«Тогда расскажите, что надо делать с этими деньгами», – попросил Григорьев.
«Обычные операции, – ответил пастор, – этим и объясняется наш выбор. Мне сказали, что вы идеально умеете с такими вещами управляться», – сказал он.
Григорьев, хотя и напуганный до полусмерти, тут почувствовал гордость от слов пастора.
– Обо мне, видимо, хорошо отзывались, – не без удовольствия пояснил он Смайли.
И тут пастор поведал Григорьеву про сумасшедшую.
* * *
Смайли сидел, не шелохнувшись. «Глаза его были почти закрыты, хотя он продолжал писать, – и одному Богу известно, что он писал, – рассказывал Тоби, – ибо Джорджу никогда и в голову не пришло бы записывать в блокнот что-либо хоть в какой-то мере конфиденциальное. Время от времени, продолжал Тоби, Джордж поднимал голову и, высунув нос из-за ворота своего пальто, бросал взгляд на руки исповедующегося Григорьева или на его лицо. А в остальном держался так, будто не имел никакого отношения ни к тому, что происходит в комнате, ни к кому-либо из сидящих в ней. Милли Маккрейг стояла в дверях, де Силски и Скордено застыли как статуи, а Тоби молил Бога, чтобы Григорьев „продолжал говорить, я хочу сказать, говорил бы любой ценой! Мы же слушали из достовернейшего источника рассказ о том, как работает Карла“.
Пастор намеревался ничего не скрывать, так заявил он Григорьеву, и все в комнате, кроме Григорьева, сразу поняли: значит, что-то утаит.
«В Швейцарии, – сказал пастор, – в частной психиатрической клинике находится русская девушка, страдающая застарелой формой шизофрении.
– В Советском Союзе эта форма болезни недостаточно изучена, – пояснил пастор. Григорьев вспомнил, что его почему-то тронули слова этого человека. – На диагноз и лечение часто влияют политические соображения, – продолжал пастор. – За четыре года лечения в наших больницах врачи в чем только не обвиняли Александру. «Параноидальное стремление к реформам и разочарование... Завышенное представление о своей личности... Плохая адаптация к социальной среде... Раздутое представление о своих способностях... Буржуазно-декадентское сексуальное поведение». Советские врачи неоднократно убеждали ее отказаться от своих ложных представлений. – Это не дело медицины, – с печальным вздохом пожаловался пастор. – Это дело политиков. А в швейцарских больницах к таким вопросам относятся полояльнее. Поэтому, Григорьев, девушке Александре следовало лечиться в Швейцарии».
Григорьеву стало ясно, что большой человек лично заинтересован в этой девушке и знаком со всеми аспектами проблемы. Григорьеву самому уже стало жаль ее. «Она дочь советского героя, – не умолкал пастор, – бывшего офицера Красной Армии, который под маской предателя живет в весьма трудных условиях среди контрреволюционеров царского режима в Париже.
– Его зовут, – пастор сделал паузу, посвящая Григорьева в величайший секрет, – его зовут, – повторил он, – полковник Остраков. Он один из наших лучших и наиболее активных тайных агентов. Мы основываем всю нашу деятельность в отношении контрреволюционеров-заговорщиков в Париже на его информации».
«Никто в комнате, – рассказывал Тоби, – не выказал ни малейшего удивления столь внезапному возведению на пьедестал покойного русского дезертира».
– Затем, – продолжал Григорьев, – пастор принялся описывать образ жизни героического агента Остракова, одновременно посвящая Григорьева в тайны подпольной работы. «Чтобы сбить с толку бдительную империалистическую контрразведку, – пояснил пастор, – необходимо придумать для агента легенду или фальшивую биографию, которая открыла бы ему доступ в среду антисоветских элементов. Поэтому Остраков играл роль человека, бежавшего из Красной Армии в Западный Берлин, а оттуда – в Париж, бросив в Москве жену и единственную дочь. Но для укрепления позиции Остракова среди парижской эмиграции, сообразуясь с логикой, необходимо, чтобы жена его пострадала от предательского поведения мужа.
