в руины и сам замок. Однако самая лучшая из наших историй была связана с двумя телочками: моей по имени Оп и братниной по имени Утти. Однажды наши героини пережили колоссальное приключение в речке, огибавшей деревушку, и их унесло вместе с лодочкой. Мы нашли ее зацепившейся за корягу далеко вниз по течению, где поток становился стремительным и глубоким. В лодке оказалась только одна телочка — моя. Мы с братом без конца ныряли, но отыскать Утти нам так и не удалось. Она утонула. Замок Шуш устроил ей пышную погребальную церемонию, и Итту очень горько плакал о ней.

Он так долго тосковал по своей игрушечной телке, что я попросила пастушку Джерджи разрешить нам помогать ей со скотом, так как полагала, что возня с живой скотиной может утешить братца. Та была только рада заполучить себе бесплатных помощников (когда мать позднее обнаружила, что мы и впрямь всерьез трудимся, она заставила Джерджи платить нам четверть медяка в день). Мы разъезжали верхом на двух больших старых коровах весьма спокойного нрава, на седлах столь больших, что Итту мог спокойно уместиться на своем лежа поперек. В нашем распоряжении было стадо телят-двухлеток, которых мы ежедневно отгоняли в пустыню пастись на эдте , траве, которая куда лучше растет, если ее щиплют. Мы должны были следить, чтобы стадо не разбрелось, не топтало берега речушки, а когда телятам приходила охота пожевать жвачку, нам вменялось в обязанность пристраивать их в таком месте, где их навоз удобрял бы полезные растения. Наши добрые ездовые коровы выполняли большую часть этой работы. Мать приходила проверить, чем мы тут заняты, решила, что все в порядке и пребывание с утра до ночи в пустыне определенно пойдет нам на пользу.

Мы обожали наших стареньких «скакунов», несмотря на всю их серьезность и обстоятельность, точь-в-точь как у старших из нашего материнского дома. Зато телята были совсем иными — все племенные, не лучших кровей, разумеется, обычного деревенского завода, но жизнь на подножном корму из эдты сделала их упитанными и бодрыми. Итту и я объезжали их без седла при помощи одной лишь веревочной уздечки. Сперва мы постоянно заканчивали наши попытки падением на спину и с земли печально лицезрели удаляющиеся копыта и развевающийся победным флажком хвост. Но уже к концу первого года мы сделались замечательными наездниками и обучали наших скакунов разным трюкам, пуская их в полный галоп и вольтижируя на рогах. Итту вольтижировка удавалась просто превосходно. Он дрессировал чалого бычка-трехлетку с рогами в форме лиры, и они отплясывали на пару не хуже прославленных чемпионов вольтижировки из Замков, которых мы видели как-то по голо. Мы не сумели обуздать в себе желание похвастаться и вскоре уже давали представления детям из деревни, приглашая их к Соленому ручью на Большое скаковое шоу с трюками. И, конечно же, вскоре обо всем разузнали и взрослые.

Моя мать была храбрая женщина, но такое оказалось слишком даже для нее, и она заявила мне в холодном бешенстве: «Я доверила тебе присматривать за Итту, а ты подвела меня!».

Все остальные без устали перемывали мне косточки за то, что подвергла опасности драгоценную жизнь мальчика, этот Сосуд Надежды, Вместилище Жизни и тому подобное, но за живое задели меня только слова моей матери.

Я присматриваю за Итту, а он — за мной, — сказала я ей с ощущением правоты, знакомой всем детям, которые так редко чтят первородство. — Мы оба знаем где опасность и мы не делаем никаких глупостей, и мы знаем наших животных, и мы все делаем вместе. Когда Итту переберется в Замок, ему придется делать куда более опасные вещи, и он уже будет знать, как делать хотя бы одну из них. И там ему придется действовать в одиночку, а здесь мы все делаем вместе. И я нисколько не подвела тебя.

Мать посмотрела на нас. Мне уже было почти двенадцать лет, Итту — десять. У матери брызнули слезы, она упала на землю и разрыдалась. Мы оба подбежали к ней, обняли и тоже заплакали. «Я не уйду от вас, — сказал Итту. — Не пойду я в этот проклятый Замок. Пусть попробуют заставить меня!»

И я поверила ему. Он и сам себе верил. Но наша мать знала куда как больше нас.

Может быть, однажды и наступит такой день, когда мальчику дозволено будет самому выбирать себе путь в жизни. Ведь у вашего народа половые признаки еще не определяют судьбу, не так ли? Возможно, когда-нибудь так будет и у нас.

В нашем замке Хиджегга, само собой, присматривали за Итту с самого рождения; раз в год мать высылала им медицинское заключение, а когда мальчику исполнилось пять лет, она вместе с женами повезла его туда на церемонию Конфирмации. Итту вернулся оттуда со смешанным чувством замешательства, отвращения и гордости. Он рассказывал мне потом по секрету:

— Там были все эти старики, они еще так смешно пахли; меня попросили снять с себя всю одежду, и у них еще были такие штуки, чтобы мерить, и они смерили мне пипку! И сказали, что она очень хорошая. Очень-очень хорошая! А что такое «потомство»?

Это был далеко не первый его вопрос, на который я не могла ответить, и как обычно я сымпровизировала:

— Потомство это значит, что ты можешь иметь детей.

Впоследствии выяснилось, что я почти угодила в яблочко.

В некоторых замках, как мне доводилось слышать, с целью подготовки мальчиков лет девяти-десяти к Разлучению к ним порой присылают ребят постарше для общения и разъяснений, дарят билеты на матчи, устраивают экскурсии по парку и помещениям Замка, — все для того, чтобы легче было затем вынести переселение, когда им стукнет одиннадцать. Но ведь мы «дальники», деревенщина с самого краю пустыни, и непреклонно придерживаемся древних обычаев. Кроме как в момент Конфирмации, наши мальчики до своих одиннадцати вообще не вступают в контакт с мужчинами. А в день их одиннадцатилетия все те, кого они до сих пор знали, провожают их до ворот Замка и сдают с рук на руки чужакам, с которыми им предстоит жить теперь до конца дней. Наши мужчины, как и женщины, были убеждены, а многие и до сих пор верят, что только такое Абсолютное Разлучение выковывает настоящих мужчин.

Вев Ушигги, родившая сына и имеющая внука, пять-шесть раз занимавшая должность мэра, пользующаяся, невзирая на скромный образ жизни, огромным авторитетом среди односельчан, услыхала слова Итту о нежелании «идти в проклятый Замок». На следующий же день она явилась с визитом в наш материнский дом, чтобы побеседовать с ним с глазу на глаз. Итту рассказал мне потом, о чем шла речь. Ушигги не стала разводить антимонии и не пыталась подсластить пилюлю. Она объявила, что Итту рожден для служения своему народу и имеет лишь одно предназначение: производить детей, когда станет взрослым — и одну только обязанность: быть сильным и храбрым мужчиной, крепче и мужественнее других мужчин, чтобы женщины захотели иметь детей от него. И еще она сказала, что Итту обязан жить в Замке, ибо мужчины не могут жить среди женщин. И тут мой брат озадачил ее вопросом: «Почему не могут?».

— Ты правда спросил так? — сказала я, восхищенная его смелостью перед грозной старухой.

