Санаторий именовался «Межконфессионным христианским теософическим приютом», куда допускаются пациенты-иностранцы. Старый глубокий снег накрывал поля и крыши домов, но дорога, по которой ехал Смайли, была расчищена. В этот белесый день небо и снег слились в одно пространство без дна и границ. Угрюмый сторож позвонил из сторожки и, получив чье-то разрешение, пропустил Смайли. На стоянке разделялись места «для врачей» и места «для посетителей», и Смайли поставил машину во второй половине. Он позвонил, и унылого вида женщина в серой монашеской одежде открыла ему дверь и залилась краской еще прежде, чем он вымолвил хоть слово. Смайли услышал музыку как в крематории, звон посуды из кухни и человеческие голоса. Это был дом с голыми полами и без занавесок.
– Матушка Милосердная ожидает вас, – застенчивым шепотом произнесла сестра Благодатная.
«Если крикнуть, то во всем доме услышат», – подумал Смайли. Он заметил, что цветы в горшках расставлены высоко, вне досягаемости. У двери, на которой значилось «КОНТОРА», проводница Смайли остановилась и громко постучала, затем распахнула дверь. Матушка Милосердная оказалась крупной женщиной с воспаленным лицом и обескураживающе земным взглядом. Смайли сел напротив. На ее широкой груди покоился вычурный крест, и в ходе разговора она своими крупными руками не раз его касалась. Говорила она по-немецки, медленно и царственно.
– Так, – задумалась она. – Так вы, значит, герр Лахманн, и герр Лахманн – знакомый герра Глазера, а герр Глазер заболел и на этой неделе приехать не сможет. – Она поиграла именами, точно не хуже его знала, что все это ложь. – И он не настолько болен, что смог подойти к телефону и позвонить, но настолько болен, что не может сесть на велосипед и приехать. Правильно?
Смайли подтвердил.
– Пожалуйста, не понижайте голоса только потому, что я – монахиня. У нас тут весьма шумно, и это вовсе не значит, что мы недостаточно религиозны. Что-то вы бледны. У вас не грипп?
– Нет. Нет, я вполне здоров.
– Значит, вам больше повезло, чем герру Глазеру, который слег от гриппа. В прошлом году у нас свирепствовал египетский грипп, за год до этого – азиатский, а в этом году беда, похоже, сугубо наша. Могу я спросить, есть ли у герра Лахманна документы, подтверждающие, кто он есть.
Смайли показал ей швейцарское удостоверение личности.
– Послушайте! У вас же дрожат руки. А гриппа нет. «По профессии – педагог», – прочла она вслух. – Герр Лахманн скрывает, что он светило. Он профессор? Могу я осведомиться, по какому предмету?
– Профессор филологии.
– Так. Значит, филологии. А герр Глазер, какая у него профессия? Он никогда мне этого не говорил.
– Насколько я понимаю, он бизнесмен, – произнес Смайли.
– Бизнесмен, который безупречно говорит по-русски. Вы тоже безупречно говорите по-русски, профессор?
– Увы, нет.
– Но вы – друзья. – Она вернула Смайли удостоверение личности. – Итак, швейцарский бизнесмен, ведущий дела с Россией, и скромный преподаватель-филолог – друзья. Так. Будем надеяться, что эта дружба приносит свои плоды.
– Мы, кроме того, соседи, – добавил Смайли.
– Мы все соседи, герр Лахманн. Вы раньше видели Александру?
– Нет.
– Сюда привозят самых разных девушек. У нас есть крестницы. Есть подопечные. Племянницы. Сироты. Кузины. Несколько тетушек. Несколько сестер. А теперь еще и знакомая профессора. Но вы очень удивитесь, как мало на свете дочерей. Какие, например, взаимоотношения связывают герра Глазера с Александрой?
– Насколько я понимаю, он приятель месье Остракова.
