Басурман
ModernLib.Net / Классическая проза / Лажечников Иван Иванович / Басурман - Чтение
(стр. 13)
Автор:
|
Лажечников Иван Иванович |
Жанр:
|
Классическая проза |
-
Читать книгу полностью
(838 Кб)
- Скачать в формате fb2
(397 Кб)
- Скачать в формате doc
(336 Кб)
- Скачать в формате txt
(324 Кб)
- Скачать в формате html
(378 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28
|
|
Скамьи всего более пострадали: они стояли в таком положении, как будто над их линиями делали разные причудливые опыты военных маневров. Полавочники то спущены были, как водопад, неровно стекающий, или как вытянутое крыло, то, немилосердно скомканные, служили изголовьем гостю, уснувшему на полу. Теньер [168] нашел бы здесь для своей кисти обильную жатву. Иной из гостей, несмотря на пары, обвивавшие его голову, чувствуя, что он находится у претендента на византийский престол, старался чинно восседать и придерживать губы, руки, ноги, все, что могло забыться в жилище такой высокой особы. Другой бродил около осиротевшего стола и жалостно заглядывал то в ту, то в другую опустевшую стопу. Третий всел на скамейку, как на коня своего. Были такие отчаянные, которые просто возлежали и трубили во славу деспота морейского. Но лишь только вошел Андрей Палеолог, все очнулось, кто сам, по какому-то магнетическому сочувствию, кто от толчка своего товарища, и вдруг составилась около хозяина живописная вопросительная группа. Каждый говорил, на каком языке умел и как умел, и всякий хотел предупредить другого своим усердным вопросом, отчего составилась такая кутерьма, хоть святых выноси вон. Наконец можно было разобрать:
— Можно ли поздравить с выздоровлением синьоры?
— Что, господине деспот, твоя голубица Гаида Андреевна?
И тут иностранец предупредил русского.
Зато русский был смышленее в выборе величания. Как звали отца Гаиды, кто его знает! Деспот ей отец, брат, друг, все, все… Чего ж лучше, Андреевна! Поди-ка кто другой, выдумай!.. «Сейчас видно, что тонкая штука», — сказала бы Гоголева городничиха.
— Спасена! Спасена! — кричал деспот морейский. — И вот спаситель! — прибавил он, указывая на Антона.
— Чем же позволила захворать сударушка?
— Покушала неловко (тут он показал на желудок, делая кислую ужимку)… Теперь все прошло, все ладно, ребята! Ну-ка, по-византийски за здоровье лекаря! Чашник, лучшего фряжского вина!
На этот возглас оловянники очнулись, стопы и ковши тронулись и заговорили в руках пировавших.
Русские гости возложили на себя крестное знамение.
— Во здравие немчина Онтона! — сказали несколько голосов по-русски.
— Благ ему от росы небесный и от тука земного! — примолвил дьяк Бородатый.
— За здоровье нашего Антона! Он наш, он нам родной по воспитанию! — вскричали итальянцы.
— Наш грек привез его сюда, он сберег розу нашего царского сада, он и нам не чужой! — воскликнули греки.
— Грех творим, Матвей Сидорович, — сказал потихоньку один боярин, без вича, своему товарищу с вичем: — вино так и в горле остановилось, словно кол. Ведь поганый басурман — колдун… Добро бы фряз!
— А у меня, Сема, и рука не довела стопы до устен, словно невесть что подымаешь. Да вот что-то и соседушка задумался…
Сосед, дрожа, показал им свою стопу, до краев налитую.
— Посмотри-ка, не дразнит ли кто там языком?
И каждый, увидав в вине свою рожу, свои растрепанные волосы, думал видеть беса с рогами.
— Выпили? — спросил деспот.
— Все, все! — закричали гости, — и ноготку не досталось.
— Вот те порукой… великой… выпили… — повторили боярин с вичем и его товарищи, зажав стопу тучною ладонью.