– Ведь если бы, – втолковывал пастор, – империалистические шпионы сообщили, что Остракова, жена дезертира и ренегата, живет вполне благополучно в Москве – к примеру, получает жалованье мужа или занимает ту же квартиру, – можете себе представить, как это повлияло бы на доверие к Остракову!»
Григорьев согласился с этими доводами. Пастор, заметил он в скобках, держался с ним безо всякой заносчивости, а скорее на равных, по всей вероятности, из уважения к его академическим заслугам.
– По всей вероятности, – повторил за ним Смайли и что-то записал.
«Поэтому, – несколько неожиданно сообщил пастор, – Остракову и ее дочь Александру, с согласия мужа, переселили в дальнюю область и дали им дом, а девушке другое имя и даже, повинуясь необходимости, собственную легенду. Такова, – продолжал пастор, – нелегкая жизнь тех, кто посвящает себя подпольной работе. А теперь представьте себе, Григорьев, – произнес он, – представьте себе, как повлияли лишения и все эти уловки и даже двойственность личности на чувствительную и уже не слишком уравновешенную натуру дочери: отсутствующий отец, чье самое имя вычеркнуто из ее жизни! Мать, которой – прежде чем она попала в безопасные условия – пришлось в полной мере испить чашу общественного порицания! Представьте себе, – продолжал пастор, – ведь вы сами отец, – как это травмировало нежную натуру молоденькой девочки!»
Под влиянием столь убедительных доводов Григорьев поспешил заверить, что, как отец, он легко может представить себе травмы, нанесенные девочке, и тут Тоби – и, по всей вероятности, остальные тоже – осознал, что Григорьев действительно такой, какой есть: гуманный, пристойный человек, оказавшийся в плену событий, недоступных ни его пониманию, ни контролю.
«Последние несколько лет, – продолжал пастор голосом, исполненным сожаления, – Александра – или, как она называет себя, Татьяна – жила в Советском Союзе в провинции и вела распутный, антиобщественный образ жизни». Под влиянием обстановки она совершила несколько мелких преступлений – принимала яд, совершала кражи в общественных местах. Она снюхалась с преступными псевдоинтеллектуалами и наихудшими антиобщественными элементами. Она без разбора отдавалась мужчинам, иногда нескольким за день. Когда ее впервые арестовали, пастору и его помощникам удалось остановить судебное разбирательство. Но постепенно – из соображений безопасности – пришлось прекратить ее защиту, и Александру уже неоднократно запирали в психиатрические больницы, специализирующиеся на лечении врожденного недовольства общественным строем, – лечение это, как уже упоминал пастор, давало весьма негативные результаты.
«Ее также несколько раз сажали в тюрьму, – еле слышно прошептал пастор. И, по словам Григорьева, подытожил эту печальную историю следующим образом: – Будучи ученым, отцом и человеком, знающим мир, вы быстро поймете, дорогой Григорьев, как трагично сказались известия об ухудшающемся состоянии дочери на работе нашего героического агента Остракова, одиноко жившего в Париже».
На Григорьева снова произвела впечатление сила чувства – он назвал бы это чувством непосредственно личной ответственности, – которое на протяжении всей этой истории владело пастором.
Тут Смайли снова перебил его.
– А где находится сейчас, по словам вашего пастора, советник, мать девушки? – спросил он все тем же сухим тоном.
– Она умерла, – ответил Григорьев. – Умерла в провинции. Там, куда ее отправили. Она похоронена, естественно, под другим именем. Судя по тому, что мне поведал пастор, она умерла от разрыва сердца. Это тоже камнем легло на сердце героического агента пастора в Париже, – добавил он. – И на власти в России.
– Естественно, – кивнул головой Смайли, и четверо мужчин, неподвижно сидевших в комнате, молча согласились с ним.