— Да. И на самом деле она не ответила. Она долго молчала, глядя то на меня, то еще куда-то, снова на меня. В конце концов сказала: «Потому что мы разрушаем их».

— Но ведь это полная чепуха! — возмутилась я. — Мужчины — наше сокровище. Для чего она сказала так?

Естественно, Итту не знал. Но он очень хотел понять слова старухи Ушигги и долго размышлял над ними, и я полагаю, она не могла сказать ничего иного, что впечатлило бы его сильнее.

После долгих споров старейшины деревни и моя мать вместе с женами постановили, что Итту может продолжать практиковаться в вольтижировке, так как подобный навык может пригодиться ему в Замке, но не должен более пасти скот, а также сопровождать меня на пастбище, ему нельзя принимать участие в работе, возлагавшейся в деревне на девочек, и даже играть с ними нельзя. «Ты делал все вместе с По, — сказали ему. — Однако теперь она будет делать все с другими девочками, а ты — самостоятельно, как и положено мужчине».

С Итту они всегда были обходительны — не то что с нами, девочками. Если видели, как мы заговариваем с ним, тут же раздавался строгий окрик: идите, мол, работайте, нечего приставать к мальчику, оставьте его в покое! Когда мы проявляли явное непослушание — Итту и я пробирались, к примеру, к Соленым ручьям, чтобы вместе поездить там верхом, или же просто прятались в нашем старом местечке для игр ниже по течению речки и болтали там всласть, — Итту встречали суровым взглядом с немым укором, меня же наказывали по-настоящему, заключением на сутки в подвал старой ткацкой фабрики, который служил в нашей деревушке тюрьмой. В следующий раз — уже на двое суток, а когда нас застукали вдвоем в третий раз, меня заперли в подвал аж на десять дней. Девушка по имени Ферск раз в день приносила мне поесть и попить, удостоверялась, что я не больна, но ни разу не заговорила со мной. Именно так наказывают людей в нашей деревне. Под вечер до меня доносились с улицы голоса детей. Смеркалось, и я засыпала. Дни напролет мне нечем было заняться, никакого дела, даже не думалось ни о чем, кроме как о бесчестии и позоре, которые я заслужила, поправ доверие взрослых, да еще о несправедливости — меня наказывают, а Итту почему-то нет.

Выйдя оттуда, я почувствовала в себе перемены. Как будто, пока я сидела взаперти, во мне самой захлопнулась какая-то дверка.

Теперь во время трапез в материнском доме нас с Итту старались усадить подальше друг от друга. Какое-то время мы с ним даже не разговаривали. Я вернулась в школу и к своей работе, и знать не знала, чем Итту заполняет свое время. Я даже не думала об этом. До его дня рождения оставалось всего пятьдесят дней.

Однажды вечером, ложась спать, я обнаружила под подушкой записку: «У запруды севодн ночь ». Итту не умел писать грамотно, а то, что все же умел, — это благодаря мне, я тайком обучала его. Я и злилась, и трусила, но, подождав пока все в доме не уснули, поднялась, прокралась наружу, в ветреную звездную ночь и помчалась к запруде. Был уже самый конец сухого сезона, и речка изрядно обмелела. Итту уже сидел там, обхватив руками колени — крохотная тень у самой кромки воды на бледном фоне растрескавшейся глины.

Первое, что я сказала ему:

— Ты хочешь, чтобы меня снова посадили в тюрьму? И теперь уже на целых тридцать дней?

— Но ведь меня собираются запереть лет на пятьдесят, — ответил Итту, глядя в сторону.

— Ну, и что ты теперь хочешь от меня? Ведь так и должно быть! Ты мужчина. Ты должен делать то, что делают все мужчины. К тому же никто не запрет тебя под замок, ты будешь участвовать в играх и приезжать в город на службу, и все такое. Ты даже представить себе не можешь, каково это — сидеть под замком!

— Я хочу уехать в Серраду, — выдохнул Итту и блеснул глазами. — На коровах мы можем добраться до автобусной станции в Реданге. Я скопил денег, у меня есть двадцать три медяка, мы купим билеты до Серрады. Наши коровы сами смогут вернуться домой, если их не связать.

— А что же ты намерен делать в Серраде? — спросила я не без иронии, но с любопытством. Никто из нашей деревни еще не бывал в столице.

— Там есть люди из Эккамены, — сказал Итту.

— Из Экумены, — поправила я. — Ну и что из того?

— Они могли бы забрать меня к себе.

Я почувствовала себя как-то странно, когда он сказал это. Я все еще злилась и презирала его, но во мне уже темной водой разливалась жалость.

— Зачем им это? С какой стати они станут разговаривать с каким-то маленьким мальчиком? Как ты найдешь их там? Двадцать три медяка, этого мало. Путь до Серрады далек. Все это дурацкая затея. Ты не сможешь сделать это.

— Я думал, что ты поедешь со мной, — сказал Итту. Голос его смягчился и уже не дрожал.

— С какой стати мне участвовать в твоей дурацкой затее? — бросила я раздраженно.

— Ладно, — сказал он. — Но ты ведь не выдашь меня? Обещаешь?

— Не выдам, — ответила я. — Но ты не можешь сбежать, Итту. Не можешь. Это было бы… было бы таким бесчестьем.

На сей раз при ответе его голос дрогнул.

— Это волнует меня меньше всего, — сказал он. — Мне нет дела до чести. Я хочу быть свободным!

Мы прослезились. Я села рядышком, мы прислонились друг к другу, как прежде, и немного поплакали — совсем немного, мы не очень-то любили плакать.

— Ты не можешь так поступить, — шепнула я. — Это не сработает.

Он кивнул, соглашаясь со мной и моей мудростью.

— В Замке не так уж плохо, — сказала я.

Спустя минуту он слегка отстранился.

— Мы будем видеться, — сказала я.

— Когда? — спросил он.

— На играх. Я увижу тебя там. Спорим, ты станешь лучшим наездником и мастером вольтижировки. Я уверена, что ты победишь во всех играх и станешь Великим Чемпионом.

Итту принужденно кивнул. Он знал, да и я знала, что я предала нашу любовь и свое первородство. И у него не оставалось больше надежды.

Это был последний случай, когда мы говорили с ним наедине, и один из последних, когда мы вообще разговаривали.

Итту бежал спустя дней десять на ездовой корове в направлении на Реданг. Его без труда догнали и вернули домой еще до наступления ночи. Неизвестно, считал ли он меня предательницей. Мне было так стыдно за то, что я не бежала с ним вместе, что я уклонялась от встречи наедине. Я держалась поодаль, и теперь взрослым не было нужды отгонять меня. Итту тоже не сделал никакой попытки поговорить со мной.

Я вступала в половую зрелость, и мое первое кровотечение случилось ночью как раз накануне дня рождения Итту. В консервативных замках вроде нашего женщине в период месячных возбраняется подходить близко к воротам Замка, поэтому когда Итту становился мужчиной, я стояла далеко позади вместе с еще несколькими девочками и женщинами и мало что смогла увидеть из церемонии. Я стояла молча, пока все пели, потупив взгляд, разглядывая землю и свои новые сандалии, и пальцы ног в сандалиях, и ощущала тупую боль в низу живота и тайный ток крови, и лелеяла свое горе. Я уже тогда знала, что это горе останется со мною на всю мою жизнь.