– Который живет в Париже. Но невидимка. А также мадам Остраковой. Тоже невидимки. Таким же сегодня стал и герр Глазер. Вы видите, как нам трудно поддерживать контакты с миром, герр Лахманн? Если сами едва знаем, кто мы, как же можем мы сказать им, кто они? Вам надо держаться с ней очень осторожно. – Прозвонил колокол, отмечая окончание послеобеденного отдыха. – Она иногда погружается во тьму. А иногда видит слишком многое. И то, и другое для нее мучительно. Выросла она в России. Не знаю почему. Это сложная история, в которой многое не стыкуется и полно провалов. Если это не послужило причиной ее болезни, то, безусловно, определяет ее. Кстати, вы не думаете, что герр Глазер ее отец?
– Нет.
– И я тоже. А вы встречались с этой невидимкой – Остраковым? Нет, не встречались. А эта невидимка Остраков существует? Александра утверждает, что это призрак. И что у нее совсем другие родители. Ну, как многие из нас!
– Могу я спросить, что вы ей сказали обо мне?
– Все, что мне известно. А это значит – ничего. Что вы знакомый дяди Антона, которого она отказывается считать дядей. Что дядя Антон заболел – это, похоже, привело ее в восторг, но, по всей вероятности, также и встревожило. Я сказала, что ее отец хочет, чтобы кто-то каждую неделю посещал ее, а она говорит мне, что ее отец – разбойник, который ночью столкнул со скалы ее мать. Я велела ей говорить по-немецки, но она может решить лучше придерживаться русского.
– Я понимаю, – кивнул Смайли.
– В таком случае вы – счастливчик, – колко произнесла матушка Милосердная. – Ибо я не понимаю.
В кабинет вошла Александра, и сначала Смайли увидел только ее глаза – такие ясные, такие беззащитные. В воображении он представлял ее себе почему-то крупнее. Губы у нее оказались пухлые посредине, но тонкие и подвижные в углах, а улыбка – опасно сияющая. Матушка Милосердная усадила ее, сказала что-то по-русски и поцеловала в светлые волосы. Затем вышла, и они услышали позвякиванье ее ключей, пока она шла по коридору, и громкий окрик по-французски, когда она велела одной из сестер убрать эту гадость. На Александре была зеленая блуза с длинными рукавами, схваченными у кисти, а на плечах накинута наподобие плаща кофта. Одежда не сидела на ней, а висела как на вешалке, словно ее вырядили специально для этой встречи.
– Антон что, умер? – тотчас спросила она, и Смайли заметил, что мысль, родившая эти слова, никак не отражается на ее лице.
– Нет, у Антона сильный грипп, – ответил он.
– Антон говорит, что он мой дядя, но он мне вовсе не дядя, – пояснила она. Она хорошо говорила по-немецки, и Смайли подумал, что, вопреки россказням Карлы Григорьеву, она, возможно, унаследовала и это от матери, а возможно, от способного к языкам отца или от того и другого. – Он также делает вид, будто у него нет машины. – Как в свое время ее отец, она вот так же бесстрастно, ничем не выдавая себя, смотрела на Смайли. – Где ваш список вопросов? – поинтересовалась она. – Антон всегда приносит с собой список.
– О, мои вопросы у меня в голове.
– А задавать вопросы без списка запрещено. Мой отец запретил спрашивать из головы.
– А кто твой отец? – тут же подхватил Смайли.
Он снова видел только ее глаза, которые смотрели на него из своего заточения. Александра взяла кольцо клейкой ленты со стола матушки Милосердной и легонько провела по блестящей поверхности пальцем.
– Я видела вашу машину, – доложила она. – «КБ» значит Берн.
– Да, правильно, – сказал Смайли.
– А какая машина у Антона?
– «Мерседес». Черная. Очень шикарная.
– Сколько же он за нее заплатил?
– Он купил ее из вторых рук. И думаю, заплатил около пяти тысяч франков.
– Тогда почему же он ко мне приезжает на велосипеде?
– Возможно, потому, что ему нужны физические упражнения.
– Нет, – возразила она. – У него какая-то тайна.
– А у тебя есть тайна, Александра? – поднял глаза Смайли.
