Андрей ЛАЗАРЧУК
ЗЕРКАЛА
Неприятно в этом сознаваться, но один раз я уже описывал события лета восемьдесят второго года. Я накатал по горячим следам детективную повесть и отправил ее в один журнал, который, как мне казалось тогда, с вниманием относится к молодым авторам. Вскоре пришел ответ, что повесть прочитали и готовы рассмотреть вопрос публикации ее, если автор переделает все так, чтобы действие происходило не у нас, а в Америке. Это было в середине октября (оцените мою оперативность и оперативность журнала!), а второго ноября Боб сделал то, что сделал – то, что вытравило из этой истории дух приключения и оставило только трагедию. С тех пор на меня накатывают приступы понимания – будто бы это я вместо Боба точно знаю и понимаю все, и нет больше возможности прятаться за догадки и толкования, и сделать ничего нельзя, и нельзя оставлять все как есть… Потом это проходит. Но вот эту половину месяца, вторую половину октября, я не прощу себе никогда – потому что я совершенно серьезно подумывал над тем, как бы половчее выполнить задание редакции.
Стыдно. До сих пор стыдно. Ведь из того, что произошло, я не знал только каких-то деталей, в частности фрагментов. Но я нафантазировал, наврал с три короба, выстроил насквозь лживую версию событий, а те события, которые в эту версию не вписывались, я отбросил. И что самое смешное, я готов был вообще плюнуть на приличия и врать до конца. Понимаете, если бы я не оказался тогда в эпицентре всех этих дел, и если бы Боб не был моим настоящим другом – единственным и последним настоящим другом, и если бы не чувство стыда за принадлежность к тому же биологическому виду, что и Осипов, Старохацкий и Буйков, наконец, если бы не Таня Шмелева, с которой я редко, но встречаюсь… но главное, конечно. Боб… так вот, если бы не все это, то я мог бы состряпать детектив – и какой детектив!
Но детектив я писать не буду. Хотя события позволяют. И Боб, будь он жив, не обиделся бы на меня, а только посмеялся бы и выдал бы какой-нибудь афоризм. Я жалею, что не записывал за ним – запомнилось очень мало. Кто мог ожидать, что все так неожиданно оборвется… Просто для того, чтобы написать детектив, опять придется много выдумывать, сочинять всякие там диалоги: Боб в столовой, Боб допрашивает. Боб у прокурора – то есть то, чего я не видел и не слышал; заставлять этого придуманного Боба картинно размышлять над делом – так, чтобы читателю был понятен ход его мыслей (Боб говорил как-то, что сам почти не понимает хода своих мыслей, не улавливает его, и поэтому временами глядит в зеркало, а там – дурак дураком…) – ну, и прочее в том же духе. Он не обиделся бы, но мне было бы неловко давать ему это читать. А я так не хочу.
Я так не хочу. Все происходило рядом со мной и даже чуть-чуть с моим участием, и Боб был моим настоящим другом, и второй раз таких друзей не бывает, и стыд временами усиливается до того, что хоть в петлю – а лучше бежать куда-нибудь от людей, бежать, и там, в пустыне, молить о прощении – бежать, плакать, просить за себя и за остальных, не причастных к тем, кто навсегда, на все времена, запятнал род людской… и вдруг понимаешь, что по меркам людского рода это и не преступление даже – то, что они совершали, – а так, проступок, за который даже морду бить не принято… а ведь Боб знал все наверняка, знал все до последней точки и ничего не сказал ни мне, ни на суде – он считал, что так будет правильно; я до сих пор помню выражение его лица: совершенно запредельное недоумение… Боб все знал наверняка – он видел это своими глазами. Я видел не все, мне приходится додумывать, и иногда я начинаю мучительно сомневаться в правильности того, что додумываю. Поэтому я просто расскажу все так, как оно происходило.
Поэтому – и еще потому, что слишком хорошо помню звук пули, пролетающей рядом. И характерный короткий, спрессованный хруст, с которым она врезается в стену. С таким же, наверное, хрустом она врезается, входит, погружается в тело. И чувство, с которым стреляешь в человека, торопясь успеть попасть в него раньше, чем он в тебя, – страх, подавляющий почти все остальное, как это сказать правильно: зверящий? озверяющий? Как легко и как хочется убить того, кто вызывает в тебе этот страх, – и как гнусно после…
Я не напишу ни единой буквы, из-за которой не смог бы посмотреть Бобу в глаза.