Когда Антону надо было благодарить осушением огромной стопы, которая уложила бы его под стол, потому что он никогда еще не вкушал соку виноградного, он губами едва коснулся стопы. Извинением служили ему обязанности звания, призывающие его к делу во всякий час дня и ночи, и слабость здоровья.
— Врач все равно что священник: оба дают обет служить богу, обещая служить человечеству; каждый у алтаря своего должен предстать чистым и непорочным. Если же, — прибавил Антон, — могу своим присутствием расстроить ваши удовольствия, так я готов удалиться.
— Нет, нет, не хотим, ты у нас лучший гость! — кричал Палеолог. — Посмотри, как мы с друзьями пируем. Вина, скорей вина!.. Или у царя византийского недостало его?..
В это время переводчик Варфоломей двигался, как маятник, то подойдет с одной стороны к Антону — не увидел, то с другой — и тут не заметил. Наконец стал возле уха его и зажурчал над ним так, что молодой человек вздрогнул.
— А, это ты?
— Как же, высокопочтеннейший господин!.. Я, кажется, докладывал вам, что я здесь человек домашний, свой. Гм! не правда ли? Какой умный, доблестный человек наследник великого Константина!
— Разве потому, что он доблестно осушает ковши! И тут, кажется, скоро померкнет его звезда.
— Тише, тише, высокопочтеннейший, не погубите меня… А видели красоточку? Что, солгал?..
— Впервой сказал правду.
— Если б?.. только намекните… это мое дело.
И переводчик глупо-лукаво мигнул глазом.
— Много чести. Присоедините и этот венок к тем сотням, которыми закидали вас от Рейна до Москвы.
И Антон, посадив переводчика на мель, спешил от него к палатным мастерам, с которыми приехал из Германии.
В самый разгар пира явился Хабар. Узнав, что многие были недовольны лекарем за излишнее воздержание его:
— Я за него и за себя отвечаю! — воскликнул он. И перед ним поставили красаулю, в которой налито было двойное число стоп, выпитых каждым в его отсутствие.
— Вот как у нас, по-византийски, купайся в вине! — кричал Андрей Палеолог. Ножки его путались, как мокрое лыко; нижняя челюсть, которая и без того выдавалась вперед, опустилась еще более, так что профиль его с резкими углами тупоумия, ложившийся на стене, был уморительно смешон.
— Вот как у нас по-русски! — сказал Хабар, осушив ужасную красаулю.
Хмель всего скорее обнаруживает характеры; не на дне колодца, а на дне стакана надо отыскивать истину. Отвага заискрилась в глазах и словах Хабара; деспот морейский тотчас высказал в себе хвастунишку. Оба заняли главную сцену пира.
— Что же мы? — сказал Хабар, — пили за здоровье великого князя, великой княгини и благородного хозяина, а не честили благородного братца его, Мануила Фомича, что стережет для него Константинов град на заветных камешках?
Сколько ни сквозило в голове Фомича, он понял, однако ж, насмешку и объявил, что брат за бегство свое к султану лишен их отцом прав на византийский престол. Тост был отказан.
— О братцы, тяжела ноша царская, — сказал деспот, печально нахохлившись и вздыхая, — я и сам от нее отказался. Ведь Византийская империя не то, что ваше московское княжество. Сколько в ней морей и рек и сколько великих городов! Самый меньшой городок больше Москвы. Не только что конному, и птице в год не облететь наше царство. А вашу землишку и всю в горсть захватишь.
— Наша земля и так в длани божией, да в могучей руке нашего богатыря Ивана Васильевича, и эта ручка махает широко! — произнес важно дьяк Бородатый, приосанясь и охорашивая свою бороду. Торжественное удовольствие блестело в глазах маленького великокняжеского Тита Ливия.
— Спасибо! — воскликнул Хабар. — Выручил! Никогда еще так ладно и складно не говорил. Поцелуемся за то и выпьем во славу и красование нашей землицы… Прибавь еще: матушка наша Русь святая растет не по годам, а по часам, а Византия молилась да молилась до того, что уложилась вся в господине великом, деспоте аморейском, Андрее Фомиче.