Итту вошел, и Ворота закрылись.

Он стал Юным Чемпионом по Вольтижировке и в течение двух лет, когда ему исполнялось восемнадцать и девятнадцать, приезжал несколько раз на службу в нашу деревню, но я так ни разу и не повидалась с ним. Одна из моих подруг приходила к нему на сеанс и после пыталась рассказать мне, как хорош он был в сексе, полагая, что мне будет приятно услышать это, но я грубо оборвала ее и ушла прочь в слепой ярости, которую ни она, ни я не сумели бы объяснить.

Когда Итту исполнилось двадцать, его продали в один из замков на восточном побережье. После того, как у меня родилась дочь, я послала ему письмо, писала и потом еще несколько раз, но он не ответил ни разу.

Не знаю, что именно хотели Вы узнать о моей жизни и моем мире. Я даже не знаю, хотела ли бы я, чтобы Вы узнали это. Просто мне нужно было с кем-то поговорить.


Нижеследующий фрагмент представляет собой короткий рассказ популярной писательницы Сем Гриджи из города Адр, написанный в 93/1586. Классическая литература Сеггри складывается из жанров повествовательной поэмы и драмы. Классические поэмы и пьесы, весьма тесно меж собой переплетенные, сохранились как в оригинале, так и в анонимных версиях переписчиков последующих поколений. Сохранению «подлинных» текстов уделялось не так уж много внимания, ибо литература рассматривалась как текущий, «живой» процесс. Отдельные авторы конца семнадцатого века, возможно, уже под экуменическим влиянием взялись за сочинение коротких рассказов описательного или исторического характера или же целиком художественных. Этот жанр приобретает популярность, особенно в больших городах, хотя и не завоевывает столь безбрежную аудиторию, какая есть у великих классических эпосов и драм. Буквально каждому благодаря книгам и головидению известны классические сюжеты и множество летучих выражений из классики, почти каждая взрослая женщина видела или даже участвовала в сценической постановке из классики, а то сразу и в нескольких. Таков один из основополагающих моментов унифицирующего влияния Сеггрианской монокультуры. Повествовательная же проза, воспринимаемая читателем сугубо наедине, служила скорее инструментом, посредством которого культура задает непростые вопросы самой себе, побуждая читателя к моральной самооценке. Консервативные женские круги на Сеггри осудили этот жанр как антагонистический предельно кооперативной и коллективистской структуре здешнего социума. Беллетристика не включается в программу литературных факультетов и нередко сопровождается презрительной коннотацией — «сказочки для мужчин».

Сем Гриджи опубликовала три сборника рассказов. Ее безыскусный, несколько грубоватый стиль весьма характерен для Сеггрианской короткой новеллы.


Неуместная любовь

Рассказ Сем Гриджи


Азак выросла в материнском доме в кварталах Нижнеречья, возле текстильных фабрик. Она была весьма смышленой девочкой, и семья вместе с соседями почли за честь собрать денег, дабы отправить ее в академию. Назад в город она вернулась уже как новая управляющая одной из фабрик. Азак хорошо срабатывалась с людьми, поэтому на службе преуспевала. Она ясно представляла себе, чего хочет добиться в ближайшие пять лет: найти двух-трех партнерш для основания дочернего дома и совместного бизнеса.

Красивая женщина в расцвете юности, Азак находила большое удовольствие в сексе, предпочитая сношения с мужчинами. И хотя она старательно откладывала деньги для основания собственного дела, немало тратила она и в Доме соитий, захаживая туда постоянно и иногда нанимая двух мужчин разом. Ей нравилось наблюдать, как они возбуждают друг в друге доблесть сверх той, которой каждый был способен достичь в одиночку, и как нещадно костерят друг друга, когда плошают. Зрелище вялого пениса она находила донельзя отвратительным и не колеблясь отсылала прочь мужчину, неспособного удовлетворить ее три-четыре раза за вечер.

Замок ее округа на турнире замков Юго-востока приобрел Юного Чемпиона в Танце и вскоре отправил его в местный Дом соитий. Азак, увидев по голо, как тот танцевал в финале, и плененная его текучим, грациозным стилем и красотой, загорелась заполучить его. Он стоил вдвое против остальных мужчин, но она, не колеблясь, выложила денежки. Азак нашла Чемпиона очаровательным и любезным, пылким и нежным, искусным и чутким. В первый же свой вечер они пять раз одновременно достигли оргазма. На прощание Азак оставила ему солидные чаевые. Спустя неделю она вернулась и потребовала Тоддру — так звали Чемпиона. Наслаждение, которое он доставлял ей, было столь острым, что скоро она и думать позабыла об остальных мужчинах.

— Хотелось бы, чтобы ты принадлежал только мне, — сказала она ему однажды вечером, лежа в его объятиях в неге и истоме удовлетворенного желания.

— Это и мое самое большое желание, — ответил он. — Я хочу быть твоим рабом. Меня не возбуждают другие женщины. Я не хочу их, я жажду только тебя.

Азак захотелось узнать, правда ли это. В следующий свой визит она как бы между прочим спросила у управляющей, оправдывает ли Тоддра возлагавшиеся на него надежды.

— Нет, — ответила та. — Все говорят, что его нелегко возбудить, что он угрюм и нелюбезен с клиентками.

— Довольно странно, — удивилась Азак.

— Ничего странного, — сказала управляющая. — Ведь он влюблен в вас.

— Мужчина влюблен в женщину? — Азак прыснула.

— Такое случается и даже слишком часто, — заметила управляющая.

— Я полагала, что только женщины могут влюбляться друг в друга, — сказала Азак.

— Иногда женщины влюбляются в мужчин, и это тоже весьма скверно, — сказала управляющая. — Вы позволите мне предостеречь вас, Азак? Любовь должна рождаться и расцветать только между женщинами. Здесь ей совершенно не место. Такое не доведет до добра. Я терпеть не могу терять деньги, но хотела бы, чтобы вы заказывали иногда и других мужчин, а не одного только Тоддру. Видите ли, вы вдохновляете его на нечто такое, что ему вредит.

— Но вы с ним на пару получаете от меня кучу денег! — сказала Азак, пытаясь обратить все в шутку.

— Он получал бы гораздо больше от других женщин, если бы не влюбился в вас, — возразила управляющая.

Азак аргумент этот показался не слишком убедительным в сравнении с тем наслаждением, которое получала она от Тоддры, и она сказала:

— Ладно, он может обслужить их всех после того, как мы с ним закончим, но сейчас я хочу его.

Этим вечером, удовлетворенная, она сказала Тоддре:

— Здешняя управляющая уверяет, что ты влюблен в меня.

— Я ведь говорил тебе, что люблю, — подтвердил Тоддра. — Говорил, что хотел бы принадлежать только тебе, служить тебе, тебе одной. Я готов умереть за тебя, Азак.

— Но это глупо, — сказала она.

— Разве я не нравлюсь тебе? Неприятен тебе?

— Нравишься, и больше, чем любой мужчина из тех, кого я знала. — Она поцеловала его. — Ты прекрасен и удовлетворяешь меня совершенно, мой милый Тоддра.

— Тебя ведь не тянет ни к кому из других мужчин здесь, правда? — спросил он.