Я помню, как он встретил приговор: покивал головой, вздохнул и будто бы чуть обмяк; друзья и родственники Осипова, Старохацкого и Буйкова аплодировали суду, адвокатесса Софья Моисеевна страшно побледнела и, стоя, перебирала бумаги в своей папке – Боб не хотел, чтобы его защищали, она билась об неге как рыба об лед… И мне показалось, что был момент, когда Боб сдержал улыбку – когда глядел на аплодирующих друзей и родственников; и я не удивился бы, если бы он улыбнулся и вместе с ними поаплодировал бы суду – в конце концов, суд только подтвердил тот приговор, который он сам себе вынес.
Таня выдержала все это. Она стояла рядом со мной, неотрывно смотрела на Боба, и лицо ее было скучным и плоским, как картонная маска. Мы встречаемся с ней изредка и даже иногда разговариваем. Я ничем не могу ей помочь – просто потому, что в том мире, откуда ей можно было бы протянуть руку, меня нет. Там одиночество, ветер, дождь – и разбитые зеркала… Разбитые зеркала… У меня сохранились два осколка тех зеркал, оба с тетрадку размером. Если их закрепить одно напротив другого, четко выверив расстояние, – должно быть точно два метра шестьдесят шесть сантиметров, – то через несколько минут грани осколков начинают светиться: одного – багровым, другого – густо-фиолетовым, почти черным; невозможно представить это черное свечение, пока сам его не увидишь. Поверхность зеркал тогда как-то размывается, затуманивается, и туда можно, просунуть, скажем, руку…
Я никогда не делал этого. Я просто представил себе, как возле той дороги из ничего высовывается рука. Символ Земли – рука, запущенная в другой мир. В карман другого мира. За пазуху другого мира. Символ Земли в том мире – ныне и присно и во веки веков.
Позор, от которого нам никогда не отмыться.
Не знаю, прав ли я, рассказывая обо всем этом. Или прав был Боб, когда приказывал, просил, умолял молчать, молчать во что бы то ни стало, и я не могу не соглашаться с его доводами и признаю его – наверное – правоту; но, соглашаясь и призывая, я почему-то все равно поступаю по-своему. Зачем? Не имею ни малейшего представления. Практического смысла в этом нет никакого.
МАТЕРИАЛЫ ДЕЛА И КОЕ-ЧТО СВЕРХ ТОГО
Из четырех восьмых классов у нас сделали три девятых, и таким образом мы с Бобом оказались за одной партой. В те времена Боб был вежливо-хамоват с учителями, и особенно от него доставалось историчке и литераторше – Боб слишком много знал. С программой по литературе, помню, у меня тоже были сложные и запутанные отношения, вероятно, это вообще моя склонность – все запутывать и усложнять, – и на этом поприще мы с Бобом очень поладили. Был еще такой забавнейший предмет: обществоведение. Там мы тоже порезвились. На педсовете я молчал и изображал покорность, Боб ворчал и огрызался. А когда мы заканчивали девятый, родители Боба уехали в Нигерию на два года, и Боб остался один в шикарной трехкомнатной квартире; я до сих пор с удовольствием вспоминаю кое-что из той поры. Но несмотря на такой, я бы сказал, спорадически-аморальный образ жизни, доучились мы нормально и, получив аттестаты, расстались – на целых десять лет.