— А кем же ваш московский князек и мой неблагодарный зятек вышел в люди, как не через Фомичей?
Хабар и за ним несколько боярских детей захохотали. Около спорного пункта составился кружок; Антон с удовольствием смотрел на эту борьбу, в которой деятелями были, с одной стороны, благородная любовь к родине и своему государю, с другой — хвастливая слабость. Кто бы не пожелал победы первой стороне и не ручался за нее!
— Да, да, таки с того времени, как появилась на Руси сестра моя София Фоминишна, вы и свет божий взвидели, татары от вас побежали, Новгород пал, Москва стала походить на город; с того времени Иван Васильевич сам поумылся…
— Ох! — вырвалось из богатырской груди Хабара. Казалось, он глазами хотел съесть византийского хвастуна.
Боярин с окладистою, седою бородой вышел на сцену и произнес, низко поклонившись:
— Мы чествуем и кланяемся сестрице твоей, а нашей господыне, великой княгине Софье Фоминишне за то, что она Русь нашу полюбила паче своей родной земли (да стоит ли упоминать об этой соромной земле, которую поедает поганый бесермен, аки татарская саранча). А тебе, господине, деспот аморейский, не пригоже заочно на нашего осподаря Ивана Васильевича ла… (боярин остановился, покачав головою), не пригоже и мне твоей милости молвить худое слово.
— Ваш господарь, а мой зятек и сам обижает меня — считает хуже бракованной куницы. Выдал дочь мою за Верейского князя и из бабьего узорочья прогнал его в Литву. Спасибо! Какая мне честь во дворе великокняжеском? В какой льготе держит он меня? Какие дары от него? Хуже, чем татарскому царевичу Даньяру!
— Дед и отец татарского царевича и он сам трудились много христианского дела ради, — молвил боярин, опять кланяясь, — каждому по заслугам.
— А я… я… эки вы дураки!
Боярин еще ниже поклонился и почесал голову.
— Знаете ли? у меня в кармане Византийская империя.
— Невеличка, — прервал Хабар, — коли в твой карман уместилась, так я посажу за свою пазуху и пяток твоих царств.
Этот ответ сопровождался хохотом русских, которые были помоложе, и многих иностранцев, понимавших русский язык. Кто из них, будто нечаянно, толкнул деспота морейского, кто показал сзади, что готов щелкнуть его по лысине. Греки печально головой качали. Боярин с окладистою седою бородою сохранял важный, холодный вид.
— Я мог бы… я сулил вашему Ивану мое византийское царство.
— Летит журавль на небе! — запел Хабар.
— Не мешай же мне, щенок! — воскликнул претендент, топая повелительно ножкой. — Знаешь ли? словечко сестре, мигом тебя в железа!
Вспыхнул Хабар и встал во всю молодецкую высоту свою со скамьи, на которой до сих пор сидел перед Палеологом. Он засучил правый рукав своего кафтана и, гордо подбоченясь левою рукой, закрутил большой палец ее блестящим поясом.
Претендент, довольный своей отвагой, может быть и первенькой, продолжал, похваляясь и горячась более и более:
— Не честил меня Иван, как подобает честить царя и шурина своего, так я ему шиш показал. Знайте, все права свои на византийское мое царство подарил я шпанскому королю Фердинанду и королеве Изабелле[169].
— Ты забыл, господин деспот, — сказал почтительно один из греков, — что отдал сперва эти права французскому королю Карлу Восьмому, что он по этому случаю наряжался в Константинову багряницу[170] и торжественно величал себя Августом.
— Да! — сказал презрительно Андрей Палеолог. — Не угодил мне, так я разгневался на него и отдал другому Такой же окаянный, как и русский Иван…
— Лжешь! — вскричал Хабар и вместе с этим дал пощечину наследнику великого Константина и Августа.