До ее сознания дошел его вопрос, она улыбнулась и дважды кивнула, точно собеседник находился очень далеко от нее.
– Мою тайну зовут Татьяна.
– Хорошее имя, – кивнул Смайли. – Татьяна. Как ты об этом узнала?
Она подняла голову и улыбнулась иконам на стене.
– Об этом нельзя говорить, – выпалила она. – Если станешь говорить, никто тебе не поверит и тебя засадят в клинику.
– Но ты ведь уже в клинике, – заметил Смайли.
Она не повысила голоса, только заговорила быстрее. И сидела застыв, так что казалось, будто даже не делает вдоха между словами. Ясность ее мысли и любезность выражений поражали. Она благодарит его за доброту, сказала она, но она знает, что он очень опасный человек, куда опаснее учителей или полицейских. Доктор Рюди придумал такие понятия, как собственность и тюрьмы, и много других разных умных вещей, которые позволяют миру жить во лжи, добавила она. А матушка Милосердная слишком близка к Богу, она не понимает, что Бога следует оседлать и погонять как лошадь, пока он не понесет тебя в нужном направлении.
– А вы, герр Лахманн, являетесь властью всепрощающей. Да, боюсь, это так.
Она вздохнула и улыбнулась ему усталой снисходительной улыбкой, а когда он опустил взгляд на стол, то увидел, что она ухватила свой большой палец и крутит его, так что кажется, сейчас сломает.
– Может, вы и есть мой отец, герр Лахманн, – с улыбкой предположила она.
– Увы, нет, у меня нет детей, – ответил Смайли.
– Значит, вы Господь Бог?
– Нет, я просто обычный человек.
– А матушка Милосердная говорит, что в каждом обычном человеке есть частица Господа.
Теперь уже Смайли откликнулся не сразу. Он открыл было рот и, поколебавшись – что было для него совсем нехарактерно, – снова закрыл его.
– Я тоже такое слышал. – Он на секунду отвел от нее взгляд.
– Вы должны бы спрашивать меня, чувствую ли я себя лучше.
– Вы чувствуете себя лучше, Александра?
– Меня зовут Татьяна, – возразила она.
– В таком случае как чувствует себя Татьяна?
Она рассмеялась. Глаза у нее стали яркие-яркие.
– Татьяна – дочь человека настолько важного, что такие просто не существуют, – пояснила она. – Он держит под контролем всю Россию, хоть и не существует. Если Татьяну арестовывают, отец освобождает ее. Он не существует, но все его боятся. Татьяна тоже не существует, – добавила она. – Существует только Александра.
– А мать Татьяны существует?
– Она была наказана, – спокойно произнесла Александра, поверяя это скорее иконам, чем Смайли. – Она не подчинилась историческому развитию. То есть она считала, что история пошла по неправильному пути. Она ошибалась. Люди не должны пытаться изменить ход истории. Это история должна менять людей. Я бы очень хотела, чтобы вы взяли меня с собой, пожалуйста. Я хочу уйти из этой клиники.
Руки ее отчаянно сражались друг с другом, а она продолжала улыбаться иконам.
– Татьяна когда-нибудь встречалась со своим отцом? – спросил Смайли.
– Маленький человек смотрел детям вслед, когда они шли в школу, – ответила она.
Смайли ждал, но она больше ничего не добавила.
– А потом? – спросил он.
– Он смотрел из машины. Опускал стекло и смотрел только на меня.
– А ты на него смотрела?
– Конечно. Иначе откуда мне знать, что он смотрит на меня?
– Как он выглядел? Что делал? Он улыбался?
– Он курил. Держался так свободно. Матушка Милосердная иной раз тоже балуется сигаретками. Ну, это ведь естественно, правда? Говорят, курение успокаивает совесть.
Она нажала на звонок – протянула руку и долго держала палец на кнопке звонка. Смайли снова услышал позвякиванье ключей на поясе матушки Милосердной, приближавшееся к ним, пока она шла по коридорам, и шуршание ее шагов, замолкшее у двери, когда она остановилась, чтобы ее открыть, – это были звуки, характерные для тюрем всего мира.