Смешно – но вот сейчас, вспоминая наш девятый – десятый, я никак не могу восстановить полностью атрибутику тех лет. То есть кое-что вспоминается – по отдельности: клеши, например, произведенные из обычных брюк путем ушивания в бедрах и вставки клиньев; стремление как можно дольше продержаться без стрижки – ну, тут Боб был вне конкуренции; танцы шейк и танго – замечательные танцы, которые не надо было уметь танцевать; музыка «Битлз» и «Лед Зеппелин» (или я путаю, и «Лед Зеппелин» появились позже?); в десятом классе Витька Бардин спаял светомузыку – именно не цвето-, а свето-, потому что лампочки на щите в такт музыке то накалялись, то меркли; про джинсы ходили какие-то странные слухи, многие их видели, но никто не имел, и, когда Бобов отец, Бронислав Вацлавич, привез – он приезжал изредка на неделю, на две по делам – две пары джинсов и Боб сходу подарил одни мне, мы произвели в классе определенный фурор. Вообще вокруг нас тогда – вокруг Боба главным образом – создалась этакая порочно-притягательная, богемная атмосфера; девочки смотрели на нас совершенно особыми глазами. Так мы и жили, а потом неожиданно для себя оказались в разных университетах и, естественно, в разных городах – долго рассказывать, почему так получилось. Изредка переписывались, несколько раз встречались – первые годы. Потом и переписка иссякла, и встреч не было – до самого десятилетия выпуска.
Двое наших – Тамарка Кравченко и Саша Ляпунов, поженившись, купили дом в Слободке, и там собрались две трети класса. Пили за новую семью, за новоселье, за встречу, – пили много, но было как-то странно невесело. То ли действовало известие, что Игорь Прилепский погиб в Афганистане, но говорить об этом почему-то нельзя, а Юрик Ройтман уехал в Америку, и непонятно, как к этому относиться, потому что Юрку все знали, и знали, какой он отличный парень… или казалось тогда, что невесело всем, а на самом деле невесело было мне одному – по чисто личным причинам? Или просто не прошла еще вполне понятная неловкость позднего узнавания друг друга и возвращения в старые роли: жмет, тянет, не по сезону пошито? В общем, не знаю. Было что-то такое… расплывчатое. И тут пришел Боб.
Пришел Боб – и все разрядилось в Боба, как в громоотвод, ушло атмосферное электричество, все вдруг запорхали как бабочки, хотя он никого не трогал и не тормошил, просто его тут не хватало до сих пор – бывает так; мы с ним потузили друг друга в животы – он меня бережно, я его с уважением – живот у Боба был тверд и неровен, как стиральная доска, будто ребра у него, как у крокодила, продолжались до этого самого… и с тех пор мы виделись если не каждый день, то все равно часто.
Теперь и не вспомнить, как именно родилась идея написать детектив: то ли Боб рассказал что-то интересное, то ли просто мне приспичило прославиться, и я решил растащить Боба на материал – да и какая теперь разница? Главное – то, что я достаточно полно познакомился (в изложении Боба, конечно) с делом, которое он сам на себя повесил.
Итак, Боб – Роберт Брониславович Браницкий, старший следователь городской прокуратуры, молодой и энергичный работник, разбираясь в порядке прокурорского надзора с делами в различных ведомствах, наткнулся на несколько чрезвычайно интересных моментов. Он доложил о заинтересовавших его делах прокурору, дела объединили в одно, сформировали так называемую следственную группу – чисто формально, однако дело вел Боб самолично, – и с этого момента, наверное, и можно вести хронологию событий.
Вот как все это изложено в том моем паскудном детективчике (правда, Боб у меня там именуется Вячеславом Борисовичем – оставляю как есть): "На столе перед Вячеславом Борисовичем лежали три папки – с разными номерами и разной степени захватанности. То, что было в папках, он помнил почти наизусть.
Дело о наезде на гражданку Цветкову Феклу Степановну, тысяча девятьсот одиннадцатого года рождения. Наезд произошел тридцать первого января тысяча девятьсот восемьдесят второго года на улице без названия – на узкой отсыпной дороге, проходящей между старым городским кладбищем и оградой шинного завода и соединяющей улицу Новороссийскую и Московский тракт. Глухая, безлюдная окраина. Ширина дороги не превышает четырех метров и, главное, есть два крутых поворота: где угол кладбища – направо, и через сто восемьдесят метров – налево. Самый опытный водитель на таком повороте – узкая дорога и полное отсутствие видимости – должен сбросить скорость до десяти – пятнадцати километров в час. Но старушка была сбита около часа ночи автомобилем, движущимся со стороны улицы Новороссийская, именно на этом сто восьмидесяти метровом участке дороги; судя по следам краски на теле погибшей, наезд произвел автобус «Икарус-250» красного цвета, шедший со скоростью семьдесят километров в час. Все автобусы этого типа принадлежали ГАТП-2 и обслуживали междугородные линии. Возникали вопросы: почему автобус, имевший на повороте скорость не больше пятнадцати километров в час, разогнался на таком коротком отрезке пути до семидесяти? Водитель рисковал страшно: тормозной путь едва уложился в те метры, которые оставались до бетонного забора завода. Далее: что вообще понадобилось междугородному автобусу на этой богом забытой дороге, где он едва вписывался в поворот, если всего в полутора километрах отсюда улица Новороссийская пересекалась с проспектом Октябрьским, непосредственно переходящим в Московский тракт? Наконец, где сам «Икарус-250» красного цвета, совершивший наезд, если все они до единого были подвергнуты тщательному осмотру и ни на одном не найдено ни следов соударения с человеческим телом на скорости семьдесят километров в час, ни следов недавнего ремонта?