— Прекрасно, — сказал Антон, — кто не умеет заставлять уважать себя, не достоин уважения.
И бросил золотую цепь, подарок деспота, к ногам его; она тяготила благородного молодого человека.
— Любо! — воскликнуло несколько голосов. — За всю Русь нашу кланяемся тебе, Иван Васильевич Хабар.
— Ох, ох! — завопил деспот, придерживая щеку ладонью. — Греки, мои греки, вступитесь за меня… Обида господину вашему!.. Унижение!
Сделалась суматоха. Кто брался за шапку и острил лыжи, кто утекал и без шапки. Знаменитая пощечина отдалась в голове пирующих и отрезвила многих. Несколько домочадцев, составлявших двор деспота, бросилось было, чтобы схватить Хабара, но отступили, испуганные ли его грозным, неподвижным положением или криками русских, что они бревна целого не оставят в доме, если только дотронется кто до их товарища. Может быть, дворчане боялись наказу Гаиды — беречь милого человека. Кончилось тем, что Андрей Палеолог, в надежде пожаловаться великой княгине, пошел жаловаться своей возлюбленной, а гридня, за несколько минут такая веселая и шумная, опустела и замолкла. Последние из нее вышли Хабар и постоялец отца его.
У ворот перенял кто-то Хабара. Это была гречанка. Она пришла не пенять ему (смело ли это ее сердце?), но проститься с ним, может быть надолго… может быть, чтобы никогда не увидеться. Как-то передадут это происшествие Ивану Васильевичу; каков час найдет на грозного властителя!
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава первая
Решение без апелляции
По крытому переходу, который вел от двора великокняжеского к церкви Благовещения, еще тогда деревянной, возвращался Иван Васильевич с утренней молитвы. Когда он выходил из храма божьего, по ясному челу его носились приятные впечатления, оставленные в нем молитвою; но чем далее он шел, тем тяжелее гнев налегал на это чело и ярче вспыхивал во взорах. За ним, в грустном раздумье, следовал красивый статный молодец: это был сын его Иван.
Следом их шел боярин Мамон. Никто не смел нарушить угрюмое молчание великого князя. Иоанн-младой старался скрадывать шорох шагов своих, чтобы не оскорбить им слуха отца в такое время, когда малейшее неловкое впечатление могло разрядить ужасную вспышку гнева. Он знал, что гнев этот, не возбужденный потворством или своекорыстием приближенных, мог еще улечься или по крайней мере не иметь роковых последствий. И потому берег он эту возможность, как искусный механик дает свободный пропуск сердитым водам, накопившимся от непогоды, чтобы они не прорвали плотины. На лице боярина разыгрывались то удовольствие злобы, то страх; и слухом и взором жадно следил он малейшее движение своего господина. Молчание их похоже было на то, когда вынимают из урны роковой жребий. Жребий был вынут: Иван Васильевич остановился в середине перехода и, обратясь к сыну, сказал:
— Слышал, Иван, что сделал твой любимый Хабар?
— Слышал, господине, — отвечал спокойно Иоанн-младой.
— Легко вымолвить: заушил деспота морейского.
— А за что, сказали тебе, отче?
— Ни с того ни с сего, вестимо хмельной! не впервой ему озорничать. Коли до нынешнего дня носил еще голову на плечах, так это ради тебя.
— Коли ныне снесет эту голову, так ради тебя, господине, и нашей православной Руси, — произнес с твердостью Иоанн-младой. — Когда пойдет на лобное место, я поцелую его в эту голову.
— Как так?
Великий князь грозно посмотрел на Мамона; этот старался, сколько мог, затаить свое смущение и встретил его очи с твердостью.