— Ни капельки. Все они безобразные глиномесы по сравнению с моим прекрасным танцором.

— Тогда послушай, — сказал Тоддра, став вдруг крайне серьезным, и уселся на постели. Он выглядел очень стройным, этот молодой двадцатидвухлетний мужчина с длинными, в меру мускулистыми руками и ногами, широко поставленными глазами и тонкогубым чувственным ртом. Азак лежала, поглаживая его бедро и дивясь его красоте. — У меня есть план. Когда я танцую, то есть когда исполняю исторические танцы, я, естественно, изображаю женщину; я делаю это уже с двенадцати лет. Люди не могут поверить, что я мужчина — так хорошо я играю. Если я сбегу — отсюда, из Замка — под видом женщины, то я мог бы прийти к тебе в дом и стать твоей служанкой…

— Что?! — изумилась Азак.

— Я мог бы жить у тебя, — продолжал он настойчиво, склоняясь над ней. — С тобой. Всегда рядом с тобой. Ты могла бы иметь меня каждую ночь. И совершенно бесплатно, только за еду. Я буду твоей служанкой, буду обслуживать тебя, убирать дом, делать все что прикажешь. Ну, пожалуйста, Азак, возлюбленная моя, моя госпожа, позволь мне стать твоим рабом! — Он поймал в ее взгляде недоверие и поспешно добавил: — А когда я надоем тебе, ты сможешь отослать меня прочь…

— Если ты попытаешься вернуться в Замок после такой эскапады, тебя ведь забьют там до смерти, ты, идиот!

— Я стою немалых денег, — возразил Тоддра. — Меня накажут, но большого вреда не причинят.

— Ты ошибаешься. Ты давно уже не танцуешь, а здесь твоя цена тоже упала, и все из-за того, что весь свой пыл ты посвящаешь одной только мне. Так сказала управляющая.

На глазах Тоддры выступили слезы. Азак не нравилось причинять ему боль, но что за вздор втемяшился ему в голову!

— А если тебя разоблачат, дорогой? — сказала она тоном помягче. — Я буду опозорена навсегда. Это очень наивный план, Тоддра. Прошу тебя, даже не заикайся больше о подобных вещах. Но я действительно обожаю тебя, только тебя и никого больше. Ты веришь мне, Тоддра?

Он кивнул и, сдерживая слезы, сказал:

— Это только сейчас.

— Сейчас и еще очень и очень долго! Мой бесценный, мой сладкий, мой прекрасный танцор, мы будем друг с другом так долго, как мы сами того захотим, еще годы и годы! Только ты исполняй свои обязанности и с другими женщинами, которые приходят сюда, очень тебя прошу, иначе твой Замок может сбагрить тебя куда-нибудь подальше. А я не вынесу, если потеряю тебя, мой милый Тоддра!

Она страстно заключила Тоддру в свои объятия, мгновенно его возбудив, распахнулась ему навстречу, и вскоре они оба стонали от наслаждения.

Хотя Азак и не могла принять любовь Тоддры как нечто серьезное — ибо что еще может произойти от таких неуместных эмоций, кроме чепухи вроде этого его совершенно дурацкого плана, — он все же тронул ее сердце, и она испытывала к нему самые нежные чувства, которые постоянно подогревались удовольствием от интимной близости с ним. И поэтому в течение года с лишним Азак проводила в Доме соитий три-четыре ночи в неделю — максимум, который могла себе позволить. Управляющая, все еще пытаясь остудить чувства Тоддры, не стала понижать его тариф несмотря на то, что он по-прежнему был непопулярен среди прочих клиенток заведения. Таким образом Азак истратила на него чертову уйму денег, хотя чаевых от нее после самой первой их ночи он больше уже не брал.

Затем случилось так, что одна из женщин, не сумевшая забеременеть от прочих оплодотворителей, решила попытать счастья с Тоддрой и сразу же понесла, к тому же при тестировании выяснилось, что будет мальчик. Следом за ней от Тоддры забеременела еще одна женщина и снова мальчиком. Тоддра мигом стал опять популярен уже как оплодотворитель. Женщины со всех уголков города сбегались, чтобы попасть к нему на сеанс. Это означало, что он должен откладывать другие заказы, когда у клиенток на зачатие начинается период овуляции. Теперь нередко случалось так, что по несколько вечеров подряд он не мог увидеться с Азак, если только не удавалось всучить управляющей приличную мзду. Тоддра был в унынии от своей популярности, однако Азак утешала и увещевала его, уверяя, что гордится им и что его работа очень важна и не может помешать их любви. На самом-то деле, ее не так уж расстраивала нынешняя занятость Тоддры, так как она встретила кое-кого еще, с кем могла коротать досуг по вечерам.

Этот кое-кто была молодая женщина, красивая и высокая, по имени Зедр, которая работала на той же фабрике специалистом по наладке и ремонту оборудования. Сперва Азак обратила внимание на ее свободную и уверенную поступь, на гордую осанку. Азак отыскала вскоре предлог для знакомства; ей сразу показалось, что Зедр питает к ней чувство, но в течение долгого времени обе вели себя сугубо по-приятельски, не предпринимая никаких шагов в интимной сфере. Они много бывали вместе, вместе ходили на игры и на танцы, и Азак обнаружила, что такой открытый образ жизни доставляет ей удовольствия не меньше, если даже не больше, чем вечное пребывание в Доме соитий наедине с Тоддрой. Они обсуждали, как бы на пару открыть свою ремонтную службу. С течением времени Азак обнаружила, что прекрасное тело Зедр занимает все больше места в ее мыслях. Наконец, однажды вечером в своей отдельной женской квартире Азак призналась, что любит ее, но не хотела бы, чтобы неуместное желание расстроило их дружбу.

— Я влюбилась в тебя с самого первого взгляда, — ответила Зедр. — Но не хотела быть навязчивой. Мне казалось, что ты предпочитаешь мужчин.

— Так оно и было до сих пор, — сказала Азак. — Однако теперь мне хочется любви с тобой.

Сперва Азак немного робела, но Зедр оказалась искусна и деликатна и сумела продлить оргазм подруги и довести его до такой стадии, что той и не снилось.

— Ты сделала меня настоящей женщиной, — сказала ей удовлетворенная Азак.

— Так давай поженимся, — радостно подхватила Зедр.

Они заключили брак, перебрались в дом в западной части города и оставили фабрику, чтобы основать собственное дело.

Тем временем Азак ничего не рассказала о своей новой любви Тоддре, с которым виделась теперь все реже и реже. Немного стыдясь собственной трусости, она утешала себя предположением, что он, столь занятый теперь клиентками на оплодотворение, вряд ли так уж сильно тоскует по ней. В конце концов, несмотря на его романтические бредни, он все же оставался мужчиной, а для мужчины сношение наипервейшее дело — в отличие от женщин, у которых это только одна из составляющих любви и жизни вообще.

Вступив с Зедр в брак, Азак послала Тоддре письмо, в котором сообщала, что их судьбы отныне расходятся в разные стороны, она уезжает и больше с ним не увидится, однако навсегда сохранит о нем самые теплые воспоминания.