– Я хочу уехать с вами на вашей машине, – повторила Александра.
Смайли заплатил за нее по счету, и Александра наблюдала, как он отсчитывал банкноты под лампой – совсем так же, как дядя Антон. Матушка Милосердная поймала напряженный взгляд Александры и, возможно почувствовав беду, бросила острый взгляд на Смайли, словно опасалась какого-то подвоха с его стороны. Александра проводила его до входной двери и помогла сестре Благодатной открыть ее, затем очень церемонно подала Смайли руку, приподняв ее в локте и слегка присев на одной ноге. Она хотела было поцеловать его руку, но сестра Благодатная не позволила. Александра смотрела, как он направился к машине, и помахала ему, как вдруг уже у самой машины он услышал ее вопль и обнаружил, что она стоит рядом и пытается открыть дверцу, чтобы уехать с ним, но сестра Благодатная обхватила девушку за талию и втащила в дом, а она кричала, кричала.
* * *
Получасом позже в Туне, в том же кафе, откуда Смайли неделю тому назад наблюдал, как Григорьев посещал банк, Джордж молча протянул Тоби заранее подготовленное письмо. Григорьев должен передать его Красскому вечером или когда они встретятся, сказал Смайли.
– Григорьев сегодня вечером хочет уйти к нам, – возразил Тоби.
Смайли рявкнул на него. Единственный раз в жизни рявкнул. Широко открыл рот и рявкнул, и все в кафе встрепенулись: барменша подняла глаза от чтения свадебных объявлений, а из четверых картежников, игравших в углу, по крайней мере один поднял голову.
– Еще не время!
И чтобы показать, что он вполне владеет собой, Смайли спокойно повторил:
– Еще не время, Тоби. Извините. Но еще не время.
* * *
Копии письма, которое Смайли послал Карле через Григорьева, не существует, как Смайли, по всей вероятности, и задумал, но в содержании его можно почти не сомневаться, учитывая, что сам Карла объявлял себя мастером по оказанию давления. Смайли наверняка изложил в письме голые факты: известно, что Александра – его дочь от покойной любовницы, не скрывавшей своих антисоветских настроений; что он устроил Александре незаконный выезд из Советского Союза под видом его агента; что он использовал для собственных нужд общественные деньги и ресурсы; что он организовал два убийства, а возможно, также и официальную экзекуцию Кирова – и все для того, чтобы скрыть свои преступные действия. Смайли наверняка указал, что располагает вполне достаточными доказательствами для того, чтобы Коллегия, учитывая шаткое положение Карлы в Московском Центре, ликвидировала Карлу, а если это произойдет, то за будущее его дочери на Западе, где она живет под фальшивым именем, по крайней мере нельзя ручаться. Денег на ее содержание уже не будет, и Александра станет больной эмигранткой, которую будут перевозить из одной больницы для бедных в другую, – человеком без друзей, без документов и без гроша. В худшем случае ее отошлют в Россию, где на нее обрушатся со всею силой его враги.
Замахнувшись на Карлу палкой, Смайли затем протянул ему ту же морковку, которую предлагал двадцать лет тому назад в Дели: спасайте свою шкуру, переходите к нам, расскажите все, что вы знаете, и наша страна станет для вас родным домом. «Мяч отослан назад», – прокомментировал потом Сол Эндерби, питавший слабость к спортивным терминам. Смайли наверняка обещал Карле, что его не будут преследовать за соучастие в убийстве Владимира, и есть свидетельство, что Эндерби добился того же через своего германского источника в отношении убийства Отто Лейпцига. Смайли, несомненно, в общих словах гарантировал, что Александре на Западе предоставят необходимое лечение и назначат содержание, а при необходимости – будет обеспечено и гражданство. Играл ли он на родственных чувствах Карлы, как в свое время в Дели? Взывал ли к его гуманности, которая теперь столь очевидна? Сдобрил ли он чем-то все это соответствующим образом, чтобы не унижать Карлу и, памятуя о его гордости, уберечь, быть может, от самоуничтожения?