С другой стороны, бабушка Цветкова Фекла Степановна, до сих пор не привлекавшая внимания органов, оказалась та еще бабушка. Проживала она одиноко, и одинокое ее жилище было осмотрено в присутствии понятых дежурным следователем Ждановского райотдела. Среди вещей обычных обнаружены были две аккуратные пачки пятидесятирублевых банкнот на общую сумму десять тысяч рублей, четыреста шесть долларов США в купюрах и монетах различного достоинства, девятьсот девяносто два рубля Внешпосылторга и незначительное количество валюты стран – членов СЭВ; золотое блюдо со сложным рисунком весом тысяча восемьсот девяносто один грамм, представляющее, помимо всего, большую художественную ценность; и лабораторная электропечь ПЭДЛ-212м; на стенках плавильной камеры обнаружены следы золота и серебра.
По словам соседей, бабушка Цветкова знавалась с нечистой силой и потому-то и шлялась ночами на этом кладбище, где давно уже никого не хоронят. Как известно, именно старые, неиспользуемые по прямому назначению кладбища и становятся прибежищем нечистой силы. Выявить какие-либо контакты бабушки Цветковой не удалось – нечистая сила на кладбище вела себя тихо; наблюдение за домом тоже ничего не дало: по словам тех же соседей, к покойнице никто никогда не ходил. Никто и никогда. Включая соседей.
Вячеслав Борисович вынул душу из того дежурного следователя, который и осмотра-то не смог как следует провести: натоптал, разбросал, захватал. Тайник, где все интересное и хранилось, обнаружил понятой, совершенно случайно, когда осмотр окончился и все собрались, уходить. При повторном осмотре нашли фрагменты следов мужских ботинок, фрагменты же неустановленных отпечатков пальцев, табачный пепел… Но попробуй судить по этим фрагментам – черта лысого!
Таким было первое дело. Второе вел Чкаловский райотдел – вернее, не вел, а дело мертво висело на нем. На задах городской свалки нашли засыпанные снегом тела двух женщин. Смерть наступила от удушья – об этом свидетельствовал выход эритроцитов в ткани. Эксперт не мог с уверенностью установить точную дату смерти – так примерно двадцатого января – пятого февраля. Странен был вид погибших: очень короткая стрижка, одежда из грубошерстного толстого сукна: длинная трехслойная юбка, трехслойная же куртка, надетые поверх льняной рубахи, и плащ-накидка с капюшоном. На ногах сапоги из толстой кожи, сшитые кустарно. У обеих во рту – острые обломки зубов. Возраст обеих, предположительно, тридцать – тридцать пять лет. Ни денег, ни документов, ни вещей – ничего абсолютно. Личности не установлены.
При обследовании обуви у одной из погибших на стельке обнаружен отпечаток дискообразного предмета с выступающим рантом, предположительно – монеты диаметром 49,2 мм.
Объединяло эти два совершенно непересекающихся дела третье. Третье дело вел КГБ. Гражданин Синещеков Александр Фомич, 1934 года рождения, был задержан в момент продажи им гражданину Рамишвили Григорию Ревазовичу десяти монет из желтого металла с надписью: «Decem dinarecem» и изображением орла с распростертыми крыльями и мечом и молнией в когтях на аверсе, с надписью: «Ou healicos se Imperater» и изображением венценосного профиля на реверсе и обеими этими надписями на ранте.