— Вот как дело было, — продолжал Иоанн-младой с спокойствием истины. — Вчера, на пиру у Андрея Фомича, были созваны, будто напосмех, и бояре твои и смерд, старые и молодые гуляки. Хмельной, он братался со всеми, пил за здоровье непотребной гречанки и обнимался с чеботарем, что шьет на нее черевики. Ты ведаешь, как он распутством своим бесславит род свой и наносит скорбь матушке, великой княгине Софье Фоминишне. В самом разгуле хмеля стал порочить русскую землю, и что стоит она только греками, и что вся сила и краса ее от греков, без них-де мы б и татар не выгнали, и Новгород не взяли, и Москвы не снаряжали. Лаялся, будто ты, господине, не помнишь его милостей и худо честишь его; за то и подарил он шпанскому королю византийское царство свое, а не тебе…
— Ах он собака!.. И конуру-то дают ему из милости, а дарит царства. Один брат лижет мисы на поварне у бесерменского царя и скоморошничает у него; другой слоняется по углам да продает первому глупцу кречетов за морями… Ну, что ж потом?
— Не посмею сказать, как он тебя облаял.
— Говори, я тебе приказываю.
— Молвил, что не отдал тебе Цареграда, ты-де… Воля твоя, отче, язык не двигается…
— Иван, ты меня знаешь?
Этот вопрос заставил бы и мертвого отвечать.
— Называл тебя псом, окаянным. И Хабар дал ему за то пощечину.
— И он не задушил его?.. — закричал великий князь и не мог более слова вымолвить. Глаза его ужасно запрыгали, дыхание остановилось в груди, будто сдавленной тяжелым камнем. Немного успокоившись, он сказал сыну:
— Воистину ли так?
— Спроси дьяка Бородатого, бояр постарше и ненадежнее, что были на пиру, дворского лекаря Антона.
Иван Васильевич задумался.
— Нет, не надо. Ты мне сказал, Иван: стану ли я допрашивать бояр и дьяков?
Великий князь любил очень своего сына и уверен был в его благоразумии и праводушии.
— Ты же что?.. — произнес он, грозно обратясь к Мамону, и вслед за тем ударил его посохом по лицу.
Мамон чувствовал, что жизнь его висит на волоске, и отвечал с твердостию:
— Волен, государь, казнить меня, а я доложил тебе, что слышал: я сам на пиру не был.
— А чтоб ты вперед выведывал повернее, заплати за бесчестье Симскому-Хабару сто рублей, да отнеси их сам, да поклонись ему трижды в ноги. Слышь?..
— Иван, — прибавил он, — вели, чтобы отныне звали его во всяком деле Хабаром. Хабарно[171] русскому царю иметь такого молодца. Недаром жалуешь его.
— А как попался на пир лекарь Антон? — спросил великий князь своего сына, когда Мамон удалился.
— Захворала гречанка Андрея Фомича. Позвали его, и когда он сделал ей легкость, притащили и его на пир. Пить он отказался. Говорят, деспот подарил ему за лечение золотую цепь, а как молвил обидное о тебе слово, так лекарь бросил дары назад. А цепь была дорогая.
Видно было по глазам великого князя, что это известие льстило ему. Несмотря на то, он возразил:
— Неразумно, коли была дорогая.
Так развязалась участь Хабара; часом ранее нельзя было ручаться за жизнь его. Мамон уверен был в успехе своего доноса, имея на своей стороне и важность преступления, и покровительство Софии. Хотя великая княгиня и не любила брата за слабость его характера и развратное поведение, так бесстыдно выставляемое, однако ж на этот раз приняла живо к сердцу неслыханное унижение его, как бы оно сделано было ей. Но Иван Васильевич однажды решил, и никакие связи не могли изменить его приговора. Бессильная против этого определения, София обрекла Хабара своему недоброжелательству и с этого времени стала питать на лекаря неудовольствие. Надо прибавить, что между ею и супругою Иоанна-младого начинало возрождаться какое-то завистливое соперничество, и потому дело, выигранное княжичем, тронуло ее за живое. Брату ж ее, после решения великого князя, оставалось выехать из Руси.