От Тоддры немедленно пришел ответ, изобилующий грамматическими ошибками и едва разборчивый, в котором он, многословно заверяя в неизменности своих чувств, умолял ее прийти напоследок и поговорить с ним. Письмо тронуло и смутило Азак, и она постеснялась отвечать на него.

Он писал ей снова и снова и даже пытался отыскать ее по голонету на новой работе. Зедр советовала никак не реагировать: «Было бы жестоко поощрять его сейчас».

Новое дело задалось и пошло как по маслу с самого начала. Однажды вечером, когда они у себя дома шинковали овощи к ужину, раздался стук в дверь. «Войдите!» — сказала Зедр, полагая, что это Чочи, подруга, которую они намечали сделать своей третьей партнершей. Дверь открылась, и вошла высокая красивая женщина с прической, убранной под шарф. Она направилась прямиком к Азак и сказала пресекающимся от волнения голосом:

— Азак, умоляю тебя, позволь мне остаться с тобой!

Шарф пал с ее неимоверно длинных волос, и Азак узнала Тоддру.

Азак была поражена и даже слегка напугана, но поскольку чувство к нему за столь долгое время стало чуть ли не ее второй натурой, она невольно потянулась навстречу обнять его. При виде страха и отчаяния на лице Тоддры в ее сердце вспыхнула острая жалость.

Однако Зедр, мигом сообразив, кто сей гость, не на шутку встревожилась и разозлилась. Все еще с овощным ножиком в руке, она незаметно вышла из комнаты и позвонила в полицию.

Когда же она вернулась, Тоддра все еще продолжал умолять Азак позволить ему остаться в их доме в качестве служанки.

— Я буду делать, все что потребуется, — говорил он. — Прошу тебя, Азак, ведь ты моя единственная любовь. Я не смогу жить без тебя! Меня тошнит от всех этих женщин, которые хотят от меня одной только беременности. Я не могу больше даже танцевать. Все время думаю лишь о тебе, и ты моя единственная надежда. Я стану настоящей женщиной, меня никто не узнает. Я остригу волосы, и никто, ни одна живая душа не сможет меня узнать!

Так продолжал он, одновременно пугающий и жалкий в своей страсти. Зедр слушала бесстрастно, полагая, что имеет дело с очевидным безумцем. Азак же слушала его со стыдом и состраданием. «Нет, нет, это никак невозможно, — повторяла она то и дело, но Тоддра как будто не слышал ее.

Когда явилась полиция, и Тоддра понял, что это за ним, он, пытаясь спастись бегством, ринулся в задние комнаты. Патрульные настигли его в спальне; он отчаянно сопротивлялся, и они были вынуждены применить силу. Азак кричала, чтобы его не били, но женщины-полицейские, игнорируя вопли хозяйки, заламывали Тоддре руки и лупили его по голове до тех пор, пока жертва не затихла совершенно. Обмякшего Тоддру выволокли наружу. Командир патруля задержалась, чтобы снять показания. Азак попыталась оправдать Тоддру, но Зедр изложила факты, добавив от себя, что задержанный — опасный безумец.

Спустя несколько дней Азак вызвали в полицейский участок и уведомили, что Тоддра отослан назад в свой Замок с указанием не командировать его в Дома соитий в течение года или же до тех пор, пока лорды не сочтут его способным вести себя благопристойно. Ей не давала покоя мысль о том, как его накажут там, в Замке. Зедр предположила, что ему, мол, не причинят вреда, слишком уж он ценен — слово в слово повторив то, что говорил сам Тоддра. Азак очень хотелось бы верить в это. Однако от исчезновения Тоддры она, по существу, испытала немалое облегчение.

Азак и Зедр включили Чочи сперва в свое дело, а затем взяли и к себе в дом. Чочи была родом из портовых кварталов, женщина крепкая и острая на язычок, выносливая в работе и нетребовательная, и удобная партнерша в постели. Они были вполне счастливы вместе, и их совместный бизнес тоже процветал.

Пролетел год, затем другой. Однажды Азак оказалась в своем прежнем квартале, где встречалась с двумя женщинами со своей бывшей фабрики для заключения с ними подряда на ремонтные работы. Между делом она поинтересовалась о Тоддре и узнала, что он снова время от времени появляется в Доме соитий, что он получил звание Чемпиона Года по Оплодотворению в своем Замке и пользуется широчайшей популярностью, цена на него подскочила, множество женщин уже родили, и процент младенцев мужского пола необычайно высок. Ради удовольствия его редко заказывают, пояснили женщины, так как у него репутация грубоватого и даже жестокого любовника. Им интересуются только те, кто хочет забеременеть. Вспомнив, как нежен был он с ней, Азак с трудом могла представить себе Тоддру брутальным в постели. Возможно, после жестокого наказания в Замке, решила она, Тоддра как-то переменился. Но ей все же не очень верилось, что он действительно стал иным.

Прошел еще год. Бизнес рос как на дрожжах, и Азак с Чочи всерьез завели разговоры о деторождении. Зедр не очень хотела ходить с животом сама, но была бы счастлива исполнять роль любовной матери. У Чочи в районном Доме соитий был один излюбленный мужчина , к которому она то и дело забегала получить чуток удовольствия, и так как тот имел репутацию неплохого оплодотворителя, она стала захаживать к нему и во время своей овуляции.

Азак не посещала Дом соитий с тех пор, как они с Зедр поженились. Превыше всего в любви она ставила верность и не имела интимных отношений ни с кем, кроме Зедр и Чочи. Когда же призадумалась о беременности, то обнаружила вдруг, что ее былой интерес к мужчинам совершенно угас в ней, обернулся едва ли не отвращением. Азак не нравилась мысль об искусственном осеменении в банке спермы, но ложиться в постель с каким-то незнакомым мужчиной хотелось еще меньше. Не зная, как поступить, она вспомнила о Тоддре, которого любила когда-то и от свиданий с которым получала такое удовольствие. Он снова был Чемпионом Оплодотворителем, известным на весь город как надежнейший производитель. Определенно не нашлось бы другого мужчины, от сношений с которым Азак могла получить хоть какое-то удовольствие. К тому же он так любил ее, что ради нее готов был поставить на карту свою карьеру и даже самое жизнь. Это его безрассудство теперь уже в далеком прошлом. С тех давних пор Тоддра никогда не писал ей писем, а Замок и управляющие Дома соитий не допустили бы его к обслуживанию клиентуры, если бы имелась хоть тень сомнения в его надежности и здравом рассудке. Спустя такой срок, рассудила Азак, почему бы ей не сходить снова к Тоддре, чтобы дать ему то, чего он так желал когда-то.

Она известила Дом соитий об ожидаемых сроках своей ближайшей овуляции и попыталась заказать Тоддру. Он оказался занят все это время, и ей предложили другого оплодотворителя. Однако она предпочла подождать до следующего месяца.

Чочи уже зачала, и буквально как на крыльях летала. «Не тяни, не тяни! — то и дело теребила она Азак. — Пусть у нас будет двойня!»

Мысли о предстоящей встрече с Тоддрой не оставляли Азак. Сожалея о том, что во время последней их встречи она невольно причинила ему боль, Азак собралась с духом и написала ему письмо:


«Дорогой мой, я надеюсь, что наша длительная разлука и неприятности нашей последней встречи забудутся за радостью предстоящего нам свидания, и что ты все еще любишь меня, как люблю тебя я. Я почла бы за большую честь забеременеть от тебя, и будем надеяться, что родится мальчик! С нетерпением жду нашей новой встречи, мой прекрасный танцор. Твоя Азак».