Поскольку речь, очевидно, шла о каких-то валютных делах, дело было заведено соответствующим отделом КГБ. Но там сразу же выяснили несколько не вполне обычных обстоятельств.
Ну, во-первых, гражданин Синещеков категорически отрицал свою причастность к любого рода контрабанде. С его слов, монеты эти, количеством двадцать пять штук, он нашел на дороге, соединяющей улицу Новороссийскую с Московским трактом, утром второго февраля; по этой дороге он ходил на работу; деньги были сложены столбиком и зашиты в полотняный чехол, о который он споткнулся, у ограды кладбища, куда отошел, пропуская встречную машину. Таким образом, монеты эти не являлись ни кладом, ни контрабандой, а только находкой, то есть предметом, с точки зрения закона, весьма неопределенным, и то, как поступать с этой находкой в отсутствии законных ее владельцев, гражданину Синещекову должна была подсказать его совесть. Не дождавшись с ее стороны подсказки, гражданин Синещеков обратился за советом к некоему Рамишвили, а Рамишвили исключительно по своей инициативе обратился в КГБ, и сомнительная сделка была пресечена.
Во-вторых, надписи на монете, такие простые и такие понятные, были сделаны на языке, не принадлежащем ни одному из населяющих планету народов, а также ни на одном из известных науке мертвых языков.
В-третьих, такого вида монеты не выпускались никогда ни одним государством.
В-четвертых, сплав, из которого были сделаны монеты, состоял из 81% золота, 12% серебра, 4,7% меди, 1,0% цинка, 0,7% никеля, 0,1% палладия, 0,1% прочих металлов; зафиксированы следы радиоактивного кобальта и технеция, что вообще не лезло уже ни в какие ворота.
Вес монеты 37,637 г, диаметр 49,195 мм.
Вячеслав Борисович вынул из стола новую папку-скоросшиватель, сложил в нее листы из всех трех папок, вывел порядковый номер дела – 169, и тут до него дошло, что 169 – это 13 на 13. Он бросил ручку на стол и уставился на номер…"
Это я сам придумал. У реального дела был совершенно заурядный номер, Боб в приметы не верил – точнее, верил, но по-своему. Все остальное – правда.
Надо знать Боба, чтобы не усомниться: он вцепился в это дело по-бульдожьи. Его не останавливало и прекрасное знание проверенного принципа: «Не высовывайся! Ты придумаешь, тебя же и делать заставят, тебя же и накажут, что плохо сделал». Его не останавливала очевиднейшая бесперспективность дела. В каком-то смысле Боб был фанатиком, в каком-то романтиком (хотя сейчас это понятие истаскали до полной потери позитивности), а главное, как он сам потом признавался, – это то, что мерещилось ему за непроходимой путаницей золотых монет несуществующих стран, наездом на старушку, знающуюся с нечистой силой, убийством женщин в странной одежде, автобусом-призраком и прочим, прочим, прочим, – померещилось ему что-то большое и страшное…
Итак, Боб без труда убедил прокурора объединить эти дела в одно, и занялся раскруткой. Так, он установил, что печь электродуговая лабораторная с данным заводским номером была четыре года назад списана кафедрой сплавов института цветных металлов. По установленному порядку, списанные предметы приводились в полную негодность посредством кувалды и сдавались в металлолом. Как именно уцелела данная конкретная печь, установить не удалось: работавший тогда проректор по хозчасти в позапрошлом году скончался при весьма прозаических обстоятельствах: утонул в пьяном виде на мелком месте. Его достали из воды тут же, но откачать не смогли, поскольку откачавшие были весьма подшофе. Прорва свидетелей. Дело закрыто за отсутствием состава преступления.
И эта ниточка, как и автобусная, дальше не тянулась.