Как же попал в ходатаи Иоанн-младой? Отвага и тут помогла Хабару. С первым просветом зари он явился к нему и рассказал все, как было на пиру деспота. Призваны для поверки его слов малютка дьяк, боярин, возражавший Андрею Фомичу, двое боярских детей и лекарь Антон. Все подтвердили истину. Мы видели, что прямодушный, высокий характер наследника русского стола умел воспользоваться показаниями любимца своего и призванных свидетелей и твердо стать на защиту истины и благородного подвига.
Не без тревоги сердечной Хабар и лекарь Антон, каждый на своей половине, ожидали развязки этого происшествия. Один, хотя не каялся в своем поступке и повторил бы его, если бы опять представился такой же случай, хотя бесстрашно готов был выдержать казнь, однако ж боялся позора этой казни для престарелого отца своего и сестры-невесты. Антон беспокоился о том же за него. Он начинал брать в нем живое участие, сочувствуя его отваге, грубой — это правда, но все-таки увлекательной по благородству ее источника: даже самым слабостям ее готов он был потворствовать. Желая заслужить любовь русских, Антон и на вчерашнем пиру старался присоединиться к их стороне и радовался, что на этой стороне была честь и правота. С особенным удовольствием слушал он, как молодые боярские дети, прощая ему ненавистное для них имя басурмана, которое за ним ходило, от души расточали ему похвалы за то, что он отвергнул дар деспота. Кто знает? из этого желания приобресть их любовь, может статься, не отделился бы от них в деле отваги, не столь похвальном. Винить ли его в этом случае? Пускай молодой человек на его месте бросит в него камень!.. Можно судить, что он чувствовал, видя, как обстоятельства ежедневно более и более спрягали с ним судьбу Хабара.
Любовь к Анастасии, усиленная препятствиями, конечно, играла важную роль во всех этих сердечных тревогах и в участии к ее брату. Без цели, без отчета, часто подавляемая рассудком, любовь эта все-таки делала успехи. Она пустила еще сильнейшие побеги от следующего обстоятельства.
Когда Антон возвращался с Хабаром домой, заря, обещавшая прекрасный день, уже занималась. У ворот своих они простились друзьями. Смотря на их прощание, никто не подумал бы, чтоб один из них считался в семье другого за служителя сатаны. Сыну Образца сбережен был вход в калитку преданным служителем. Антон отпер свою ключом, который имел при себе. На крыльце остановился он, чтобы вздохнуть после скорой ходьбы и подышать свежим весенним воздухом. Сады по скату городской горы и рощи замоскворецкие оперялись; казалось, они покрыты были зеленою сетью; Москва-река, свободная от ледяных оков своих, отдергивала полог тумана, чтобы показать и спесивую красоту полногрудых вод своих, и свежую зелень своих берегов. Сквозь улетающие фантастические покровы этого тумана виднелись то блестящий в лучах венец Донского монастыря[172], то белая риза Симонова. Только что успел Антон бросить жадный взгляд на эту картину, для него новую, над ним стукнуло заветное окно. Смотрит и не верит глазам своим: не видение ли уж? У окна Анастасия, в такие часы, когда и птицы еще лениво расправляют свои крылышки. Точно она, только бледная, грустная! Антону кажется, что глаза ее заплаканы, что она покачала ему головой, как бы упрекала его… Он скинул берет и стал перед ней, скрестив руки, будто молил ее о чем-то; но роковое окно задвинулось, и опять скрылось его прекрасное видение.
Не зная, что подумать об этом грустном явлении, Антон постоял несколько минут на крыльце; но видя, что окно вновь не отдвигается, и боясь нескромных свидетелей, вошел к себе. «Анастасия печальна, проводит ночи в слезах», — думал он и, вспоминая все знаки ее участия к нему, иноземцу, ненавистному для отца ее, с грустным и вместе сладким чувством, с гордостию и любовию, относил к себе и нынешнее явление. Он заснул, когда солнце было уж высоко, но и во сне не покидал его образ Анастасии.