– Наконец, – произнес Григорьев, – пастор подошел к причине, по которой вызвал.
Смерть Остраковой вместе с ужасной участью Александры привела к тому, что в жизни московского героя-агента наступил серьезный кризис. Он какое-то время даже склонен был отказаться от своей жизненно важной работы и вернуться в Россию, чтобы заняться психически неуравновешенной и лишившейся матери дочерью. Однако всему наконец нашелся разумный выход. Коль скоро Остраков не мог вернуться в Россию, решено было послать его дочь на Запад и поместить ее в частную клинику, где отец, когда пожелает, сможет ее навещать. Франция вряд ли подходила для этой цели, но в Швейцарии, соседней стране, можно лечить девушку вдали от подозрительных глаз контрреволюционеров, с которыми связан Остраков. Будучи французским гражданином, отец мог выписать к себе дочь и получить необходимые документы. Была найдена подходящая клиника, совсем близко от Берна. И теперь Григорьеву вменялось в обязанность заботиться о девушке с того самого момента, как она туда прибудет. Он должен навещать ее, платить за ее лечение и ежедневно сообщать в Москву, как продвигается дело, а эта информация тотчас поступит ее отцу. Для этого и открывается счет в банке, и Григорьев, как выразился пастор, становится швейцарским гражданином.
– И вы согласились, – как бы забежал вперед Смайли, как только Григорьев умолк; карандаш Смайли продолжал деловито скрипеть, бегая по бумаге.
– Не сразу. Сначала я задал ему два вопроса, – произнес Григорьев с занятной вспышкой тщеславия. – Нас, ученых, не так-то просто, как вы понимаете, провести. Во-первых, я, естественно, поинтересовался, почему бы не возложить эту обязанность на одного из многочисленных представителей нашей государственной безопасности в Швейцарии.
– Отличный вопрос, – не выдержал Смайли: он редко кого хвалил. – И что он на это ответил?
– Что это дело чересчур секретное. «Секретность, – пояснил он, – имеет несколько градаций». Ему бы не хотелось, чтобы имя Остраковой как-то ассоциировалось с сотрудниками Московского Центра. А так, сделал вывод пастор, в случае утечки информации он будет знать, что повинен Григорьев. Нельзя сказать, чтобы я был ему за это благодарен. – Григорьев самодовольно ухмыльнулся, посмотрев на Ника де Силски.
– А ваш второй вопрос, советник?
– Он касался живущего в Париже отца: как часто он будет навещать ее. Если Остраков то и дело будет к ней ездить, моя роль подставного отца выглядит нелепо. За клинику можно платить путем перевода денег, отец может посещать дочь каждый месяц и следить за ее состоянием. На это пастор возразил, что отец будет приезжать крайне редко и говорить о нем с Александрой не следует ни в коем случае. При этом он добавил – как-то уж очень непоследовательно, – что все, связанное с дочерью, крайне мучительно для отца и, возможно, он вообще не станет ее навещать. Пастор подчеркнул, что я должен почитать за честь великую, что меня привлекли к оказанию важной услуги тайному агенту – Герою Советского Союза. Он вдруг резко посуровел. Отчитал, что не мне, человеку случайному, судить логику поведения профессионалов. Я извинился. Согласился, что мне оказана высокая честь. И выказал гордость тем, что в меру своих сил приобщен к участию в борьбе против империалистов.
– Однако вы высказались без внутренней убежденности? – Смайли поднял на Григорьева взгляд и перестал писать.
– Да, верно.
– Почему?
Сначала Григорьев, казалось, не мог объяснить почему. Возможно, до сих пор никто не предлагал ему рассказать о своих подлинных чувствах.
– Возможно, вы не поверили пастору? – предположил Смайли.
– В этой истории многое не стыкуется, – сдвинув брови, разоткровенничался Григорьев. – Очевидно, в подпольной работе это неизбежно. Тем не менее многое показалось мне маловероятным или неправдоподобным.