Кстати сказать, поиски таинственного автобуса лишили Боба последних иллюзий относительно порядка в автохозяйствах, Госснабе и ГАИ. То есть я, конечно, понимал, что бардак есть бардак, говорил потом Боб, но чтобы такое!… Уникально. Совершенно уникально…
А на первомайские праздники тот самый следователь, из которого Боб вынимал душу, нашел свидетеля наезда на гражданку Цветкову Феклу Степановну. Свидетелем оказался один из рабочих шинного завода, перелезавший через забор на ту самую безымянную улочку. Дело в том, что в технологическом процессе производства шин как-то замешан этиловый спирт, поэтому выходы с территории завода, минуя проходную, практикуются. Итак, свидетель показал следующее: перелезая через забор, он задержался, потому что напротив, у ограды кладбища, скандалили, и довольно громко, двое, причем один из скандаливших – мужчина, а другая старуха, что было ясно из тембра голосов и употреблявшегося лексикона. Потом слева вдруг взревел мотор, и огромный автобус с темными окнами рванулся по улочке, и в тот миг, когда автобус приблизился, мужчина толкнул под него старуху. Раздался удар, визг тормозов, и автобус остановился у самой стены завода на повороте. Он остановился так близко у стены, что ему потом пришлось дать задний ход, чтобы вписаться в поворот. А пока он остановился, открылась дверь, и кто-то что-то крикнул – свидетель не разобрал, что именно, так он был испуган. Вообще все было непонятно и страшно, так страшно, как никогда еще не было. А мужчина, толкнувший старуху, подошел к ней, пошевелил ногой ее голову, наклонился, а потом быстро пошел, почти побежал к автобусу, забрался в него, дверь закрылась, и автобус, отпятившись немного, повернул налево и скрылся за поворотом. А свидетель, раздумав перелезать через забор и вообще раздумав заниматься преступной деятельностью, пусть и меньших масштабов, но все равно преступной, вернулся на свое рабочее место и до самого тридцатого апреля хранил молчание; а тридцатого апреля, будучи задержанным с бутылкой из-под венгерского вермута, замененного на технический, но пригодный для внутреннего употребления этиловый спирт, расплакался в кабинете следователя и все ему рассказал. Следователь же, поняв что к чему, мстительно поднял Боба с постели в половине третьего ночи.
По этой причине и по некоторым другим, не менее важным, первый выход на рыбалку мы с Бобом перенесли со второго мая на девятое.
ЛОВЛЯ ХАРИУСА НА ОБМАНКУ
Именно в эту неделю, со второго по девятое, бурно разыгралась весна, все, что еще не дотаяло, – дотаяло и высохло, полопались почки, из лесу несли подснежники-прострелы; а еще первого шел дождь со снегом, и демонстрантам было мокро и холодно. Мои девочки пытались шевелиться, потом выдохлись и сбились в кучку под тремя зонтиками, и так, кучкой, мы продемонстрировали мимо трибуны, прокричали «ура» в ответ на мегафонные призывы, потом побросали портреты в кузов поджидавшего нас институтского грузовичка и разошлись, пожелав друг другу хорошего праздничного настроения. И уже вечером задул ветер с юга, и назавтра было тепло и ясно. Всю неделю у девочек шумело в голове от гормональных бурь, и они не учились абсолютно – сидели, смотрели перед собой и грезили. Весна есть весна, даже если и наступает только в мае.
Все это время Боб приходил домой к полуночи, ужинал и тут же ложился спать; я, кажется, забыл сказать, что дома наши стояли напротив и окна смотрели друг на друга – правда, между домами было метров двести пятьдесят пустыря, полоса отчуждения высоковольтной линии; там стояли сарайчики, гаражи, открыты были подвалы, и в хорошую погоду сбегать к Бобу было просто, а вот после дождя приходилось давать крюк километра в два – такие парадоксы в нашем микрорайоне. Когда-то мы хотели протянуть из окна в окно телефонной провод, но так и не собрались. Зато идти в гости можно было в полной уверенности, что Боб дома: у него была привычка зажигать сразу все лампочки в квартире, чуть только начинало темнеть. И всю первую неделю мая я уже из постели смотрел, как в правом верхнем углу двенадцати этажки, которая черным знаменем – такая у нее была характерная уступчивая форма – вырисовывалась на фоне всенощного зарева над хитрым номерным заводом, – так вот, в правом верхнем углу, у древка, ярко вспыхивали три окна: возвращался домой Боб и устраивал свою иллюминацию. Минут через двадцать окна гасли: Боб проглатывал банку скумбрии в масле, запивал ее бутылкой пива и ложился спать.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.