Он, безусловно, предоставил Карле совсем немного времени для решения. Эта своего рода аксиома при оказании давления была хорошо известна и Карле: давать время на раздумья – опасно; только в данном случае есть основания полагать, что рисковал и Смайли, правда, по другой причине: в последнюю минуту он мог неосознанно ослабить нажим. «Только призыв к немедленному действию, – гласит фольклор Саррата, – может заставить дичь порвать сдерживающие путы и вопреки врожденным или привнесенным инстинктам устремиться на волю». Это же положение – в данном случае – применимо и к охотнику.
Глава 27
«Все равно что поставить все на черное, – думал Гиллем, глядя на улицу из окна кафе, – все, что есть у тебя на свете, – и жену, и неродившегося ребенка. И ждать час за часом, когда крупье вертанет колесо».
Он знавал Берлин еще международной столицей «холодной войны», когда каждый переход с Востока на Запад по напряженности был равносилен серьезной хирургической операции. Он помнил, как такими вот вечерами под фонарями собирались группками берлинские полицейские и солдаты союзников, топали ногами, ругали холод, перекладывали с плеча на плечо ружье, обдавая друг друга облачками пара. Он помнил, как стояли в ожидании танки, урча для острастки разогреваемыми моторами и медленно вращая пушками в поисках мишени на другой стороне. Он помнил внезапно вспыхивавший вой клаксонов и стремительный рывок к Бернауерштрассе или к месту, где была совершена попытка побега. Он помнил, как раскладывались пожарные лестницы, выкрикивались приказы стрелять – не стрелять; помнил мертвых, в том числе и агентов. Но сегодняшний вечер, Гиллем знал, останется у него в памяти лишь своей кромешной тьмой – хотелось вынести на улицу факел – и такой мертвой тишиной, что слышался даже треск ружейного выстрела на другом берегу реки.
– Под каким прикрытием он придет? – спросил Гиллем.
Смайли сидел напротив за маленьким пластиковым столиком, где стояла чашка холодного кофе. Он почему-то совсем съежился в своем широком пальто.
– Под самым скромным, – ответил Смайли. – В каком-то таком обличье, которое не привлекает внимания. Насколько я понимаю, здесь проходят главным образом пенсионеры. – Он курил предложенную Гиллемом сигарету и, казалось, был всецело этим поглощен.
– Какого черта, что здесь нужно пенсионерам? – буркнул Гиллем.
– Кое-кто приезжает подработать. Другие посещают нуждающихся во внимании родственников. Я, в общем, не расспрашивал.
Гиллем тем не менее остался недоволен.
– Мы, пенсионеры, стараемся держаться за воздух и за себя, – неудачно пошутил Смайли.
– Можете мне этого не говорить, – отозвался Гиллем.
Кафе находилось в турецком квартале, потому что турки заняли в Западном Берлине место белых бедняков, а дома у Стены были самые паршивые и самые дешевые. Смайли и Гиллем оказались тут единственными иностранцами. За длинным столом сидела целая турецкая семья, они ели лаваш, пили кофе и кока-колу. У детей были бритые головы и большие удивленные глаза беженцев. На старом магнитофоне звучала исламская мелодия. С деревянной арки входа свисали полоски цветного пластика.