– Можете объяснить почему?
В состоянии исповедального катарсиса, в котором пребывал Григорьев, он снова забыл о грозившей ему опасности и улыбнулся с видом превосходства.
– Пастор показался мне излишне эмоциональным, – ответил он. – Вот я и задумался. На другой день, лежа рядом с Евдокией и обсуждая все это с ней, я спросил себя: что связывает пастора с этим Остраковым? Они что, братья? Старые товарищи? Это ж большой человек, к которому меня привезли, такой могущественный, такой засекреченный... он устраивает заговоры по всему миру, осуществляет нажим, предпринимает особые акции. Безжалостный человек, занимающийся безжалостной профессией. Однако когда я, Григорьев, беседую с ним о чьей-то сумасшедшей дочке, у меня возникает чувство, будто я читаю интимные любовные письма этого человека. Я твердо сказал ему: «Товарищ. Вы слишком многое мне рассказываете. Не говорите того, чего мне знать не следует. Скажите лишь главное». А он в ответ: «Григорьев, вы должны стать другом этой девушки. Тогда вы станете и моим другом. Искореженная жизнь отца оказала на нее дурное влияние. Она не знает, кто она, из какой среды. Болтает о свободе, не думая о заключенном в этом понятии смысле. Она – жертва пагубных буржуазных идей. Употребляет грязные слова, которые не к лицу молоденькой девушке. Гениально лжет, как все сумасшедшие. И ни в чем этом нет ее вины». Тогда я спросил его: «Скажите, вы когда-нибудь встречались с этой девушкой?» Он ушел от ответа: «Григорьев, вы должны стать ей отцом. Мать ее оказалась во многих отношениях тоже женщина нелегкая. Вы способны такому посочувствовать. В последние годы жизни мать была крайне обозлена и даже поддерживала в дочери некоторые ее антиобщественные фантазии».
Григорьев умолк, и Тоби Эстерхейзи, потрясенный тем, что через несколько часов после разговора с Карлой Григорьев обсуждал его предложение со своей любовницей, обрадовался этой паузе.
– Я чувствовал, что он зависит от меня, – продолжал Григорьев. – Ощущал, что он скрывает от меня не только факты, но и свои чувства. Оставались, – продолжал Григорьев, – только детали.
И пастор их изложил. Возглавляет клинику белоруска, монашка из иерусалимской русской православной общины, женщина добросердечная. «В таких случаях не стоит слишком уж придираться к политическим взглядам», – оправдывал ее пастор. Эта женщина лично встретила Александру в Париже и отвезла ее в Швейцарию. В клинике есть также врач, говорящий по-русски. Девушка благодаря родственным связям матери говорит также по-немецки, но часто отказывается пользоваться этим языком. Упомянутые обстоятельства, а также уединенное расположение клиники и предопределили выбор именно этого места. Денег, которые будут поступать на счет в банк Туна, вполне хватит для оплаты пребывания в клинике и медицинской помощи в пределах тысячи франков в месяц, а также это позволит Григорьеву начать новый образ жизни. Ему добавят денег в случае необходимости; и никаких расписок, никаких квитанций – пастор тут же узнает, если Григорьев попробует мухлевать. Он должен посещать клинику каждую неделю, чтобы платить по счету и узнавать о состоянии девушки; советскому послу в Берне сообщат, что Григорьевым дано секретное задание и он должен смотреть на их деятельность сквозь пальцы.
Затем пастор перешел к вопросу о том, как Григорьеву надлежит поддерживать связь с Москвой.
– Он спросил: «Вы знаете курьера Красского?» Я ответил, мол, естественно знаю: Красский вместе с сопровождающим приезжает в посольство раз, а иногда два раза в неделю. И если вы с ним в хороших отношениях, он может привезти вам из Москвы буханку черного хлеба.