Вместе с его сердцем разберите сердце девушки, воспитанной в семейном заточении, не выходившей из кельи своей светлицы и за ограду своего сада и вдруг влюбленной; прибавьте к тому, что она каждый день видит предмет своей любви; прибавьте заклятие отца и мысль, что она очарована, что она, земная, не имеет возможности противиться сверхъестественным силам, которых не отогнала даже святыня самой усердной, самой пламенной молитвы. Перебрав все это, станете ли удивляться, что она уже не противится этим силам и совершенно предалась очарованию? Жадно следя шаги милого постояльца, Анастасия заметила вчера уход его из дому с братом ее — с братом, который ведет разгульную жизнь, которого отец журит иногда за ночные похождения. Не мудрено, он и любимца ее научит этой разгульной жизни. Долго ждала она Антона, и Антон не возвращался: никогда еще он так не опаздывал. В груди ее заговорила ревность — она упрекала брата, упрекала милого иноземца, с которым не говорила еще слова, но которого считала уже своим; тосковала, сердилась, бранила себя за холодность, плакала. И вот наконец он идет — пускай видит ее слабость, пускай знает, что она плакала, и по нем!
Недаром слывут наши пословицы золотыми. Одну из них очень кстати применить к сердечному состоянию наших влюбленных: «Девушка в терему, что запрещенный плод в раю». Можно бы и так сказать: «Что под деревом с запрещенным плодом в раю».
Бедная пташка к полдню была испугана появлением злого коршуна, который так часто кружил над ее гнездом. Опять Мамон в доме Образца, но теперь не так, как гордый вестник от великого князя, а как приговоренный, в сопровождении двух недельщиков и двух вооруженных боярских детей. Прежде, чем взяли его из дому, отобрали на нем оружие.
Именем господина великого князя спрашивают сына воеводы, Симского-Хабара. Не без сердечной тревоги готов он выслушать свой смертный приговор. Вместо того объявляют ему, что боярин Мамон, по воле Ивана Васильевича, принес ему сто рублей бесчестья и пришел земно бить челом. Да, пришел этот Мамон, гордый, ужасный в своем мщении, просить у врага прощения. И мог ли он не прийти? его прислал великий князь Иван Васильевич. Страшны были его шафранное лицо, исковерканное душевною бурей, его глаза, налитые кровью, лес черных волос, вставших на дыбы. В таком виде представил бы художник сатану, скованного высшею силою.
И пришел он и подал Хабару сто рублей.
— Сто рублев счетом, — сказал он твердым голосом и пал униженно пред своим врагом — раз, другой. Тут он коварно, адски усмехнулся, пал в третий раз. — То было княжее, а это мое, — сказал он, приложился к ноге Хабара и оставил на ней кровавый, глубокий оттиск зубами. — Вот это мое пятно, — повторил он и адски захохотал. Недаром звали его Мамоном. Вскрикнул Хабар — так сильно был он поражен, и первым движением его было вырвать клок из бороды противника. Их тотчас розняли.
— Поле, позываю тебя на поле![173] — вскричал Мамон.
— На поле! — вскричал Хабар. — Давно пора! Бог да судит нас!
И враги, поцеловав крест, выбрав каждый своего стряпчего (секунданта) и поручника, расстались с жаждою крови один другого.
Образец, не желавший видеть унижения своего врага, не был при этой сцене. Когда ж узнал развязку ее, благословил сына на суд божий. Несмотря на грозные запрещения духовных властей, считалось постыдным делом отказаться от поля, на которое каждый за убой волен был вызвать. А запрещение духовных отцов было ужасно[174]. «Аще который человек позовется на поле[175], да приидет к какому попу причаститись, ино ему святова причастья нет, ни целования крестнова. А кто утепет[176], лезши на поле, погубит душу, по великова Василия слову душегубец именуется, в церковь да не входит, ни дары не приемлет, ни богородицына хлеба, причастия же святого не приемлет восемнадцать лет… Убитова не хоронить». Каков наказ для наших православных, набожных предков! Но честь (только под другим именем), которая и для них была дороже всего, над всем брала верх.