Гиллем снова уставился в окно и на мост. Сначала шли пилоны воздушной железной дороги, затем старый кирпичный дом, который Сэм Коллинз и его команда тихонько реквизировали и устроили там наблюдательный пункт. Последние два дня туда незаметно прибывали люди Коллинза. Затем за пространством, ярко освещенным дуговыми фонарями, находилась баррикада, пулеметное гнездо и – мост. Мост предназначался только для пешеходов, идти надо было по стальному коридору – что-то вроде туннеля – шириной где для одного, а где и для троих. Время от времени кто-то в нем появлялся, стараясь держаться спокойно и идти ровным шагом, чтобы не вспугнуть часового на вышке, а очутившись на Западе, выходил на неоновый свет. Днем туннель был серым, а ночью – почему-то желтым и на редкость ярким. Пулеметное гнездо размещалось в двух-трех ярдах от границы – его крыша чуть возвышалась над баррикадой, а вышка господствовала надо всем – черный железный квадратный столб посредине моста. Даже снег избегал ее. Снег лежал на надолбах, преграждавших дорогу транспорту на мост, снег наметало сугробами на освещенном пространстве и возле пулеметного гнезда, он накрывал влажным покровом камни мостовой, но сторожевую вышку обходил стороной, словно по своей воле даже снег не желал к ней приближаться. Почти у самого освещенного пространства туннель суживался и заканчивался калиткой. «Но калитка, – доложил Тоби, – может в мгновение ока захлопнуться с помощью электронного устройства, управляемого из пулеметного гнезда».
Еще не было одиннадцати, а казалось – три часа ночи, потому что Западный Берлин у своих границ ложится спать с наступлением темноты. Внутри этого города-острова все возможно: смех, люди пьют и совокупляются и сорят деньгами, реклама «Сони» сверкает как ярмарочные огни, и светом залиты вновь отстроенные церкви и залы для собраний, но на темных берегах приграничных районов с семи вечера наступает тишина. Рядом с освещенным пространством стояла рождественская елка, но только верхушка ее освещалась и только верхушка была видна через реку. «Вот место, где невозможны компромиссы, – пришло в голову Гиллему, – место, где нет третьего пути». Какие бы порой у него ни возникали сомнения относительно западных свобод, здесь, у границы, они намертво исчезали, как и многое другое.
– Джордж? – тихо произнес Гиллем и бросил на Смайли вопросительный взгляд.
На освещенном пространстве появился трудяга. Выйдя из туннеля, он, как и все пешеходы, сразу словно бы вырос, как если бы гора спала с плеч. В руках он держал маленький чемоданчик и что-то похожее на лампу железнодорожного обходчика. Но Смайли, если и заметил его, то не подал виду, а снова уткнулся в воротник своего коричневого пальто и предался своим одиноким думам. «Если он вообще придет, то придет вовремя», – обронил ранее Смайли. «Тогда зачем же мы явились сюда на два часа раньше? – хотел спросить его Гиллем. – Чего ради мы тут сидим, два иностранца, пьем сладкий кофе из маленьких чашечек, пропитываемся парами этой проклятой турецкой кухни и обмениваемся общими фразами?» Но ответ он теперь уже знал. «Потому что мы обязаны так отнестись к этому человеку, – сказал бы Смайли, если бы пребывал в разговорчивом настроении. – Потому что мы обязаны отнестись к нему с вниманием и ждать его, обязаны этим бдением отплатить за усилие, которое от него потребуется, чтобы вырваться из системы, в значительной степени им созданной. И до тех пор, пока он будет пытаться связаться с нами, – мы его друзья. Ведь на той стороне у него никого нет».
«Он придет, – размышлял Гиллем. – Не придет. Может прийти. Если это не молитва, – вдруг пришло ему в голову, – то что же?»
– Еще кофе, Джордж?
– Нет, благодарю, Питер. Пожалуй, не стоит. Нет.
– Похоже, у них есть даже какой-то суп.
– Благодарю, но я, по-моему, проглотил все, что мог, – произнес Смайли, словно обращаясь ко всем, кто пожелал бы его слушать.
– А я, пожалуй, все-таки закажу что-нибудь, чтобы помочь им с оплатой аренды, – решил Гиллем.
– Аренды? Извините. Конечно. Одному Богу известно, на что они живут.
Гиллем заказал еще два кофе и заплатил за них. Он намеренно расплачивался за каждый заказ на случай, если им придется спешно уйти.
«Приди же ради Джорджа, – молил он, – приди ради меня. Приди ради всех наших проклятых душ, стань тем немыслимым урожаем, о котором мы так долго мечтали».
– Когда, вы сказали, Питер, должен родиться малыш?
– В марте.