Отныне, заявил пастор, Красский станет встречаться с Григорьевым по четвергам вечером во время своих регулярных посещений Берна – либо у Григорьева дома, либо в кабинете Григорьева в посольстве, но предпочтительно у него дома. Никаких конспиративных бесед, просто Красский будет вручать Григорьеву конверт якобы с письмом от тетки Григорьева в Москве. Григорьев в надежном месте обработает письмо при соответствующей температуре тремя химикалиями, которые свободно продаются на рынке, – пастор их назвал, и Григорьев теперь перечислил их. Когда написанное проявится, продолжал пастор, Григорьев обнаружит перечень вопросов, которые следует задать Александре в очередное посещение. Во время встречи с Красским Григорьев вручит ему письмо, которое тот должен передать его тетушке и в котором он подробно опишет, как поживает его жена, на самом же деле это будет отчет пастору о состоянии Александры. Такой метод называется кодированием. Со временем, если понадобится, пастор снабдит Григорьева всем необходимым для более засекреченных сообщений, а пока достаточно такого вот закодированного письма тетушке Григорьева.
Затем пастор вручил Григорьеву медицинскую справку, подписанную известным московским врачом.
«Пока вы находились здесь, в Москве, у вас случился микроинфаркт, как следствие перегрузки и перенапряжения, – твердо произнес пастор. – Вам рекомендуются регулярные поездки на велосипеде, чтобы улучшить свое физическое состояние. Вас будет сопровождать супруга».
Если Григорьев станет приезжать в клинику на велосипеде или приходить пешком, пояснил пастор, никто не узнает, что у него машина с дипломатическим номером.
И пастор велел Григорьеву приобрести два подержанных велосипеда. Оставалось решить вопрос о том, какой день недели лучше всего подходит для посещения клиники. Обычный день посещений – суббота, но появляться там в это время опасно: там наверняка есть больные из Берна, и «Глазера» могут узнать. Поэтому управляющему сообщили, что по субботам он занят, и в виде исключения договорились на свидания с Александрой по пятницам, во второй половине дня. Посол не станет возражать, но как Григорьев объяснит свое отсутствие по пятницам независимо от того, сколько в посольстве дел?
«Без проблем», – тут же нашелся Григорьев. Всегда можно заменить субботу на пятницу, а потому он просто станет работать вместо пятниц по субботам.
Покончив с исповедью, Григорьев одарил своих слушателей мимолетной сияющей улыбкой.
– По субботам работает также одна молодая дамочка из отдела виз, – он заговорщически подмигнул Тоби. – Так что мы вполне успеваем заняться и личными делами.
На этот раз все рассмеялись менее охотно. Время, отпущенное для разговора с Григорьевым, как и его история, кончалось.
Они снова подошли к тому, с чего начали, и вдруг оказалось, что теперь надо думать только о Григорьеве, о том, как его вести, как обезопасить. А он сидел на диване и улыбался, но самоуверенность постепенно иссякла. Сцепив руки, он поглядывал то на одного, то на другого, как бы ожидая приказаний.
– Моя жена не умеет ездить на велосипеде. – Он печально улыбнулся. – Много раз пыталась, но не получается. – Казалось, ее неумение много значило для него. – Пастор написал мне из Москвы: «Возьмите с собой жену. Возможно, Александре нужна и мать». – Он озадаченно покачал головой. – Не может она на нем ездить. – Он обернулся к Смайли: – При такой секретности ну как мне сообщить Москве, что Григорьева не способна ездить на велосипеде?
Пожалуй, основным подтверждением того, что именно Смайли отвечал за сие мероприятие, была его способность чуть ли не походя превратить Григорьева из источника информации в предателя.