Тоддра, даже если бы захотел, не успел бы ответить на это письмо Азак до начала ее овуляции. Одевалась она, как на праздник. Зедр, все еще не доверявшая Тоддре, пыталась отговорить подругу от визита к нему; на прощанье она мрачноватым тоном пожелала удачи. Чочи повесила Азак на шею амулет своей матери, и Азак ушла.

В Доме соитий дежурила уже новая управляющая, молодая женщина с малоприятным лицом, которая сказала ей:

— Зовите нас, если что. Может, он и чемпион, но скотина та еще, и мы не хотим, чтобы он устраивал тут какие-то пакости.

— Меня он ни в коем случае не обидит, — ответила с улыбкой Азак и уверенно направилась в знакомую комнату, где они с Тоддрой провели так много счастливых часов. В ожидании он, как и прежде, стоял у окна. Когда же обернулся, она поразилась, до чего мало переменился он за эти годы — такой же высокий и стройный, тот же шелковистый водопад волос ниже плеч, тот же устремленный на нее взгляд широко расставленных глаз.

— Тоддра! — воскликнула она, раскрывая объятия.

Он принял руки Азак в свои и вымолвил ее имя.

Ты получил письмо от меня? Ты рад нашей встрече?

— Да, — ответил он, улыбаясь.

— А все эти глупые бредни насчет любви, с этим уже покончено? Мне очень жаль, что ты тогда пострадал, Тоддра. Больше я не хочу такого. Мы ведь можем оставаться самими собой и быть счастливы вместе, как прежде?

— Да, все уже прошло, — сказал он. — Я очень рад снова видеть тебя.

Тоддра нежно привлек Азак к себе, стал бережно раздевать ее, ласкать ее тело, как делал это прежде, хорошо зная, от чего получает она максимум удовольствия, и она тоже еще прекрасно помнила, какие из ее ласк ему особенно нравились. Обнаженные, они улеглись. Азак ласкала его восставший член, возбужденный и вместе с тем как бы не совсем готовый к соитию после столь долгого перерыва, когда Тоддра убрал вдруг правую руку, точно она слегка затекла. Чуток отстранившись, Азак заметила в его руке блеск ножа, который он, видимо, прятал в постели. Теперь он скрывал его у себя за спиной, другой рукой прижимая свою гостью к себе.

В животе у Азак похолодело, но она продолжала ласкать его член и яички, не смея ничего сказать и не способная вырваться из его крепких объятий.

Внезапно Тоддра, навалившись на Азак, вторгся членом в ее влагалище с такой силой и столь болезненно, что ей на мгновение почудилось, будто в нее всадили нож. Тоддра извергся в нее почти в ту же секунду. Пользуясь мигом, когда его тело выгнулось в пароксизме оргазма, Азак выскользнула, бросилась к двери и выскочила вон из комнаты, отчаянно призывая на помощь.

Тоддра уже мчался следом за ней, размахивая ножом, и успел поранить ее в лопатку, прежде чем управляющая вместе с прочими женщинами и мужчинами навалились и скрутили его. Мужчины были очень злы на Тоддру и обращались с ним с жестокостью, которую не смогли унять даже громкие протесты управляющей. Обнаженный, в крови, едва ли в сознании, он был немедленно спутан по рукам и ногам и переправлен в Замок.

Тогда все столпились вокруг Азак, и вскоре ее рана, которая, к счастью, оказалась неопасной, была уже вымыта и перевязана. Еще дрожа от пережитого, она сумела спросить только одно:

— Что же теперь будет с ним?

— А как, по-вашему, следует поступить с насильником и убийцей? Выписать ему премию? — сказала управляющая. — Разумеется, его кастрируют.

— Но ведь это моя вина, — сказала Азак.

Управляющая округлила на нее глаза и сказала:

— Вы сошли с ума? Отправляйтесь-ка домой.

Азак вернулась в комнату и, двигаясь совершенно механически, нахлобучила на себя одежду. Она долго смотрела на кровать, где они только что лежали вместе. Она постояла у окна на том самом месте, где стоял Тоддра. Она вспомнила, как впервые увидела его танцующим на конкурсе, где он получил свой первый чемпионский титул. «Вся моя жизнь —сплошная ошибка», — сказала она себе. Она не знала, как теперь исправить эту ошибку.


Изменения социальной и культурной формации на Сеггри не приняли того катастрофического оборота, которого так опасалась Веселие. Они были медленными и направление их оставалось не вполне ясным. В 93/1602 академия Терхада открыла прием для студентов-мужчин из соседних замков, и трое мужчин сразу же записались на курс. В последующие десятилетия примеру Терхады последовало большинство других академий. Закончив учебу, мужчины должны были возвращаться в свои замки, если только не покидали родную планету навсегда, так как до принятия в 93/1662 Закона об Открытых Воротах аборигенам-мужчинам дозволялось проживать только в Замках или, на время учебы, в академиях.

Даже после принятия этого закона Замки оставались закрыты для женщин, а исход из Замков мужчин оказался куда как медленнее того, какого опасались противники принятия Закона. Адаптация социума к новым условиям происходила весьма и весьма медленно. В нескольких регионах с умеренным успехом осуществлялись программы по обучению мужчин основным ремеслам — таким, как земледелие и конструирование механизмов; мужчины предпочитали трудиться своего рода конкурсными бригадами под управлением женщин, но без них. Немало сеггрианцев прибыло на Хайн для учебы в последние годы — больше мужчины, нежели женщины, невзирая на сохраняющийся там до сих пор огромный половой дисбаланс.

Приводимый ниже автобиографический очерк одного из этих мужчин представляет особый интерес, так как в нем описываются события, непосредственно предшествовавшие принятию Закона об Открытых Воротах.


Автобиографический очерк мобиля Адрара Деза


Я родился в 1641-м году 93-го Экуменического цикла в городе Ракедре на Сеггри. Ракедр был тогда безмятежным, процветающим, консервативным городком, и меня воспитывали на старый лад, как любимое чадо мужского пола в большом материнском доме. Всего, не считая прислуги, нас в доме было семнадцать душ: старшая бабушка, еще две бабушки, четыре матери, девять дочерей и я. Мы отнюдь не бедствовали — все наши женщины работали или в прошлом работали управляющими или квалифицированными рабочими на Ракедрской керамической фабрике, главном городском предприятии. Все праздники мы отмечали с большой помпой и энтузиазмом, украшая дом флажками от фундамента до венчика крыши в честь Посевной, изготавливая фантастические маскарадные костюмы ко дню Урожая и примерно раз в три недели отмечая чей-нибудь день рождения подарками всем подряд. Я был всеми обласкан, но, полагаю, не чересчур избалован. Мой день рождения отмечали ничуть не пышнее, чем моих сестер, и мне разрешалось бегать и играть с ними, как если бы я был девочкой. Еще я замечал, да и мои сестры тоже, что наши матери поглядывали на меня как-то особенно, иным взглядом — задумчивым, отстраненным, а иногда, когда я уже становился постарше, и печальным.