– Ах, в марте. И как вы его назовете?
– Мы еще всерьез не думали.
Через дорогу, у освещенной витрины магазина фурнитуры, где продавали решетки под кованое железо, и обитые парчой стулья, и фальшивые мушкеты, и оловянную посуду, Гиллем разглядел закутанную фигуру Тоби Эстерхейзи в меховой балканской шапке, который якобы изучал выставленный товар. Тоби и его команда следили за улицей, Сэм Коллинз занимал наблюдательный пост – таков был уговор. Тоби настоял на том, чтобы везти беглеца на такси, и три машины, достаточно потрепанные, ждали в темноте под сводами станции с табличками «В ремонт» на ветровом стекле, а шоферы, сгруппировавшись у киоска «Имбисс», ели сосиски в сладком соусе с бумажных тарелочек.
«Это место – настоящее минное поле, Питер, – предупредил его Тоби. – Турки, греки, югославы, куча всякой шпаны, даже чертовы кошки и те с прослушивающими устройствами, без преувеличения».
«Даже шепотом ничего, ни-ни, – приказал Смайли. – Молчок, Питер. Передайте Коллинзу».
«Приди же, – неотступно твердил про себя Гиллем. – Мы окопались и ждем тебя. Приходи».
Со спины Тоби Гиллем медленно перевел взгляд на окно на верхнем этаже старого дома, где расположился наблюдательный пост Коллинза. Гиллем отслужил свое в Берлине и раз двенадцать участвовал в подобных операциях. Телескопы и фотоаппараты, направленные микрофоны – все эти ненужные приспособления, которые вроде облегчают ожидание; треск радиоаппаратуры, удушливый запах кофе и табака, раскладушки. Он мысленно видел прикомандированного к ним западногерманского полицейского, который понятия не имел, зачем его сюда послали, – он будет там, пока операцию не отменят или она успешно не закончится; человек этот знает мост как свои пять пальцев и сразу же отличит часто по нему мотающихся от случайных прохожих, а также заметит малейший дурной знак, как только он появится, – скажем, если вдруг удвоят часовых или начнут потихоньку занимать места снайперы.
«А если они его пристрелят? – подумал Гиллем. – Если арестуют? Если оставят лежать лицом вниз и истекать кровью в туннеле в каких-нибудь шести футах от выхода на свет, – что они наверняка с удовольствием сделают и не раз делали с другими?»
«Приди же, – мысленно повторял он уже не настаивая, а обращая свою мольбу к черному небу на востоке. – Приди, невзирая ни на что».
Тоненькая, очень яркая полоска света мелькнула в выходящем на запад верхнем окне дома, где был наблюдательный пункт, и Гиллем вскочил на ноги. Обернувшись, он увидел, что Смайли уже направился к двери. Тоби Эстерхейзи ждал их внизу на тротуаре.
– Это только предположение, Джордж, – сказал он мягко, тоном человека, подготавливающего собеседника к разочарованию. – Шанс совсем маленький, но, возможно, появился тот, кого мы ждем.
Они молча последовали за Тоби. Холод стоял зверский. Они прошли мимо портняжной мастерской, где две темноволосые девицы сидели у окна и шили. Прошли мимо плакатов, предлагавших дешевый отдых на лыжном курорте, плакатов, провозглашавших смерть фашизму и шаху. От холода перехватывало дыхание. Отвернув лицо от несущегося снега, Гиллем заметил несколько старых спальных вагонов, отданных детям для игр. Они прошли между черными пустыми зданиями, свернули направо, пересекли мощенную булыжником мостовую и в холодной кромешной тьме вышли на берег реки, где из старой, сложенной из бревен огневой точки они сквозь прорези для ружей могли обозревать весь мост. Слева, чернея на фоне неприветливой реки, торчал высокий деревянный крест, перевитый колючей проволокой, – память о неизвестном, которому не удалось бежать.
Тоби молча извлек из кармана пальто полевой бинокль и протянул Смайли.
– Джордж. Послушайте. Удачи, о'кей?