– Советник, – объявил он, закрывая свой блокнот, – каковы бы ни были ваши планы, пожалуйста, пробудьте в посольстве по крайней мере еще две недели. Поступите так, как я вам предлагаю, и вас тепло примут на Западе, если вы захотите начать здесь новую жизнь. – Он сунул блокнот в карман. – Но в следующую пятницу не ездите к Александре. Скажите жене, что договорились об этом сегодня с Красским. Когда Красский привезет вам в следующий раз письмо, вы его примете как обычно, но по-прежнему повторяйте жене, что Александру не надо больше посещать. Ведите себя с ней несколько таинственно. Запудрите ей мозги своей таинственностью.
Григорьев смущенно кивнул, соглашаясь с указаниями.
– Должен вас, однако, предупредить: малейшая ваша ошибка или, наоборот, какой-либо трюк – пастор мгновенно это обнаружит и уничтожит вас. К тому же вы лишитесь шансов на безбедную жизнь на Западе. Надеюсь, вам ясно?
Григорьева снабдили номерами телефонов, по которым он мог звонить, посвятили в процедуры с тайниками, и, вопреки законам профессии, Смайли разрешил Григорьеву это записать, так как иначе, без сомнения, тот все забудет. Когда инструктаж закончился, Григорьев отбыл в состоянии мрачной подавленности. Тоби лично подвез его до безопасного места, затем вернулся на конспиративную квартиру и провел, прежде чем расстаться, небольшое совещание.
Смайли по-прежнему сидел все в том же кресле, сцепив на коленях руки. Остальные – под командованием Милли Маккрейг – занимались делом, ликвидируя следы своего присутствия: протирали мебель, опустошали пепельницы и корзины для бумаг. Все присутствовавшие, приказал Тоби, за исключением его самого и Смайли, снимаются с заданий, включая команды слежения. Не сегодня вечером, не завтра, а немедленно. Они сидят на огромной бомбе замедленного действия, предупредил он: ведь Григорьев в этот самый момент под влиянием исповедального настроения, возможно, выкладывает все этой жуткой бабе, своей жене. Если он рассказал Евдокии про Карлу, разве можно быть уверенным, что он утаит от Григорьевой или даже от Крошки Наташи свою встречу с Джорджем. «Нельзя расслабляться, нельзя считать, что игра закончена», – напомнил Тоби. Они провернули огромное дело и скоро снова встретятся, чтобы поставить точку. Произошел обмен рукопожатиями, даже была пролита слезинка-другая, но, слава Богу, финальный акт еще впереди.
* * *
А Смайли, сидевший так тихо, так неподвижно, в то время как вокруг происходило прощание, – что он чувствовал? Казалось, он достиг всего, чего хотел. Сделал все, что наметил, – и даже больше, хотя для этого ему и пришлось прибегнуть к техническим приемам Карлы. Все провернул сам, один, и сегодня, как покажут записи, за какую-то пару часов сломал и перетянул на свою сторону агента, которого лично отобрал Карла. Без чьей-либо помощи, даже преодолевая сопротивление тех, кто вновь призвал его на службу, он упорно продвигался вперед и теперь с чистой совестью мог бы признать, что взломал последнее серьезное препятствие. Лет ему, конечно, немало, однако он, как никогда, владел профессиональным мастерством: впервые за свою карьеру он одержал победу над своим давним противником.
А с другой стороны, противник этот обрел живое человеческое лицо. Перед Смайли была не скотина, которую он так мастерски преследовал, не невежественный фанатик, не автомат. Перед ним маячил человек, чье крушение, если Смайли решит довести дело до конца, произойдет не из-за чего-то зловещего, а из-за чрезмерной любви, слабости, которую изведал и сам Смайли в своей сложной и запутанной жизни.
Глава 26
В каждой тайной операции, согласно преданиям, ждут дольше, чем живут в раю, а для Джорджа Смайли и Тоби Эстерхейзи – для каждого по-своему – дни и ночи между воскресным вечером и пятницей тянулись бесконечно и, безусловно, не имели никакого отношения к последующим событиям.