После моей Конфирмации моя родная мать, либо бабушка, ее мать, каждую весну привозили меня в Ракедрский замок ко Дню Посещений. Парковые ворота, которые я прежде видел распахнутыми для меня одного (насмерть перепуганного мальчишки!) в честь моей Конфирмации, в этот день оставались закрытыми, но к парковой ограде было приставлено множество лесенок на колесах. На них-то и взбирались я и еще несколько маленьких мальчиков из города, чтобы с высоты стен, сидя на подушках и под тентами, наблюдать танцы, поединок с быками, борьбу и другие виды состязаний на огромном игровом поле внутри парка. Наши матери ожидали внизу, на скамейках внешнего поля. Мужчины и юноши из Замка сидели с нами, объясняя по ходу дела правила игры и отмечая наиболее интересные моменты в танце или поединке, причем общались они с нами, как с равными, что переполняло нас гордостью. Мне очень нравилось все это, но как только я слезал со стены и отправлялся восвояси, я тут же забывал обо всем, связанном с Замком, как из головы вон, я возвращался к своим делам и играм в материнском доме, к своей настоящей жизни.

Когда мне исполнилось десять, я стал посещать класс для мальчиков в нижнем городе. Этот класс был открыт лет за сорок или пятьдесят до того, чтобы служить своего рода мостиком между материнским домом и Замком, однако Замок из-за возросших внутри его стен реакционных веяний к тому моменту уже вышел из участия в проекте. Лорд Фассоу запретил своим людям выбираться за пределы Замка куда-либо, кроме Дома соитий, да и туда велел ездить только прямиком и в наглухо закрытой машине, а возвращаться обратно с первыми лучами зари — поэтому среди наших учителей в классе совсем не было мужчин. А учительницы, которые пытались объяснить мне, к чему следует быть готовым, когда настанет пора перебраться в Замок, на самом-то деле знали ненамного больше, чем я сам. В плену самых добрых намерений, они в основном пугали и смущали меня. Но этот страх и это смущение оказались самой что ни на есть подходящей подготовкой к жизни в Замке.

Я не сумею описать церемонию Разлучения. Действительно, просто не смогу. Мужчины на Сеггри в те дни имели одно бесспорное преимущество: они знали, что такое смерть. Они все умирали дважды, и первый раз задолго до своей физической смерти. Они оборачивались и кидали последний взгляд на всю свою жизнь, на все что им дорого, на родные лица — а затем ворота за ними захлопывались.

Ко времени моего Разлучения наш маленький Замок раскололся изнутри на «академистов» — либеральную фракцию, сохранившуюся со времен правления лорда Ишога, — и более молодую, однако крайне консервативную фракцию «традиционалистов». Раскол этот ко времени, когда я оказался в Замке, уже приобрел весьма зловещий характер. Власть лорда Фассоу становилась все более суровой и иррациональной. Он правил посредством подкупа, террора и унижений. Это, несомненно, повлияло на каждого из нас, живущих там, и погубило бы нас бесповоротно, если бы не сильная и постоянная нравственная оппозиция, сложившаяся вокруг Рагаза и Кохадрата, любимцев прежнего лорда. Эта пара сожительствовала открыто, поэтому к оппозиции примкнули все гомосексуалисты Замка, а также немалое число остальных, в том числе и многие старшие мальчики.

Мои первые дни и месяцы в дортуаре для новобранцев поставили меня перед пугающей альтернативой: насилие, ненависть и издевательства, что исходили от мальчиков постарше, подстрекаемых измываться над новичками с целью выковать из них настоящих мужчин — или утешение, добросердечие и любовь, которыми встречали нас мальчики из академической партии, одаряя своей тайной дружбой и покровительством. Последние помогали мне в играх и состязаниях, а по ночам брали к себе в постель — не для секса, скорее для защиты от сексуальных домогательств. Лорд Фассоу ненавидел гомосексуализм среди взрослых и, если бы получил добро от Городского Совета, непременно восстановил бы смертную казнь как наказание за подобную провинность. Хотя наказать Рагаза и Кохадрата он все же не осмеливался, старших мальчиков за подобные отношения он карал с присущей ему изощренностью жуткими физическими увечьями — им нарезали бахрому на ушах, а на пальцы надевали докрасна раскаленные стальные кольца. Но он же подстрекал старших мальчиков в порядке тренировки главных мужских навыков насиловать новобранцев. Ни один из нас не избежал этой участи. Особенно боялись мы четырех юношей семнадцати-восемнадцати лет, называвших себя «гвардией Лорда». Едва ли не каждый день они совершали набеги на дортуар новобранцев в поисках новой жертвы, чтобы скопом ее изнасиловать. Академисты защищали новичков как могли, демонстративно затаскивая нас в свои кровати, где мы прикидывались, что рыдаем и протестуем, а они — что вовсю истязают нас и глумятся над нами. Позже, когда становилось темно и все затихало, они давали нам какой-нибудь леденец в утешение, а порой, когда мы уже стали постарше, деликатно и нежно утешали нас тайными любовными ласками.

В Замке совершенно не существовало уединения. Я уже говорил об этом женщинам, которые просили описать условия жизни там, и им показалось, что они меня поняли. «В материнском доме, к примеру, тоже все общее, — сказали мне. — Все время кто-нибудь входит в твою комнату или выходит из нее. Ты не можешь остаться совсем одна, если только не живешь в квартире для одинокой женщины». Я так и не сумел рассказать им, как отлична теплая ненатужная общность материнского дома от сурово-неизбежной публичности ослепительно освещенных замковых дортуаров в сорок коек каждый. Ничто в Ракедре не оставалось сугубо личным, только тайна и тишина, в которой мы глотали наши слезы.

Я вырос и горжусь этим, и вместе с тем испытываю чувство глубокой благодарности к мальчикам и мужчинам, которые сделали это возможным. Я не покончил с собой, как поступили несколько мальчиков за первые годы моей жизни в Замке, и не убил в себе человеческую душу, как поступали некоторые, спасая шкуру. Благодаря материнской заботе академистов — или сопротивления, как называли мы себя позднее, — я сумел-таки стать взрослым.

Почему я называю эту заботу материнской, а не отеческой? Да потому что в моем мире не существует отцов. Одни оплодотворители. Прежде я даже не знал таких слов, как отец или отцовство. И относился к Рагазу и Кохадрату, именно как к своим матерям. И до сих пор продолжаю.

С годами Фассоу обезумел, и его власть над Замком обратилась железной хваткой. Гвардейцы Лорда распоряжались буквально всем. На их счастье в Замке еще сохранилась приличная команда для Большой игры, главная гордость Фассоу, позволявшая нам удерживать за собой место в первой лиге, а также два Чемпиона-оплодотворителя, весьма популярные в городских Домах соитий. Любая попытка академистов подать протест в Городской Совет рассматривалась как типичное мужское нытье или списывалась на деморализующее влияние инопланетян. Со стороны казалось, что в замке Ракедр все в полном порядке. Смотрите, какая у нас классная команда! Смотрите, какие у нас жеребцы! Дальше этого женский взгляд не проникал.

«Как они могли бросить нас?» — этот безмолвный плач рвал на части сердце каждого сеггрианского мальчика. Как она могла оставить меня здесь? Разве она не знает, что здесь творится? А если не знает, то почему не знает? Может, просто не хочет знать?