Когда донесли великому князю об этом позыве, он сказал:
— Теперь не мое дело, а дело «Судебника». В «Судебнике» стоял следующий закон: «Кто у кого бороду вырвет[177] и послух опослушествует, ино ему крест целовати и битися на поле».
Против закона, уложенного самим великим князем с сыном и боярами, нельзя было идти; только приказано полю быть не прежде, как полки воротятся из Твери. Для дела ратного еще нужен был такой молодец, как Хабар.
Слово «поле» омрачило дом Образца и без того несветлый; это слово отозвалось, будто удар ножа, в сердце Анастасии, знавшей, что она виновница ужасной вражды между отцом ее и Мамоном и может быть виною братниной смерти. Слово «поле» долго ходило по домам, как в наши дни ходит роковая карточка с черными каймами и с изображением мертвой головы. Прохожие, идя мимо домов Образца и Мамона, слышали уж в них пенье по усопшем.
Глава вторая
Тельник
— Ах! няня, няня, я тоскую. Мне тошно, милая моя: Я плакать, я рыдать готова!.. — Дитя мое, ты нездорова; Господь помилуй и спаси! Чего ты хочешь, попроси… Дай окроплю святой водою, Ты вся горишь… — Я не больна: Я… знаешь, няня… влюблена. Пушкин «Евгений Онегин»
Доверенность Хабара к лекарю Антону была так велика, что он просил его полечить от раны, сделанной живым оружием. Рана была довольно глубокая; но молодцу ль, завороженному в русских снегах, в фатализме воспитания, ведать опасения и боль? При операции, сделанной ему Антоном, он не больше поморщился, как бы пчела слегка ужалила его. Благодаря живительной силе молодости, здоровья и пособию врача, исцеление было скорое. Но и до выздоровления он показал себя товарищам-удальцам и, окутанный плащом-невидимкою ночи, украл у претендента на византийский престол несколько горящих поцелуев его Гаиды. Одно, что в этом случае беспокоило Хабара, так это грусть сестры, которой причиною, думал он, живое участие к нему. Другой причины он и не подозревал.
Анастасия, имея теперь возможность отнести вину своей грусти к походу, разлучавшему ее с братом и к страшному поединку, не удерживала себя более, не таила более слез в груди. Вскоре уверили ее, что поля не будет, что великий князь грозною волею своею помирил врагов. Хабар удовлетворен по законам за кровавую рану несколькими полтинами, и тому делу был положен навсегда погреб. Это убеждение успокоило ее насчет брата и между тем обратило на один предмет все помыслы, все способности ее души, которые разделили было по себе два предмета, равно ей драгоценные.
Равно ли? Бог знает! Заглянув оком своим в глубину ее сердца, он увидел бы в нем перевес на сторону басурмана. Так очарование овладело этим сердцем!
Анастасия целый день видела, слышала, как полки собирались в поход. Бывало, она веселилась, смотря из окна своей светлицы на движение их, торжественное, полное жизни: она утешалась мыслью, что, с уходом из Москвы на войну большей части молодцов, ей свободнее будет с подругами гулять и водить хороводы в садах. Ныне же вид этих полков был ей несносен. Казалось, они кругом осадили ее и преследовали даже в доме родительском. Открывала ли окно своей светлицы на Москву-реку — по Великой улице тянулось воинство густою массою. Отворяла ли другое окно — видела, как у церквей городских духовенство благословляло стяги, как отцы, матери и родичи беспрестанно входили в домы божьи для пострига детей и для служения молебствий о благополучном походе, как Иоанн-младой делал смотр полкам. Открывала ли, при случае, окно на двор постояльца? тут ничего не видела — слезы туманили очи ее. И, сидя в углу своего девичьего заточения, она не могла забыться: кругом отзывался топот конницы по деревянным мостовым и вторгался в ее светлицу. Со всех сторон осажденное вестью о разлуке, сердце ее надрывалось тоскою невыносимою.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28
|
|