И сжал локоть Гиллема. И исчез в темноте.
* * *
В укрытии пахло сыростью и гниющими листьями. Смайли пригнулся к прорези, пола его твидового пальто испачкалась в грязи, а он, не обратив на это внимания, уже вглядывался в темноту, словно там кончалась его долгая жизнь. Широкая река текла медленно, от холода над ней висел туман. Свет дуговых фонарей играл на ее поверхности, и в лучах их кружился снег. Перекинутый через нее мост покоился на шести или восьми толстых каменных пилонах, расширявшихся у воды грубо обтесанными колодами. Их соединяли между собой арки, только в центре пролет спрямили, рассчитывая на судоходство, но единственным судном тут был серый патрульный катер, стоявший у восточного берега, и единственным его занятием было сеять смерть. За мостом, подобно его огромной тени, пролегал железнодорожный виадук, такой же заброшенный, как река, и поезда по нему не ходили. На дальнем берегу чудовищно огромные склады, словно остовы давних варварских поселений, и мост с его желтым туннелем словно выскакивал из них, этакий фантастический светящийся путь, проложенный из тьмы. Со своего наблюдательного поста Смайли просматривал его по всей длине – от залитого светом белого барака на восточном берегу вверх до черневшей сторожевой вышки посредине и затем слегка вниз, к западной стороне – к калитке, будке рядом и, наконец, к освещенному пространству.
Гиллем пристроился всего в футах шести позади Смайли, но он с таким же успехом мог находиться и в Париже – настолько Смайли не обращал на него внимания: он вперил взгляд в черную фигуру, ступившую на мост, видел, как вспыхнул огонек сигареты от последней затяжки, как она затем кометой полетела в воду через железную ограду туннеля. Маленький мужчина в рабочей куртке до колен, с рабочей сумкой, перекинутой через узкое плечо, шел не быстро и не медленно, но как человек, привыкший ходить пешком. Одинокий маленький мужчина с туловищем, слегка длинноватым для его коротких ног, без шапки, несмотря на снег. «И больше ничего не происходит, – пронеслось в голове Смайли, – просто один маленький мужчина шагает по мосту».
– Это он? – еле слышно прошептал Гиллем. – Джордж, да скажите же! Это Карла?
«Не приходи! – взмолился Смайли. – Стреляйте же! – мысленно приказывал он людям Карлы, не своим. Ему вдруг стало невыносимо страшно от сознания, что это маленькое существо вот-вот отсечет себя от стоявшей за ним черной громады. – Стреляйте в него со сторожевой вышки, стреляйте из будки, из белого барака, из вороньего гнезда на тюремном складе, закройте перед ним калитку, подкосите его, вашего предателя, убейте его!» В своем воображении Смайли рисовал такую картину: Московский Центр в последнюю минуту обнаруживает предательство Карлы; звонок на границу: «Остановить любой ценой!» И выстрелы – всего несколько, но все в цель, один раз и другой, и ожидание – что будет дальше.
– Это он! – пробормотал Гиллем. Он взял бинокль из обмякшей руки Смайли. – Тот самый человек! С фотографии, что висела у вас на стене в Цирке. Джордж, вы просто чудо!
Но Смайли представлялось лишь, как прожектора восточных немцев скрещиваются на фигуре Карлы, словно на зайце, попавшем в свет фар, черном на фоне снега, и пожилой мужчина безнадежно бежит, а пули настигают его, и он падает как тряпичная кукла. Смайли, как и Гиллем, не раз видел такое. Он снова посмотрел через реку в темноту, и у него вдруг возникло ощущение, что его затягивает в водоворот зла, против которого он всю жизнь боролся, и он не может вырваться из тенет, и слышит, как его тоже называют предателем, его высмеивают и одновременно превозносят за предательство. Карла был помечен сочувствием Смайли, Смайли – фанатизмом Карлы. «Я уничтожил его оружием, вызывавшим у меня отвращение, его же оружием. Каждый из нас перешел свою границу, мы ничейные люди на ничейной земле».