«Они жили не столько по правилам Московским, – рассказывал Тоби, – сколько по правилам военного времени, установленным Джорджем». Оба в тот воскресный вечер сменили отели и личности: Смайли перебрался в «Арку», маленький
в старом городе, а Тоби – в отвратительный мотель за городом. После чего эти двое общались между собой при помощи тайников, а если им нужно было встретиться, встречались на шумных улицах и немного прогуливались вместе, а затем расставались. Тоби решил изменить своим привычкам и как можно меньше пользоваться машиной.
В его обязанности входило следить за Григорьевым. Всю неделю он придерживался убеждения, что Григорьев, облегчив душу одной исповедью, наверняка прибегнет к другой. И с целью предотвратить это держал Григорьева на возможно более коротком поводке, однако не выпускать его из виду оказалось сущим кошмаром. Так, например, Григорьев выходил из дома каждое утро без четверти восемь и пять минут шел до посольства. Отлично – Тоби проезжал по этой улице точно в семь пятьдесят. Если Григорьев нес портфель в правой руке, Тоби знал, что ничего не происходит. А если в левой, это означало «непредвиденные обстоятельства», и тогда происходила срочная встреча в садах дворца Эльфенау, а затем возвращение в город. В понедельник и во вторник Григорьев шел с портфелем в правой руке. А в среду повалил снег, и Григорьеву понадобилось протереть очки, поэтому он остановился и стал шарить в карманах, так что Тоби сначала увидел портфель в его левой руке, а когда, объехав квартал, вернулся для проверки, Григорьев, осклабившись, как полный псих, махал ему портфелем в правой руке. У Тоби, по его собственному выражению, «чуть не случилось инфаркта». На другой день, в решающий четверг, Тоби удалось встретиться с Григорьевым в маленькой деревушке Альмендинген, совсем рядом с городом, и поговорить в машине. За час до того прибыл красский и привез еженедельное приказание Карлы: Тоби видел, как он въехал во двор к Григорьевым. «Так где же инструкции из Москвы?» – спросил Тоби. Григорьев бухтел и был немного навеселе. Он потребовал за письмо десять тысяч долларов, что моментально взбесило Тоби, и он пригрозил Григорьеву немедленным раскрытием: он сейчас произведет арест и отвезет его прямо в полицейский участок, а там обвинит в том, что он злоупотребляет своим дипломатическим статусом и избегает платить положенные в Швейцарии налоги, хотя выступает как швейцарский гражданин, а также в пятнадцати других грехах, включая прелюбодеяние и шпионаж. Блеф подействовал, и Григорьев достал уже обработанное письмо, так что между строк читалось тайное его содержание. Тоби сделал с него несколько снимков и вернул письмо Григорьеву.
В вопросах, которые прислал из Москвы Карла и которые Тоби поздно вечером показал Смайли во время их обговоренной встречи в сельской гостинице, просматривалась мольба: «...сообщите подробно, как выглядит Александра, как настроена... Она все понимает? Смеется ли она и смех у нее веселый или грустный? Достаточно ли она чистоплотна, нет ли грязи под ногтями, тщательно ли причесана? Какой последний диагноз врача – не рекомендует ли он новых методов лечения?»
Но во время встречи в Альмендингене выяснилось, что мысли Григорьева занимал главным образом не Красский, и не письмо от Карлы, и не сам Карла. Его приятельница из отдела виз напрямую спросила, куда это он ездит по пятницам, поведал он. Отсюда и подавленное состояние и ежедневная выпивка. Григорьев ответил ей что-то маловразумительное, но теперь он подозревает в ней московскую шпионку, посаженную то ли пастором, то ли – что гораздо хуже – каким-то перепуганным советским органом, связанным с безопасностью. Тоби, как выяснилось, разделял это предположение, но считал, что одним утверждением мало чего добьешься.