— Конечно, нет, — ответил мне Рагаз, когда я явился к нему в порыве благородного негодования после отклонения Городским Советом нашей очередной петиции. — Конечно, они не желают знать, как мы тут на самом деле живем. Почему, ты думаешь, они никогда не заходят в Замки? О, мы не позволяем им заходить, это так — но разве смогли бы мы помешать им войти, если бы они действительно захотели? Дорогой мой, мы втихаря сговорились с ними, а они с нами, поддерживать этот краеугольный камень равнодушия и лжи, на коем покоится все здание нашей цивилизации.

— Наши собственные матери бросают нас, — сказал я.

— Бросают нас? А кто кормит нас, одевает, дает нам приют и платит денежки? Мы ведь полностью зависим от них. Если когда-нибудь нам суждено обрести независимость, тогда мы, возможно, сумеем построить общество, основанное не на лжи.

Независимость была столь далекой мечтой, что только мысленный взор Рагаза прозревал ее. Мне кажется, что мыслью своей он забредал и дальше, туда, где человеческие взоры бессильны, где в вечном затмении дремлет мечта о взаимности.

Наша попытка воззвать к Совету возымела последствия только в самом Замке. Лорд Фассоу почуял угрозу своей власти. Спустя несколько дней Рагаз был схвачен гвардейцами Лорда и их шестерками, Фассоу обвинил его в злостном гомосексуализме и в заговоре с целью измены и без проволочек вынес свой приговор. Всех собрали на Игровом поле на экзекуцию. Пятидесятилетнего Рагаза, человека с очень больным сердцем — в молодости он был нападающим в Большой игре и перетрудился на тренировках, — привязали к скамье обнаженным и отстегали «Длинным лордом», кожаной трубкой, наполненной мелкой свинцовой дробью. Берхед, один из гвардейцев, осуществлявший экзекуцию, старательно метил по голове, почкам и гениталиям. Час-другой спустя Рагаз скончался в лазарете.

Той же ночью в замке Ракедр вспыхнул мятеж. Кохадрат, убитый горем пожилой человек, оказался не способен ни унять нас, ни повести за собой. По его мнению, нам следовало оказывать пассивное сопротивление, избегая насильственных действий, до тех пор, пока гвардейцы Лорда когда-нибудь не перебьют себя сами. Прежде мы вели себя именно так. Но теперь — отставили идеалы в сторону и взялись за оружие. «Какова твоя игра, такова и победа», — говорил нам Кохадрат, но мы уже досыта наслушались стариковской премудрости. Мы больше не могли играть в спокойные долгие игры. Мы хотели победы сейчас и разом.

И мы победили. Мы одержали полную победу. Лорд Фассоу, его гвардия и их подручные все до одного были перебиты к моменту, когда в ворота Замка ворвалась полиция.

Я помню, как эти видавшие виды женщины, настороженно передвигаясь вблизи нас, впервые в жизни осматривали помещения Замка и повсюду натыкались на обезображенные трупы — выпотрошенные, кастрированные, обезглавленные; как они таращились на Берхеда, приколоченного гвоздями к полу, с «Длинным лордом», забитым ему прямо в глотку, на нас, бунтовщиков-победителей с окровавленными руками и зверскими лицами, на Кохадрата, которого мы как нашего лидера и оратора вытолкали вперед.

Но он стоял молча. Он глотал свои слезы.

Женщины сбились поплотнее в кучку, крепко сжимая в руках оружие и озираясь по сторонам. Им было страшно, они всех нас принимали за безумцев. Это абсолютное непонимание произошедшего подвигло, наконец, одного из нас на выступление — Тарск, молодой человек со стальным кольцом, надетым некогда на его палец в раскаленном виде, сделал шаг вперед и сказал:

— Эти люди убили Рагаза. Они все здесь сошли с ума. Смотрите. — И он вытянул свою изувеченную руку.

Командир патруля после затянувшейся паузы объявила:

— Никому отсюда не выходить, пока будет идти следствие! — и увела своих подчиненных прочь из Замка, через парк, заперев за собой ворота и оставив нас наедине с нашей победой.

Судебное разбирательство по делу о Ракедрском мятеже, разумеется, широко освещалось, и событие это с тех пор было обсуждено и изучено вдоль и поперек. Мое собственное участие в нем заключалось в убийстве Татидди, одного из гвардейцев Лорда. Мы втроем загнали его в спортзал и измочалили насмерть тренировочными дубинками.

Какой была наша игра, такой стала и наша победа.

Нас не наказали. Новое руководство Ракедра было сформировано из представителей нескольких других замков. Они достаточно хорошо разобрались в ситуации, чтобы понять истинные причины восстания, однако все, даже самые либеральные из них, относились к нам с непоколебимым презрением, как ко взбесившейся скотине, не считая нас за людей. Если мы пытались заговорить, нам не отвечали.

Не знаю, сколь долго мы смогли бы терпеть подобное унижение. Но всего через два месяца после мятежа Мировой Совет принял Закон об Открытых Воротах. Мы уверяли друг друга, что это наша победа, наша заслуга. Но никто из нас не верил в это. Мы говорили друг другу, что мы свободны. Впервые в истории любой мужчина, не желающий оставаться в Замке, мог покинуть его. Мы были свободны!

А что ожидает свободного мужчину за воротами Замка? Никто особенно не задумывался об этом.

Я был одним из тех, кто вышел за ворота утром того же дня, когда закон вступил в силу. Нас было одиннадцать, вместе вышедших тогда в город.

Некоторые из нас, те что родом не из Ракедра, отправились по Домам соитий в надежде получить временный приют. А куда еще могли они направить стопы? Не в отели же и не на постоялые дворы, куда мужчинам вход был заказан. Остальные разбрелись по материнским домам.

На что похоже возвращение с того света? Это нелегко. Ни для того, кто вернулся, ни для его родных. Место, которое он занимал при жизни в их мире, исчезло, перестало существовать, заполнилось бесконечными переменами, привычками, делами и нуждами других людей. Его успели занять. Вернуться с того света значило стать призраком, персоной, для которой здесь не было места.

Ни я, ни мои родные сперва не поняли этого. Я заявился к ним в свои двадцать с лишним наивно и доверчиво, точно тот же одиннадцатилетний пацан, который когда-то покинул их, и они раскрыли объятия своему дитяти. Но ребенка больше не было. А кем же был я?

Долгое время, недели и месяцы, мы, беженцы из Замка, прятались по своим материнским домам. Мужчины из других городов тоже разъехались к родным пенатам, зачастую пользуясь как оказией поездкой команд на игру. В Ракедре нас оставалось человек восемь, но мы совершенно не встречались друг с другом. Мужчинам не место было на улице — столетиями мужчину, оказавшегося на улице в одиночку, немедленно арестовывали. Если мы выходили, женщины бежали от нас или вызывали в полицию, или окружали нас с угрозами: «Убирайся назад в свой Замок! Вали обратно в свой бордель! Исчезни из нашего города!» Нас обзывали трутнями, и мы действительно не могли найти себе никакой работы, никакого применения в женском обществе. Дома соитий не брали нас на службу, поскольку у нас с собой не было рекомендаций из Замка, свидетельствующих о хорошем здоровье и порядочном поведении.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5