– Я решил больше с ней не встречаться, пока она не заслужит моего доверия, – убежденно заявил Григорьев. – Я также еще не решил, следует ли ей сопровождать меня в Австралию и начинать там со мной новую жизнь.
– Джордж, это же просто сумасшедший дом какой-то! – воскликнул Тоби, обращаясь к Смайли, от ярости употребляя совсем неподходящий образ, в то время как Смайли с головой ушел в изучение вопросов Карлы, несмотря на то, что они были написаны по-русски. – Послушайте, сколько же можно удерживать на месте плотину? Этот малый – полнейший псих.
– Когда Красский возвращается в Москву? – поднял голову Смайли.
– В субботу днем.
– Григорьев должен встретиться с ним до того, как он уедет. Пусть скажет Красскому, что у него особо важное послание. И притом срочное.
– Конечно, – кивнул Тоби. – Конечно, Джордж.
На том и порешили.
«Куда унесся мыслями Джордж?» – подумал Тоби, глядя, как тот исчезает в толпе. Инструкции, полученные Григорьевым от Карлы, казалось, до нелепого расстроили Смайли.
– Я оказался между полным психом и человеком в глубочайшей депрессии, – утверждал Тоби, вспоминая об этом тяжелом периоде в своей жизни.
* * *
Пока Тоби терзался, пытаясь распутать странности поведения своего начальника и своего агента, Смайли занимали вещи менее осязаемые, в этом-то и состояла его проблема. Во вторник он сел на поезд, отправился в Цюрих и там пообедал в «Кроненхалле» с Питером Гиллемом, прилетевшим из Лондона по указанию Сола Эндерби. Разговор затрагивал весьма ограниченный круг тем и не только из соображений безопасности. Гиллем, будучи в Лондоне, решил поговорить с Энн и хотел бы знать, не желает ли Смайли что-либо ей передать. Смайли ледяным тоном отказался и впервые на памяти Гиллема чуть ли не рявкнул на него. «В следующий раз, – попросил он, – не будет ли Гиллем столь любезен не совать носа в его личные дела». Гиллем поспешно перевел разговор на другое. «Что касается Григорьева, – доложил он, – Сол Эндерби склонен продать его Кузенам, вместо того чтобы переправлять в Саррат». Что скажет на это Джордж? Сол считает, что обладание русским перебежчиком высокого ранга – даже если ему и нечего сказать – поможет Кузенам подняться в глазах Вашингтона, что им крайне необходимо, тогда как присутствие Григорьева в Лондоне может, так сказать, подпортить доброе вино. Так что же на сей счет думает Джордж?
– Согласен, – одобрил Джордж.
– Сола, кроме того, интересует, так ли уж обязательны ваши планы на будущую пятницу, – выговорил Гиллем с явной неохотой.
Смайли взял столовый нож и внимательно изучил его лезвие.
– Он готов пожертвовать ради нее своей карьерой, – произнес наконец Смайли неестественно слабым голосом. – Он крадет ради нее, лжет ради нее, рискует своей шеей ради нее. Он хочет знать, чистые ли у нее ногти и аккуратно ли причесаны волосы. Вам не кажется, что мы обязаны все-таки на нее взглянуть?
«Обязаны перед кем? – нервничая, раздумывал Гиллем, пока летел назад с докладом в Лондон. – Смайли считает, что обязан сделать это ради себя? Или ради Карлы?» Но Гиллем был человеком слишком осторожным, чтобы поделиться своими предположениями с Солом Эндерби.
* * *
Издали дом выглядел как замок или усадьба, какие встречаются на вершинах холмов в винодельческих районах Швейцарии: с башенками и со рвом, через который перекинуты крытые мосты во внутренний двор. При ближайшем рассмотрении он выглядел более утилитарно: там находились мусоросжигатель, оранжерея и современные сараи с маленькими, довольно высоко расположенными окошечками. В конце деревни стоял щит с указателем, рекламировавший тихое местоположение санатория, его удобства и компетентность обслуги.